ГАНС ЯКОБ КРИСТОФ ГРИММЕЛЬСГАУЗЕН

 

 


СИМПЛИЦИССИМУС

 

Библиотека всемирной литературы

Серия первая

Том 46

 

OCR и вычитка - Александр Продан, Кишинев

alexpro@enteh.com

09.09.07

 

ИЗДАТЕЛЬСТВО

«ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА»

МОСКВА 1976


 


СОДЕРЖАНИЕ

 

А. Морозов. «Затейливый Симплициссимус» и его литературная судьба

 

СИМПЛИЦИССИМУС

Перевод Александра Морозова

 

Благорасположенное напоминовение

Книга первая

Книга вторая

Книга третья

Книга четвертая

Книга пятая

Книга шестая

Примечания А. Морозова

 

 

«ЗАТЕЙЛИВЫЙ СИМПЛИЦИССИМУС» И ЕГО ЛИТЕРАТУРНАЯ СУДЬБА

 

«Симплициссимус» — книга удивительной судьбы. До середины XIX века не было даже известно подлинное имя ее автора, скрытое за хитрыми псевдонимами. Интерес к ней то разгорался, то угасал на десятки лет. Кроме филологов и любителей литературной старины, о ней знали немногие — по случайным переработкам, а еще чаще понаслышке, особенно за пределами Германии. Но вот в XX веке, после двух мировых войн, «Симплициссимус» восстал, как Феникс из пепла. Был открыт гениальный писатель, во многом созвучный нашему времени. Книга была переведена на пятнадцать языков, в том числе на польский, чешский, финский, венгерский, румынский, фламандский, японский. Образ простака Симплициссимуса, перешагнув границы времени и пространства, стран и языков, подобно Фаусту и Дон Кихоту стал вечным спутником человечества.

Но кто же все-таки был ее автор? Простой ландскнехт времен Тридцатилетней войны, «бесхитростно» рассказавший о своих похождениях, приукрасив их в простонародном духе,— как долгое время думали, — или умудренный жизненным опытом и прочитавший горы книг писатель, — как стали утверждать потом?

Вот как представляются в настоящее время важнейшие вехи его жизни.

Ганс Якоб Кристоф Гриммельсгаузен (таково его полное имя) вырос в небольшом городке Гельнгаузене (в Гессене), где, вероятно, он и родился, скорее всего, в марте 1621 года. Предки его, выходцы из Тюрингии, владели небольшой деревушкой неподалеку от Гельнгаузена, куда они переселились, обюргерились и утратили связь со своим сословием. Дед писателя Мельхиор, пекарь и винодел, даже выступал ходатаем за беднейших горожан в их тяжбах с ратушей. Отца он рано потерял, а мать в 1627 году снова вышла замуж и перебралась во Франкфурт. Мальчик остался на попечении деда и посещал латинскую лютеранскую школу. Но учиться ему долго не пришлось. В сентябре 1634 года Гельнгаузен был взят имперскими войсками и

5

 

разорен до основания. По-видимому, вместе с другими беженцами он укрылся в занятой шведским гарнизоном крепости Ганау, где комендантом был генерал Якоб Рамзай, родом из Шотландии, — одно из немногих исторических лиц, впоследствии выведенных в романе. Вероятно, в начале 1635 года Ганс Якоб был захвачен отрядом «кроатов», рыскавших в окрестностях Ганау, а затем попал к гессенцам. С осени 1637 года он находится в Вестфалии, пристав к имперским войскам под командованием графа Гёца. Документы об этом периоде не обнаружены, но мельчайшие, поддающиеся исторической проверке детали его повествования все же позволяют наметить достоверную канву его биографии.

Первые документы о Гриммельсгаузене относятся к концу 1639 года, когда он устроился писцом у коменданта города и крепости Оффенбург (в Бадене) барона Ганса Рейнхардта фон Шауенбурга и пробыл в этой должности до мая 1647 года. В конце войны он оказывается полковым писарем в Вассербурге на Инне. После Вестфальского мира (24 октября 1648 г.) возвращается в Оффенбург, где 30 августа 1649 года сочетается браком (по католическому обряду) с Катериной Хеннингер, дочерью вахмистр-лейтенанта. Когда он переменил вероисповедание — неизвестно. Перед женитьбой он устанавливает свое дворянское происхождение и отныне именует себя «фон Гриммельсгаузен», тогда как раньше его звали просто Ганс Кристоффель. Получив место управляющего родовым поместьем баронов Шауенбургов в Гайсбахе у подножья Шварцвальдских гор (в Ренхтале), он надзирал за имением, собирал подати с крепостных крестьян и обзаводился своим хозяйством. В 1653 году он перекупил пустошь Шпитальбюне у арендаторов Шауенбурга, построил два дома, причем один из них обменял на предоставленный ему ранее дом управляющего, приобретя его, таким образом, в полную собственность, и открыл там трактир «У серебряной звезды», сохранившийся и действующий и поныне. В Гайсбахе Гриммельсгаузен начинает заниматься литературным трудом.

Хозяйственные операции втянули его в долги, и, недовольный своим положением, он в 1661 году поступает на службу к страсбургскому врачу Иоганну Куферу, получившему в «залоговый лен» поместье и замок Уленбург. С важным званием бургфогта он исполняет обязанности эконома. По-видимому, эта служба принесла ему много горечи, и позднее в сатирическом облике ловкого парижского медика доктора Канариса он вывел своего страсбургского хозяина. Но в Уленбурге была богатая библиотека, и любознательный эконом, вероятно, получил к ней доступ. В Страсбурге с 1633 года существовало учено-литературное «Честное общество под елью». Участники его, важные педанты в длинных париках, были среди пациентов доктора Куфера. Гриммельсгаузен получил возможность наглядеться на представителей «ученой литературы», которые, несомненно, относились к нему свысока.

В 1665 году Гриммельсгаузен возвращается в Гайсбах, а в 1667 году перебирается в город Ренхен, принадлежавший страсбургскому епископству. Он заступает должность претора (нем. Sclultheiss), в обязанности которого

6

 

входил разбор мелких судебных дел, составление имущественных актов и сбор податей. Он должен был представить залог, которым и послужила обжитая им пустошь Шпитальбюне, оцененная в 400—500 гульденов. Ренхен был расположен в живописной местности. Война так опустошила его, что в нем осталось всего 17 семейств. Но он стоял на торговых путях из Швейцарии, Баварии и Тироля и скоро оправился. И к тому времени, когда там появился Гриммельсгаузен, городок насчитывал уже не менее 700 жителей. В Ренхене, невзирая на множество обязанностей и докучливых дел, он написал основные произведения. Последние годы жизни писателя были омрачены новой франко-немецко-нидерландской войной, в зону которой попал и Ренхен. Литературная работа пресеклась. Гриммельсгаузен заболел. 17 августа 1676 года он умер и похоронен в Ренхене, где в 1879 году ему был открыт памятник.

Достоверные портреты Гриммельсгаузена неизвестны. Предполагают, что его облик запечатлен на фронтисписе его «Вечного Календаря» 1670 года, где изображен худощавый мужчина с длинными ниспадающими на плечи волосами — якобы сам Симплициссимус. На основании документов и автобиографических признаний считают, что Гриммельсгаузен был высокого роста, огненно-рыжий, вспыльчивый, деловитый, балагур и неутомимый рассказчик. Его почерк чист и разборчив. «Трудно предположить, чтобы эта рука когда либо держала не только перо, но и мушкет», — с удивлением писал один архивист, впервые натолкнувшийся на его документы.

«Симплициссимус» вышел в свет в 1668 году. На титульном листе, где был проставлен 1669 год (чтобы книга не сразу устарела), было обозначено, что это «Жизнеописание некоего диковинного ваганта по имени Мельхиор Штернфельс фон Фуксхейм», а издано в свет Германом Шлейфхеймом фон Зульсфортом и отпечатано в городе Момпельгарт неведомым никому типографщиком Иоганном Филлионом. На фронтисписе было изображено загадочное существо: носатое, насмешливое лицо с выпяченным подбородком и подозрительными рожками, с длинными острыми ушами. Существо стоит на двух лапах — одна кончается раздвоенным копытом, другая утиной перепонкой. Сзади виден толстый чешуйчатый хвост с плавниками, выступающий из птичьих крыльев, прикрывающих широкие бедра. Через плечо на голое тело с выпяченным животом надета тонкая шпага на перевязи. В руках большая книга с множеством изображений: можно различить корону, шутовской колпак, рапиру, рюмку, игральные кости, замковую башню, корабль, спеленатого младенца, пушку на лафете и пр. Лапы странного существа попирают разбросанные театральные маски. В стихотворной подписи оно названо Фениксом, а титульный лист заверяет, что ему полюбилось «смеясь говорить правду».

Книга пошла нарасхват. На книжном рынке появились новые издания и пиратские перепечатки. С авторским правом тогда мало считались. Гриммельсгаузен тщетно грозился «пообрезать когти» беззастенчивым издателям, «запускающим свои лапы в чужое добро». Уже в 1669 году появилось «Continuatio, или Продолжение «Симплициссимуса». В особом уведомлении,

7

 

подписанном таинственными инициалами «H. J. С. V. G. Р. zu Cernheim», сообщалось, что это сочинение Самуеля Грейфензона фон Хиршфельда, ранее выступавшего под другим именем. Труд издается посмертно. Вскоре это «Продолжение» вышло вместе со всем романом, в качестве его шестой книги. А в 1671 году появилось самое полное издание «Симплициссимуса», с тремя новыми Прибавлениями, заимствованными автором из составленных им же народных календарей, двадцатью гравюрами и лубочным листом, посвященным некоему Лекарю от воображаемых болезней. Позднее Гриммельсгаузен выпустил еще четыре романа, связанных между собой общими мотивами и прикрепленных все более тонкой цепочкой к имени главного героя: «Простачку наперекор, сиречь пространное и наидиковинное жизнеописание прожженной обманщицы и побродяжки Кураже», якобы продиктованное ею некоему Филархусу Гроссусу фон Тромменхейму и напечатанное без указания года издания в Утопии Феликсом Стратиотом. А в 1670 году, вероятно, одновременно с «Кураже», роман «Диковинный Шпрингинсфельд», но якобы напечатанный уже в Филадельфии. В 1672 году появились два романа под общим названием «Чудесное птичье гнездо», но под двумя различными псевдонимами. И якобы снова напечатаны в Момпельгарте. Игра с псевдонимами была литературной модой. Псевдонимы Гриммельсгаузена оказались анаграммами его подлинного имени.

«Симплициссимус» был вершиной творчества Гриммельсгаузена. Это своеобразное и неповторимое полотно, полное горечи и юмора, отразившее бедствия и ужасы Тридцатилетней войны (1618—1648), опустошившей среднюю Европу и прежде всего Германию. Война подорвала социальные силы бюргерства и крестьянства, вызвала глубокий политический, экономический и культурный упадок. Многие деревни, особенно в Тюрингии и Гессене, вымерли, или были брошены и исчезли с лица земли. Поля поросли кустарником или превратились в болота. Одичавшие крестьяне хоронились в лесах, питались травой и падалью. Рудники и шахты были заброшены. Города захирели и обезлюдели. В стране свирепствовали ландскнехты — разноязычный и разноплеменный сброд, люди, утратившие отечество, без раздумья менявшие религиозные и политические убеждения, а часто не имевшие их вовсе, служившие тому, кто платит и дает возможность грабить и бесчинствовать. «На протяжении жизни целого поколения, — писал об этом времени Энгельс, — по всей Германии хозяйничала самая разнузданная солдатня, какую только знает история. Повсюду налагались контрибуции, совершались грабежи, поджоги, насилия и убийства. Больше всего страдал крестьянин там, где в стороне от больших армий действовали на собственный страх и риск и по своему произволу мелкие вольные отряды или, вернее, мародеры» 1. «Симплициссимус» и открывается такой типической картиной — появлением отряда кирасир в глухой усадьбе крестьянина, где они чинят чудовищные насилия. В романе рассыпано множество подробностей,

1 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 19, с. 341.

8

 

подтверждаемых документами, в том числе и такими, что были недоступны Гриммельсгаузену. Подробности эти восходят к его личным наблюдениям или почерпнуты из достоверных свидетельств. Но «Симплициссимус» не хроника и не бытописательный роман. Это не собрание сцен лагерной, походной, городской и деревенской жизни. Ни один из решающих военных эпизодов, ни одно значительное историческое лицо не выведены в книге. Тридцатилетняя война служит лишь грозным фоном, исторической обстановкой, совокупностью обстоятельств, определяющих судьбу и поведение героя.

«Симплициссимус» не прикреплен наглухо к исторической действительности. Даже автобиографические черты и признания занимают в нем весьма скромное место, проступая сквозь литературную призму, и чем далее, тем неопределенней. Гриммельсгаузен делает Симплициссимуса на год моложе себя, заставляя родиться не в городе, как он сам, а в лесной глуши после битвы при Хёхсте (22 июня 1622 г.), и таким образом исключает мысль, что он мог учиться в школе. Он не рассказывает о себе, а создает литературного героя — живое воплощение времени. Гриммельсгаузен все же стремился прикрепить своего героя к реальной исторической обстановке и конкретным историческим событиям. Однако его «историзм» условен и подчинен сюжетному развитию. В «Симплициссимусе» повествование ведется от первого лица. Так же изложены история Херцбрудера (IV, 11—12), «исповедь» Оливье (IV, 18—21), реляция голландского капитана (VI, 24—27) и даже приключения аллегорического Подтирки (VI, 11—12). Ближайшая традиция такого повествования идет от плутовского романа. Симплициссимус повествует, оглядываясь на пройденный им путь, но и сохраняя то непосредственное видение мира, которое было свойственно ему в молодости. Это открывает возможность для личного тона и личного отношения к вещам, событиям и самому себе. Иногда он как бы переводит дух и перебивает течение рассказа учеными рассуждениями, не смущаясь тем, что они вложены в уста мальчика, выросшего в лесной глуши.

«Симплициссимус» врос глубокими корнями в литературу своего времени. Гриммельсгаузен хорошо знал немецкие народные книги XVI века: «Мелузину» (1474), «Фортуната» (1509), сборники шванков вроде «Дорожной книжечки» Викрама (1555) или историек о проделках шута Эйленшпигеля (1515), далекого предтечи его героя. Он черпал из них волшебно-сказочные и сатирические мотивы, анекдотические ситуации и готовые «остроумные ответы». Но мы не можем считать Гриммельсгаузена простым продолжателем этой демократической литературы, которая не открывала перед ним путей для создания нового художественного синтеза. Писатели, близкие к народу и отражавшие его мировоззрение, уже не могли довольствоваться тем, что было создано самим народом или находилось в его распоряжении.

Гриммельсгаузен сложился и развивался в пределах господствовавшего стиля барокко, создавая его народный вариант. Барокко явилось художественным отражением бурной и противоречивой эпохи первоначального накопления и колониальной экспансии, острого кризиса феодализма, религи-

9

 

озных войн и социальных потрясений. Оно охватывало все виды искусства и оказало существенное влияние на различные формы культуры и быта. Не порывая с идейным и художественным наследием Ренессанса и своеобразно преломляя его, барокко обращалось к напряженному искусству средних веков, вырабатывая экстатические и экспрессивные формы, отвечавшие взбудораженному сознанию и внутреннему беспокойству, вызванному исторически неразрешимыми конфликтами 1.

Характерным для барокко было сочетание условного и отвлеченного с живописной конкретностью, даже натурализмом, стремление к синтезу и взаимодействию различных видов искусств, причудливый метафоризм, однако не порывающий с логикой в самом образовании метафоры, риторический пафос. Это была пристрастная, патетическая литература, стремившаяся убеждать, привлекать на свою сторону, заражать политическими и религиозными страстями. Она обращалась к разуму и чувству, создавая эмоциональное и интеллектуальное напряжение. Искусство барокко, даже плафонная живопись и музыка, подчинялись риторической цели. Риторика, опирающаяся на схоластическую логику, стала общим достоянием культуры. Выработанные искусными проповедниками риторические приемы и аллегорические уподобления усваивались широкими кругами и становились средством народного красноречия. В литературу нахлынули публицистические, дидактические и естественно-научные сочинения, обработанные в духе барочной эстетики и отражавшие общее мироощущение барокко. Литература перестала быть только «художественной». Проза жадно поглощала «нейтральный», «нелитературный» материал, отчего становилась рыхлой и громоздкой.

Народные варианты барокко возникали и развивались под знаком активности бюргерства и отчасти крестьянства. Писатели, социально чуждые аристократическим тенденциям барокко, вводили в свое творчество только еще формирующиеся новые элементы стиля или, напротив, возвращались к старым традициям, более отвечающим их мировоззрению, приспособляя их для выражения новых идей, чувств и представлений.

«Симплициссимус» наполнен всяческой ученостью. То и дело приводятся примеры из древней истории, свидетельства античных писателей, сведения из естественных наук и медицины, астрологии и даже демонологии, выбранные с пристрастием ко всему причудливому и поражающему воображение. Еще больше скрытых цитат и заимствований, лишь впоследствии открытых дотошными исследователями. Гриммельсгаузен пытался связать эту ученость с сюжетным развитием, прикрепить к личности Симплициссимуса. Так, например, рассуждение о памяти (II, 8) следует за эпизодами, описывающими, каким испытаниям подвергли Симплициссимуса, чтобы лишить его памяти и превратить в «дурня» (II, 5—6).

1 Подробнее см.: А. А. Морозов. Проблемы европейского барокко. — «Вопросы литературы», 1968, № 12; его же: «Маньеризм» и «барокко» как термины литературоведения, — «Русская литература», 1966, № 3.

10

 

Гриммельсгаузен был серьезно начитан, особенно для своей социальной среды. Среди его источников называют исторические хроники и реляции путешественников, испанские плутовские романы («Гусман из Альфараче» Матео Алемана и др.), «Сновидения» Кеведо в переработке немецкого сатирика Мошероша («Филандер фон Зиттевальд»), а также «Франсион» Сореля. Ему были известны составленные Георгом Филиппом Харсдёрфером сборники: «Великое позорище прежалостных и смертоубийственных историй» и «Великое позорище отдохновительных и поучительных историй», содержавшие обильный новеллистический материал, заимствованный у Боккаччо, Банделло, Сервантеса, Жана Камю (де Белле) и многих других. Особенностью этих сборников была сжатость изложения, стянутого до основного зерна сюжета. Гриммельсгаузен охотно обращался к подобным «каталогам» «готовых» мотивов. Он брал большими кусками и черпал пригоршнями мелкую россыпь цитат и афоризмов, отчасти уподобляя свое произведение гигантской мозаичной картине. Но картина получилась новая и необычайная.

Не следует, впрочем, преувеличивать образованность Гриммельсгаузена. Эрудиция его простонародна. Многое он брал из вторых рук, различных популярных сочинений, среди которых надо особо упомянуть книгу Томмазо Гарцони «Piazza universale, сиречь Всеобщее Позорище, или Торжище и Сходбище всех профессий, искусств, занятий, промыслов и ремесел», вышедшую в 1585 году в Венеции и переведенную впервые на немецкий язык в 1619 году. Это была настольная книга Гриммельсгаузена. Только в «Симплициссимусе» отмечено по меньшей мере шестнадцать использованных им дискурсов (рассуждений) Гарцони и его предисловие. Гриммельсгаузен заимствует затерянное в книге Гарцони рассуждение о знати (дискурс XIX) с выпадом против «ничтожных людей», кичащихся благородным происхождением. Он разрывает эту цитату — первая часть составляет начало романа с добавлением насмешливых слов о «конце света» и упоминания о «цехе» мошенников в Праге (что, в свою очередь, заимствовано из немецкой переделки новеллы Сервантеса «Ринконете и Кортадильо»), вторая часть цитаты сатирически переосмыслена в описании «шляхетской резиденции» «батьки» Симплициссимуса, «ратоборствующего со всей землей», и таким образом переадресована к другому сословию — мужицкому роду, «от самого Адама ведущемуся». Гриммельсгаузен не только переосмысляет заимствованный материал, но и переводит безличный текст в сказочную форму, придает ему пластичность. Сухое и отвлеченное рассуждение Гарцони наполняется горечью и иронией, превращается в патетическую метафору.

Точно также поступает он, заимствуя обширное рассуждение из моралистического сочинения испанского писателя Антонио Гевары, занявшее почти полностью две заключительные главы пятой книги «Симплициссимуса». Трактат Гевары «Тяготы придворной и блаженство сельской жизни» проповедует уход от суетной жизни при дворе в уединение загородного поместья, горацианскую идиллию. Он чужд Гриммельсгаузену прежде всего в социальном отношении. Но Гриммельсгаузен, заимствовав у Гевары пате-

11

 

тическую тираду, вытравил из нее всякое упоминание о дворе и придворной жизни, немилости князя, зависти фаворитов, долгах и подагре. Он оставляет только общее, обращенное ко всем людям и погрязшему в суете миру. Найденная тирада врастает в роман, ибо подготовлена его предшествующим содержанием. Связь с сюжетом, переосмысление заимствованного текста, почти при полной его сохранности сглаживали его чужеродность и облегчали естественность его включения в роман. В этом проявлялось великое художественное мастерство Гриммельсгаузена.

Гриммельсгаузен преодолевал ограниченность литературы своего времени, но не порывал с нею. Он даже написал два «галантных» романа на псевдоисторические темы: «Дитвальд и Амелинда» (1670) и «Проксимус и Лимпида» (1672), которые, в отличие от прочих произведений, выпустил под подлинным своим именем. Сочинил он и два «библейских» романа: «Целомудренный Иосиф» (1667) и служащий его продолжением «Музаи» (ок. 1670 г.) — о продувном слуге Иосифа, наделенном чертами пикаро.

Гриммельсгаузен стремился к глубокому постижению мира, грандиозному обобщению времени. Достиг он этого только в «Симплициссимусе», для чего обратился ко всем художественным средствам, которые ему могла предложить эпоха. Он строил «Симплициссимус», отправляясь от образцов высокой литературы барокко, используя его поэтику и стилистику для создания новой «большой формы»: тайна (рождения), неожиданные встречи и узнавания и другие композиционные приемы героико-галантных романов использованы для сюжетных связей, уплотнения повествования. Но он опрокидывал привычные схемы. Узнав от своего «батьки» тайну своего рождения, Симплициссимус не возносится в высший свет согласно традициям «галантного» романа. Он не порывает со своим «батькой». Шут берет верх над кавалером. Точно также и стилевые средства высокой литературы приобретают у Гриммельсгаузена иное назначение и социальное звучание. Используя их, он нарушает и смещает стилевые соотношения, пародирует сравнения и эпитеты, когда, например, описывает наружность некой модной девицы (II, 9). Ее изображению противопоставляется портрет юного Симплиция с оскаленными от голода зубами, причем в самом подборе красок для него выворачивается наизнанку эстетика барочной живописи (I, 21).

Высокая литература барокко была вне живых реальных отношений. Действие галантных и пастушеских романов происходит в условной, оторванной от действительности среде. Все происходящее является как бы проекцией идеализированного феодального общества. Восточные властелины, рыцари, библейские герои, аркадские пастушки — персонажи придворного маскарада. Гриммельсгаузен слишком близко стоял к народу, чтобы поддаться буколической лжи. Пастушеский роман претерпевает у него удивительные превращения. Маскам аркадских пастушков он придает сатирический смысл. Идиллия пастушеской жизни развертывается на страшном фоне Тридцатилетней войны, она сочетается с идеализацией отшельничества и пантеистической лирикой (песня «Приди, друг ночи, соловей!») (I, 7).

12

 

И наконец, он прямо пародирует мотивы пасторали, когда слушает в лесном уединении пение соловьев и встречается с «пастушкой», которая потом самым бесстыдным образом его околпачивает (V, 7—8).

«Симплициссимус» сохраняет условность изображения, действия, времени и даже физического пространства, в котором совершаются события. Условные приемы изображения подчеркивают ужас исторической действительности. Гриммельсгаузен создает на условном пространстве, своего рода «сценической площадке», мнимую одновременность событий, сгущая и собирая, как в фокусе, страдания и жестокости, которые несет война. В почерненной копотью хижине «батьки» Симплициссимуса неожиданно оказывается дорогая утварь, появляются челядинцы и служанки, которых подвергают пыткам и насилиям. Зрительная неоспоримость описания оправдывает условность композиции. Те же принципы «оптического реализма» мы видим на старинных гравюрах. На офорте Жака Калло из цикла «Большие бедствия войны» (1633) солдаты творят все мыслимые бесчинства: расхищают имущество, насилуют женщину, режут скот и птицу, пытают и угрожают оружием. На небольшом пространстве, представляющем одновременно кухню, кладовую, спальню, словом, весь дом, размещено тридцать две фигуры, подчиненные композиционному заданию. Офорт может служить иллюстрацией к четвертой главе первой книги «Симплициссимуса». А может быть, Гриммельсгаузен и знал его? Как бы там ни было, их роднит способ видения эпохи. С точки зрения наивно-документального «реализма» такие изображения неправдоподобны. Но они-то и были высшим проявлением подлинного реализма эпохи барокко.

Реализм Гриммельсгаузена заключался в верности действительности в целом, а не в мнимо достоверном изображении отдельных сцен и эпизодов. И здесь он сам преподал урок своим будущим истолкователям. Долгое время считалось едва ли не самым ярким проявлением его реализма (в упрощенном понимании) описание битвы при Виттштоке 4 октября 1636 года, свидетелем, а возможно, и участником которой был он сам. Но вот не столь давно было открыто, что для описания этого события Гриммельсгаузен воспользовался английским пастушеским романом Филиппа Сиднея «Аркадия» (1590), переведенным на немецкий язык Мартином Опицем 1. Лишенное исторической конкретности условное описание сражения Гриммельсгаузен, едва прикоснувшись к заимствованному тексту, вмонтировал в свой роман, наполнив его энергией и динамизмом, передающими неистовство боя, во время которого «жалобные стоны умирающих» сопровождали «веселые крики тех, кто еще бился со всей храбростью» (II, 27). Великолепный рассказчик, вместо того чтобы поведать о том, что он видел своими очами, прибег к литературному заимствованию, ибо оно отвечало поставленной им худо-

1 Н. Geulen. «Arcadische» Simpliciana. Zu einer Quelle Grimmelshausens und ihrer strukturellen Bedeutung fur seinen Roman.«Euphorion», Bd. 63, 1969, Heft 4, S. 426—437.

13

 

жественной цели. И совершенно не случайно в главе, следующей за описанием битвы при Виттштоке, Гриммельсгаузен, пользуясь военным языком, помещает пародийную сцену «кровопролитной битвы», которую Симплициссимус ведет с полчищем одолевавших его насекомых. Патетическое описание битвы при Виттштоке, вытканное Гриммельсгаузеном на чужой канве, предваряя пародию, более отвечало художественному замыслу, нежели реально-историческая картина, даже написанная очевидцем.

Само обращение к высокой книжности было необходимо для создания особой сказовой манеры повествования, обеспечивающей возникновение резкого контраста между языком и стилем, каким описываются события, и тем, что происходит в действительности. Смешение разнородных элементов не нарушает единства повествования, а создает трагическое напряжение или усиливает комизм. Возникает сложная полифония чувств и ассоциаций, иронии и отчаяния. Таким именно путем выражено горестное недоумение Симплициссимуса перед злом мира, с которым он столкнулся. Завидев отряд кирасир, он принимает коня и всадника «за единую тварь», «подобно тому как жители Америки испанских всадников», и при этом думает, что ему повстречались волки, о которых ему нарассказал «батька», и посему собрался «ужасных сих кентавров» прогнать игрой на пастушеской волынке. Условное повествование подчеркивает ужас его положения.

Контраст внешне спокойного эпического повествования с чудовищной действительностью создает своеобразное «видение со стороны»: «Непроглядная ночь укрыла меня, оберегая от опасности, но, по моему темному разумению, она не была достаточно темною, а посему схоронился я в чаще кустарников, куда доносились до меня возгласы пытаемых крестьян и пение соловьев, каковые птички, не взирая на крестьян, коих тоже подчас зовут птицами, не дарили их сочувствием, и сладостное то пение не смолкало несчастия их ради, посему и я прилег на бок и безмятежно заснул».

Личность Симплициссимуса, по замыслу автора, необычайно проста. Это персонифицированная «tabula rasa» древних — чистая восковая доска, на которой жизнь чертит свои письмена, назидательный пример риторической проповеди. И вот одни исследователи рассматривали его как выросшую до исполинских размеров застывшую «фигуру» из народного календаря, тогда как другие видели в нем героя «романа воспитания» и подыскивали к нему параллели от «Парцифаля» Вольфрама фон Эшенбаха до «Вильгельма Мейстера» Гете. Нельзя рассматривать Симплициссимуса только как носителя готовых повествовательных форм и мотивов, передвигающегося из одной ситуации в другую, причем меняются только кулисы, а он сам остается постоянной маской. Но столь же неверно представлять «Симплициссимус» наподобие «нравственно-описательного» или «воспитательного» романа XVIII века, с подробно разработанной психологией персонажей.

Проходя через превратности жизни, Симплициссимус пытается ее постичь. Его мысль обращена не вовнутрь себя, а во внешний мир, на который он взирает с ужасом или насмешкой. Но он сознает себя как личность и

14

 

особый характер. «Не будь я истый Симплициссимус!» — восклицает он, указывая на своеобразие своей натуры и своего понимания вещей. Его наряд, хотя и сшитый из пестрых, даже чужих лоскутов, слился с его обликом. И он во многом ушел вперед и от народных шутов, и от героев плутовского романа, где «угол преломления» действительности и «поправка на рассказчика» сравнительно невелики. Пикаро любит прихвастнуть, преувеличить свои подвиги, свою находчивость и отвагу. Симплициссимус также не отличается особой скромностью и с упоением повествует о своей смелости и ловкости, старается представить себя во всей роскоши и великолепии. Его не покидает внутренняя тревога. Он стремится сохранить этические принципы и честное отношение к жизни и людям, хотя по слабости натуры и в силу обстоятельств ему это не всегда удается. Он податлив, в то же время удивительно устойчив. Как ни ломала его жизнь, он сохраняет чуточку наивности. И у него более глубокая и здоровая народная основа, чем у деклассированного пикаро, недавнего конкистадора и обедневшего дворянчика. Впервые герой, еще стоящий на почве плутовского романа, в такой мере входит в мир крестьян и проникается сочувствием к угнетенному и разоряемому народу. Симплициссимусу чужд дух бродяжничества и социального паразитизма. Он не ищет приключений, а попадает в них, втягивается роковыми событиями или бесчестными происками испорченных людей, становится жертвой обмана и коварства. Он видит изнанку жизни, насилие и жестокость, но не теряет веры в жизнь и людей. Но стоит ему довериться им, как его подстерегает циничный подвох. Его то и дело дурачат, несмотря на весь накопленный им жизненный опыт. «Недобровольность» его приключений придает им неожиданность и фантастичность. Жизнь, как огромная река, несет его на своих волнах. Он говорит о себе: «Я — мяч преходящего счастья, образ изменчивости и зерцало непостоянства жизни человеческой» (VI, 15). Эта метафора реализуется в реальной картине, когда бурный поток увлек его на середину Рейна, «то подбрасывал вверх, то тащил в бездну» (IV, 10). Но среди всех злоключений и бедствий Симплициссимус обретает жизненную устойчивость, способность выжить и выстоять. Он сродни и Дон Кихоту и Санчо Пансе. И у него были свои «ветряные мельницы», когда он, несмышленый юнец, вдруг задался целью образумить людей и отвратить их от зла. И также стал всеобщим посмешищем. И он простодушен, не лишен здравого смысла и находчивости, как Санчо Панса. Мудрые решения, которые выносит Санчо Панса — губернатор, под стать «остроумным ответам» юного Симплиция.

Симплициссимус выступает в романе носителем здравого смысла. Он связан с народным опытом и полон насмешливого оптимизма. Он взирает на мир, то приближая его к себе, то словно издалека, перевертывая изобретенную им «першпективную трубку». Его личный опыт дополняется и как бы раздвигается аллегорическими картинами, позволяющими переступить границы непосредственно познаваемого мира и прорваться к его сущности. Иногда аллегория предваряет это познание. Перед тем как вступить в мир,

15

 

ничего не ведающий о нем Симплиций видит в аллегорическом сне некое «древо», олицетворяющее феодальное устройство общества (I, 15—17).

Символические изображения сословного древа известны со средних веков. Гриммельсгаузен актуализирует старые мотивы, применяя их к суровой действительности Тридцатилетней войны. Он заимствует три стихотворные подписи к гравюрам из эмблемического сборника Юлиуса Цинкгрефа (1624) и включает их в «дискурс», который ведут старый фельдфебель и «дворянский прихвостень». На первой гравюре был изображен молодой бычок во главе послушного ему стада. На второй — большая лампа, подвешенная к потолку, что поясняют слова философа Анаксагора, сказанные им Периклу: «Кому нужна лампа, тот наливает в нее масло». На третьей — могучий дуб с обломленными сучьями, перенесший жестокую бурю. В «Симплициссимусе» первое стихотворение отражает точку зрения «дворянского прихвостня», второе — психологию ландскнехтов, а последнее — отношение к войне самого Гриммельсгаузена.

Гриммельсгаузен пользовался всем арсеналом риторических средств барокко, начиная от ораторского строя речи и кончая сложными аллегориями, притчами и назидательными житейскими примерами. Аллегорическое осмысление действительности проходит через весь роман о Симплициссимусе. Аллегорический отсвет ложится и на личность его главных героев. Возникает дидактический триптих, в центре которого находится сам Симплициссимус, а крылья образуют Херцбрудер, олицетворяющий жизнь праведника, отрешившегося от всего земного под влиянием бедствий войны и собственных несчастий, почти бесплотный, и кровавый Оливье — устрашающий пример закоснелого злодея и нераскаянного грешника. Он также порождение войны и деморализации общества. Между ними, как двумя извечными началами добра и зла, и качается, словно маятник, Симплициссимус — обыкновенный смертный, попавший в водоворот войны. Плавая по житейскому морю, он выработал лукавые и гибкие правила поведения и морали. Он не способен усвоить аскетические идеалы Херцбрудера, но и не доходит до полного морального падения, как Оливье.

Аллегорические элементы врастают в художественную ткань романа, становятся его плотью. Возникают два аспекта восприятия: условно-метафорический (аллегорико-эмблематический) и реалистический. Эта двойственность придает роману глубину, стереоскопичность, вызывает богатство литературных и бытовых ассоциаций. Непосредственная жизнь врывается в роман, воздействует на аллегорику и подчиняет ее своим целям.

Проведя своего героя через реальное многообразие жизни, Гриммельсгаузен пытается обобщить и объективировать его жизненный опыт, для чего снова прибегает к серии аллегорических картин в шестой книге романа, которую нельзя рассматривать как своего рода привесок, разрушающий стройность и законченность первоначальной композиции, «подобной античной трагедии», как утверждал голландский филолог Ян Схольте. Напротив, такое построение наиболее типично для прозы барокко, особенно в ее народном

16

 

варианте. Не замкнутая композиция, а «открытая форма», допускающая уход «за раму» повествования. Аллегоризация жизненных и социальных отношений и сатирическое их осмысление восходит к средним векам. Гриммельсгаузен проецирует традиционные аллегории на актуальные вопросы войны и мира, как в дискурсах, которые ведут между собой обитатели Ада (VI, 3). Аллегорические олицетворения пороков проходят на реальном фоне, раскрываются социальные характеры, как в истории английского богача Юлия и его слуги Авара (VI, 6—8). Гриммельсгаузен не только развертывает красочные аллегорические картины, но и противопоставляет их друг другу, предлагая различные аспекты истолкования действительности. И если мрачная история Подтирки олицетворяет тщетность человеческих надежд и усилий, то встреча Симплициссимуса с Бальдандерсом (по-русски можно было бы сказать «На-перемену-скор»), своего рода немецким Протеем, история которого была поведана еще Гансом Саксом, — утверждает вечную изменчивость бытия, неизбежный процесс самой жизни, проникнута народным отношением к смерти. Грозная идея «Vanitas» — тщетности земного существования, простершая свои крылья над литературой и мироощущением барокко, теряет свое религиозно-аскетическое содержание. Превращения Бальдандерса жизнерадостны, хотя и не лишены веселого сарказма.

Аллегорические сцены в «Симплициссимусе» напоминают одновременно представления «школьного» дидактического театра иезуитов и ярмарочные зрелища. Гриммельсгаузен не остался чужд театральности барокко. Не случайно у ног странной фигуры на фронтисписе романа разбросаны театральные маски, а сам Симплициссимус в Париже участвует в оперном представлении, причем играет Орфея. Театральная иллюзия сталкивается с низменным маскарадом жизни, когда он встречается с тремя дамами в масках уже в роли наемного любовника (IV, 5). Изображаемый Гриммельсгаузеном мир, при всем своем непостоянстве и изменчивости, не обманчивый мираж, не театральная иллюзия, не сон и не фантасмагория, как его часто понимала высокая литература барокко. Жизнь ценна сама по себе и не является приуготовлением к смерти, как уверяла церковная проповедь. Симплициссимусу чуждо чувство безысходности и обреченности. Он устремлен в жизнь, но мир до отвращения неустроен, несправедлив и коварен. И он то отрекается от него, проникаясь идеалами созерцательного отшельничества и, поселившись на высокой горе, взирает на людскую суету, то переносится на необитаемый остров, где ведет деятельную жизнь Робинзона (на полстолетия раньше героя Дефо). Но мир снова зовет его к себе.

Исполненная благочестия жизнь Симплициссимуса на острове напоминает католический лубок. Его отшельничество не только носит земной характер, но и подсвечено лукавыми огоньками. Юмор не покидает его, когда он якобы отрешился от всего земного. Наряду с благочестивыми размышлениями он сочиняет шутливую эпитафию над прахом своего товарища по несчастью, погибшего в результате излишнего увлечения пальмовым вином. И хотя в романе часто заходит речь о боге, Гриммельсгаузен проявляет

17

 

почти полное равнодушие к богословским вопросам. Он отличается удивительной по тем ожесточенным временам веротерпимостью. Устами Симплициссимуса он даже заявляет, что не стоит ни за Петра, ни за Павла, то есть ни за католиков, ни за протестантов. С него довольно, что он христианин (III, 20). Это идеализированное христианство, воспринятое им от отшельника, Симплициссимус противопоставляет миру, который «во зле лежит», и людям, только по имени называющим себя христианами. Противоречия провозглашенных христианством принципов и реального поведения людей — вот что больше всего мучает Симплициссимуса, когда он попадает в мир.

Его трезвый ум не захватили ни различные мистические движения, религиозные реформаторы, розенкрейцеры и визионеры, ни бродячие проповедники и прорицатели, возвещавшие близкий конец света, ни политические пророчества и фантастические рецепты переустройства мира, во множестве появлявшиеся в это время. Всю тщету и бесплодие утопических программ «спасения человечества» Гриммельсгаузен воплотил в гротескной фигуре «архисумасброда» Юпитера, подобранного в лесу Симплициссимусом. Недавний шут, по его собственным словам, теперь обзавелся «собственным шутом» (III, 8). И Симплициссимус занимает ироническую позицию по отношению к разглагольствованиям Юпитера. И не случайно, что он развивает свою политическую и социальную программу среди гогочущих ландскнехтов. Только некоторые мысли Юпитера кажутся здравыми и отражают незрелые чаяния народных масс, их помыслы о мире, прекращении религиозных распрей, изгнании мелких деспотов, восстановлении единства страны. Но проекты их осуществления изложены издевательски (в частности способ воссоединения церквей). «Немецкий герой», который объединит под своей властью сперва германские народы, а потом покорит весь мир, наделен шутовским мечом. Присматриваясь к ожившей императорской легенде, Гриммельсгаузен не присоединяется к ней, а развенчивает ее. Мечта о мировом господстве — бред жалкого безумца!

Гриммельсгаузен сочетает аллегорию с утопией и сатирой. Он нередко обращается к традиционным средствам народной сатиры. Ему были известны забавные картинки «мира навыворот», в котором смещаются привычные представления о вещах, о чем он упоминает в «Вечном Календаре». Но уже не ликующие звери тащат на палке связанного охотника, как на картине Поттера (в Государственном Эрмитаже в Ленинграде). У Гриммельсгаузена в кривом зеркале «мира навыворот» полный насилия и несправедливости мир принимает личину совершенства. На дне озера Муммельзее Симплициссимус издевательски сообщает наивным и доверчивым сильфам, что на земле все идет наилучшим образом, всюду царит мир, благоденствие, а главное, справедливость (V, 15). Утопическое царство сильфов, лишенных человеческих страстей и радостей, безликих и послушных, механически трудящихся для общего блага (в том числе и земных людей, о которых у них весьма смутное представление)., явно не по сердцу Симплициссимусу.

Утопия Муммельзее не только несбыточна, но и обманчива, даже коварна,

18

 

как весь аллегорический маскарад на дне океана. Покидая царство сильфов и возвращаясь в земной мир, Симплициссимус заполучил волшебный камень, который должен пробуравить источник целебных минеральных вод. Он уже размечтался, как станет владельцем модного курорта, разбогатеет, и начал обдумывать мельчайшие детали его устройства, не пренебрегая мелкими плутнями и уловками для привлечения публики. Но все пошло прахом! Источник забил в лесной глуши и оказался никому не нужен. А когда он захотел облагодетельствовать им крестьян-лесовиков, то те только насмерть перепугались. Стоит прознать об этом господам, как они всем воспользуются, а крестьянам только прибавится тягот и барщины (V, 18). Резким рывком читатель возвращается к мрачной реальности феодально-крепостнического общества.

Симпатии Симплициссимуса не завоевывает и реальная, осуществленная на земле Утопия — община «перекрещенцев», якобы виденная им в Венгрии (V, 19) — захиревший осколок великих крестьянских движений. Он отмечает у них относительное довольство, разделение труда, развитие ремесел, заботу о детях. Во всем царит «приятная гармония». Но он не проникается их идеалами, почувствовав ограниченность социального кругозора замкнутых и разрозненных сектантских общин, и, следуя сатирическому принципу «мира навыворот», подчеркивает, что «настоящие христиане» живут далеко не так, как эти «еретики».

Политические воззрения Гриммельсгаузена не отличались ни зрелостью, ни последовательностью. Но он мучительно размышлял вместе со своим героем о неустройстве мира, бессмысленных войнах и социальной несправедливости. Реального выхода он не видел. После разгрома крестьянских движений XVI века и разорения, принесенного Тридцатилетней войной, в Германии образовались очаги феодальной реакции, тянувшей страну вспять. Было невозможно надеяться на осуществление нового социального порядка. Гриммельсгаузен слишком хорошо знал темноту, отсталость и забитость народных масс, особенно крестьянства. Еще меньше он был способен повести их за собой. Его нельзя считать выразителем идеологии немецкого крестьянства. Гриммельсгаузен не «мужицкий писатель», но он долго жил общей жизнью с народом, знал его беды, горести и страдания. Он не только наблюдал, но и на себе испытал тяготы войны. Это обострило его социальную отзывчивость. И мы знаем, что никто из писателей XVII века не защищал человеческие права, честь и достоинство крестьянина с такой убежденностью и горячностью, как Гриммельсгаузен.

Гриммельсгаузен — народный писатель, ибо выразил лучшие чаяния и стремления своего народа и создал грандиозное и неповторимое художественное полотно, с большой силой запечатлевшее его эпоху. Но он был и народным рассказчиком, талант которого особенно раскрылся в романах, служивших продолжением «Симплициссимуса» — «Кураже» и «Шпрингинсфельд». Они также опалены горячим дыханием Тридцатилетней войны. Кураже — типичная маркитантка и авантюристка. Она выросла в богемском

19

 

городке Прахатиц. Когда ей минуло тринадцать лет, город был захвачен и разорен имперскими войсками. Чтобы спасти Либушку (так, собственно, ее звали) от разнузданности ландскнехтов, ее переодевают мальчиком. Под именем Янко она становится пажем ротмистра, а когда открылся ее пол, его любовницей. Она испытывает множество приключений, несколько раз выходит замуж — за полковника, лейтенанта, мушкетера и маркитанта, следует за войском, сама участвует в схватках, сводничает и наконец пристает к цыганам. Эгоизм и приверженность ко всему земному придает ей жизненную силу и цепкость, но она идет только вниз. Она завистлива, корыстна, мстительна и бессердечна. Ее истинное пристанище — лагерь, где она слоняется в мужском костюме, торгует табаком и водкой и подпадает всем случайностям военной фортуны. Свои «мемуары» она пишет назло Симплициссимусу, так как встречалась с ним и провела его за нос (V, 6). Книга написана в традициях плутовского романа. Бертольт Брехт трансформировал образ Кураже, раскрыв его трагическую подоснову в пьесе «Матушка Кураж и ее дети».

«Шпрингинсфельд» — роман о судьбе храброго, находчивого и веселого сотоварища Симплициссимуса во времена их молодости. Теперь он снискивает себе пропитание игрой на скрипке и кукольными представлениями. Его спутница, молоденькая лютнистка, еще более бесстыжая, чем Кураже, нагло его обманывает. Он покорно следует за ней, «не помышляя ни о какой чести». Лютнистка находит «чудесное птичье гнездо», которое делает ее невидимкой. Она бросает Шпрингинсфельда и пользуется находкой для обогащения и всяческих проделок, что приводит ее к гибели. Шпрингинсфельд пристает к венецианским вербовщикам и помогает им игрой на скрипке завлекать рекрутов, странствует, теряет ногу, нищенствует и опускается — жалкая и типическая участь ландскнехта. Дальнейшие два романа повествуют о судьбе «чудесного птичьего гнезда», переходящего из рук в руки. Они красочны, занимательны и изобилуют сказочными мотивами и метко подмеченными бытовыми подробностями. И в этих романах Гриммельсгаузен не отказался от использования книжного и особенно фольклорно-сказочного материала. Пожалуй, они превосходят «Симплициссимус» живостью и легкостью изложения, но заметно уступают ему в художественном напряжении, трагизме и социальной значимости. Но не эти романы, а «Симплициссимус» обессмертил Гриммельсгаузена. Только в нем запечатлел он всю боль и всю горечь своего сердца, выразил неумирающий протест против гнета и насилия. Он сумел бросить суровое обвинение прямо в лицо зачинщикам феодальных войн, нетерпимости и несправедливости. Он указал не только на кровавую жестокость войны, но и на ее развращающее влияние на целые поколения, моральное одичание и запустение культуры. Не разрешив политических и социальных задач своего времени, не созрев для этого исторически, Гриммельсгаузен поднялся до общечеловеческих этических проблем и поисков морального оправдания бытия.

АЛЕКСАНДР МОРОЗОВ

 

 

ВНОВЬ НАИЛУЧШИМ ОБРАЗОМ УПОРЯДОЧЕННЫЙ И ПОВСЮДУ МНОГАЖДЫ ИСПРАВЛЕННЫЙ ЗАТЕЙЛИВЫЙ СИМПЛИЦИУС СИМПЛИЦИССИМУС

 

То есть:

ПРОСТРАННОЕ, НЕВЫМЫШЛЕННОЕ И ВЕСЬМА ПРИСНОПАМЯТНОЕ ЖИЗНЕОПИСАНИЕ НЕКОЕГО ПРОСТОСОВЕСТНОГО, ДИКОВИННОГО И РЕДКОСТНОГО БРОДЯГИ, ИЛИ ВАГАНТА, ПО ИМЕНИ

МЕЛЬХИОР ШТЕРНФЕЛЬС ФОН ФУКСХЕЙМ,

КАК, ГДЕ, КОГДА И КОИМ ИМЕННО ОБРАЗОМ ЯВИЛСЯ ОН В МИР, КАК ОН В НЕМ ПОСТУПАЛ, ЧТО ВИДЕЛ ПРИМЕЧАНИЯ ДОСТОЙНОГО, ЧЕМУ НАУЧИЛСЯ И ЧЕМ ЗАНИМАЛСЯ, КАКИЕ И ГДЕ ИСПЫТАЛ ОПАСНОСТИ ДЛЯ ЖИЗНИ И ТЕЛЕСНОГО ЗДРАВИЯ, А ТАКЖЕ ЧЕГО РАДИ, ПО ДОБРОЙ СВОЕЙ ВОЛЕ И НИКЕМ К ТОМУ НЕ ПОНУЖДАЕМ, ПРЕЗРЕЛ СЕЙ МИР. ОСОБЛИВО ПРИЯТНОЕ И ОТДОХНОВИТЕЛЬНОЕ, А ТАКЖЕ ВЕСЬМА ПОЛЕЗНОЕ И ГЛУБОКОМЫСЛЕННОЕ ЧТЕНИЕ

С ПРЕДИСЛОВИЕМ, 20 ИЗРЯДНЫМИ ГРАВЮРАМИ НА МЕДИ И ТРЕМЯ CONTINUATIONES

ИЗДАЛ:

ГЕРМАН ШЛЕЙФХЕЙМ ФОН ЗУЛЬСФОРТ

МНЕ ПО ДУШЕ ДОБРО ТВОРИТЬ,

СО СМЕХОМ ПРАВДУ ГОВОРИТЬ,

МОМПЕЛЬГАРТ

 

НАПЕЧАТАНО ТИПОГРАФСКИМ ТИСНЕНИЕМ У ИОГАННА

ФИЛЛИОНА В НЮРНБЕРГЕ, А В ПРОДАЖЕ НАХОДИТСЯ У

В.-Э. ФЕЛЬСЕКЕРА

1671

 

 

Как Феникс, рожден я из пламени был.

Я ввысь воспарял, но себя не сгубил,

Бродил я по странам, в морях я бывал,

Отрады в скитаниях мало знавал,

О том же, что делалось в жизни моей,

Поведал читателю в книжице сей.

Пусть в жизни он следует ныне за мной:

Бежит неразумья, вкушает покой.

 

БЛАГОРАСПОЛОЖЕННОЕ HАПОМИНОВЕНИЕ ДОБРОХОТНЫМ ЧИТАТЕЛЯМ

 

Высокочтимые, благосклонные, предорогие и любезные соотечественники!

 

Сим издается в свет совершенно новым набором и тиснением мое утешно-занимательное и весьма глубокомысленное Жизнеописание, украшенное изрядными гравюрами на меди, изготовленными по моей инвенции, а также моего батьки, матки, Урселе и сына Симплиция, к чему понуждает меня дерзкий и поистине наглый перепечатник, который, уж не ведаю, по зависти ли себялюбивого сердца или, как мне скорее думается, по бесстыдному подстрекательству неких недоброхотов, вознамерился пренаглым образом вырвать из рук и совершенно незаконно присвоить себе высокопохвальные труды, издержки, прилежание и усердие моего господина издателя, употребленные на добропорядочное и благопристойное издание сего моего сочиненьица, ему одному только препорученного и переданного со всею проистекающею из сего прибылью. Такое бесчинное предприятие, когда я о нем уведомился, повергло меня в прежестокую опасную болезнь, от коей я и по сей день не оправился. Однако ж велел я возлюбленному моему сыну Симплицию составить вместо меня и разослать любезным моим соотечественникам, а также довести до слуха Юстиции трактатец, на титуле коего обозначено:

 

ЗАПУСКАЮЩЕМУ ЛАПЫ В ЧУЖОЕ ДОБРО БЕЗЗАКОННИКУ ПО ПРАВУ ОБРЕЗАННЫЕ КОГТИ

23

 

Надеюсь, что сие сочиненьице будет вам не докучливо, ибо в нем содержатся такие arcana 1, которые дают в руки превосходное средство сохранить свое добро в надежном покое и приятной безопасности. Меж тем пусть сие издание моей книги, на коем обозначено имя моего издателя, будет предпочтено всем прочим; ибо другие экземпляры, кои выпущены противною стороною, я, не будь я Симплициссимусом, не только не признаю своими произведениями, но и стану их всячески преследовать до последнего дыхания, и, где только ни увижу, велю пустить на обертку, и не премину послать образчик господину Перетырщику. Впрочем же, не могу также не уведомить, что мой издатель с великим прилежанием и издержками намедни выпустил в свет мой «Вечный неизменный Календарь», также многие другие презанимательные сочинения, как-то: «Черное и Белое, или Сатирический Пильграм», «Побродяжка Кураже», «Затейливый Шпрингинсфельд», «Целомудренный Иосиф и его верный слуга Музаи», приятная для чтения «Любовная гистория и жизнеописание Дитвальда и Амелинды» и еще «Двуглавый Ratio status» 2, за коими в будущем должна последовать, ежели я и сын мой Симплиций будем живы, небольшая ежегодная настольная книга или календарь в кварту, содержащий Continuatio, сиречь продолжение моих диковинных приключений, дабы оказать вам, любезные соотечественники, некоторое удовольствие. А буде объявится наглый и охочий до чужого добра мошенник, который вознамерится и сие перепечатывать и присваивать, то я учиню ему такую баню или отместку, что он до конца дней своих не забудет Симплициссимуса. И сие, прошу вас, господа соотечественники, где бы вы ни пребывали, не оставлять без внимания. Я же, напротив, служу вам, чем только могу и умею, и остаюсь

Вашим покорным слугою

Симплциусом Симплициссимусом.

1 тайны (лат.).

2 Государственная польза (лат.).

 

 

КНИГА ПЕРВАЯ

 

КРАТКОЕ СОДЕРЖАНИЕ КАЖДОЙ ГЛАВЫ СЕЙ ПЕРВОЙ КНИГИ

 

1-я гл. Симплиций толкует о знатном роде,

Понеже давно он славен в народе.

2-я гл. Симплиций пастушеский сан приемлет,

Сей же никто у него не отъемлет.

3-я гл. Симплиций дудит на волынке пузатой,

Покуда его не схватили солдаты.

4-я гл. Симплициев дом — солдатам награда,

Нигде их разбою не видно преграды.

5-я гл. Симплиций в лесу, что малая птаха,

Колотится сердце его от страха.

6-я гл. Симплиций в лесу отшельника слышит,

Повергся в ужас, сам еле дышит.

7-я гл. Симплиций находит себе кров и пищу,

С отшельником вместе живет, словно нищий.

8-я гл. Симплиций в беседе с отшельником сразу

Выводит наружу дурацкий свой разум.

9-я гл. Симплиций становится христианином,

А жил он доселе скотина скотиной.

10-я гл. Симплиций писать и читать обучен,

В мыслях с пустыней вовек неразлучен.

11-я гл. Симплиция повесть о жизни в пустыне,

Что им служило столом и периной.

25

 

12-я гл. Симплиций смерть зрит, какою бывает,

Отшельника тело в земле погребает.

13-я гл. Симплициус хочет пустыню покинуть,

Где ему привелось едва не погинуть.

14-я гл. Симплиций видит, как солдаты-черти

Пятерых мужиков запытали до смерти.

15-я гл. Симплиций уснул, не насытивши чрева,

Зрит в сонном виденье пречудное древо.

16-я гл. Симплициус грезит о солдатской доле,

Где младший у старших всегда под неволей.

17-я гл. Симплиций не может взять себе в толк,

Чего ради охотно дворян берут в полк.

18-я гл. Симплиций в лесу письмецо обретает,

Пустыню затем не к добру покидает.

19-я гл. Симплициус ищет лучшую долю,

А сам попадает в злую неволю.

20-я гл. Симплиций понуро шагает в тюрьму,

По счастью, священник попался ему.

21-я гл. Симплициус после тяжких невзгод

Нечаянно зажил средь важных господ.

22-я гл. Симплициус слышит, как после сраженья

Отшельник в пустыне обрел утешенье.

23-я гл. Симплициус жизнь начинает наново,

Становится пажем у коменданта в Ганау.

24-я гл. Симплиций казнит беззаконие мира,

Где каждый избрал себе злого кумира.

25-я гл. Симплиций не может в злом мире ужиться,

А мир сердито на него косится.

26-я гл. Симплиций взирает ребяческим оком,

Каким солдаты подпали порокам.

27-я гл. Симплиций зрит, как крапивное семя

Добро наживает в недоброе время.

28-я гл. Симплиций в гаданье теряет кураж,

Его надувает проказливый паж.

26

 

29-я гл. Симплиций, соблазном смущен, ненароком

Проворно съедает телячье око.

30-я гл. Симплиций впервой зрит пьяных солдат,

Вздурились за чаркой, сам черт им не брат.

31-я гл. Симплициус ставит на пробу кунштюк,

Едва тут ему не случился каюк.

32-я гл. Симплициус зрит: на пиру кавалеры

Священника потчуют сверх всякой меры.

33-я гл. Симплиций относит на кухню лисицу

С приказом сготовить на ужин с корицей.

34-я гл. Симплиций на странных танцоров дивится,

От страху в глазах у него все двоится.

 

 

ПЕРВАЯ ГЛАВА

Симплиций толкует о знатном роде,

Понеже давно он славен в народе.

 

В наше время (когда толкуют, что близится конец света) нашло на людей подлого звания поветрие, при коем страждущие от него, коль скоро им удастся награбастать и набарышничать толико, что они, помимо немногих геллеров в мошне, обзаведутся еще шутовским платьем по новой моде с шелковыми лентами на тысячу ладов или же иным каким случаем прославятся и войдут в честь, тотчас же восхотят они объявить себя господами рыцарского сословия и людьми благородного состояния предревнего роду; а как частенько оказывается и прилежными поисками подтверждение находит, деды-то их были трубочисты, поденщики, ломовики и носильщики, двоюродные их братья погонщики ослов, фокусники, фигляры и канатные плясуны, братья — палачи и сыщики, сестры — швеи, прачки, метельщицы, а то и потаскушки, матери — сводницы или даже ведьмы и, одним словом, весь совокупный род их в тридцать два предка столь загажен и обесчещен, сколь это повсегда лишь цеху сахароваров в Праге быть возможно; да и сами они, новоиспеченные эти дворяне, нередко столь черны, как если бы они родились в Гвинее и воспитаны там были.

Я не хочу вовсе уподобить себя таким шутовским людям, и, хотя не скрою правды, сам не без того, и частенько мнил, что беспременно происхожу от некоего вельможного барина или, по крайности, от простого дворянина, ибо от природы питаю склонность к дворянскому ремеслу, — будь у меня на то достаток и снаряжение. Однако ж мое происхождение и воспитание не шутя можно сравнить и с княжеским, ежели не пожелать усмотреть в них великое различие. Чего? У моего батьки (ибо так зовут отцов в Шпессерте) был собственный дворец, такой же, как и у прочих, притом краси-

28

 

вый, какого ни один царь в свете, будь он еще более могуществен, чем великий Александр, не сумеет построить своими руками и от того на веки вечные заречется; оный дворец был расписан глиною и заместо бесплодного шифера, холодного свинца и красной меди покрыт соломою от благородных злаков; и дабы он, мой батька, своим высокочтимым и знатным родом, от самого Адама ведущимся, и своим богатством достойно мог величаться, повелел он воздвигнуть вкруг замка стены, да не из камня, что находят на дороге или выкапывают из земли в бесплодных местах, а тем паче не из тех никудышных печеных камней, кои в короткое время изготовлены и обожжены быть могут, как это в обычае у иных важных господ; вместо того взял он бревна от дуба, каковое полезное и благородное древо (ибо на нем произрастают окорока и колбасы), чтобы прийти в совершенный возраст, требует не менее ста лет. Найдите монарха, который тако же поступил бы! Найдите венценосца, который возмечтал бы сие в дело произвести! Батька мой повелел все комнаты, залы и покои почернить дымом того только ради, что то — самая неотменная краска в мире и подобная роспись более времени для своего исполнения требует, нежели искусный живописец для изряднейших своих картин. Обои там были самой тонкой на земле ткани, ибо та, кто ее нам изготовила, в древности осмелилась с Минервой самой в прядении состязаться. Окошки там были посвящены святому Николе Бесстекольному, не по иной какой причине, кроме той, что ему было ведомо, сколько труда и времени положить надобно на совершенное изготовление стекла из конопли, либо льняного семени, — много более, нежели на самое лучшее и прозрачное стекло из Мурано, ибо достоинство батьки позволяло ему полагать, что все великим трудом добытое потому именно и великую цену имеет и тем дороже бывает, а то, что дорого, знатным людям более всего приличествует и достоинству их подобает. Заместо пажей, лакеев и конюхов были от него поставлены овцы, козлы и свиньи, весьма искусно наряженные в подобающую им природную ливрею; они частенько услужали мне на пастбище, пока я, утружденный их службой, не отошлю их от себя и не загоню домой. Оружейная палата, или арсенал, вдосталь и наилучшим образом снабжена была плугами, кирками, мотыгами, топорами, лопатами, навозными и сенными вилами, с каковым оружием батька мой каждодневные упражнения имел. Лес валить и корчевать — вот в чем была его disciplina militaris 1, как у древних римлян в мирные времена; волы в упряжке составляли его команду, над которой он был капитаном, вывозить навоз было его фортификацией, а пахотьба его походом, рубка дров каждодневным

1 военное искусство (лат.).

29

 

exercitio corporis 1, подобно тому как очистка хлева благородной забавой и турниром. Сим образом ратоборствовал он со всей землей, сколько мог ее захватить, и каждой жатвой отбивал у нее богатую добычу. Все сие оставляю и нисколько тем превознести себя не хочу, дабы никто не имел причины осмеять меня и иных, подобных мне, из новой той знати, ибо я почитаю себя не выше моего батьки, коего помянутое жилище стояло на веселом месте, то есть в Шпессерте, где по ночам подвывают волки: «Покойной ночи!» Ради любезной мне краткости не объявил я еще о происхождении, родословии и прозвании моего батьки, наипаче же потому, что тут и без того не идет речь о дворянском установлении, которое я должен был бы подтвердить под присягою; довольно, когда знают, что я родом из Шпессерта!

Как во всем домоустройстве моего батьки благородство весьма приметно было, то всякий разумеющий отсюда легко заключить может, что и мое воспитание тому сходствовало и подобало; и, кто так рассудит, тот не ошибется, ибо в десять лет я уже постиг помянутые principia 2 благородных батькиных упражнений. Зато в обучении наукам я шел наравне с прославленным Амплистидом, о ком говорит Свида, что он не умел сосчитать дальше пяти; но, как видно, батька обладал чрезмерным умом и того ради последовал употребительному обычаю нынешнего времени, по коему многие знатные господа не утруждают себя учеными упражнениями, или, как они то называют, школьной дуростью, ибо держат пачкунов, которые марают за них бумагу. Впрочем, я изредка игрывал на волынке жалостные песни Ялема, в чем не уступал и славному Орфею, и как тот отличился на арфе, так и я преуспевал перед всеми чрез свою игру на волынке. А что касается до теологии, то во всем христианском мире не сыскалось бы тогда другого, который в моем возрасте со мной поравняться бы мог, в том меня не переспоришь; ибо не было у меня тогда понятия ни о боге, ни о людях, ни о небе, ни о преисподней, ни об ангелах, ни о чертях, и я не знал, как отличить добро от зла. Посему нетрудно усмотреть, что с помощью такого богословского образования жил я, как прародители в раю, кои в своей беспорочности не знали о болезнях, смертном одре и смерти и еще того меньше о воскресении из мертвых. О, сколь господское житие (прескотское, мог бы ты воскликнуть), когда не надобно печалиться о медицине! Тем же родом можно уразуметь, сколь превосходен был мой опыт в studio legum 3 и других искусствах и науках, какие только есть на земле. И я пребывал в столь

1 телесным упражнением (лат.).

2 основы (лат.).

3 изучении законов, юриспруденции (лат.).

30

 

полном и совершенном неведении, что не мог постичь даже того, что ничего не знаю. И еще раз скажу: «О, сколь господское житие было тогда моим уделом!» Но батьке моему не было угодно оставить меня наслаждаться сим благополучием, и он по справедливости рассудил, что сообразно с моим благородным рождением подобает мне жить и поступать также благородно; для того и стал он привлекать меня к постижению высоких предметов и задавать мне нелегкие уроки.

 

 

ВТОРАЯ ГЛАВА

Симплиций пастушеский сан приемлет,

Сей же никто у него не отъемлет.

 

Он даровал мне высокий сан, который учрежден не только при его дворе, но и во всем мире, то есть древнее достоинство пастуха. Первым делом вверил он мне свиней, затем коз и напоследок все стадо овец, дабы я их стерег, пас и охранял от волков с помощью волынки (звук которой, по словам Страбона, сам по себе понуждает жиреть овец и ягнят в Аравии); в те времена походил я на Давида, разве только что у него вместо волынки была всего лишь арфа; сие нехудое начало было добрым предзнаменованием, что со временем и я, ежели подвернется счастье, прославлюсь на весь мир. Ибо от сотворения мира пастухами бывали знатные особы, как мы сами читали в Священном писании про Авеля, Авраама, Исаака, Иакова, его сыновей и Моисея, который стерег овец тестя до того, как стал предводителем и законодателем 600000 мужей Израиля. Да, может статься, кто захочет меня упрекнуть, что то-де были святые праотцы, а не деревенский мальчишка из Шпессерта, который даже ничего не слыхал о боге. Должен признать это и не стану запираться; но разве тогдашняя моя простота в том повинна? И среди древних язычников находят такие примеры, как и у народа, избранного богом: так, из римлян, нет сомнения, принадлежали к знатным родам — Бубульки, Статилии, Помпонии, Витулии, Вителии, Аннии, Капери и др., кои все так наречены были, потому что ходили за скотиною, а может статься, и пасли ее. Право, Ромул и Рем и те были пастухами; пастухом был Спартак, столь ужасавший владык Рима. Да что там! Сын царя Приама Парис и Анхис, отец троянского князя Энея, были пастухами, как о том говорит Лукиан в «Dialogus Helenae». Пастухом был и прекрасный Эндимион, к коему вожделела сама непорочная луна, также и свирепый Полифем, да и сами боги, как говорит Форнутус, не стыдились этого занятия. Аполлон стерег коров Адмета, царя Фессалии. Меркурий, его сын Дафний, Пан и Протей были изрядными пасту-


31

 

хами, того ради до сего дня в устах безрассудных поэтов они именуются покровителями пастухов; пастухом был Меза, царь моавитян, о чем можно прочесть во второй Книге царств; Кир, могущественный царь персов, не только был воспитан Митридатом, но и сам пас скот. Гигес был пастухом и с помощью своего перстня стал царем. Исмаил Сефи, персидский шах, также в юности своей пас скот; так, Филон Иудей изрядно о том судит в «Vita Moysis» 1, когда говорит: «Пастушество приуготовляет к принятию власти; ибо как bellicosa и martialia ingenia 2 прежде упражняются и совершенствуются на охоте, так должно и тех, кому вручена будет власть, сперва наставить, как пасти с миром скот». Батька мой должным образом уразумел все сие, ибо имел он изрядный капитолиум на плечах и весьма проницательный ум, того ради вперил он в меня немалую и до сего часа не оставившую меня надежду на будущее величие.

 

Однако же, возвращаясь к моему стаду, пусть будет ведомо, что волков я знал столь же мало, как и свою простоту: того ради батька мой в своих наставлениях весьма прилежен был. Он сказал: «Малой, держи ухо-то востро, смотри за овцами-то, чтоб не разбежались, играй веселей на волынке, не ровен час, набежит волк да натворит бед, то такой четвероногой плут и вор, жрет людей и скот, а коли ты недосмотришь, то я тебя отдую». Я ответил ему с тою же приятностию: «Батько, скажи-ко, какой-такой волк-то, волка-то я еще никогда не видывал». — «Ах ты, дурень глупый, — ответствовал он, — дураком проживешь, дураком помрешь, диву даешься, что с тобой станется, вырос большою орясиною, а того не знаешь, что за плут о четырех ногах, волк-то».

Также преподал он мне иные многие наставления и под конец возмутился духом, поелику ушел с неким ворчанием, полагая, что мой простой и неотесанный ум еще не довольно вылощен и не может постичь столь субтильных наставлений и еще к тому не способен.

 

 

 

 

ТРЕТЬЯ ГЛАВА

Симплиций дудит на волынке пузатой,

Покуда его не схватили солдаты.

 

Тут зачал я на своей волынке так всех потчевать, что на огороде жабы могли передохнуть, так что от волка, кой не выходил у меня из ума, мнил я себя в совершенной безопасности; и тем временем вспомнилась мне матка (ибо так зовут матерей в Шпессерте

1 «Жизнь Моисея» (лат.).

2 воинственные гении (лат.).

32

 

и Фогельсберге), как она частенько говаривала: ей забота, как бы куры от моего пения не попередохли, и было мне любо петь, дабы remedium 1 против волков имел еще большую силу, и притом пел я ту самую песню, какую я перенял от матки:

Презрен от всех мужичий род,

Однако ж кормит весь народ.

Достоин ты премногих хвал

Для всех, кто истину познал.

Когда б Адам пахать не стал,

То б целый свет жить перестал.

С мотыгой землю он прошел,

Чтоб следом князь на трон взошел.

Все, что земля приносит нам,

Возделал ты, презренный хам!

Тобою жатва собрана,

Которой кормится страна.

И даже царь, что богом дан,

Прожить не может без крестьян.

Твой хлеб мужицкий ест солдат,

Хоть от него тебе наклад.

Вино для барского стола

Земля трудом твоим дала.

Земля приносит все плоды,

Когда рожать понудишь ты!

Весь свет давным-давно б поник,

Когда б не жил на нем мужик.

Пустыней стала бы земля,

Когда бы не рука твоя.

А посему тебе и честь,

Зане даешь ты всем нам есть.

Натурой ты исполнен сил

И бог тебя благословил.

Подагра, что дворян разит,

Ногам мужицким не грозит.

Что в гроб низводит богачей,

То не мрачит твоих очей.

А чтоб тебя не ела спесь,

С начала века и доднесь —

Тебе ниспослан тяжкий крест

Нести до самых горних мест.

Твое добро берет солдат

Тебе ж на благо — будь же рад.

Тебя он должен грабить, жечь,

Дабы от чванства уберечь...

До сих пор и не долее продолжал я сие сладостное пение, ибо в тот миг окружил меня и мое стадо отряд кирасир, которые заплутались в частом лесу, а моя музыка и пастушеские клики вывели их на верную дорогу. «Ого, — подумал я, — так вот они, голубчики!

1 лекарство, средство (лат.).

33

 

Так вот они, четвероногие плуты и воры, о которых говорил тебе батька», — ибо сперва почел я коня и мужа за единую тварь (подобно тому как жители Америки испанских всадников) и полагал, что то не иначе, как волки, и захотел я ужаснейших сих кентавров протурить и от них избавиться. Но едва успел я надуть мех своей волынки, как один из них поймал меня за шиворот и столь жестоко швырнул на крестьянскую лошадь, которая вместе с многими другими досталась им в добычу, что я перекинулся через нее и упал прямо на милую мою волынку, зачавшую тогда взывать столь жалостно, как если бы она хотела пробудить весь свет к милосердию: но было то напрасно, хотя и скорбела она о моем несчастии до последнего вздоха, — видит бог, я принужден был снова взгромоздиться на лошадь, чего бы там моя волынка ни пела и ни сказывала; а всего более досаждало мне, что всадники уверяли, будто я в падении зашиб волынку, того ради она так безбожно и завопила. Итак, кляча моя везла меня вперед равномерной, как primum mobile 1, рысью до самого батькиного двора.

Диковинные воображения и тарабарские вздоры наполнили ум мой и понеже я восседал на таком звере, какого отродясь не видывал, а тех, что меня увозили, почел за железных, то возомнил, что и сам я в подобного железного детину метаморфизироваться должен. Но понеже такого превращения не последовало, то взбрелись мне на ум иные дурачества: я полагал, что сии чужие гости напоследок для того лишь явились, чтобы помочь мне загнать домой овец, поелику ни единую из них не пожрали, а, напротив того, в совершенном согласии и прямой дорогой поспешили ко двору моего батьки. Того ради оглядывался я весьма прилежно, высматривая батьку, не пожелают ли он и матка тотчас выйти нам навстречу с приветливым словом; но тщетно, он и матка, вместе с ними Урселе, которая была единственной возлюбленной дочерью моего батьки, сбежали через заднюю калитку, дали тягу и не захотели тех беспутных гостей ожидать.

 

 

ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА

Симплициев дом — солдатам награда,

Нигде их разбою не видно преграды.

 

Хотя и не расположен я вести миролюбивого читателя вслед за той бездельнической ватагой в дом и усадьбу моего батьки, ибо там случится много худого, однако ж добрый порядок моей повести, которую оставлю я любезному потомству, того требует, чтобы

1 Здесь: изначальное движение (лат.).

34

 

поведал я, какие мерзкие и поистине неслыханные свирепости чинились повсюду в нашу немецкую войну, и особливо своим собственным примером свидетельствовал, что таковые напасти часто ниспосланы нам благостным провидением и претворены нам на пользу. Ибо, любезный читатель, кто бы сказал мне, что есть на небе бог, когда бы воины не разорили дом моего батьки и через такое пленение не принудили меня пойти к людям, кои преподали мне надлежащее наставление? До того мнил я и не мог вообразить себе иначе, что мой батька, матка, Урселе и прочая домашняя челядь только и живут одни на земле, понеже иного какого человека я не видывал и о другом человеческом жилье, кроме описанной перед тем шляхетской резиденции, где я тогда дневал и ночевал, не ведал.

Но вскорости узнал я, каково происхождение людей на сем свете, что нет у них постоянного пристанища, а весьма часто, прежде всякого чаяния, принуждены они покинуть сию юдоль; был я тогда только по образу своему человек и по имени христианин, а в остальном совершенно скот. Однако ж всевышний, взирая милостивым оком на мою простоту, пожелал привести меня вместе к познанию его и самого себя. И хотя были у него к тому тысячи различных путей, нет сомнения, восхотел избрать тот, на коем батька мой и матка в назидание другим за нерадивое воспитание должным образом наказаны будут.

Первое, что учинили и предприняли те всадники в расписанных копотью покоях моего батьки, было то, что они поставили там лошадей; после чего всяк приступил к особливым трудам, кои все означали сущую погибель и разорение. Ибо в то время, как некоторые принялись бить скотину, варить и жарить, так что казалось, будто готовится тут веселая пирушка, другие свирепствовали во всем доме и перешарили его сверху донизу, так что не пощадили даже укромный покой, как если бы там было сокрыто само золотое руно Колхиды. Иные увязывали в большие узлы сукна, платья и всяческую рухлядь, как если бы сбирались открыть ветошный ряд, а что не положили взять с собою, то ломали и разоряли до основания; иные кололи шпагами стога соломы и сена, как будто мало им было переколоть овец и свиней; иные вытряхивали пух из перин и совали туда сало, сушеное мясо, а также утварь, как будто оттого будет мягче спать. Иные сокрушали окна и печи, как если бы их приход возвещал нескончаемое лето; сминали медную и оловянную посуду, после чего укладывали ее погнутой и покореженной; кровати, столы, стулья и скамьи они все пожгли, хотя на дворе лежало сухих дров довольно. Напоследок побили все горшки и миски, либо оттого, что с большей охотой ели они жаркое, либо намеревались тут всего один раз оттрапезовать.

35

 

Со служанкой нашей в хлеву поступили таким родом, что она не могла уже оттуда выйти, о чем, по правде, и объявлять зазорно. А работника они связали и положили на землю, всунули ему в рот деревянную пялю да влили ему в глотку полный подойник гнусной навозной жижи, кою называли они «шведский напиток», что, однако ж, не пришлось ему по вкусу и произвело на лице его удивительные корчи, через то принудили они его свести некоторых из них в иное место, где взяли людей и скот и пригнали на наш двор, а были там посреди них мой батька, моя матка и наша Урселе.

Тут стали они отвинчивать кремни от пистолетов и на их место ввертывать пальцы мужиков и так пытали бедняг, как если бы хотели сжечь ведьму, понеже одного из тех пойманных мужиков уже засовали в печь и развели под ним огонь, хотя он им еще ни в чем не признался. Другому обвязали голову веревкой и так зачали крутить палкой ту веревку, что у него изо рта, носа и ушей кровь захлестала. Одним словом, у каждого из них была своя хитрость, как мучить крестьян, и каждый мужик имел свою отличную от других муку. Однако ж батька, по тогдашнему моему разумению, был всех счастливее, понеже он смеючись признавался во всем, что иные принуждены были сказать с болью и жалостливыми воплями, и такая честь случилась ему, нет сомнения, для того, что он был хозяин, ибо они связали его по рукам и ногам так, что он не мог пошевелиться, посадили к огню и натерли ему подошвы мокрой солью, а наша старая коза ее тотчас же слизывала, через что происходило щекотание, так что он, казалось, мог лопнуть со смеху. Сие показалось мне столь приятным и любезным (понеже я моего батьку в таком долгом смехе никогда не видывал и не слыхивал), так что и я ради доброго кумпанства либо оттого, что не слишком много разумел, принужден был от всего сердца рассмеяться. С тем смехом признал он свою вину и объявил сокрытое сокровище, где золота, жемчуга, драгоценных каменьев было больше, чем можно было надеяться сыскать у мужика. О захваченных женах, дочерях и служанках не могу особливо ничего сообщить, ибо воины не допускали меня смотреть, как они с ними поступали. Однако ж я довольно знаю, как инде в различных уголках были слышны ужасающие вопли, почитай что и моя матка, и наша Урселе не избежали той общей участи. Посреди такого несчастия вертел я жаркое на роженьке и ни о чем не заботился, ибо я еще всего того надлежащим образом не разумел; пополудни я помогал поить лошадей, каким средством и привелось мне попасть в хлев к нашей служанке, которая была диковинным образом вся растрепана; я не узнал ее, она же сказала мне хворым голосом: «Малой, удирай-ко отсюдова, а не то заберут тебя те всадники, норови как бы уйти, видишь, как тут худо». Сверх того не смогла она ничего сказать.

36

 

 

ПЯТАЯ ГЛАВА

Симплиций в лесу, что малая птаха,

Колотится сердце его от страха.

 

И тут только впервые размыслил я о том бедственном положении, какое предстало моему взору, и стал обдумывать, как бы это мне половчее выкрутиться и удрать. А куда? Мой скудный ум не пришел мне на помощь. Однако ж к вечеру мне удалось сбежать в лес, а милую мою волынку я не покинул даже в беде и крайности. А что ж теперь? Поелику дороги и лес столь же мало были мне знаемы, как и путь через Ледяное море от Новой Земли до Китая. Непроглядная ночь укрыла меня, оберегая от опасности, но, по моему темному разумению, она не была достаточно темною; а посему схоронился я в чаще кустарников, куда доносились до меня возгласы пытаемых крестьян и пение соловьев, каковые птички, не взирая на крестьян, коих тоже подчас зовут птицами, не дарили их сочувствием, и сладостное то пение не смолкало несчастия их ради; посему и я прилег на бок и безмятежно заснул. А едва утренняя звезда возжглась на востоке, увидел я дом батьки, охваченный пламенем, и не было никого, кто бы желал потушить пожар. Я отправился туда в надежде повстречать кого-либо с нашего двора, но тотчас же пять всадников заприметили меня и закричали: «Беги сюда, малец, а то, черт подери, пальнем так, что у тебя пар из глотки пойдет». Я же остолбенел и стоял разинув рот, ибо не знал, что тем всадникам было надобно, и как я смотрел на них, ровно кот на новые ворота, однако ж они не могли перейти ко мне по болоту и, нет сомнения, были оттого в превеликой досаде, и тогда один из них разрядил в меня свой карабин; внезапный огонь и неожиданный треск, повторенный многократным эхом, стали оттого еще ужаснее, чем я так настращался, ибо никогда ничего похожего не видывал и не слыхивал, что тотчас же упал на землю, растянулся во весь рост и не мог шелохнуться от страху; хотя всадники ускакали своей дорогой и, нет сомнения, почли меня за мертвого, во весь тот день я не собрался с духом, чтоб приподняться или часом оглядеться по сторонам. А когда снова застигла меня ночь, я встал и пошел лесом, покуда не приметил вдалеке мерцания гнилого дерева, отчего напал на меня новый страх; того ради я опрометью бросился назад и шел столь долго, покуда вновь не завидел мерцающие гнилушки, и так же обратился от них в бегство и подобным образом провел ночь, кидаясь туда и сюда от одного гнилого дерева до другого. Наконец любезное утро поспешило ко мне на помощь, повелев деревьям не смущать меня в

37

 

его присутствии; однако ж от этого весьма мало было мне пользы, ибо сердце мое трепетало в великой тоске и робости, ноги подкашивались от ослабления, пустой желудок был набит голодом, рот полон жаждой, мозг дурацкими воображениями, а в глазах стоял сон.

Невзирая на то, я шел все вперед, однако ж не ведая куда. Чем глубже я заходил в лес, тем более удалялся от людей: тогда претерпел и почувствовал я (неприметно для себя) действия неразумия и неведения; и безрассудный зверь на моем месте скорее нашел бы, как ему надлежит поступить для сохранения жизни. Однако же я был столь смышлен, что когда ночь опять застигла меня, то залез в дупло, прилежно схоронил любезную мою волынку и так приуготовил себя ко сну.

 

 

ШЕСТАЯ ГЛАВА

Симплиций в лесу отшельника слышит,

Повергся в ужас, сам еле дышит.

 

Едва приуготовил я себя ко сну, достиг моего слуха глас: «О, неизреченная любовь к неблагодарным людям! О, единственная моя отрада, упование мое, сокровище мое и бог мой!», а также иные подобные слова, чего не мог я ни запомнить, ни уразуметь. Такие речи по справедливости должны были доброго христианина, который бы оказался в тех обстоятельствах, в коих я находился, ободрить, развеселить и утешить. Однако ж, о, простота и невежество! То был для меня дремучий лес и невразумительный язык, какого я не токмо не мог постичь, но и от такой его странности пришел в трепет. А когда услыхал я, что говоривший сие утолит голод и жажду, надоумил меня нестерпимый голод и едва не ссохшийся от недостатка пищи желудок пригласить самого себя к столу; того ради собрался я с духом и отважился вылезти из дупла и приблизиться к тому гласу. Тут приметил я человека рослого, у коего предлинные черные волосы, подернутые сединой, спадали ниже плеч в великом беспорядке; борода у него всклокочена и кругла, почти как швейцарский сыр. Лик изжелта-бледен и худ, однако ж довольно приятен; долгий его кафтан покрыт превеликим множеством различных заплат, насаженных одна на другую, а шея и стан обвиты тяжелой железной цепью, ровно как у святого Вильгельма, впрочем, вид его в моих глазах был столь гнусен и устрашителен, что я задрожал, как мокрый пес. Но что умножило мой страх, так это распятие, примерно в шесть футов длины, которое прижимал он ко груди, и так как в уме своем не

38

 

имел я о нем никакого понятия, то не мог иного возомнить, кроме того, что седой этот старик, нет сомнения, волк, о ком мне незадолго перед тем сказывал батька. В таком страхе выскокнул я из дупла с моей волынкой, кою, единственное мое любезное и многоценное сокровище, я спас от всадников; я задудел, подал голос и дал о себе знать весьма зычно, дабы ужасного сего волка прогнать; столь внезапной и необычной музыкой в таком диком месте пустынник поначалу немало был изумлен, нет сомнения, полагая, что явилось ему бесовское наваждение тревожить его и смущать в благочестивых помыслах, как то случалось с Антонием Великим. Но едва пришел он в себя, тотчас же стал глумиться надо мной, как над своим искусителем, скрывшимся в дупле, куда я снова забрался; да и столь ободрился, что наступал на меня, насмехаясь над врагом рода человеческого. «Эй, эй, — говорил он, — да ты, добрый товарищ, под стать святым без божьего произволения», и много иного, чего я не мог уразуметь, ибо приближение его произвело во мне такой испуг и ужас, что я лишился всех чувств и поник без памяти.

 

 

СЕДЬМАЯ ГЛАВА

Симплиций находит себе кров и пищу,

С отшельником вместе живет, словно нищий.

 

Чьей помощью пришел я в себя, не знаю, но то верно, что, очнувшись, находился я уже не в дупле и голова моя лежала у старика на коленях, а ворот куртки был отстегнут. Когда я отудобел, то, видя пустынника в такой к себе близости, поднял немилосердный вопль, словно он в ту самую минуту собирался вырвать у меня из груди сердце. Он же, напротив, говорил: «Сын мой, молчи, я не причиню тебе зла, успокойся», — и многое другое. Но чем более утешал он меня и ласкал, тем отчаяннее я вопил: «О, ты сожрешь меня! Ты сожрешь меня! Ты волк и хочешь меня сожрать!» — «Вестимо же нет, — сказал он, — успокойся, я не съем тебя». Подобное барахтанье и ужасающий вой продолжались еще долго, покуда я не дозволил отвести себя в хижину, где сама бедность была гофмейстером, голод поваром, а недостаток во всем кухмистером. Там желудок мой усладился овощами и глотком воды, а помрачненный дух мой под утешительной лаской старца прояснился и воспрянул, того ради уступил я сладкому побуждению ко сну, отдавая долг натуре. Отшельник, приметя мою нужду, уступил мне свое место в хижине, ибо улечься там мог всего один человек. Около полуночи пробудился я и услышал следующую песнь, какой несколько времени спустя и сам научился:

39

 

Приди, друг ночи, соловей,

Утешь нас песнею своей!

Пой, милый, веселее!

Воспой творца на небесах,

Уснули птицы на древах,

Один ты всех бодрее!

Громкой трелью

Грянь над кельей, пой свирелью

Славу многу

Богу в небе, в вышних богу!

Хоть солнца луч; погас давно,

Но нам и ночью петь вольно,

И тьма нам не помеха!

Восславить бога средь щедрот

И им ниспосланных доброт —

Отрада и утеха.

Громкой трелью

Грянь над кельей, пой свирелью

Славу многу

Богу в небе, в вышних богу!

Пой нежно, как поют в раю,

Подхватит эхо песнь твою —

В ней неземная сладость.

Кто бренной жизнью утомлен,

Воспрянет, песнею взбодрен,

И внидет в сердце радость!

Громкой трелью

Грянь над кельей, пой свирелью

Славу многу

Богу в небе, в вышних богу!

Безмолвны звезды в небесах,

Но ведом звездам божий страх —

Во славу бога светят!

В лесу сова в полночный час,

Хвалы заслышав сладкий глас,

Хоть воем, да ответит.

Громкой трелью

Грянь над кельей, пой свирелью

Славу многу

Богу в небе, в вышних богу!

Так пой, любезный соловей!

Баюкай песнею своей!

Заснем мы сном блаженным!

А поутру зари восход

Отраду сердцу принесет

В лесу преображенном!

Громкой трелью

Грянь над кельей, пой свирелью

Славу многу

Богу в небе, в вышних богу!

Среди такого продолжающегося пения поистине мнилось мне, как если бы соловей, также сова и далекое эхо соединились с ним в лад, и, когда бы мне довелось услышать утреннюю звезду или

40

 

умел бы я передать ту мелодию на моей волынке, я ускользнул бы из хижины, дабы подкинуть и свою карту в игру, ибо гармония та казалась мне столь сладостной, но я заснул и пробудился не ранее того, как настал полный день и отшельник, стоя возле меня, говорил: «Вставай, малец, я дам тебе поесть и укажу путь из лесу, чтобы ты вышел к людям и до ночи пришел в ближнюю деревню». — «А что за штука такая люди и деревня?» Он сказал: «Неужто ты никогда не бывал в деревне и даже не ведаешь о том, что такое люди или, иным словом, человеки?» — «Нет, — сказал я, — нигде, как здесь, не был я, но ответь мне, однако, что такое люди, человеки и деревня?» — «Боже милостивый! — вскричал отшельник, — ты в уме или вздурился?» — «Нет, — сказал я, — моей матки и моего батьки мальчонка, вот кто я, и никакой я не Вуме, и никакой я не Вздурился». Отшельник изумился тому, со вздохом осенил себя крестным знамением и сказал: «Добро! Любезное дитя, по воле божьей решил я наставить тебя лучшему разумению». Засим начались вопросы и ответы, как то откроется в следующей главе.

 

 

ВОСЬМАЯ ГЛАВА

Симплиций в беседе с отшельником сразу

Выводит наружу дурацкий свой разум.

 

Отшельник. Как зовут тебя?

Симплициус. Меня зовут мальчонка.

Отш. Я и впрямь вижу, что ты не девочка, а как звали тебя родители?

Симпл. А у меня не было родителей!

Отш. А кто же тогда дал тебе эту рубашку?

Симпл. А моя матка!

Отш . А как звала тебя твоя матка?

Симпл. Она звала меня мальчонка, а еще плут, осел долгоухий, болван неотесанный, олух нескладный и висельник.

Отш. А кто был муж твоей матери?

Симпл. Никто.

Отш. А с кем спала по ночам твоя матка?

Симпл. С батькой.

Отш. А как звал тебя батька?

Симпл. Он тоже звал меня мальчонка.

Отш. А как звали твоего батьку?

Симпл. Батькой.

Отш. А как кликала его матка?

41

 

Симпл. Батькой, а еще хозяином.

Отш. А иначе как она его не прозывала?

Симпл. Да, прозывала.

Отш. Как это?

Симпл. Пентюх, грубиян, нажравшаяся свинья, старый дристун и еще по-иному, когда бушевала.

Отш. Ты совсем невинный простак, когда не знаешь ни имени родителей, ни своего.

Симпл. Да ты ведь тоже не знаешь.

Отш. А ты умеешь молиться?

Симпл. Нет, я давно перестал мочиться в постель.

Отш. Я не о том тебя спрашиваю, а знаешь ты «Отче наш»?

Симпл. Я-то! Знаю!

Отш. Ну, так скажи!

Симпл. Отче наш любезный, иже еси небеси, святися имя, царство твое прииде, воля твоя будет небеси, яко земли, отпусти нам долги, како мы отпущаем должникам, не вводи нас во зло, но избави нас от царства, силы и славы. Во веки аминь!

Отш. А ты ходил когда в церковь молиться всевышнему?

Симпл. Да, я люблю все вишни — лазаю по деревьям и набирал их полную пазуху.

Отш. Я не о вишнях говорю, а о церкви!

Симпл. Ага! Черпкие! Да, ведь это дикие сливы, ладно?

Отш. Ах, все в твоей воле, господи. Ужели ты ничего не знаешь о вышнем боге?

Симпл. Да, он стоял у нас в доме наверху над дверями. Матка принесла его с ярманки и прилепила туда.

Отш. Преблагий боже! Днесь вижу я, сколь неизреченна милость и благодать, кому дано познать тебя, и о, сколь ничтожен тот человек, кому не дано этого от тебя. Подай мне, господи, тако чтить твое святое имя, дабы я достоин стал возблагодарить тебя за дарованную мне великую милость, с толикою ревностью, сколь велика была щедрость твоя ниспослать мне ее. Слушай, Симплициус, ибо иначе я не могу тебя назвать, когда ты читаешь «Отче наш», то должен говорить так: «Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твое, да приидет царствие твое, да будет воля твоя, яко на небеси и на земли, хлеб наш насущный даждь нам днесь».

Симпл. Ладно, а еще сыра?

Отш. Ах, любезное дитя, молчи и научайся, сие надобно тебе первее сыра. Ты в самом деле нескладный, как говорила твоя матка. Таким мальчикам, каков есть ты, не приличествует вовсе перебивать

42

 

старших, а, напротив того, молчать, слушать и поучаться. Когда бы я точно знал, где живут твои родители, я с охотою отвел бы тебя к ним, дабы так же наставить их, как надлежит воспитывать детей.

Симпл. Я не знаю, куда мне деваться: дом наш сгорел, и матка убежала, и вернулась вместе с Урселе, и батька мой с ними, и девка заболела, и лежала в хлеву, где сказала мне бежать прочь — да во всю прыть.

Отш. А кто же сжег дом?

Симпл. Га! Пришли такие дюжие, железные, сидели на таких штуках, больших, как быки, да без рогов. Эти железные покололи овец, и коров, и свиней, разорили окна и печи. Я тогда и сбежал, а после сгорел дом.

Отш. А где тогда был твой батька?

Симпл. Га! Те железные его привязали, а наша старая коза лизала ему ступни, батька тогда засмеялся и дал тем железным много белых грошей, больших и малых, и другие красивые, желтые, и опричь того такие хорошие блестящие штуки, а еще красивые снизки и на них белые зернышки.

Отш. Когда это случилось?

Симпл. А как мне дали стеречь овец; они еще хотели отнять у меня волынку.

Отш. А когда тебе дали стеречь овец?

Симпл. Али ты не слыхал? А когда те железные пришли, а потом наша лохматая Анна сказала, чтобы я бежал оттуда, а не то волки заберут меня с собой, она так думала о тех, железных, а я и удрал тогда и зашел сюда.

Отш. А теперь ты куда пойдешь?

Симпл. О том, правда, не знаю. Хочу остаться у тебя.

Отш. держать тебя здесь нет надобности ни тебе, ни мне. Ешь, потом я отведу тебя к людям.

Симпл. А ты скажи сперва, что за штука такая люди?

Отш. Люди суть человеки, как ты и я; твой батька, твоя матка и ваша Анна суть человеки, и коли их много вкупе, то зовут их тогда люди.

Симпл. Ага!

Отш. Теперь иди и ешь.

Таково было наше собеседование, во время коего отшельник нередко взирал на меня с глубочайшими вздохами, — не знаю, происходило ли сие оттого, что он преисполнен был великим состраданием к моей чрезвычайной простоте и глупому неведению, или по причине, о какой я узнал лишь по прошествии нескольких лет.

43

 

 

ДЕВЯТАЯ ГЛАВА

Симплиций становится христианином,

А жил он доселе скотина скотиной.

 

Тут начал я есть и перестал лопотать, что продолжалось не долее, пока я не утолил голод, и старец не сказал мне, что надо уходить. Тогда я стал выискивать нежнейшие слова, какие только могла подсказать мне мужицкая моя грубость, дабы склонить отшельника, чтобы он оставил меня у себя. И хотя мое досадительное присутствие было ему в тягость, однако ж он определил терпеть меня при себе более для того, чтобы наставить меня в христианской вере, нежели затем, чтобы я услужил ему в старости. Великая была ему забота, что в столь нежном возрасте, каков был мой, долгое время никак невозможно снести суровую и весьма трудную жизнь.

Некоторое время, примерно три недели, длилось мое испытание, как раз в ту пору, когда святая Гертруда хозяйничала на полях, так что и я в том ремесле употреблен был. Я вел себя столь исправно, что весьма угодил отшельнику, хотя и не самой работой, — к чему я и до того был приучен, — а тем, что он видел, как я с тою же ревностью внемлю его наставлениям, с какой являю чистую табулу и мягкий воск моего сердца, готового к восприятию оных. По этой причине стал он с еще большим усердием наставлять меня добру. Поначалу преподал он мне отпадение Люцифера, затем перешел в рай, и, когда мы вместе с нашими прародителями были оттуда исторгнуты, он, пройдя через закон Моисеев, научил меня посредством десяти заповедей господних с их толкованием (о чем он сказал: «Поистине есть то путеводная нить к постижению воли божьей», и что оной надо руководствоваться, дабы вести жизнь, угодную богу) различать добродетели от пороков, творить добро и отвращаться от зла. Наконец, приступил он к Евангелию и поведал мне о рождении, страданиях, смерти и воскресении Иисуса Христа и заключил Страшным судом, представив моим очам рай и ад, все с приличествующими обстоятельствами и подробностями, однако ж не чрезмерными; но, как ему сдавалось, я наилучшим образом смогу все понять и уразуметь. Справившись с одной материей, он переходил на другую и умел, порою с великим терпением, столь искусно направлять мои вопросы и так со мной поступать, что лучшим образом и нельзя было все сие в меня втемяшить. Жизнь и речи его были для меня беспрестанной проповедью, которая ум мой, кой был не столь уж тяжел и неповоротлив, по божьей милости не оставила без взращенного плода, понеже все, что должно знать христианину, я не

44

 

только уразумел в помянутые три недели, но и воспылал такою любовию к моему наставнику и его наставлениям, что не мог оттого спать по ночам.

С того времени неоднократно размышлял я о том и нашел, что Aristot., lib. 3. de anima изрядно заключает, уподобляя душу человеческую доске, на коей можно начертать разного рода письмена, и что сие преблагим творцом для того учинено, дабы оная доска через прилежное надавливание и упражнение была покрыта рисунками и доведена до полного перфекта и совершенства. Отсюда и Commentator Averroes lib. 2. de anima (когда философ говорит, что способность ума, сиречь интеллектус, не что иное есть, как potentia 1, коя ничем in actum 2 произведена быть не может, кроме как чрез scientia 3, а сие значит, что человеческий разум объять все предметы способен, однако же не может достичь того без прилежного в том упражнения) то непреложное заключение выводит, что оная scientia, или упражнение, и есть совершенствование, или perfectio 4, души, которая сама собой ничего того в себе не имеет. Сие подтверждает Cicero, lib. 2. Tuscul. quaest., уподобляя душу человека без учения, науки и упражнения такому полю, которое, хотя от натуры и плодородно, однако когда не обработано и не засеяно, то и не приносит плодов.

Все сие подтверждаю я собственным своим примером, ибо то, что я скоро мог воспринять все преподанное мне благочестивым отшельником, произошло оттого, что ему довелось найти ровную табулу моей души совершенно чистой, без единого оттиснутого на ней изображения, а иначе произвести подобное нельзя было без помехи. Однако ж как моя совершенная противу других людей простота все еще во мне оставалась, то (понеже ни ему, ни мне настоящее мое имя было неведомо) прозвал он меня Симплициусом.

Также от него научился я творить молитву; и, когда он мое упрямое намерение не расставаться с ним решил удовольствовать, построили мы из земли, ветвей и сучьев для меня хижину, наподобие той, что была у него самого, сложенную почти как в поле палатки у мушкетеров или, лучше сказать, в некоторых местах шалаши на огородах у крестьян, правда, столь низкую, что я едва мог в ней сидеть, не согнувшись. Постель моя состояла из сухой листвы и сена и занимала как раз всю хижину, так что я не знаю, назвать ли мне подобное жилище или нору крытым ложем или же хижиною.

1 сила (лат.).

2 в действие (лат.).

3 науку (лат.).

4 образование, совершенствование (лат.).

45

 

 

ДЕСЯТАЯ ГЛАВА

Симплиций писать и читать обучен,

В мыслях с пустыней вовек неразлучен.

 

Когда впервые увидел я отшельника за чтением Библии, то никак не мог вообразить себе, с кем же он ведет такую тайную и, по моему рассуждению, весьма важную беседу. Я неотменно видел движения его губ, а также слышал бормотание, тогда как супротив него я никого, кто бы мог говорить с ним, не усмотрел и не почуял, и хотя ничего не знал я о чтении и письме, однако ж по его глазам приметил, что он какое-то с оной книгой имел дело. Я заприметил сие и после того, как отшельник отложил книгу, подобрался к ней, и, когда раскрыл как раз на первой главе Книги Иова, тотчас же представилась моим очам стоящая там фигура, искусно резанная по дереву и притом весьма красиво раскрашенная. По моему простому разумению, я стал вопрошать сии диковинные картинки о совсем нескладных вещах. Но понеже на то не последовало от них ответа, то впал в нетерпение и в то самое время, когда отшельник неслышно стал за моей спиной, говорил о ними так: «Эй вы, малые нерадеи, али у вас языки поотсохли? Разве вы не довольно болтали с моим отцом (ибо так тогда должен был я звать отшельника)? Я-то вижу, что вы угнали у бедного батьки овец и подожгли дом. Ну погодите! Я затушу тот огонь и вас обуздаю, чтобы не было больше от вас вреда». С тем поднялся я, дабы пойти за водой, ибо мнилось мне, что в том была нужда. «Куда, Симплициус?» — спросил внезапно отшельник, ибо я не знал, что он стоит позади меня. «Отец, — сказал я, — да ведь это воины, у них овцы, и они вознамерились угнать их прочь, они забрали беднягу, с которым ты давеча говорил. Вот горит полымем его дом, и когда я его скоро не затушу, то сгорит вовсе». С такими словами указал я ему перстом на то, что видел. «Постой, — сказал отшельник, — в том еще нет беды». Я отвечал с присущей мне учтивостью: «Аль ты ослеп? Погляди-ко, чтоб они не угнали овец, а я воды притащу». — «Полно, — сказал отшельник, — изображения сии не живут живой жизнью, а только затем сделаны, чтобы давным-давно приключившиеся события представить очам нашим». Я отвечал: «А ведь ты давеча говорил с ними, отчего же они тогда не живут?»

 


Отшельник принужден был противу своей воли и обычая на такую ребяческую мою глупость и глупое ребячество рассмеяться и сказал: «Любезное дитя! Изображения сии говорить не умеют. А что до их существа и деяний, то узнаю я о том по черным этим знакам, что называется чтением, и когда я таким образом читаю,

46

 

то мнится тебе, что я говорю с изображениями, однако ж того нет». Я отвечал: «Когда я такой же человек, что и ты, то должно и мне уметь видеть по тем черным строкам, что ты умеешь. Как мне в тот твой разговор вступить? Любезный отец! Наставь меня по справедливости, как мне разуметь сие?» На что отвечал он: «Добро, сын мой! Я научу тебя с оными изображениями беседовать столь же внятно, как и я сам, и ты будешь разуметь, что они означают. Однако ж на то надобно время, к коему от меня терпение, а от тебя прилежание приложатся». После того начертал он на березовой коре для меня азбуку, подобную печатной, и когда я узнал буквы, то стал учиться их складывать, то есть читать, и под конец писать лучше, чем то умел сам отшельник, ибо я все выводил по-печатному.

 

 

ОДИННАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиция повесть о жизни в пустыне,

Что им служило столом и периной.

 

Около двух лет, покуда не умер отшельник, и немного долее полугода после его смерти пробыл я в том лесу; того ради полагаю уместным поведать пытливому читателю, который частенько и о малейших вещах непременно все знать желает, наши труды, наше житье-бытье и провождение времени.

Пищей служили нам различные огородные растения, репа, капуста, бобы, горох, чечевица, просо и тому подобное; также не пренебрегали мы буковыми орехами, дикими яблоками, грушами, вишней, да и желуди нередко утоляли наш голод. Хлеб, или, вернее сказать, лепешки, пекли мы из толченой кукурузы в горячей золе. Зимою ловили птиц в силки и тенета; весною и летом посылал нам бог птенчиков прямо из гнезда. Нередко довольствовались мы улитками и лягушками; также были охочи ловить удочками и вершами рыбу, ибо неподалеку от нашего жилища протекал ручей, где в изобилии водились рыба и раки, все сие должно было конвоировать грубые овощи в нашу утробу. Однажды мы поймали молодого кабана, коего посадили в загон, взрастили на буковых орехах и желудях, откормили и напоследок съели, ибо отшельник знал, что не может быть греха, когда вкушают то, что господь бог сотворил на потребу человеческого рода и предназначил к такому концу. Соли потребляли мы мало, а пряностей и вовсе никаких, дабы не пробуждать в себе охоты к питью, так как у нас не было винного погреба. Необходимую нам соль давал священник, живший примерно в трех милях от нас, о котором мне еще много придется говорить.

47

 

А что до утвари, то было ее у нас довольно; ибо имели мы лопату, кирку, топор, топорик и еще железный котелок для варева, кои все, правда, не принадлежали нам, а были взяты у сказанного священника. У каждого было по стершемуся тупому ножу; они-то и составляли все наше имение, а опричь того ничего у нас не было. Нам были не надобны миски, тарелки, ложки, вилки, горшки, сковороды, решетки для жаркого, роженьки, солоницы или иная какая столовая и кухонная посуда, ибо наш котелок служил нам миской, а руки заменяли вилки и ложки. Когда же мы испытывали жажду, то утоляли ее из родничка с помощью тростинки или припадая к воде, как воины Гедеона. А что до всякой там одежды, шерсти, шелку, хлопчатой бумаги и полотна, потребного для постели, скатертей и обоев, то у нас не было ничего, кроме того, что носили на себе, ибо полагали, у нас всего вдоволь, коли можем укрыться от дождя и холода. Впрочем, мы не наблюдали в домоводстве нашем особых правил или порядка, кроме как в дни воскресные и праздничные, когда собирались в путь с полуночи, дабы поранее и ни от кого не замеченными прийти к помянутому священнику в церковь, что стояла в стороне от деревни, и ждать начала богослужения. Там забирались мы на разбитый орган, с какого места отлично могли видеть как алтарь, так и кафедру. Когда впервые увидел я священника, всходящего на кафедру, то спросил отшельника: «Чего ради он залез в этот большой ушат?» После отпускной молитвы мы так же тайком, как и приходили, возвращались домой и, после того, как усталые телом и едва волоча ноги достигали нашего жилища, принимали скудную пищу с великою жадностью; остальное время отшельник проводил в молитве и наставлял меня божественным предметам.

В будни делали мы то, в чем сильнейшая была нужда, как случалось и требовалось по времени года и нашим обстоятельствам. То работали мы в саду, то собирали тучную землю по тенистым местам и в дуплах деревьев, дабы заместо навоза удобрить ею наш сад. А то плели корзины или верши, или запасали дрова, ловили рыбу, или заняты были иным каким делом, чтоб не предаваться праздности. И посреди всех таких трудов не оставлял отшельник изрядно поучать меня всему доброму. Меж тем в той суровой жизни научился я переносить голод, жажду, зной, холод и великие труды и всяческие тяготы, а прежде всего был приведен к познанию бога, как ему истинно служить надлежит, что было самым важным. Правда, любезный мой отшельник не восхотел допустить меня к большему знанию, ибо полагал, что христианину для достижения его назначения и цели довольно и того, когда он молится и работает прилежно; того ради проистекло, что хотя я

48

 

в духовных материях был нарочито сведущ, изрядно понимал Христову веру и немецкую речь вел столь приятно, как если бы сама Орфография ее выговаривала, однако же оставался прост, как дрозд, и, покидая лес, являл собою несчастнейшего в свете простофилю, такого, что несмышленого щенка не сумел бы провесть.

 

 

ДВЕНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплициус смерть зрит, какою бывает,

Отшельника тело в земле погребает.

 

Около двух лет провел я таким образом и едва приучил себя к суровому пустынническому житию, как лучший в свете друг мой, взяв заступ, а мне вручив лопату, повел меня за руку в сад, где мы по каждодневному нашему обыкновению творили молитву. «Ну, вот, Симплициус, любезное дитя! — сказал он.— Понеже, слава богу, пришло время оставить мне сей мир, воздать долг натуре и покинуть тебя в сем мире, а наипаче как предвижу я грядущие события твоей жизни и хорошо знаю, что ты недолго пробудешь в пустыне, то хочу укрепить тебя на стезе добродетели и преподать тебе в назидание единственное наставление, руководствуясь коим как надежным правилом к достижению вечного блаженства должен ты расположить свою жизнь, дабы вкупе со всем сонмом избранных удостоиться в жизни вечной созерцать лице божие».

Сии слова затопили глаза мои, как перед тем вражья выдумка город Филлинген, и были мне столь непереносны, что я их не мог стерпеть, однако ж сказал: «Любезный отче, ужели восхотел ты покинуть меня одного в дремучем лесу, тогда должен ты...» Сверх того не смог я ничего вымолвить, ибо сердечные муки от неизреченной любви, какую я питал к верному моему отцу, так стеснили мне грудь, что я, словно мертвый, поник к его стопам. Он же, напротив, подняв меня, утешал, как только дозволяло время и обстоятельства, и вместе с тем укорял меня, спрашивая, уж не вознамерился ли я противиться предначертанию вышнего. «Неужто ты не знаешь, — продолжал он, — что ни небу, ни аду сие не по силам? Так вот, сын мой! Почто же хочешь ты обременять еще мое слабое тело (которое само жаждет покоя)? Вознамерился ли ты принудить меня жить долее в сей юдоли скорби? Ах нет, сын мой, дозволь мне умереть, понеже и без того ни стенаниями, ни еще менее по собственной охоте не склонить меня остаться долее в сей юдоли, когда я призван отсюда по непреложной воле господа и днесь с превеликою радостию приуготовляю я себя к тому, чтобы последовать сему повелению господню. Вместо бесполезных воплей следуй

49

 

моему последнему наставлению, по коему должен ты час от часу все совершеннее познавать самого себя; и хотя бы достиг ты мафусаиловых лет, не отвращай сердца своего от сего упражнения. Ибо наибольшая часть людей подпадает осуждению вечному по той причине, что не ведали они, кем были и кем могли или должны были сделаться». Засим преподал он мне неложный совет во всякое время остерегаться худого товарищества, ибо пагуба от него поистине неизреченная. И он привел тому пример и сказал: «Когда ты единую токмо каплю мальвазии пустишь в сосуд с уксусом, то она тотчас претворится в уксус; но когда, взяв столько же уксуса, вольешь в мальвазию, то и он также растворится в ней. Любезный сын, — продолжал он, — паче же всего будь тверд духом; не допускай отвращать тебя от тяжкого креста, который ты возложил на себя в предпринятом тобою похвальном деле; ибо претерпевший до конца спасется. А ежели случится против всякого моего чаяния, что и ты подпадешь человеческой слабости, то не ожесточайся во зле, а тотчас же воспрянь духом в честном покаянии!»

Сей попечительный благочестивый муж преподал мне только сие немногое не оттого, что не знал большего, а потому что полагал, что я по причине моей младости не способен буду уразуметь многое, а, кроме того, немногие слова лучше сохраняются в памяти, нежели обильные пустые речи, особливо же когда в тех словах заключена сила и важность, отчего по размышлению проистекает от них большая польза, чем от долгой проповеди, которую, едва уразумев, спешат забыть.

Сии три правила: познавать самого себя, убегать худого товарищества и пребывать твердым — почитал сей благочестивый муж добрыми и необходимыми, нет сомнения, потому что и сам упражнялся в них, в чем ему не было неудачи, ибо когда он познал самого себя, то устранился не только от худого товарищества, но и от всего света, в каковом намерении оставался тверд до конца, от коего, нет сомнения, начиналось вечное блаженство; а коим образом, читай о том дальше. Преподав мне вышереченные правила, принялся он собственною своею мотыгою копать собственную свою могилу, в чем я, по его повелению, помогал ему так хорошо, как умел, однако не мог уразуметь, куда сие клонится. Тем временем сказал он мне: «Любезный мой и поистине единственный сын (ибо я не взрастил во славу творца ни единой живой твари, кроме тебя), когда отыдет душа моя во горнии, воздай телу моему последний долг и последнюю честь; закидай меня той же землею, что выкопали мы сегодня из этой ямы». Засим заключил он меня в объятья и, целуя, прижал к груди крепче, чем, судя по виду, было ему по силам. «Любезное дитя, — сказал он, — я предаю тебя под покров вышнего и умру с тем большею радостию, ибо надеюсь, что он примет

50

 

тебя под свою защиту». Я же, напротив, мог только вопить и сетовать; я повис на его веригах, которые он носил на себе, и хотел удержать его таким образом, чтобы он не покидал меня. Он же молвил: «Сын мой! Оставь меня, мне надо посмотреть, довольно ли велика для меня могила», — сложил затем с себя вериги и платье и лег в могилу, подобно тому когда кто приуготовляет себя ко сну, сказав: «О всеблагий боже! Прими мою душу, кою ты даровал мне. Господи! В руци твоя предаю дух мой!» Засим сомкнул он неслышно уста и смежил очи: я же стоял нем как рыба и не разумел, что его любезная душа навсегда оставила тело, ибо в подобных восхищениях нередко видывал его и прежде.

Я провел, каков был в подобных обстоятельствах мой обычай, несколько часов у могилы в молитве. А когда любезный мой отшельник не восхотел из нее подняться, то спустился к нему в могилу и начал его трясти, целовать и миловать, однако ж в нем не осталось больше жизни, ибо лютая неумолимая смерть похитила у злополучного Симплиция его блаженного сотоварища. Я орошал или, лучше сказать, бальзамировал бездыханное тело моими слезами и долго метался туда и сюда с горестными воплями и рвал на себе волосы, пока наконец не приступил к погребению, причем испускал больше тяжких вздохов, нежели кидал полных лопат; и едва покрыл лицо отшельника, снова сошел в могилу и разгреб землю, чтобы еще раз узреть и облобызать его. Так провел я весь день, покуда не управился со всем и не окончил сих funeralia, exequias и luctus gladiatorios 1, понеже и без того не было тут ни одра, ни гроба, ни савана, ни свечей, ни носильщиков, ни провожающих, ни даже клириков, которые бы отпели мертвого.

 

 

ТРИНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций хочет пустыню покинуть,

Где ему привелось едва не погинуть.

 

Спустя несколько дней, как преставился дорогой мой и любезный отшельник, пошел я к помянутому священнику и поведал ему о смерти моего господина, а также просил у него совета, как мне надлежит теперь поступить. И невзирая на то что он накрепко отсоветовал мне оставаться долее в лесу, указав на очевидную опасность, коей я подвергал себя, однако же я смело пошел по стопам моего предшественника, понеже целое лето соблюдал все то,

1 погребальных обрядов, заупокойных молений... поминальных игр гладиаторов (лат.).

51

 

что набожному монаху соблюдать должно. Но подобно тому как все меняется со временем, так и скорбь моя об отшельнике, которую я носил в себе, мало-помалу утихла, и жестокая внешняя стужа потушила вдруг внутренний жар твердых моих намерений. Чем более клонился я к непостоянству, тем небрежнее творил молитву, ибо, вместо того чтобы созерцать божественные и духовные предметы, я попустил одолеть меня желанию узреть мир, и как таким образом не было больше никакой пользы от дальнейшего моего пребывания в лесу, то решил я снова пойти к помянутому священнику, дабы услышать, не подаст ли он мне, как было перед тем, совета оставить лес. Для того направился я к нему в деревню, и когда я пришел туда, то увидел, что она охвачена пламенем, ибо в самое то время ватага всадников разграбила ее и подожгла; крестьян же частью порубили, многих прогнали, а некоторых забрали в плен, а среди них и самого священника. О, боже правый! Сколь жизнь человеческая полна скорбей и напастей! Едва минет одно несчастье, подоспеет другое. Я нимало не дивлюсь, что языческий философ Тимон Афинский воздвиг множество виселиц, где люди должны были сами надевать себе петли, чтобы через короткое мучение положить конец бедственной своей жизни. Всадники как раз уезжали и уводили священника на веревке, как бедного грешника. Многие кричали: «Пристрелим плута!» Другие же хотели получить от него деньги. Он же простирал руки и молил о пощаде и христианском милосердии, заклиная Страшным судом; однако напрасно, ибо один из них, наскочив, поверг его наземь и вписал ему такой параграфум в голову, что из нее тотчас пошел красный сок, и старик упал наземь и распростерся, вручая душу свою богу. Прочим полоненным крестьянам было нимало не лучше.

Когда же казалось, что всадники в своей тиранической свирепости вовсе лишились рассудка, поднялась из лесу такая туча ополчившихся крестьян, как если бы кто разорил осиное гнездо. Тут зачали они столь гнусно вопить, столь люто разить и палить, что все власы мои ощетинились, понеже на такой ярмарке я еще не бывал ни разу; ибо мужики из Шпессерта и Фогельсберга, подобно гессенцам, зауерландцам и шварцвальдцам, мало охочи допускать кого шевелить их навоз. Оттого-то всадники и дали тягу, не только оставив захваченную скотину, но и побросав все мешки и узлы, и пустили таким образом по ветру свою добычу, чтоб самим не стать добычею мужиков; однако часть их попала в лапы к мужикам, и с ними обошлись весьма худо.

Сия потеха едва не лишила меня охоты оставить пустыню и узреть мир, ибо я думал, когда в нем все так ведется, то пустыня куда приятнее! Однако ж восхотел я также услышать, что скажет о том священник. Он же был совсем слаб, немощен и бессилен от

52

 

принятых ран и ушибов; но все же сказал, что не может подать мне ни совета, ни помощи, ибо впал сам в такую нужду, что принужден будет нищенствовать, снискивая себе пропитание, и ежели я вознамерился и далее оставаться в лесу, то не могу уповать на его вспоможение, ибо вот перед глазами моими стоят церковь и дом его, объятые пламенем. С тем и отправился я, весьма опечаленный, в лес к моему жилью, и так как на сем пути весьма мало обрел утешения, однако ж тем сильнее укрепился в благочестии и решил в сердце своем никогда не покидать пустыню, а провождать жизнь, подобно моему отшельнику, в созерцании божественных предметов и уже помышлял о том, как бы прожить мне без соли (какую до того уделял мне священник) и совсем обойтись без людей.

 

 

ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций видит, как солдаты-черти

Пятерых мужиков запытали до смерти.

 

Дабы последовать сему решению и стать настоящим пустынножителем, облачился я в оставшуюся после отшельника власяницу и препоясал себя цепями; правда, не ради того, что испытывал в них нужду для умерщвления необузданной моей плоти, но затем, чтоб не только жизнью, но и обличием с ним сравняться, а также чтобы этой одеждой лучше защитить себя от жестокой зимней стужи.

На другой день, как была разграблена и сожжена помянутая деревня, в то самое время, когда сидел я в хижине, творил молитву и поджаривал себе на пропитание морковь, окружило меня сорок или пятьдесят мушкетеров; они, хотя и подивились диковинному обличью моей особы, однако ж пронеслись бурею по моей хижине и со всем тщанием переворошили все до дна в поисках того, чего там не было; ибо ничего-то у меня не водилось, кроме книг, кои все они пошвыряли, раз от них не было им проку. Наконец, когда они меня получше разглядели и по перьям моим приметили, что за никудышную птицу они словили, то легко могли рассудить, что от меня худая пожива. А посему дивились на мою суровую и весьма строгую жизнь и сожалели мою нежную младость, особливо же офицер, который ими командовал; он даже оказал мне честь и потребовал, вместе с тем как бы упрашивая, чтобы я указал ему и его людям дорогу из лесу, где они уже долго блуждали. Я нимало тому не противился и, чтобы поскорее отделаться от неласковых сих гостей, повел их ближайшей дорогою к деревне, где так худо поступили с помянутым священником,

53

 

понеже, впрочем, иной дороги я и не ведал. Когда вышли мы на опушку, то завидели с десяток крестьян, часть коих была вооружена пищалями, а остальные трудились, что-то закапывая. Мушкетеры напустились на них с криками: «Стой! Стой!» Те же ответствовали им из пищалей. И когда приметили, что солдаты берут верх, то разбежалися кто куда, так что усталые мушкетеры ни одного из них не смогли словить. Того ради захотели они откопать то, что зарыли крестьяне. И сие было тем легче произвести, ибо лопаты и заступы лежали тут же рядом, брошенные мужиками. Но едва мушкетеры взмахнули раза два лопатами, как заслышали снизу голос, вопивший: «Ах вы, окаянные плуты! Ах вы, преподлые злодеи! Ах вы, проклятущие бездельники! Али вы вздумали, что небо не покарает вас за безбожную вашу жестокость и бесчестные проделки? Э, нет! Немало еще на свете честных ребят, которые так воздадут вам за вашу бесчеловечность, что никто из ваших ближних не будет больше принужден облизывать вам задницы!» Тут стали солдаты переглядываться, ибо не знали, как им поступить. Иные возомнили, что услышали привидение, я же полагал, что грежу. Офицер же их храбро повелел копать дальше. Они тотчас же наткнулись на бочку, разбили ее и нашли в ней детину, у коего недоставало носа и ушей, но он все еще был жив. Как только он немного отудобел и признал некоторых мушкетеров из той ватаги, то поведал, что во вчерашний день, когда несколько солдат из его полка добывали фураж, мужики захватили в полон шестерых из них и не далее, как час тому назад, поставив их в затылок, пятерых застрелили, а так как он стоял шестым и последним, то пуля его не достигла, ибо раньше прошла пять туловищ, а посему они отрезали ему уши и нос, но до того принудили его (s. v. 1) облизать пятерым задницы. А когда он узрел себя в таком поношении от тех, забывших бога и честь плутов, то, хотя они и были в намерении оставить ему жизнь, осыпал он их самыми наинепотребными словами, какие только мог измыслить, и честил их полным голосом в надежде, что хоть один из них в нетерпеливом гневе наградит его пулею. Но все напрасно; однако когда он их сильно ожесточил, то запихали они его в эту самую бочку и так похоронили заживо, приговаривая, что коли он столь усердно домогается смерти, то желают они, потехи ради, его в том не удовольствовать.

Меж тем, как сей детина жаловался на претерпетое им несчастье, другой отряд пеших солдат пересек лес; они повстречали помянутых мужиков и пятерых захватили в плен, остальных же застрелили. Среди захваченных было четверо, кои незадолго до

1 S. v. (salva venia) — да простит читатель (лат.).

54

 

того так постыдно обошлись с изувеченным рейтаром. Когда оба отряда по окликам признали, что тут свои, то сошлись вместе и вновь выслушали от самого рейтара, что приключилось с ним и его товарищами. Да, тут было на что подивиться, как пытают и терзают крестьян. Некоторые пожелали тотчас же прикончить их единым махом, а другие говорили: «Э, нет! Надобно сперва хорошенько помучить негодных сих пташек и отплатить им за все то, что они учинили этому рейтару». Меж тем расточали они мушкетами такие удары под ребра, что мужики захаркали кровью. Под конец выступил вперед солдат и сказал: «Господа, понеже все войско опозорено, что над этим бездельником (разумея тут рейтара) пять мужиков столь жестоко надругались, то будет справедливо, когда мы позорное сие пятно смоем и принудим этих плутов по сто раз облизать у рейтаров». Другой возразил: «Сей малый не стоит того, чтобы ему воздать такую честь; не был бы он такой продажной шкурой, то скорее бы согласился тысячу раз принять смерть, чем всем добрым солдатам в поношение свершить столь постыдное дело». Под конец единодушно порешили, что каждый из тех подчищенных мужиков сие самое произведет на десятерых солдатах, каждый раз приговаривая: «Тем самым смываю я и вытираю стыд, кой, по их мнению, приняли солдаты, когда продажная шкура подлизывала нам задницы». А после того как мужики исполнят чистую эту работу, хотели рассудить о том, как поступить с ними далее. Засим перешли они к делу; однако же мужики были столь строптивы, что нельзя их было к тому принудить ни посулом оставить им жизнь, ни различными пытками. Один из солдат отвел пятого мужика, который не был облизан, в сторону и сказал ему: «Ежели ты отречешься от бога и всех святых его, то я отпущу тебя, куда захочешь». На что мужик отвечал, что он всю свою жизнь не якшался со святыми, да и не водил особого знакомства с богом и поклялся в том soleniter 1, что знать не знает бога и не желает царствия небесного. На что солдат всадил ему в лоб пулю, отчего, однако ж, было столько же эффекту, как если бы ее попытались вогнать в стальную гору. Тут солдат выхватил палаш и сказал: «Ага, так вот ты какого разбору! Я обещал пустить тебя, куда захочешь; смотри, как я посылаю тебя в ад, когда ты не пожелал в рай», — и с теми словами рассек ему голову до зубов. А когда тот упал, сказал солдат: «Вот как надобно отомщать за себя и карать негодных этих плутов и в сей жизни, и в будущей».

Тем временем прочие солдаты прибрали к рукам четверых оставшихся мужиков, тех, которые были облизаны; они привязали

1 торжественно (лат.).

55

 

их за руки и за ноги к повалившемуся дереву так ловко, что (s. v.) задницы как раз торчали кверху, после чего содрали с них штаны и, взяв несколько клафтеров твердого фитиля, насадили на него пуговицы и зачали пилить им задницы столь яро, что из них пошел красный сок. «Так, — говорили они, — надобно вам, плутам, вычищенные задницы подсушить». Мужики, правда, вопили прежалостно, однако ж не было им милости, а солдатам одна потеха, ибо они не переставали пилить, пока кожа и мясо не сошли с костей. А меня они отпустили домой в мою хижину, ибо последний помянутый отряд хорошо знал дорогу. Так я и не знаю, что в конце концов сталось с теми крестьянами.

 

 

ПЯТНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций уснул, не насытивши чрева,

Зрит в сонном виденье пречудное древо.

 

 


А когда я воротился домой, то увидел, что мое огниво и вся утварь вместе со всем запасом жалкой моей снеди, которую взрастил я на огороде за целое лето и припас на будущую зиму себе на пропитание, все разом исчезло. «Куда деваться?» — подумал я. Тут научила меня нужда богу молиться. Я собрал весь скудный свой разум, чтобы рассудить, что же мне теперь делать и как поступить. Но как опыт мой в сем весьма был худ и ничтожен, то и не мог я прийти к надлежащему заключению: и лучше всего было, что я предал себя воле божией и возложил на него все упование мое, а не то бы я, нет сомнения, отчаялся и погиб. Сверх того беспрестанно отягощали ум мой пораненный священник и те пятеро столь мерзко распиленных мужиков, коих я в тот день слышал и видел; и я не столько помышлял о съестных припасах и своем пропитании, как о той антипатии, что заложена меж солдат и крестьян; однако по своей дурости много заключить не мог и в то твердо уверовал, что коли они друг друга столь немилосердно преследуют, то беспременно существуют на свете два рода людей, а не один от Адама, — дикие и кроткие, как и среди прочих неразумных тварей.

Посреди таких мыслей заснул я в печали и холоде с пустым желудком. Тогда привиделось мне, подобно как во сне, будто все деревья, произраставшие вокруг моего жилища, внезапно изменились и возымели совсем иной вид. На каждой вершине сидело по кавалеру, а сучья заместо листьев убраны были молодцами всякого звания; некоторые из них держали долгие копья, другие мушкеты, пищали, протазаны, знамена, а также барабаны и трубы.

56

 

Зрелище сие было весьма увеселительно, ибо все в строгом порядке расположилось по рядам и ярусам. Корень же был из незначащих людишек, ремесленников, поденщиков, а большею частию крестьян, и подобных таких, кои тем не менее сообщали тому древу силу и давали ему ее вновь, коль скоро оно теряло ее; и они даже заменяли собою недостающие опавшие листья, себе самим еще на большую пагубу! Также сетовали они на тех, кто стоял на ветвях, притом не облыжно, ибо вся тяжесть того древа покоилась на корнях и давила их такою мерою, что вытягивала из их кошельков все золото, будь оно хоть за семью печатями. А когда оно переставало источаться, то чистили их комиссары скребницами, что прозывают военною экзекуциею, да так, что исторгали у них из груди стоны, из глаз слезы, из-под ногтей кровь, а из костей мозг. Однако ж были среди них люди, коих прозывали пересмешниками; они печаловались о немногом, принимали все с легким сердцем и даже крест был им не в утешение, а служил для издевки.

 

 

ШЕСТНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплициус грезит о солдатской доле,

Где младший у старших всегда под неволей.

 

Итак, корни сего древа обречены были на одни токмо тяготы и сетования, те же, что поместились на нижних сучьях, осуждены с великим усердием сносить и претерпевать великие труды, лишения и невзгоды, однако были они завсегда весельше первых, а сверх того непокорливы, жестоки, по большей части безбожны и во всякий час составляли нестерпимое для корней бремя. К сему суть вирши:

Холод и зной, бедность и труд,

Голод терпят, от жажды мрут,

Грабят, насилуют, жгут —

Вот как ландскнехты живут!

Вирши сии тем менее вымышлены, понеже они с делами ландскнехтов весьма согласуются; ибо жрать и упиваться, глад терпеть и от жажды изнывать, таскаться и волочиться, кутить да мутить, в зернь и карты играть, других убивать и самим погибать, смерть приносить и смерть принимать, пытать и пытки претерпевать, гнать и стремглав удирать, стращать и от страху пропадать, разбойничать и от разбоя страдать, грабить и ограбленными бывать, боязнь вселять и в боязнь впадать, в нужду ввергать и нужду сносить, бить и побитыми уходить, и в совокупности одну только пагубу и вред чинить, и паки, и паки себя погублять и повреждать,

57

 

и таковы все их деяния и самая сущность: и ни зима — ни лето, ни снег — ни лед, ни зной — ни стужа, ни дождь — ни ветр, ни холм — ни лог, ни луг — ни топь, ни рвы, ни ущелья, ни моря, ни вода, ни огонь, ни крепостные валы и стены, ни отец, ни мать, ни брат и сестра, ни ущерб для их телесного здравия, душевного спасения или совести, ни утрата самой жизни, или же царствия небесного, или же иной какой вещи — как она там не зовись — не могут им в том воспрепятствовать. И движутся они в таких подвигах неусыпно вперед, покуда мало-помалу в битвах, осадах, штурмах, походах, а то и на постоях (кои, впрочем, для солдата рай земной, особливо же когда им доведется напасть на жирного мужика) попропадут, повымрут, посгинут, попередохнут, исключая тех немногих, кои в старости, ежели они только борзо не нахватают и не наворуют себе, становятся последними побродягами и попрошайками.

Чуть повыше этих бедняг сидели старые травленые жохи, кои многие годы провели в превеликой опасности на нижнем суку, выстояли и обрели счастье уйти на толикую высоту от смерти. По виду они были повальяжнее и поавантажнее, нежели нижние, ибо поднялись на градус выше. Над ними возвышались еще другие, которые и более возвышенные имели воображения, понеже начальствовали над нижними; их прозывали Обломайдубинами, ибо битьем, плевками и бранью начищали они копейщикам спины и головы, а мушкетерам заливали масло за шкуру, чтобы было чем смазывать мушкеты. Выше на стволе сего древа шло гладкое месте или коленце без сучьев, обмазанное диковинными материями и странным мылом зависти, так что ни один молодец, будь он даже дворянин, ни мужеством, ни ловкостию, ни наукой не сумеет подняться по стволу, как бы он там — упаси бог! — ни карабкался, ибо отполирован тот ствол ровнее, нежели мраморная колонна или стальное зеркало. Над сим местом сидели те, что со знаменами; одни были юны, а другие в преклонных летах; юнцов вытянули наверх сватья да братья, а старики частию взобрались сами либо по серебряной лесенке, кою прозывают Подмазалия, либо на ином каком снаряде, сплетенном для них Фортуною из чужой неудачи. Получше расселись те, что были еще выше, у коих также были свои труды, заботы и напасти, однако ж они наслаждались той корыстью, что кошель у них наилучшим образом был нашпигован тем салом, какое они вырезали ножом, прозываемым ими Контрибуция, из корней оного древа; а всего статочнее и удобнее было для них, когда являлся комиссар и вытряхал над древом, дабы оно лучше благоденствовало, целую кадку золота, так что они там наверху подхватывали все лучшее и почитай что ничего не оставляли нижним. А посему-то нижние и мерли с голоду

58

 

чаще, нежели гибли от неприятеля, от каковой опасности высшие, казалось, были уволены. Того ради происходило на сем древе беспрестанное карабкание и копошение, понеже всяк желал красоваться на том верхнем благополучном месте. Однако были там и такие нерадивые и беспутные остолопы, которые не стоили и того расхожего хлеба, что на них уходил; они мало печалились о возвышении, а отправляли свою должность, где приведется. Нижние, коих обуревало честолюбие, вздыхали о падении верхних, дабы засесть на их место, и когда одному из десяти тысяч посчастливится столь высоко забраться, то происходит сие в столь досадительных летах, что ему впору завалиться на печку, а не залечь в поле, дабы отразить неприятеля; а ежели кто исправляет свое дело рачительно и доблестно оказывает себя во всякой опасности, тот облеплен завистью, а то, того и гляди, в дыму непредвиденного несчастного случая лишен чина и самой жизни. Нигде не было такого ожесточения, как на помянутом ровном месте, ибо тот, у кого был стоющий фельдфебель или сержант, неохотно с ним расставался, что, однако, было неминуемо, когда бы его произвели в прапорщики. Того ради заместо старых солдат куда охотнее производили в должности подчищал, камердинеров, подросших пажей, бедных дворянчиков, свойственников или просто подлипал и голодранцев, которые у тех, что заслужили по праву, рвут куски прямо из глотки и сами становятся прапорщиками.

 

 

СЕМНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций не может взять себе в толп,

Чего ради охотно дворян берут в полк.

 

Сие столь раздосадовало некоего фельдфебеля, что он зачал изрядно ругаться, на что дворянский прихвостень сказал: «Али тебе неведомо, что ныне и повсегда к военной должности определялись благородные особы, кои к сему наиболее способны? От седых бород на войне прок невелик, а то иначе бы на врага можно было послать стадо козлов. Сказано ведь:

Приставлен к стаду юный бык,

Хоть молод, да не шалый.

Пасет он лучше, чем старик,

Годами обветшалый.

И пастуху теперь легко,

Спокойно спит под елкой,

От молодого далеко

Не разбредутся телки.

59

 

Скажи-ка, старый хрыч, разве войско не больший имеет решпект к офицерам благородного рождения, нежели к тем, кои сами до того были простыми ландскнехтами? А что станется с воинской дисциплиной, когда не будет надлежащего решпекту? Ужели не смеет полководец оказать более доверия кавалеру, нежели какому-нибудь мужицкому сыну, который сбежал от плуга отца своего и даже собственным своим родителям добра не желает? Истинный дворянин скорее с честию умрет, чем чрез неверность, побег или иной какой подобный поступок запятнает свой род. Посему и приличествует знати иметь всегда преимущество, как то видно из leg. honor. dig. de honor. Иоанн Платеа говорит о том внятно, что при определении к должности надо преимущество давать знатным и по справедливости предпочесть благородных плебеям, да и сие обычно для всякого права и находит подтверждение в Святом писании, ибо глаголет Сирах в главе десятой: «Beata terra, cujus rex nobilis est» 1. И сие превосходное свидетельство тому, что знати преимущество иметь подобает. И ежели один из вас добрый солдат, который понюхал пороху и во всякой перепалке отличную являет сноровку, то от этого он еще не способен командовать другими и поступать с надлежащею осмотрительностью, напротив того, дворянство в сей добродетели рождено или с юных лет к ней приобвыкло. Сенека говорит: «Habet hoc proprium generosus animus, quod concitatur ad honesta, et neminem excelsi ingenii virum humilia delectant et sordida», что значит: «Геройский нрав сам по себе имеет то свойство, что ищет славы, точно так же дух возвышенный не благоволит к предметам ничтожным и непотребным».

Сие и Faustus Poeta изъясняет в таком двустишии:

Si te rusticitas vilem genuisset agrestis,

Nobilitas animi non foret ista tui 2.

Сверх того знать располагает средствами воспомоществовать своим подчиненным деньгами, а порядочный отряд пополнить людьми, не то что крестьянин. Так что и по известной пословице, не гоже сажать мужика впереди дворянина, и мужики бы весьма заспесивились, ежели бы их так прямо ставили господами, ведь говорится же:

Коль господином стал мужик,

Острей не наточить ножи.

Когда бы крестьяне, подобно знати, по издавна ведущемуся похвальному обычаю завладели военными и другими должностями, то, верно, не скоро бы допустили к ним дворянина; к тому же,

1 «Блаженна страна, царь которой благороден» (лат.).

2 Если бы сельская простота родила тебя столь низменным,

То такое благородство не было бы свойственно твоей душе (лат.).

60

 

хотя вам, солдатам Фортуны (как вас прозывают), частенько желают помочь в достижении высоких почестей, да к тому времени вы уже так подряхлеете, что когда испытают вас и лучших готовы наградить по заслугам, то берет сомнение, повышать ли вас чином; ибо юный жар охладел и помышляете вы, по крайности, о том, как бы понежить и потешить немощное ваше тело, изнуренное множеством перенесенных превратностей и уже мало пригодное для воинских тягот, а там уж — и пособи бог тому, кто сражается и добывает себе честь; напротив того, молодой пес куда резвее в охоте, нежели старый лев».

Фельдфебель отвечал: «Какой же дурак захочет тогда служить и подвергать себя очевидной смертельной опасности, ежели он не смеет надеяться через свою отвагу достичь повышения и тем за свою верную службу быть награждену. Черт побери такую войну! Оным манером, так все равно, кто как ведет себя в схватке, кто врага хватает за горло, а кто труса празднует. Не раз слыхивал я от нашего старого полковника, что он не хотел бы держать в полку солдата, который не забил бы себе в голову, что через свою доблесть станет генералом. Весь свет должен признать, что те нации, которые облегчают произвождение простым, но истым солдатам и награждают их храбрость, обыкновенно одерживают славные виктории, что видно на примере турок и персов. К сему сказано:

Лампада светит нам; но пищу дать ей надо.

Иссякнет сок олив, и свет ее потух.

Где плата хороша, там и ландскнехт петух,

Полезет он в огонь, коль ждет его награда».

Дворянский прихвостень отвечал: «Когда приметят честного мужа надлежащих качеств, то уж, конечно, им не пренебрегут, ибо многих ныне находим, кои от плуга, портняжной иглы, сапожничьей колодки и пастушеского посоха взялись за мечи, отличились доблестию и через такую геройскую отвагу и достохвальное бесстрашие воспарили превыше простых дворян прямо в графское и баронское состояние. Кем был имперский полководец Иоганн де Верд? Кем шведский Штальганс? Кем маленький Якоб и Сант Андреас? Немало еще известно им подобных, коих я ради краткости не намерен всех перечислять. Ну, а то, что нынешним временам не в диковинку, останется и на будущее: что люди низкого звания, однако ж усердные на войне достигают высоких почестей, как то бывало и в древности. Тамерлан стал могущественным властелином, наводившим страх на вселенную, а до того пас свиней. Агафокл, тиран Сицилии, — сын горшечника; Телефас, возница, стал царем Лидии; отец императора Валентиниана был канатный мастер; Маврикий Каппадокиец — крепостной, а после Тиберия

61

 

стал императором; Иоанн Цимисхий сменил школьную указку на скипетр. Флавий Вописк свидетельствует, что император Боноз был сыном бедного учителя, Гиперболус, сын Гермидуса, сперва был фонарщиком, а потом князем в Афинах; Юстинус, правивший перед Юстинианом, до того, как стать императором, пас свиней; Гуго Капет, сын мясника, впоследствии король Франции; Писарро также свинопас, а потом маркграф Вест-Индии, бочками меривший золото».

Фельдфебель отвечал: «Все сие слышать мне весьма любо, однако ж вижу я, что все лазейки, через кои могли бы мы достичь того или другого высокого чина, закрыты от нас знатью. Дворян, едва они вылупились на свет, тотчас сажают на такие места, на которые мы и в мыслях посягать не смеем, хотя бы того больше заслужили, нежели иной дворянчик, коего ныне производят в полковники. И подобно тому как среди мужиков гибнет много благородной остроты ума, ибо по недостатку средств они не упражняются в науках, также дряхлеет под своим мушкетом иной добрый солдат, что по справедливости заслужил быть полковником и может оказать полководцу многие полезные услуги».

 

 

ВОСЕМНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций в лесу письмецо обретает,

Пустыню затем не к добру покидает.

 

Долее слушать старого сего осла я не захотел, а пожелал ему всего того, на что он сетовал, ибо он частенько лупил бедных солдат, словно собак. И я снова воззрел на деревья, коими вся местность была покрыта, и увидел, как они трепещут и сшибаются друг с другом; тогда сыпались с них градом молодцы, разом треск и падение, вдруг жив и мертв, за единый миг, кто без руки, кто без ноги, а иной без головы. И когда я сие узрел, то возомнилось мне, что совокупные те деревья были единым только древом, простершим сучья свои над всею Европою, а на вершине его восседал бог войны Марс. И, как я полагал, то древо могло своею тенью покрыть весь мир; но понеже зависть и злоба, подозрительность и недоброхотство, спесь, гордыня и скупость, а также иные схожие с ними добродетели обдували его, подобно суровым северным ветрам, то казалось оно весьма жиденьким и реденьким, а посему на стволе написаны были следующие вирши:

Могучий дуб от бури надломился

И, сучья потеряв, к погибели склонился.

Когда в усобице на брата брат пойдет,

Весь свет в сумятице вверх дном перевернет.

62

 

Пресильный шум вредоносных сих ветров и треск обламываемых сучьев пробудили меня ото сна, и увидел я, что нахожусь один в хижине. А посему начал снова размышлять и раскидывать своим умишком, что же мне надлежит предпринять. Оставаться в лесу было мне никак невозможно, ибо все начисто было унесено, так что я не мог далее себя прокормить; и вокруг только и было, что несколько разбросанных и валявшихся как ни попадя книг. И когда я весь в слезах собирал их снова, призывая в мыслях господа, да направит он меня и руководит мною на том пути, коим надлежит мне следовать, то нечаянно обрел письмецо, написанное отшельником еще при жизни, и оно гласило: «Любезный Симплициус, как только найдешь ты сие письмо, тотчас же оставь лес и спасай себя и священника от нынешних бед, ибо он содеял мне много добра. Бог, на коего ты должен всегда взирать с упованием и прилежно ему молиться, приведет тебя к месту, где будет тебе благо. Однако никогда не отвращай взора твоего от господа и прилежай к тому, чтобы всечасно служить ему, как если бы ты все еще был со мною в лесу. Пещись и непреложно поступай по сему последнему моему совету и тем спасешься. Vale!» 1

Бессчетное число раз оцеловал я письмо и могилу моего отшельника и без дальнейших промедлений отправился в путь искать людей, покуда не найду; и так шел два дня прямою дорогою вперед и, где заставала меня ночь, искал дуплистое дерево, чтобы залезть в него на ночлег, а пищею служили мне буковые орешки, которые я собирал дорогою. На третий день вышел я неподалеку от Гельнгаузена в открытое поле; там роскошествовал я, словно на брачном пиру, ибо повсюду лежали тучные снопы, которые крестьяне по счастию для меня не успели свезти, ибо их рассеяла знаменитая битва при Нёрдлингене. В один из этих снопов я и забрался на ночь, ибо стояла жестокая стужа, и утолил голод, вылущив из колосьев пшеничные зерна, что было для меня деликатнейшим блюдом, ибо ничего подобного я уже давно не едал.

 

 

ДЕВЯТНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплициус ищет лучшую долю,

А сам попадает в злую неволю.

 

А когда рассвело, то, подкрепившись снова пшеничными зернами, отправился я первым делом в Гельнгаузен и нашел врата его открытыми, частию погоревшими и, однако, еще наполовину ошанцеванными навозом. Я прошел их, но нигде не приметил ни

1 Прощай! (лат.).

63

 

единой живой души; напротив того, улочки повсюду были усеяны мертвыми телами, причем некоторые были догола раздеты. Бедственное сие зрелище представило очам моим ужасающий spectaculum 1, как то каждый себе вообразить может; по моей простоте, не мог я уразуметь, каким несчастьем это место приведено в такое состояние. Но вскорости я узнал, что имперские войска захватили тут врасплох веймарских и столь жестоко их отделали. Не прошел я по городу самой малости, на два швырка камнем, как уже досыта на все насмотрелся; того ради обратился вспять и вышел через ближайший луг на добрую проезжую дорогу, которая и привела меня к знатной крепости Ганау. Едва только заприметил я стражу, то решил дать стрекача, но меня тотчас же настигли два мушкетера, схватили и сволокли в караульню.

Прежде чем приступлю я к рассказу, что сталось со мною далее, должен я описать читателю тогдашнее куриозное мое обличье, ибо платье мое и ухватки были до чрезвычайности странны, диковинны и претительны, так что губернатор даже повелел намалевать меня красками. Во-первых, волосы мои за полтора года ни на греческий, ни на немецкий, ни на французский лад не были ни стрижены, ни причесаны, ни завиты, ни взбиты, а торчали во все стороны в природном своем беспорядке, усыпанные заместо пудры, муки или тупейного порошку (каковое дурачество в заводе у щеголей и щеголих) более чем годовалою пылью, с таким изяществом, что выглядывал я из-под них, словно сыч, норовивший укусить или подстерегавший мышь. И так как я всегда ходил с непокрытою головою, а волосы от природы были у меня кучерявыми, то приняли такой вид, как если бы я напялил турецкий тюрбан. Да и все прочее одеяние с главным тем украшением было согласно; ибо на мне был кафтан отшельника, когда бы только я мог еще его называть кафтаном, коль скоро сукно на первом платье, которое из него скроили, совершенно истлело, и ничего от него не осталось, кроме одной только формы, каковая и являла себя очам из несчетного множества лоскутов различного цвета и всяческих заплаток и наставок, сшитых вместе и насаженных одна на другую. Сверх сего выношенного и многократ чиненного кафтана носил я заместо епанчи власяницу (отпоров рукава и употребив их заместо чулок); тело мое было обвито железными цепями, уложенными крест-накрест на груди и лопатках, очень красиво, как обыкновенно изображают святого Вильгельма, так что я, почитай, был схож с теми, кто побывал в плену у турок и странствует по земле, собирая подаяния на выкуп своих друзей. Башмаки мои были вырезаны из дерева, а завязки к ним сплетены из лыка;

1 зрелище (лат.).

64

 

а ноги такие красные, как вареные раки, словно на них надели модные испанские чулки или выкрасили фернамбуком. Мнится мне, что попади я тогда к какому-нибудь фигляру, площадному лекарю или бродяге и объяви он меня самоедом или гренландцем, то повстречал бы немало дураков, которые, раззевавшись на меня, оставляли бы по крейцеру. И хотя всякий разумный человек по моему тощему, изголодавшемуся виду и нерадивому платью без труда заключить мог, что я не сбежал ни с поварни, ни из девичьей, ни со двора какого-нибудь знатного господина, однако я строжайшим образом был допрошен в караульне, и подобно тому как солдаты пялили на меня глаза, так и я таращился на нелепый наряд их офицера, перед коим должен был речь и ответ держать; я не знал, то ли это он, то ли она, ибо волосы и бороду носил он на французский манер; долгие косы висели на обе стороны, словно кобыльи хвосты, бороденка была так прежалостно обкорнана и ободрана, что только и остались под носом торчать несколько волосков, таких коротких, что едва можно было их приметить. Не меньше того повергали меня в сомнение — какого же все-таки он пола — его широченные шаровары, которые представлялись мне скорее женскою юбкою, нежели мужскими штанами. Я помыслил про себя: когда мужеск пол, то должна у него быть настоящая борода, ибо сей шут не столь молод, как хочет то показать. А когда он женск пол, то отчего у старой потаскухи на роже так много щетины? Вестимо, то баба, ибо ни один честной муж не дозволит так непотребно окорнать и изуродовать свою бороду; ибо даже козлы, ежели им подрежут бороды, от превеликой стыдливости не пристают к чужому стаду. А посему пребывал в сомнении и не ведал, что ныне пошла такая мода, решил, что то мужчина и женщина в едином лице.

Сей женомуж, или мужежен, как он мне мнился, велел меня всего обыскать, однако ж ничего не нашли, одну только книжицу на бересте, куда я вписывал каждодневные свои молитвы и куда была также положена цидулка, оставленная мне на прощание благочестивым отшельником, как о том сообщалось в предыдущей главе. Сию книжицу он отобрал у меня, но так как я ни за что не хотел с нею расстаться, то пал ему в ноги, обхватил его колени и сказал: «Ах, любезный мой гермафродит, оставь мне мой молитвенник». — «Ты дурень, — ответствовал он, — какого черта ты взял, что я зовусь Германом?» Затем повелел он двум солдатам отвести меня к губернатору, передав им и сказанную книжицу, понеже сей фантаст, как я тотчас приметил, сам ни читать, ни писать не разумел.

Итак, меня отвели в город, и всяк бежал за мною следом не иначе, как если бы везли напоказ морское чудо; и подобно тому

65

 

как всяк хотел получше меня увидеть и точнейшим образом рассмотреть диковинную мою фигуру, так каждый и судил обо мне особливо. Иные почитали меня шпионом, другие безумцем, а некоторые дикарем, а то и призраком, привидением и еще невесть каким чудом, означающим что-нибудь особое. Были и такие, что приняли меня за дурня; и они-то, пожалуй, и впрямь попали бы в цель, когда я ничего не знал бы о преблагом боге.

 

 

ДВАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций понуро шагает в тюрьму,

По счастью, священник попался ему.

 

Когда я был приведен к губернатору, то спросил он меня, откуда я пришел. Я же ответил, что не знаю. Он спросил далее: «А куда ты путь держишь?» Я же опять ответил: «Не знаю». — «Какого же ты беса знаешь? — воскликнул он. — Что у тебя за промысел?» Я отвечал, как и прежде, что не знаю. Он спросил: «А где твой дом?», и когда я снова ответил, что не знаю, то переменился в лице, только вот я не понял, от ярости или удивления. Но как всякий имеет обыкновение подозревать недоброе, особливо же вблизи неприятеля, который только что, как было сказано, прошлой ночью овладел Гельнгаузеном и истребил там полк драгун, то запала ему в ум та же мысль, как и другим, которые почли меня предателем и лазутчиком, а посему приказал он меня обыскать. А когда он узнал от солдат, которые меня к нему привели, что сие уже было произведено и при мне ничего не найдено, кроме некоей книжицы, каковая ему тотчас была представлена, и он, прочитав в ней несколько строк, спросил, кто мне ее дал. Я же ответил, что она с самого начала была моею, ибо я сам ее смастерил и переписал. Он спросил, почему именно на бересте. Я отвечал, что кора от других дерев к сему непригодна. «Ты бездельник, — сказал он, — я спрашиваю, чего ради ты не писал на бумаге?» — «Эва, — ответил я, — да ведь бумаги-то у нас в лесу не было». Губернатор спросил: «Где, в каком это лесу?» Я же снова ответил на старый лад, что не знаю.

Тогда губернатор обратился к нескольким офицерам, которые его дожидались, и сказал: «Либо он превеликий плут, либо вовсе дурень. Хотя дураком он быть не должен, коли так пишет». И меж тем, говоря сие, столь усердно листал книжицу, чтобы показать мой почерк, что из нее выпало письмецо отшельника. Губернатор велел его поднять; я же побледнел, ибо оно было величайшим моим сокровищем и святынею, что губернатор отлично приметил,

66

 

и оттого еще больше возымел подозрение, что тут не без предательства, особливо же когда раскрыл письмо и прочел; тогда он сказал: «Я знавал этот почерк и знаю, что это рука хорошо мне известного офицера, только вот не припомню которого». Также и содержание письма показалось ему весьма странным и невразумительным, ибо он сказал: «Сие, нет сомнения, условленная речь, которую никто понять не может, кроме тех, кто о ней условился». Меня же он спросил, как звать, и как только я ответил: «Симплициус», то сказал: «Да, да, ты и впрямь изрядное зелье! Убрать его с глаз долой, заковать по рукам и ногам в кандалы, чтобы повытянуть из него потом что-нибудь другое». Итак, отправились со мною оба помянутых выше солдата к новому, уготованному для меня убежищу, сиречь в темницу, и препоручили меня смотрителю, который, согласно приказу, украсил мои руки и ноги железными браслетами и цепями, как если бы мне недовольно было тех, коими я уже препоясал свое тело.

Сего начала, коим приветствовал меня мир, было недовольно, ибо вскорости пришли палач и помощники профоса с ужасающими орудиями пыток, кои, невзирая на то, что я уповал на свою невиновность, прежестоко усугубили бедственное мое положение. «О боже! — сказал я самому себе. — Поделом мне сие! Симплициус того ради ушел в мир, оставив служение богу, дабы сей монстр христианства достойную принял награду, которую заслужил своим безрассудством. О, ты злополучный Симплициус! Куда заведет тебя твоя неблагодарность? Смотри, едва бог вразумил тебя к познанию его и служению ему, как убегаешь ты от сего служения и обращаешься к нему спиною! Разве не было у тебя вдоволь желудей и стручков, чтобы, питаясь ими, невозбранно служить создателю своему? Разве не знал ты, что твой праведный отшельник и наставник бежал от мира и избрал себе пустыню? О безглавый чурбан! Ты покинул пустыню в надежде удовольствовать постыдную свою страсть узреть мир. Но вот смотри, когда мнил ты, что будешь услаждать взор свой, принужден ты в опасном сем лабиринте пропасть и погибнуть. Разве ты, неразумный простак, не мог наперед помыслить, что покойный твой предшественник не променял бы радостей мира на суровую жизнь в пустыне, когда чаял бы в нем достичь истинного мира, надежного покоя и вечного блаженства? О, бедный Симплициус! Теперь ступай и прими награду за тщеславные свои помыслы и дерзостное сумасбродство! И не смеешь ты ни сетовать на оказанную тебе несправедливость, ни утешаться своею невиновностию, ибо сам себе ты стал палачом И поспешил на сретенье уготованной тебе смерти и сам накликал себе предстоящее несчастье!» Так пенял я на самого себя, молил бога о прощении и предавал ему свою душу.

67

 

Меж тем приблизились мы к воровской башне, и когда нужда особо велика, то и помощь близка. Ибо когда я, окруженный стражниками, при великом стечении народа стоял перед темницею, дожидаясь, когда ее отворят и введут меня туда, то и священник, чья деревня недавно была разграблена и сожжена, захотел поглядеть, что тут происходит (ибо и он сам недавно был взят под стражу). И когда он выглянул в окошко и завидел меня, то закричал во все горло: «О, Симплициус! Ты ли это?» А когда я услышал и увидел его, то иначе не мог, как воздеть к нему руки и завопить: «Отче! Отче! Отче!» Он же справился, что я натворил. Я отвечал, что не знаю; верно, привели меня сюда за то, что я убежал из лесу. А когда он узнал от стоявших вокруг, что меня принимают за лазутчика, то попросил повременить со мною, покуда он не уведомит о моих обстоятельствах губернатора, ибо сие может послужить равно как моему, так и его освобождению и избавить от кары, грозящей нам обоим, ибо он знает меня лучше, нежели кто другой на свете.

 

 

ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ ГЛАВА

Симплициус после тяжких невзгод

Нечаянно зажил средь важных господ.

 

Ему дозволили пойти к губернатору, а по прошествии получаса потребовали также и меня и отвели в людскую, где уже ожидали двое портных, сапожник с башмаками, торговец со шляпами и чулками и еще купец с различным платьем, чтобы поскорее меня приодеть. Тут совлекли с меня мой до лохмотьев изношенный и повсюду залатанный пестрыми лоскутами кафтан вместе с цепями и власяницею, чтобы портной мог снять с меня надлежащую мерку. Потом явился цирюльник с едким щелоком и благовонным мылом; но едва только он собрался показать на мне свое искусство, как вышел новый приказ, повергший меня в жестокий страх, ибо гласил, что должен я немедля сызнова облачиться в старое свое одеяние. Однако ж в том не было худого умысла, как я того опасался; ибо тут подошел живописец с предметами своего ремесла, а именно: суриком и киноварью для моих век, лаком, индиго и лазурью для моих кораллово-красных уст, аурипигментом, сандараком и свинцовой желтью для моих белых зубов, оскаленных от голоду, сосновой сажею, углем и умбрией для белокурых моих волос, белилами для страшных моих глаз и множеством еще иных красок для пестроцветного моего кафтана; также был у него целый ворох кистей. Сей зачал меня оглядывать, обрисовывать, контуровать,

68

 

отводя голову в сторону, дабы пристальней сравнить свою работу с моим обликом. То подправлял он глаза, то волосы, то дорисовывал ноздри, одним словом, все то, что поначалу было сделано им неисправно, покуда наконец не удалось ему запечатлеть натуральнейший образ Симплициуса, каким он был, так что даже я сам, глядючи на отвратительный свой облик, немало ужасался. Тогда только дозволили подступить ко мне цирюльнику; он вымыл мне голову и добрых полтора часа приводил в порядок мои волосы, а потом подрезал их по тогдашней моде, ибо они были у меня в преизбытке. Затем отвел он меня в горенку для мытья и очистил мое тощее и заморенное тело от более чем трех- или четырехгодовалой нечистоты. Едва покончил он с этим делом, как принесли мне белую рубаху, башмаки и чулки, также брыжи или воротник, шляпу и перо; штаны были искусно сшиты и отделаны позументами, недоставало только камзола, над коим трудился с великой поспешностью портной. Повар принес укрепляющую похлебку, а погребщица напитки. И сидел господин Симплициус разряжен в пух и прах, как некий граф. Я смело поедал все, что мне ни подавали, невзирая на то, что не знал, что со мной потом будет, ибо не ведал тогда еще о последнем обеде перед казнью. А посему, вкушая сие великолепное начало, испытывал я толикую приятность и отраду, что не мог бы того никому довольно изъяснить, нахвалить и прославить. И я не думаю, что когда-либо в жизни получил большую усладу, нежели тогда. Как только камзол был готов, напялил я его на себя, являя в новом сем платье столь неловкую фигуру, словно некий трофеум или разряженная огородная жердь, ибо портные постарались сшить его пошире в надежде, что я в короткое время раздобрею, в чем они и не ошиблись, ибо от столь приятного столования и лакомых кусков толстел я прямо на глазах. А лесное мое одеяние вместе с веригами и всем прочим было помещено в кунсткамеру наряду с другими редкостными вещами и древностями, а рядом выставлен мой портрет во весь рост.

 


После ужина уложили господина (коим был я) в постель, в какой никогда не доводилось мне почивать ни у моего батьки, ни у отшельника; однако мое брюхо ворчало и роптало во всю ночь, так что не давало мне спать, может статься, не по какой иной причине, как оттого, что не разумело еще, что благо, либо изумлялось доставшимся ему новым приятным кушаньям. Я же беспрестанно ворочался всю ночь, покуда вновь не засияло любезное солнце (ибо было холодно), и размышлял о диковинных испытаниях, выпавших мне в последние дни, и как преблагий бог оказал мне столь попечительную помощь и привел меня в надежное сие место.

69

 

 

ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ ГЛАВА

Симплициус слышит, как после сраженья

Отшельник в пустыне обрел утешенье.

 

Тем же утром велел мне гофмейстер тамошнего губернатора пойти к сказанному священнику и узнать от него, о чем говорил с ним его господин. Со мной отрядили стражника, который и проводил меня к священнику; тот же провел меня в свой кабинет, или музеум, сел и, усадив также меня, сказал: «Любезный Симплициус! Отшельник, с коим ты жил в лесу, был не только свояк здешнего губернатора, но и лучший его споспешествователь в делах военных и ближайший друг. И как это было угодно губернатору, поведал он мне, что сей муж от самой своей юности никогда не отступал ни от геройской доблести солдата, ни от набожности и благочестия, присущих скорее служителю бога, каковые две добродетели весьма редко вместе обретаются. Духовные помыслы и неблагоприятные события стеснили наконец его на пути мирского благополучия, так что он презрел знатный свой род и наследованные им богатые имения в Шоттенландии и оставил их, ибо нашел он, что все дела мира тщетны, суетны и преходящи. Одним словом, он уповал сменить нынешнее величие на будущую славу, понеже его высокий дух наскучил всем временным великолепием, и все чаяния и помышления его были устремлены к той бедственной жизни, какую он вел в лесу, когда ты повстречал его и был ему сотоварищем до самой его смерти. По моему разумению, склонило его на то чтение многих папистских книг о житии древних отшельников (или так же изменчивое и превратное счастье).

Я не хочу также утаить от тебя, как он попал в Шпессерт и, следуя своему желанию, прилепился к тому бедственному пустынножительству, дабы и ты в будущем мог поведать о том другим людям. На следующую ночь, после того как была потеряна кровопролитная битва при Хёхсте, пришел он один-одинехонек к моему приходскому дому, как раз под утро, когда я только что уснул вместе с женою и детьми, ибо от превеликого шума в той местности, какой обыкновенно подымают в подобных случаях бегущие и преследующие, всю прошлую и половину этой ночи мы прободрствовали. Он сперва чинно постучал, а потом и довольно нетерпеливо, покуда не пробудил меня и заспанную челядь; и когда я после его просьбы и немногих слов, взаимно учтивых, отворил дверь, то увидел кавалера, слезавшего с доброго коня; его дорогое платье было столь же залито вражеской кровью, как и убрано золотом и серебром, и так как он все еще сжимал в руке обнаженную шпагу, то объял меня страх и трепет. Когда же он вложил меч в ножны и не изъявил ничего, кроме редкостной учтивости,

70

 

то подал и мне причину изумиться, как это столь знатный господин у столь ничтожного деревенского священника так приветливо просит пристанища. По его красивой стати и великолепному виду почел я его за самого Мансфельда. Он же сказал, что на сей раз он не только сравнялся с ним в злополучии, но и превзошел его. Три предмета оплакивал он, а именно: 1) потерянную жену, брюхатую на последнем месяце, 2) потерянную битву и 3) что ему не выпало счастье, подобно многим другим честным солдатам, во время этой битвы лечь костьми за святое Евангелие. Я хотел его утешить, но вскоре приметил, что его великодушие не нуждается в утешении; а посему поделился я с ним всем, чем только располагал мой дом, и велел постелить ему солдатскую постель из свежей соломы, ибо он не пожелал почивать ни на какой иной, хотя и весьма нуждался в покое. На следующее утро он первым делом подарил мне своего коня и деньги (ибо имел он при себе немало золота), а также роздал моей жене, детям и челядинцам несколько драгоценных перстней. Я же не знал, как мне о том рассудить, и не мог сразу с ним сообразоваться, ибо у солдат в обыкновении скорее брать, нежели давать; того ради колебался в мыслях, следует ли мне принимать столь богатые подношения, и приводил в извинение, что вовсе того не заслужил и заслужить не сумею; к тому еще присовокупил, что когда увидят у меня и моих домашних такое богатство, особливо же дорогого коня, коего и скрыть невозможно, то многие верно подумают, что я его ограбил, а то и пособил убить. Он же сказал, что я должен о том отложить попечение, ибо он отвратит от меня подобные наговоры, удостоверив все собственноручным письмом; и он даже захотел оставить в моем доме свою рубашку, не говоря уже об остальном платье. И с тем открыл он мне свое намерение стать отшельником. Я же противился ему из всех сил, ибо мне мнилось, что такое предприятие отдает папежством, и я увещевал его, напоминая, что он лучше может послужить Евангелию своим мечом. Но тщетно, ибо он так долго меня упрашивал и уламывал, покуда я не уступил ему во всем и не снабдил его теми книгами, изображениями и утварью, которые ты у него видел, хотя он пожелал за все, что он мне пожаловал, получить одно только шерстяное одеяло, коим он укрывался в ту самую ночь, когда спал у меня на соломе; из него-то он и велел сшить себе кафтан. Также принужден был я мою тележную цепь, которую он потом беспрестанно влачил на себе, сменить на его золотую, а на ней носил он портрет возлюбленной своей жены, так что не осталось у него больше ни денег, ни чего-либо, стоящего денег. Мой работник отвел его в самую чащу леса и пособил поставить там хижину. А как провождал он там свои дни и в чем я ему иногда подавал руку помощи и ссужал его, знаешь ты

71

 

довольно, а то и лучше, нежели я сам. После того как недавно была проиграна битва при Нёрдлингене и я, как ты знаешь, начисто был ограблен и притом еще и покалечен, то бежал сюда в поисках безопасности, ибо и без того уже хранил здесь лучшие свои вещи. И когда у меня разошлись наличные деньги, то взял я три кольца и сказанную золотую цепь с висевшим на ней медальоном, которые все получил от твоего отшельника, понеже тут был и его перстень с печатью, и отнес к одному еврею на продажу; он же ради искусной работы предложил их купить губернатору, а тот сразу признал герб и портрет, послал за мною и спросил, откуда у меня такие драгоценности. Я поведал ему всю правду, представил собственноручную грамоту, или дарственное письмо, отшельника и рассказал по порядку все, как было, также и о жизни его в лесу, и о смерти. Однако губернатор ничему тому не захотел поверить и посадил меня под арест до тех пор, покуда он не разузнает всю правду; и меж тем как он собирался выслать разъезд, чтобы достоверно осмотреть хижину отшельника и доставить тебя сюда, как увидел я, что тебя ведут в башню. И понеже у губернатора отныне нет причины сомневаться далее в моих словах, ибо я указал место, где жил отшельник, item сослался на тебя и многих других живых свидетелей, особливо же на моего пономаря, который часто еще до рассвета впускал вас обоих в церковь, а к тому же еще и письмецо, которое нашел он в твоем молитвеннике, не только подтвердило всю правду, но и послужило изрядным свидетельством святости покойного отшельника, то и решил он ради блаженной памяти свояка сотворить нам добро и щедро позаботиться о нас, сколь только ему возможно. Ты должен теперь рассудить, что тебе пожелать, дабы он это для тебя исполнил. Захочешь ты упражняться в науках, он покроет все необходимые к тому издержки; возымеешь ты охоту обучиться какому-либо ремеслу, он велит обучить тебя; а пожелаешь ты остаться у него, то взрастит он тебя, как родное дитя, ибо он сказал, что, когда бы у покойного его свояка остался хотя бы пес и пришел к нему, он приютил бы и пса». Я же ответил, что мне все едино: как поступит со мною господин губернатор, так мне и будет любезно и придется по нраву.

 

 

ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ ГЛАВА

Симплициус жизнь начинает наново,

Становится пажем у коменданта в Ганау.

 

Прежде чем отправиться со мною к губернатору, чтобы сказать ему о моем решении, священник промешкал в наемном своем покое до десяти часов, чтобы попасть на обед, ибо губернатор держал

72

 

открытый стол. Крепость Ганау находилась тогда в осаде, и время для простых людей, особливо же для беженцев, укрывшихся за ее стенами, было столь стесненное, что даже те, кои немало мнили о себе, не гнушались подбирать мерзлые очистки от репы, которые иногда выбрасывали в переулках богачи. И ему посчастливилось занять место рядом с самим губернатором, я же прислуживал с тарелкою в руках, как мне указал гофмейстер, в чем был столь же ловок, как осел в шахматах или свинья на варгане. Однако священник своими речами восполнил то, чего не дозволяла неуклюжесть моего тела. Он сказал, что я, взращенный в пустыне, никогда не был среди людей, а посему вполне простительно, что еще не уразумел, как надлежит себя вести; верность, которую я оказал отшельнику, и суровая жизнь, какую я претерпел с ним, поистине удивления достойны и уже по одному тому заслуживают не только того, чтобы терпеливо сносить мое неуклюжество, но и предпочесть меня самому благовоспитанному пажу. Далее поведал он, что я был единственной отрадой и утешением отшельника, и тот весьма благоволил ко мне, ибо, как он часто говаривал, я был весьма схож лицом на его возлюбленную жену и он нередко дивился моему постоянству и непоколебимой воле оставаться с ним в пустыне и еще многим другим добродетелям, которые он у меня находил и прославлял. Короче, не находил слов, чтобы передать, с какой душевной горячностью препоручил он меня ему, священнику, и открыл ему, что любит меня столь же сильно, как свое родное чадо. Сие столь приятно было моему слуху, что я почел себя довольно вознагражденным за все, что когда-либо перенес, живя у отшельника. Губернатор же спросил, разве его блаженной памяти свояк не знал, что он теперь командир в Ганау? «Конечно, — отвечал священник, — я сам сказал ему. Однако он выслушал это столь холодно (правда, с лицом радостным и со слабою улыбкою), как если бы никогда не знавал Рамзая, так что я, когда размышляю о сем предмете, то дивлюсь постоянству сего мужа и твердому его намерению, как он мог столь совладать со своим сердцем и не только отречься от мира, но и от своего лучшего друга, находившегося в такой близости, и даже выбросить его из ума». У губернатора, который во всем прочем вовсе не отличался бабьим мягкосердечием, а был храбрым и доблестным солдатом, глаза были полны слез. Он сказал: «Когда бы я знал, что он еще жив и где его можно сыскать, то велел бы доставить его сюда против его воли, дабы вознаградить его за его добрые дела, но коль скоро счастье мне в том не благоприятствует, то хочу я заместо него позаботиться о Симплициусе и таким образом оказать себя благодарным хотя бы по смерти отшельника. Ах, — промолвил он далее, — сей честный кавалер изрядную имел причину оплакивать беременную свою

73

 

жену, ибо она была взята в плен во время погони отрядом имперских всадников и как раз в Шпессерте. Когда я об этом услышал и полагал, что мой свояк пал в битве при Хёхсте, то немедленно выслал к противнику трубача, чтобы справиться о сестре и предложить выкуп, однако ж не добился этим ничего, а только узнал, что сказанный отряд всадников был рассеян в Шпессерте крестьянами и в том сражении сестра моя была ими потеряна, так что я и посейчас не ведаю, куда она подевалась».

Сии и подобные речи вели губернатор и священник, вспоминая во время застольной беседы об отшельнике и возлюбленной его жене, каковая супружеская чета тем большего сожаления была достойна, что соединены они были всего один год. А я стал пажем губернатора и столь важной птицей, что люди, особливо простые мужики, когда я должен был доложить о них моему господину, уже величали меня господин Мальчик, хотя и редко можно увидеть малого, который был бы господином, куда скорее господина, который до того был малым.

 

 

ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА

Симплиций казнит беззаконие мира,

Где каждый избрал себе злого кумира.

 

В то время не было у меня большего сокровища, нежели чистая совесть и прямодушный благочестивый нрав, чему сопутствовала и прилежала простота и благородная невинность. О грехах я знал не более того, что довелось мне услышать или прочитать, и когда узрел их воочию, то было это для меня делом диковинным и устрашительным, ибо я был взращен и приобык к тому, чтобы непрестанно созерцать присутствие бога и прилежно следовать его святой воле; и понеже я знал ее, то и судил по ней о поступках и помыслах людей. И в сем упражнении мнилось мне, что вижу я одну только суетную мерзость. Боже правый! Как изумлялся я поначалу, когда размышлял о Ветхом и Новом завете и всех неложных увещаниях Спасителя и в противность им созерцал дела тех, кто объявлял себя его учениками и последователями! О, горе! Вместо прямодушного мнения, какое должно быть у всякого христианина, нашел я у всех преданных плотским помыслам мирян одно лишь суетное притворство и несчетное множество всяких иных дурачеств, так что усомнился, впрямь ли вижу перед собою христиан или нет. Ибо с легкостию мог приметить, что многие знают строгую волю господа, однако ж видел, что никто строго ей не следует.

74

 

Итак, родились в уме моем тысячи различных воображений и диковинных мыслей, и я впал в великий соблазн и преступил заповедь господню, которая гласит: «Не судите, да не судимы будете». Тем не менее пришли мне на память слова апостола Павла в послании к галатам в пятой главе: «Дела плоти известны, они суть: прелюбодеяние, блуд, нечистота, непотребство, идолослужение, волшебство, вражда, ссоры, зависть, гнев, распря, разногласия, ереси, ненависть, убийство, пьянство, обжорство и иные тому подобные, от коих я вас предостерегал прежде и предостерегаю теперь, что поступающие так царствия божия не наследуют!» Тут я помыслил: «Сие творит ведь почти всяк явно, для чего же не положиться мне чистосердечно на слова апостола, что не всякий наследует жизнь вечную?»

Наряду с гордыней и корыстью и их достопочтенными приспешниками каждодневным упражнением людей с достатком было пьянство и обжорство, распутство и волокитство; более же всего ужасала меня такая мерзость, что многие, особливо же простые солдаты, коих не имели обыкновения строго карать за пороки, вменяли в шутку и свое безбожие, и самое пречистую волю господню и нарочито геройски над нею глумились. К примеру, услышал я однажды прелюбодея, который еще хотел похвалиться содеянным и говорил такие безбожные слова: «Поделом терпеливому рогоносцу, что он мною рогами изукрашен, и, по правде, я свершил сие скорее ему в досаду, нежели его женке в усладу, чтобы ему порядком отомстить». — «О, низкая месть! — возразила ему честная душа, что стояла рядом. — Через то сквернят собственную свою совесть и получают постыдное имя прелюбодея!» — «Чего, прелюбодея? — отвечал он с поносительным смехом. — Да я для одного того не прелюбодей, сиречь браколом, что не ломал, а только малость погнул. А прелюбодеи-то те, о которых речет шестая заповедь, когда запрещает залезать в чужой сад и заламывать непочатую вишенку допрежь хозяина». Итак, объявил он, согласно своему Катехизису дьявола, надобно разуметь седьмую заповедь, которая сие положение изъясняет явственно, когда речет: «Не укради». Такие хулы извергал он во множестве, так что я украдкой вздохнул и подумал: «О богохульствующий грешник! Ты именуешь самого себя бондарем браков, который их гнет в обручи, а всеблагого бога называешь браколомом, ибо он смертию разлучает мужа и жену!» «Да рассудил ли ты, — воскликнул я с чрезвычайной горячностью и досадою, хотя и был он офицером, — что такими безбожными словами ты грешишь больше, нежели самим прелюбодеянием?» Он же ответил мне: «Заткни глотку, прохиндей! Уж не надавать ли тебе оплеух?» И полагаю, нахватал бы немало горячих, когда б сей малый не побаивался моего господина. Я же примолкнул, а

75

 

впоследствии увидел, что то вовсе не в диковину, когда холостые зарятся на замужних, а замужние на холостых и, опустив все удила и поводья, предаются похотливым утехам.

Когда я еще вместе с отшельником изучал путь к вечному спасению, то дивился, чего ради запретил бог Израилю идолослужение, грозя столь суровыми карами, ибо полагал, что кто однажды познал истинного предвечного бога, тот никогда не сотворит себе иного кумира, не поклонится и не послужит ему; итак, заключил по глупому своему разумению, что заповедь сия ненадобна и дана напрасно. Но ах! Я, дурень, не ведал того, о чем размышлял; ибо едва только вступил в мир, то приметил, что (невзирая на сию заповедь) чуть ли не всяк тут избрал себе особливого кумира; а у некоторых было куда больше, нежели у самых древних и новых язычников. Одни хранили его в ларцах, возлагая на него все свои упования и надежды; другие нашли его при дворе, где стал он единственным их прибежищем, хотя был всего лишь фаворит, а то и просто беспутный вертопрах, как и его поклонник, ибо вся непрочная его божественность покоилась на одном только благоволении принца, изменчивом, как апрельский ветер. Иные обретали его в почестях и мирской славе, и коль скоро их достигали, то мнили и самих себя полубогами. А еще иные поселили своего кумира в собственной голове, те именно, коим бог истинный даровал здравый ум, так что они способны были постичь различные науки и художества. Сии пренебрегали милостивым подателем всего и полагались на один только дар в надежде, что он доставит им всяческое благополучие. Было и много таких, кому идолом служило собственное их брюхо, коему они каждодневно приносили преизобильные жертвы, как в древние времена язычники Бахусу и Церере; а когда оно на что-либо досадовало или объявлялась еще иная какая телесная немощь, то страждущие ставили себе кумиром медика и с превеликим нетерпением и десперацией искали спасения жизни в аптеках, хотя там им нередко споспешествовали обрести смерть. Иные дурни творили себе кумиров из пригожих потаскушек, коих они нарекали другими именами, поклонялись им денно и нощно со многими вздохами и слагали для них песни, где ровно ничего не было, кроме похвал им и смиренных молений, — да смилостивятся они над их сумасбродством и возжелают также стать дурами, подобно тому как они сами стали дураками.

Напротив того, находились женщины, которые нередко избирали своим божеством собственную красоту. «Сия-то, — помышляли они, — уж, верно, доставит мне мужа, как бы там ни рассудилось богу вышнему». И сего кумира заместо прочих жертвоприношений каждодневно чтили и ублажали румянами, притираниями, примочками, присыпками и всякими там еще мазями. Я видел людей,

76

 

которые почитали божеством дома, расположенные на бойком месте, ибо они уверяли, что, пока живут там, счастье и довольство не покидает их, а деньги словно сыплются в окошко, каковому дурачеству я весьма дивился, ибо ведал причину, по которой жители оных домов получают добрую прибыль. Я знавал одного малого, который лишился на несколько лет сна ради табачной торговли, ибо отдал ей свое сердце, чувства и помыслы, кои должны быть посвящены единому токмо богу; он же денно и нощно бессчетное число раз вздыхал по своему кумиру, ибо через него обогатился. А чем кончилось? Сей фантаст помер и сам исчез, как табачный дым. Тогда помыслил я: «О ты, жалкий человек, ты, яко дым ничтожный, исчезнувший! Когда бы ты столь же усердно прилежал к спасению твоей души и почитанию бога истинного, как и своему кумиру в образе бразильца со свитком табаку под мышкой и трубкою во рту, что был выставлен напоказ в твоей лавочке, то я неотменно уверен, что в жизни вечной ты унаследовал бы венец праведных». А еще у одного хвастливого пОсла были и вовсе непутевые божества; ибо когда в некоем обществе каждый рассказал, каким родом он во время столь ужасной дороговизны и прежестокой голодовки жил и добывал себе пропитание, то он не обинуясь признался на внятном немецком языке, что улитки и лягушки были его божеством, а не будь их, то он принужден был бы помереть с голоду. Я же спросил сего дерьмоеда, а чем же был для него сам господь бог, который послал ему на пропитание оных insecta 1. Однако пентюх не знал, что на это ответить, и я должен был тому еще более удивиться, ибо мне еще не доводилось нигде прочитать, чтобы у древних идолопоклонников в Египте или у новейших американцев когда-либо подобные гадины были объявлены божествами, как то учинил сей шут.

Однажды зашел я с неким благородным господином в кунсткамеру, где были собраны изрядные древности и редкости. И среди картин ничто мне так не полюбилось, как Ессе Homo 2, ради прежалостного изображения, которое тотчас же восхищает зрителя к состраданию. А рядом висело бумажное полотнище, размалеванное в Китае, где во всем своем великолепии восседали китайские божества, часть коих была чертям подобна. Хозяин дома спросил меня, какой предмет в кунсткамере всего более мне полюбился? Я показал на помянутое Ессе Homo. Он же заметил, что я ошибаюсь; китайская картина реже и того ради дороже, он не променял бы ее за десяток таких Ессе Homo. Я ответил: «Господин! Глаголят ли уста ваши от чистого сердца?» Он сказал: «Уж я-то

1 насекомых (лат.).

2 Се Человек (лат.).

77

 

знаю!» На что я молвил: «Итак, бог вашего сердца тот, чье изображение уста ваши признают самым драгоценным». — «Фантаст! — сказал он. — Я эстимирую раритеты!» Я ответил: «Что же есть реже и достойнее удивления сына божьего, пострадавшего за нас, как представляет нам сия картина?»

 

 

ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ ГЛАВА

Симплиций не может в злом мире ужиться,

А мир сердито на него косится.

 

И насколько чтили сих и великое множество всяких иных кумиров, настолько же пренебрегали истинным величием божиим; ибо ежели мне не доводилось повстречать никого, кто бы пожелал соблюсти слово и заповеди бога, то, напротив того, видел многих, кои во всем им противились, так что и мытарей (почитавшихся в те времена, когда Христос еще ходил по земле, самыми нераскаянными грешниками) превзошли в беззаконии. Христос же речет: «Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас; да будете сынами отца вашего небесного; ибо, если вы будете любить любящих вас, какая вам награда? Не то ли делают и мытари? И если вы приветствуете только братьев ваших, то что особенного делаете? Не так ли поступают и мытари?» Однако я не сыскал никого, кто пожелал бы сей заповеди Христовой последовать, но всяк поступал как раз напротив и делал все прямо наперекор. Сказано ведь: «Всякий сват — собаке брат!» И я нигде не встречал столько зависти, злобы, недоброхотства, раздоров и свары, как промеж братьев, сестер и других кровных родственников, особливо же когда им доведется делить наследство; тогда грызутся они целый год с таким ожесточением, что своею бешеною лихостию намного превосходят татар и турок.

Также и люди одного ремесла повсеместно ненавидят друг друга, что я мог увидеть воочию и посему заключить, что явные грешники, откупщики податей и мытари, которые за свою злобу и безбожие были от многих столь презираемы, и те в делах любви к ближнему намного превзошли нас, нынешних христиан, ибо сам Христос свидетельствует, что между собою жили они в полюбовном согласии. А посему я рассудил, что ежели мы лишены небесной награды за то, что не любим наших врагов, то какой же заслуживаем мы казни за то, что ненавидим наших друзей. Где надлежало быть великой любви и верности, там обрел я наибольшую измену и жесточайшую ненависть, раздор, гнев, вражду и несогласие.

78

 

Иной господин бесчестил своих верных слуг и подданных; напротив того, многие подданные бесчестно плутовали у добросердечных господ. Непрестанные распри замечал я между супругами; иной тиран обходился с честною своею женою хуже, нежели с собакой; а иная беспутная потаскушка почитала своего добропорядочного мужа дураком и ослом. Многие наглые господа и мастера обманывали усердных своих слуг при выплате заслуженного ими жалованья и обделяли их в харчах; напротив того, видел я и много бессовестных челядинцев, которые воровством и небрежением разоряли добронравных своих господ. Купцы и ремесленники, словно наперегонки, выколачивали проценты ростовщическими алебардами и различными фортелями и увертками выжимали мужиков до седьмого пота. Напротив того, и мужики нередко были столь безбожны, что когда с них не спускали шкуры, то так и норовили, прикинувшись простаками, насолить погорше ближним и даже самим господам. Однажды я увидел, как солдат отвесил другому здоровенную оплеуху, и вообразил, что побитый тотчас же подставит ему также и другую ланиту (ибо мне еще ни разу не привелось видеть драку). Но я заблуждался, ибо обиженный вытащил из ножен что надобно и рассек обидчику голову. Я закричал во весь голос: «Друг, что ты сотворил?» — «Черт подери! — воскликнул он. — Тот шкура барабанная, кто сам не отомстит за себя или не лишится жизни! Эге, надо быть вовсе бесчестным человеком, чтобы дозволить так втоптать себя в грязь». Шум, поднятый сими двумя дуэлянтами, все умножался, ибо вступились дружки того и другого, а затем ввязались все, что стояли вокруг или сбежались на тот случай, и пошла свалка; тут услышал я такую легкомысленную божбу и такие клятвы душевным спасением, что не мог поверить, чтобы они дорожили своею душою, как драгоценным сокровищем. Но все то еще было детской забавой; ибо дело не застряло на столь ничтожных и ребяческих клятвах, а за ними тотчас же последовало: «Разрази меня гром, ударь молния, побей градом! Да раздери меня нечистый, да не раз, а сто тысяч раз кряду и провали в тартарары!» Святое причастие призывалось не то что семижды, а без числа и счету, так что им можно было доверху набить целые бочки, галеры и завалить городские рвы, отчего у меня волосы стали дыбом. Я подумал: «Ежели они впрямь христиане, то где же заповедь Христова, в коей он речет: «А я говорю вам — никогда не клянитесь ни небом, ибо оно престол божий, ни землею, ибо она подножие стопам его, ни Иерусалимом, ибо он город великого царя; также не должен ты клясться своею головою, ибо не можешь ни единого волоса сделать белым или черным. Но да будет слово ваше: да, да, нет, нет; а что сверх того, то от лукавого». Все сие, а также все, что видел и услышал, я прилежно рассмотрел и решил

79

 

твердо, что сии драчуны вовсе не христиане, а посему стал искать себе другую компанию. Наиужаснее всего было для меня, когда доводилось слышать велеречивых хвастунов, похваляющихся своими злодеяниями, грехами, пороками и бесчестьем, ибо в различное время и притом каждодневно велись такие речи: «Тьфу! Кровь из носу! Как мы вчера нализались!»; «Я за один день упился три раза и столько же раз проблевал!»; «Тьфу! Провал возьми! Как мы этих плутов мужиков помучали!»; «Тьфу! Пропасть! Вот это была добыча!»; «Тьфу! Дьявола в печень! То-то была потеха с бабами да девками!»; item «Я его так рубанул, как градом пришиб!»; «Я в него так пальнул, что глаза на лоб вылезли!»; «Я его столь вежливенько перекинул через порог, что черти подбирали косточки!»; «Я ему так ногу подставил, что он чуть шею не сломал!»; «Я его так пытал, что он кровью захаркал!». Сии и подобные нехристианские речи беспрестанно наполняли слух мой, а сверх того видел и слышал я, как совершают грехи, поминая имя божие, что весьма сожаления достойно. Особливо же ввели то в обычай на войне, а именно когда говорили: «Идем с богом в набег, грабить, разорять, убивать, повергать, нападать, поджигать, в полон брать!», и что там еще составляет ужасные их труды и подвиги. Также и барышники вели свою торговлю во имя божие, дабы по дьявольскому корыстолюбию лучше обирать и обдирать. И я видел двух пройдох, болтавшихся на виселице, которые однажды ночью отправились воровать, а когда они, поминая имя божие, приставили лестницу, чтобы по ней взобраться, то попечительный хозяин, поминая черта, сбросил их вниз, отчего один из них сломал ногу и был пойман, а через несколько дней вздернут вместе со своим камрадом.

И когда я видел или слышал что-либо подобное и пускался по своему обыкновению увещевать Священным писанием или чистосердечно отговаривать от таких поступков, то почитали меня люди за сущего дурня или сумасброда; так что я за свои добрые намерения столь часто подвергался осмеянию, глуму и всяческим издевкам, что под конец сам осердился и дал зарок совсем замолчать, чего, однако, по христианской любви не мог соблюсти. Как я желал, чтобы всякий воспитан был моим отшельником, тогда, мнилось мне, многие узрели бы сущность мира очами Симплиция, какими я на него тогда смотрел. И я не был еще настолько смышлен, чтобы сообразить, что когда на свете жили бы одни только Симплициусы, то, верно, и не открылось бы зрелище стольких пороков. Меж тем истинно, что человек, привыкший ко всем грехам и безумствам мира сего и сам их творящий, не может и малой доли того почувствовать, на сколь опасную стезю вступил он вместе со всеми.

80

 

 

ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ ГЛАВА

Симплиций взирает ребяческим оком,

Каким солдаты подпали порокам.

 

Когда же я возомнил, что имею причину сомневаться, обретаюсь ли я среди христиан, то пошел к священнику и поведал ему все, что я слышал и видел и что было у меня о сем в мыслях, а именно, что почитаю я этих людей хулителями Христа и его учения, а вовсе не христианами, и просил, да поможет он мне выйти из сего наваждения, дабы я знал, за кого надлежит мне принимать моих ближних. Священник ответил: «Вестимо, они христиане, и я не советую тебе называть их как-либо иначе». — «Боже ты мой! — воскликнул я. — Как то возможно? Ведь когда я укажу тому или иному на проступок, содеянный им против заповедей господних, и обращаю мысль его ко благу, то все меня подымают на смех и глумятся надо мною». — «Тому не удивляйся, — отвечал священник, — я полагаю, когда бы благочестивые первохристиане, что жили во времена Спасителя, да и сами апостолы ныне восстали из гроба и пришли в мир, то вместе с тобою задали бы тот же вопрос, и в конце концов их, как и тебя, всяк почел бы глупцами. Все, что ты доселе слышал и видел, — обыкновеннейшее дело и ребячьи забавы по сравнению с тем, как тайно и явно прегрешают против бога и людей и какие злодейства чинят в мире. Но не ожесточайся в сердце своем! Таких христиан, как блаженной памяти господин Самуель, сыщешь ты немного!»

Меж тем, как мы так беседовали, провели через площадь несколько человек, захваченных в плен у противника, что расстроило наш дискурс. Когда мы среди прочих также смотрели на пленных, то довелось мне узнать о таком безрассудстве, какое я не посмел бы даже увидеть во сне. То была новая мода встречать и приветствовать друг друга. И вот один из нашего гарнизона, который до того служил также и в имперских войсках и знавал одного из сих пленников, подошел к нему, подал руку, чистосердечно и с полной радостью пожал ее, воскликнув: «Разрази тебя громом (право слово!), так ты еще жив, брат! Да провались ты пропадом, как черт свел нас вместе! Да я, лопни мои глаза, уже думал, ты давно болтаешься в петле!» На что тот отвечал: «Тьфу ты, пропасть! Браток! Да ты ли это или не ты? Черт тебя задери! Да как ты сюда попал? В жись не подумал бы, что тебя повстречаю; я завсегда полагал, что тебя давно уволокли черти!» И когда они снова расстались, то сказал один другому вместо «Сохрани тебя бог!» «Счастливо висеть! Завтра, быть может, сойдемся снова, то-то налижемся вдрызг и потешимся всласть».

81

 

«Сие ли не отрадный благочестивый привет? — спросил я священника. — Не изрядное ли то христианское напутствие? Не святое ли возымели они намерение на завтрашнее утро? Кто же захочет признать их христианами или будет внимать их речам без удивления, когда они по христианской любви так привечают друг друга, то что же начнется, когда они повздорят? О, господин священник, когда сии агнцы Христовы, вы же их пастырь, то подобает вам выгнать их на иное, лучшее пастбище». — «Ах! — отвечал священник. — Любезное дитя! Среди безбожных солдат и не ведется иначе. Боже, умилосердствуй! Ежели я даже принялся бы их усовещевать, то от этого было бы столько же проку, как от проповеди перед глухими, и я навлек бы на себя одну только погубительную их ненависть». Я весьма тому изумился и, покалякав еще малость с ним, пошел услужать губернатору; меня отпускали на некоторое время посмотреть город и потолковать со священником, ибо господин мой учуял мою простоту и полагал, что моя дурь уляжется, когда я пошатаюсь всюду, кое-что повидаю, послушаю, буду многими вышколен или, как говорят, обтесан и выструган.

 

 

ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ ГЛАВА

Симплициус зрит, как крапивное семя

Добро наживает в недоброе время.

 

Благоволение господина моего ко мне день ото дня все умножалось и возрастало, ибо я не только на его сестру, что была за отшельником, но и на него самого все более похож становился; меж тем как добрые харчи и ленивые дни скоро умягчили мои волосы, а лицо мое исполнили приятности. Подобное же благоволение оказывал мне всяк, ибо кто имел какую-либо нужду к губернатору, тот изливал свое расположение и на меня, особливо же доброхотствовал мне секретарь; а как надлежало ему еще обучать меня счету, то была тут немалая потеха по причине моей простоты и неведения. Он только недавно окончил учение, а посему был еще битком набит школьными дурачествами, отчего казалось иногда, что у него на чердаке не все ладно. Он нередко уверял меня, что черное есть белое, а белое — черное, из чего проистекало, что сперва я верил ему во всем, а под конец ни в чем. Однажды похулил я грязную его чернильницу, он же отвечал, сия-де самая распрекрасная вещь во всей канцелярии, ибо из нее достает он все, что пожелает: блестящие дукаты, платья и, одним словом, все, в чем был у него достаток, выудил он из нее мало-помалу. Я не хотел верить, чтоб из такой столь малой и презренья достойной вещицы

82

 

столь великолепные предметы извлечь было можно. «Напротив, — сказал он, — сие способен производить spiritus papiri 1 (так прозвал он чернила), и чернильный прибор оттого и зовется прибором, что немалые вещи через него к рукам прибирают». Я спросил: «А как же можно их вытащить, когда туда разве что два пальца и просунуть-то возможно?» Он же ответил: у него-де такое в голове есть хватало, какое сию работу и справляет; он располагает, что вскорости выловит себе пригожую богатую невесту, а ежели посчастливится, то надеется вытащить также поместье с людишками, и что все сие вовсе не ново, а и в старину довольно бывало. Я принужден был таким искусным хитростям изумиться и спросил: «Есть ли еще какие люди, которые бы оным искусством владели или постичь его были способны?» — «Разумеется, — отвечал он, — все канцлеры, докторы, секретари, прокураторы или адвокаты, комиссары, нотариусы, купцы и торговые гости и несчетное множество всяких других, которые, ежели они только прилежно ловят и усердно блюдут свой интерес, становятся богатыми господами». Я сказал: «Так, значит, крестьяне и прочие работящие люди не столь остры умом, что в поте лица добывают себе пропитание и не обучаются сему ремеслу». Он отвечал: «Иные не разумеют пользу сего искусства, а посему и не стремятся ему научиться; другие с радостью ему обучились бы, да им недостает в голове хватала или еще каких средств; некоторые изучают сие искусство и довольно имеют чем хватать, но не знают всех надобных для того хитростей, чтобы через него набогатиться; а есть и такие, что все знают и могут, что сюда надлежит, да только живут они не на везучем месте и не имеют, подобно мне, к тому случая, чтобы в оном искусстве должным образом упражняться».

Когда мы таким образом беседовали о чернильнице (коя неотменно напоминала мне кошель Фортуната), попался мне нечаянно в руки титулярник; в нем по тогдашним моим понятиям всяческих глупостей было больше, чем доселе мне доводилось повстречать. Я сказал секретарю: «То ведь все адамовы чада и одного между собою рода, а по правде от праха и пепла! Откуда же повелось столь великое различие? Святейший, Непобедимейший, Светлейший! Не суть ли то свойства божии? Здесь Ваша милость, там Ваша строгость, и к чему еще тут Урожденный? Ведь довольно известно, что никто с неба не падает, из воды не возникает и на земле, подобно капусте, не растет. Почто тут одни токмо Пре-Высоко-Благородные, а нет двоюродных, троюродных, четвероюродных? Что это за дурацкое слово — Предусмотрительный? Разве

1 бумажный дух (лат.).

83

 

у кого-нибудь глаза на затылке?» Секретарь принужден был, глядя на меня, рассмеяться и взял на себя труд пояснить, что означает тот или иной титул, и растолковать каждое слово особливо; я же упрямо стоял на том, что титулы даются не по праву; куда похвальнее титуловать кого-либо Ваше Благорасположение, нежели Ваша Строгость; item ежели слово «благородный» само по себе означает высокую добродетель, так почему же когда соединяют его со словом «высокородный» (которое означает князя или графа), то сие новое слово «Высокоблагородный» умаляет княжеский тот титул, ибо прилагается к людям незнатным? Да и само слово «Благородие» не сущая ли нелепость? Сие засвидетельствует мать любого барона, ежели ее спросят, благо ли ей было во время родов.

Меж тем как я таким образом все высмеивал, то невзначай произвел столь жестокий выстрел легкого пороху, что оба, секретарь и я сам, сильно испугались. Сей немедленно возвестил о себе нашим носам и разнесся по всей комнате с такой крепостью, словно еще не довольно было, что мы перед тем его слышали. «Проваливай, свинья! — закричал на меня секретарь. — В свиной хлев ко всем прочим свиньям, с коими ты, болван, скорее придешь к согласию, нежели в конверсации с людьми почтенными». Однако ж и он сам принужден был убраться с того места, оставив его во владение ужасающей вони. Итак, доброе знакомство, которое я свел в канцелярии, я сам по известной пословице себе испортил.

 

 

ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ ГЛАВА

Симплиций в гаданье теряет кураж,

Его надувает проказливый паж.

 

Однако сия напасть приключилась со мною неповинно, ибо непривычные кушанья и лекарства, какие я получал каждодневно, дабы привести в разум мой ссохшийся желудок и сморщившиеся кишки, возбуждали в животе моем свирепые вихри и прежестокие ветры, порядком меня терзавшие, когда они неистово рвались на волю; и так как у меня и в мыслях не было, что я поступаю плохо, когда таким образом снизойду к природе, поелику такой внутренней силе долго противиться и без того было невозможно, да и мой отшельник (ибо оные ветры негусто были у него посеяны) никогда не наставлял меня о том, и мой батька не заказывал мне преграждать путь подобным детинам, так что я пустил их на вольный воздух и выпустил все, что просилось наружу, пока не лишился сказанным манером у нашего секретаря всякого кре диту.

84

 

Утрата сей милости была бы мне не столь тяжела, когда избавился бы я тем от еще горших злоключений; ибо со мною происходило все так же, как с благочестивым мужем, пришедшим ко двору княжескому, где ополчались Змий на Назика, Голиаф на Давида, Минотавр на Тесея, Медуза на Персея, Цирцея на Улисса, Эгист на Менелая, Палудус на Кореба, Медея на Пелия, кентавр Несс на Геркулеса, ну, и кто там еще, Алтея на собственного сына своего Мелеагра.

Кроме меня, служил у моего господина в пажах некий прожженный плут и прехитрый пролаза, который состоял в сей должности уже два года; ему-то я и открыл свое сердце, ибо был он со мною одинаких лет. Я мнил: сей есть Ионафан, а ты Давид. Он же ревновал меня по причине того великого благоволения, какое оказывал мне день ото дня все более наш господин, и опасался, что я перебью у него все блага, и того ради смотрел на меня втайне завистливым и недоброхотным оком, измышляя, каким бы средством подставить мне ногу и через такое мое падение самому возвыситься. Я же обладал очами горлицы, и у меня было совсем иное на уме; и я поверил ему все мои тайности, кои, правда, состояли ни в чем ином, как в ребяческой простоте и благочестии, а посему он никак не мог под меня подкопаться. Однажды долго болтали мы в постели, прежде чем заснули; и, когда речь зашла о ворожбе и гаданье, пообещал он обучить меня сей премудрости даром и велел сунуть голову под одеяло, уверяя, что таким именно родом и надлежит ему передать свое искусство. Я старательно его послушался и с большим вниманием ожидал сошествия на меня прорицательного духа. Тьфу, пропасть! Сей не замедлил вступить мне в нос, и столь люто, что от нестерпимой вони не смог я долее оставаться под одеялом и принужден был высунуть голову. «Что это?» — спросил мой наставник. Я отвечал: «Ты подпустил!» — «А ты, — объявил он, — угадал, а значит, научился сему искусству». Я же не принял того за издевку, ибо не было тогда еще во мне желчи, а только домогался узнать, каким родом оные ветры испускать можно без шуму. Товарищ мой отвечал: «Искусство то немудреное, тебе только надобно поднять левую ногу, как собака, что прыскает на угол, и притом тихонько молвить: je pete, je pete, je pete, да и понатужиться изо всех сил, так они и выйдут погулять безо всякого шума, как тати». — «Добро, — сказал я, — а когда потом разнесется вонь, то подумают, что собаки испортили воздух, особливо же если я подыму левую ногу на приличную высоту». Ах, подумал я, когда б сегодня в канцелярии я знал про это искусство!

85

 

 

ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ ГЛАВА

Симплиций, соблазном смущен, ненароком

Проворно съедает телячье око.

 

На следующий день задал мой господин своим офицерам, а также всем другим добрым друзьям княжеский пир, ибо получил приятную ведомость, что наши взяли замок Браунфельс, не потеряв при сей оказии ни единого человека; тут надлежало мне, по моей должности, как и другим, услужающим за столом, помогать разносить кушанья, наливать чарки и прислуживать с тарелкою в руках. В первый же день поручили мне нести большую жирную телячью голову (про каковое блюдо обыкновенно говорят: «Этот кус не для бедных уст»), и как была она гораздо разварена, то один глаз со всею принадлежащею до него субстанциею изрядно свисал наружу, что было для меня зрелищем умильным и соблазнительным. И понеже свежий запах сальной подливки и толченого имбиря разжигал меня, то восчувствовал я такой аппетит, что у меня слюнки потекли. Одним словом, глаз тот подмигивал и моим очам, и моему носу, и моим устам, как бы упрашивая, не возжелаю ли я принять его в сообщество моего обуреваемого голодом желудка. Я не дозволил себя долго мурыжить, а последовал своему желанию и на ходу столь ловко вылущил глаз ложкою, которую и дали-то мне впервые в тот самый день, и столь проворно и без заминки спровадил его в уготованное место, что ни одна душа не приметила, покуда не пришел черед подавать на стол сие кушанье благородных судейских, и тут-то оно и выдало себя и меня. Ибо как только почали рушить жаркое и открылось, что недостает самый лакомый кусок, то мой господин тотчас же приметил, чего ради замешкался кравчий. Губернатор, по правде, не мог спустить такую проделку, чтобы ему кто-либо посмел подать телячью голову об одном глазе. Повара потребовали к столу, а вместе с ним допросили и тех, кто разносил кушанья; под конец все вышло наружу и про бедного Симплиция, что именно ему поручили нести к столу телячью голову, в коей оба глаза были на месте; а что там с нею случилось далее, про то никто не знал. Мой господин спросил меня с ужасающей миной: куда я подевал телячье око? А я вовсе не испугался столь угрюмого его вида, а проворно вытащил из сумки ложку и подцепил ею другой глаз, показав на деле все, что от меня узнать хотели, ибо в одно мгновение съел его, подобно первому. «Par dieu! 1 — вскричал мой господин, — сие зрелище посмачнее десяти телячьих очей!» Все присутствующие господа пришли

1 Клянусь богом! (франц.).

86

 

в восторг от этого изречения, а мой поступок, который я совершил по простоте своей, называли хитрейшей выдумкой и предвестником будущей отваги и неустрашимой твердости, так что я через повторение как раз того, чем заслужил наказание, не только вовсе от него избавился, но и стяжал похвалы от многих застольных балагуров, подлипал и лизоблюдов, уверявших, что я поступил мудро, когда соединил оба глаза вместе, дабы они как в сем мире, так и в будущем могли друг другу пособлять и составить добрую компанию, к чему они были сызначала предназначены самой натурою. Мой же господин сказал, чтобы в другой раз я не смел вытворять что-либо подобное.

 

 

ТРИДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций впервой зрит пьяных солдат,

Вздурились за чаркой, сам черт им не брат.

 

К сему пиру (я полагаю, что такое ведется и на других) приступили совсем по христианскому обычаю; застольная молитва была прочитана в подобающей тишине и, по всей видимости, весьма благоговейно. И сие благоговейное молчание продолжалось все время, пока подавали суп и другие первые блюда, словно они заседали в конвенте капуцинов. Но едва только каждый успел три или четыре раза провозгласить: «Благослови, бог!», как стало гораздо шумнее. Я не в силах описать, как мало-помалу голос каждого в отдельности крепчал и возвышался, но хотел бы только уподобить все совокупное общество оратору, который начинает тихонько, а под конец мечет громы. Принесли блюда, прозванные «перекуска», ибо они приправлены были пряностями и назначены как лакомство перед питием, чтобы оно тем легче проходило в глотку; item заедки, ибо они во время пития на вкус не противны, не говоря уже о всяких там французских похлебках, гишпанских олла потрида, кои все множеством различных искусных ухищрений и неисчислимых приправ такою мерою проперчены, просолены, перетерты и перемешаны и так приготовлены к питию, что через все те пряности и различные примеси приобрели совсем иную субстанцию, нежели та, что была им определена природою, так что их не мог бы распознать и сам Эней Манлий, когда только что воротился из Азии и держал при себе лучших своих поваров.

Я подумал: «Разве не могут сии кушанья у человека, который ими лакомится, запивая вином (для чего, собственно, они и изготовлены), точно так же повредить чувства и разум и переменить всю его натуру, а то и превратить его в неразумного зверя?

87

 

Кто знает, не те ли самые средства употребила Цирцея, когда обратила в свиней спутников Улисса?» Я видел, что гости на этом пиру пожирали приносимые кушанья, словно свиньи, упивались, как скоты, ломались притом, как ослы, и под конец блевали, как псы кожевника. Благородное гохгеймерское, бахерахское и клингенбергское вливали они себе в глотку преогромными стеклянными кубками, так что оно сразу же бросалось им в голову; тут было мне на что подивиться, как все переменились, а именно: самые благоразумные люди, кои незадолго перед тем в полном здравии владели всеми пятью чувствами и вели изрядную беседу, внезапно начали поступать безрассудно и вытворять пренелепейшие дурачества. Глупости, которые они отмачивали, и чарки вина, которые они осушали, становились все больше, словно там бились об заклад, кто кого перещеголяет; под конец превратилось сие ратоборство в мерзостное свинство. Не было зрелища более странного, ибо я не знал, откуда нашла на них такая дурь, понеже действие вина или опьянение мне еще вовсе было неведомо; оттого-то при самом прилежном размышлении не взошло мне на ум ничего, кроме забавных предположений и вздорных фантазий; я отлично видел их диковинные мины, однако же не знал о причине такого их состояния. До сих пор всяк с должным аппетитом выпоражнивал посуду, а когда желудки наполнились, то все пошло куда хуже, чем у возчика с тяжелой упряжью, что по ровному полю бежит резво, а в гору ни тпру ни ну. Но как только в голову им ударила дурь, то преодолели они сию невозможность, кто почерпнув кураж в вине, кто желая оказать сердечное расположение другу, а кто по немецкому чистосердечию, дабы оказать честь благородному напитку. Но как и тут долго нельзя было устоять, то пустился один заклинать другого осушить чарку за здоровье важных господ, или любезных друзей, или за его возлюбленную, отчего у иного глаза на лоб лезли и выступал холодный пот, однако ж принужден был пить. Да так, что под конец подняли превеликий шум с барабанным боем, свистом и струнного игрою и зачали палить из мушкетов, нет сомнения, для того, чтобы силою вогнать в желудки вино. Я же дивился, куда они могут все поместить, ибо не знал еще, что не успеет оно у них как следует согреться, как с превеликими муками извергается из того же самого места, куда они его незадолго до того влили с крайнею опасностию для своего здравия.

Знакомый мне священник также был на сем угощении, что было ему любо, как и всем другим, ибо и он, подобно другим, был человеком и пошел бы противу своей воли, когда бы от того отступился. Я подошел к нему и спросил: «Господин священник, чего ради сии люди вытворяют такие диковины? Отчего это случилось,

88

 

что они шатаются из стороны в сторону? Мне так мнится, что они не в своем уме. Они все досыта наелись и клялись, что черт их задерет, ежели они могут проглотить хоть капельку, а сами не перестают себя накачивать. Принуждены ли они так поступать или по доброй воле наперекор богу бесполезно все расточают?» — «Любезное дитя! — ответил священник. — Вино в голову — ум из головы! Но все сие ничто перед тем, что еще будет. Завтра поутру будет им еще горше, когда придет время расходиться, ибо, когда у них разопрет животы, будет им не так весело». — «А не полопаются у них животы, когда они их столь безмерно набивают? И как только могут их души, кои суть подобие божие, обитать в таких откормленных на убой свиных тушах, в коих они без малейшего благочестивого помысла томятся, как в мрачной темнице и кишащем насекомыми воровском каземате? О вы, души высокие, — сказал я, — как попускаете вы себя на такое мучение? Чего ради остаетесь вы заключенными в такой вонючей клоаке? И разве чувства, коими надлежит располагать душе, не погребены во чреве неразумного зверя?» — «Попридержи язык, — воскликнул священник, — а не то жестоких нахватаешь оплеух! Здесь не время читать проповеди, а иначе я исправил бы сие получше тебя!» Когда я это услышал, то стал уже молча взирать, как своевольно погубляли кушанья и напитки, не взирая на бедного Лазаря во образе многих сот толпившихся у порога изгнанников из Веттерауера, у которых от голода глаза пучило и коих можно было бы подкрепить всей той снедью, ибо худо жить тому, у кого ничего нет в дому.

 

 

ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ ГЛАВА

Симплициус ставит на пробу кунштюк,

Едва тут ему не случился каюк.

 

Когда я таким образом прислуживал с тарелкою в руках, а дух мой был смущен различными воображениями и беспокойными мыслями, то и брюхо мое не оставляло меня в покое; оно ворчало, урчало и роптало беспрестанно, давая тем уразуметь, что заключенные в нем детины хотят выйти до вольного воздуха; я же замыслил пособить самому себе, дабы избавиться от несносного сего бурчания и приоткрыть дверцу, употребив на тот случай свое искусство, которому меня прошлой ночью обучил мой товарищ. Согласно оному наставлению, отвел я левую ногу и окорочек на возможную высоту и понатужился изо всех сил, что у меня было, и только собрался трижды проговорить тайком заклинание «je pete», как в миг преужасная та запряжка выкатилась

89

 

из задницы против всякого моего чаяния, и с таким превеликим грохотом, что я уже и не ведал, что творю; я так оробел, как если бы стоял на лесенке под самой виселицею, а палач вот-вот накинет мне петлю на шею, и в таком внезапном страхе пришел я в такое смятение, что уже не мог далее распоряжаться членами собственного своего тела, понеже во внезапном сем шуме уста мои также возмутились и не захотели уступить первенство заднице и дозволить ей одной держать слово, а им, сотворенным для речей и криков, проворчать свое втайне. Того ради заднице наперекор исторгли они то, что я собирался произнести тайком, прегромогласно и столь ужасно, как если мне резали бы глотку. И чем несноснее рокотали исподние ветры, тем страшнее извергалось сверху «je pete», как если бы вход и выход моего желудка бились об заклад, кто из них двоих сумеет прогреметь наиужаснейшим гласом. От всего того получил я немалое облегчение во внутренностях, зато немилостивого господина в лице наместника. От столь нечаянного вопля, трубного звука и задней пушечной пальбы почитай что все его гости протрезвели, а я понеже не смог, невзирая на все свои труды и усилия, совладать с теми ветрами, был разложен на кобыле и так распарен, что и посейчас вспомнить жарко. То были первые побои, которые я получил с тех пор, как в первый раз вдохнул в себя воздух, ибо я столь мерзко его испортил, меж тем как мы должны дышать им сообща. Тут принесли курильницы и свечи, а гости вытащили свои мускусные флаконы и бальзаминники и даже нюхательные табаки, однако же и лучшие ароматы не могли перебить той вони. Итак, спектакль, в коем играл я лучше, чем самый изрядный комедиант на свете, доставил брюху моему мир, горбу — палки, гостям — полные ноздри вони, а слугам — попечение водворить в покоях добрый запах.

 

 

ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ ГЛАВА

Симплициус зрит: на пиру кавалеры

Священника потчуют сверх всякой меры.

 

А когда сие миновало, то должен был я снова прислуживать, как и прежде. Священник же еще находился здесь и, как все прочие, был понуждаем к питию; он же отнекивался и сказал, что не охотник напиваться по-скотски. Напротив, возразил ему некий добрый гуляка, это он, священник, пьет, как скот, а он, питух, и прочие присутствующие здесь пьяницы, как человеки. «Ибо, — сказал он, — скотина выпивает столько, сколько ей по нутру и потребно для утоления жажды, так как не ведает, какое благо вкушать

90

 

вино; нам же, людям, весьма любо, что мы обратили его себе на пользу и пропускаем в глотку благородный сок виноградной лозы, как поступали наши предки». — «Добро! — сказал священник, — однако приличествует мне держаться меры». — «Добро! — отвечал питух. — Честный муж держит слово», — и с тем велел налить полною мерою здоровенный кубок, который, пошатываясь, поднес священнику. Но тот убежал, оставив питуха с полным ведерком в руках.

Как только спровадили священника, все пошло ходуном и явило такое позорище, как если бы сие угощение доставляло удобный случай и было назначено к тому, чтобы отмещевать друг другу, спаивая, с ног сваливая и всякому глуму подвергая, ибо как только накачают кого-либо, так что он уже не может ни сесть, ни стать, ни шагу ступить, то сие называлось: «Теперича мы квиты! Ты меня намедни допек, так я сегодня тебя допарил, вот и на тебя пришла отплата», и т. д. Тот же, кто мог выстоять и пить долее всех прочих, весьма тем похвалялся и мнил, что он немаловажная птица; под конец такой поднялся содом, словно все белены объелися. Глядеть на них было столь же диковинно, как на масленичное представление, хотя и не было там никого, кроме меня, кто бы тому удивился. Кто пел, кто плакал; один смеялся, другой горевал, один хулил бога, другой молился; иной прегромко кричал: «Эх, кураж!», а у иного язык присох к гортани; один спал и немотствовал, а иной тараторил без умолку, так что никто не мог и словечка вставить. Один повествовал о своих любовных проказах, а другой об устрашительных военных подвигах; иные толковали о церкви и божественных предметах, а иные обсуждали ratio status, политику, всесветскую и имперскую торговлю; некоторые перебегали с места на место, подобно ртути, и не могли нигде задержаться, а другие лежали в лежку, так что и пальцем пошевелить не могли, не говоря уже о том, чтобы ходить или прямо стоять на ногах; иные жрали, как молотильщики, словно целую неделю страдали от голодухи, а иные выблевывали снова все, что проглотили за целый тот день. Словом, все их деяния и поступки были столь забавными, дурацкими, странными, а притом еще греховными и безбожными, что против них отлучившийся от меня худой запах, за который я был столь немилосердно избит, мог почесться сущею шуткою. Под конец разгорелась на конце стола сурьезная перепалка; тут как зачали швырять друг другу в голову стаканами, кубками, блюдами и тарелками и драться не только кулаками, но и стульями, ножками от стульев, шпагами и чем ни попадя, так что у иных по ушам потек красный сок; однако ж мой господин тотчас же унял потасовку.

91

 

 

ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ ГЛАВА

Симплиций относит на кухню лисицу

С приказом сготовить на ужин с корицей.

 

А когда снова водворилось спокойствие, то перебрались искусные те пьяницы, забрав с собою бабенок и музыкантов, в другой дом, где покои были назначены и посвящены иным дурачествам. Мой же господин опустился на софу, ибо почувствовал колику не то от гнева, не то от пресыщения. Я оставил его лежать там, где он прилег, чтобы он мог успокоиться и заснуть; но едва дошел до дверей, как он пожелал меня подозвать, да не сумел. Он крикнул только: «Симпл!..» Я подскочил к нему и увидел, что у него глаза заходят, как у скотины, когда ее колют. Я стоял перед ним, как пень, и не знал, что делать; он же показал на поставец для напитков и пролепетал: «Пр...при...ы...ыы...неси... мне...ее...е..., по...оо...длец, ...бо...о...о...льшой... тааз..., мне...е...е... на-аадо... вы... пу...у...у...стить ли...ы...ыы...сицу!» Я поспешил сие исполнить и принес ему умывальный таз, но, когда я к нему подошел, щеки у него расперло, как барабан. Он проворно схватил меня за руку и приспособил так, что я принужден был держать тот таз у самого его рта. Сей разверзся внезапно с мучительными толчками, словно идущими от самого сердца, и исторг в помянутый таз столь свирепую материю, что я от нестерпимой вони едва не лишился чувств, особливо же (s. v.) оттого, что мокрые комочки брызнули мне в лицо. Я чуть сам туда не подбавил, но когда увидел, что он позеленел, то отложил сие намерение из страха и опасения, что душа его расстанется с телом вместе с той скверною, ибо выступил у него на челе холодный пот, а лицом он стал похож на умирающего. Когда же он очнулся, то приказал мне принести свежей воды, чтобы выполоскать рот и очиститься от винного перегару.

Засим велел он бурую ту лисицу унести прочь, что мне, ибо она наполняла серебряный таз, не показалось зазорным, а мнилось, что то блюдо с отменного закускою на четырех персон, которое вылить попусту никак не подобало. К тому же знал я твердо, что господин мой не худые яства собрал у себя в желудке, а, напротив, отменные и деликатные паштеты, также всевозможные печенья, птицу, дичину, домашнюю убоину, что все еще хорошо различить и узнать было можно. Я выкатился с этим блюдом, да не знал, куда нести его дальше и как тут поступить надлежит, спросить же у моего господина не осмеливался. Я пошел к гофмейстеру; ему объявил я сей прекрасный трактамент и спросил, как мне поступить с этой лисицей. Он же ответил: «Дурень, ступай и отнеси ее скорняку, пусть выделает из нее мех». Я спросил: «А где скорняк?» — «Нет, — сказал он, приметив мою простоту, — лучше

92

 

отнеси доктору, дабы он определил по ней, каково здоровье нашего господина». Я и впрямь отправился бы туда, подобно как с первым апреля, ежели бы гофмейстер не побоялся, как это еще обернется; а посему велел мне отнести тот сосуд на кухню с приказом, чтобы девки сию лисицу поскорее приготовили с перцем и корицей, что я с полным рачением исправил, чего ради те негодницы весьма меня поносили.

 

 

ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА

Симплиций на странных танцоров дивится,

От страху в глазах у него все двоится.

 

А когда избавился я от того сосуда, господин мой уже вышел со двора; я догнал его возле некоего большого дома, где увидел залу, полную мужей, жен и всякой холостежи, которые столь проворно прыгали и мотали ногами, что все кругом так и кипело. Тут поднялся такой топот и гомон, что я возомнил, будто все они вздурились, ибо никак не мог догадаться, что они в таком бесновании и неистовстве замышляют. Да и облик их показался мне столь свирепым, страшным и ужасающим, что все власы мои ощетинились, и я не мог подумать иначе, что все они, кто ни на есть, повредились в разуме. Когда же мы подошли ближе, то я увидел, что то наши гости, которые еще до полудня были в своем уме. «Боже ты мой! — подумал я. — Что же такое вознамерились предпринять сии бедные люди? Ах, верно, обуревает их безумие!» А вскоре пришло мне на ум, что то, может статься, адские духи, кои, приняв сию личину, таким бездельническим скаканием и обезьянством глумятся надо всем родом человеческим; ибо полагал, что когда бы в них заключена была душа живая и носили они в себе подобие божие, то так не по-людски не поступали бы. А когда мой господин вошел в сенцы и направился в залу, то беснование как раз стихло, хотя они еще не переставали покачивать и потряхивать головами, скользить и чертить по полу башмаками, так что мне сдавалось, что они вознамерились истребить следы свои, которые оставили во время сего беснования. Пот, струившийся по их лицам, и тяжелое пыхтенье дозволяли мне заключить, что они сильно притомились, однако ж радостные их лица давали уразуметь, что оные труды были им не в тягость.

Меня разбирала превеликая охота узнать, куда столь дурацкое дело завести может; а посему спросил я у моего товарища и чаемого непритворного, надежного и сердечного друга, который незадолго перед тем обучил меня ворожбе, что сия ярость означает или к чему сие топтанье и мотанье клонится. Он же поведал

93

 

мне за чистую правду, что все присутствующие собрались тут единственно затем, чтобы сообща проломить пол в этой зале. «А не то, рассуди, — сказал он, — чего ради стали бы они еще так доблестно куролесить? Али ты не видишь, что от этой потехи стекла в окошках повыбиты? Точно так же будет и с этим полом». — «Господи боже! — воскликнул я. — Так ведь и мы принуждены тогда будем провалиться и в таком падении переломать ноги и свернуть шею?» — «Вестимо, — сказал мой товарищ, — к тому дело идет, и оттого-то им сам черт не брат. Ты еще увидишь, что когда они вдадутся в сию гибельную опасность, то каждый схватит пригожую бабенку или девицу; ибо говорят, что когда такая парочка сцепится, то вдвоем мягче падать». И так как я всему тому поверил, то напал на меня такой страх и такая боязнь перед смертию, что я уже не знал, куда мне деваться; а как музыканты, коих я до той поры не приметил, к сему подали голос и молодцы побежали к дамам, ровно солдаты на свои посты и к оружию, когда барабаны забьют тревогу, и всяк подхватил себе по бабенке, то представилось мне, что передо мной уже разверзается пол и я вместе со всеми прочими лечу вверх тормашками и вот-вот сломаю шею. А как зачали они скакать, да так, что все строение задрожало, ибо стали отплясывать потешную уличную, то подумал я: «Тут тебе и карачун пришел! Ну, Симплиций, глядишь ты на свет во последний раз!» Я полагал, что не иначе как разом рухнет все здание, а посему в прежестоком страхе ухватил внезапно некую даму знатного рода и отменных добродетелей, с коей господин мой в то самое время вел беседу, как медведь, за руку и повис на ней, словно репей. Но так как она дернулась прочь и не могла понять, что за дурацкие воображения взбрели мне на ум, то впал я в дикую десперацию и от преисполнившего меня отчаяния завопил, как если бы меня собирались умертвить. Однако и того еще было недовольно, ибо ушло из меня в штаны нечто, что издало такую чрезвычайную вонь, какую моему носу давненько чуять не доводилось. Музыканты внезапно смолкли, плясуны и плясуньи стали как вкопанные, а достохвальная дама, у коей я повис на руке, нашла, что ей нанесен афронт, ибо возомнила, что мой господин все сие подстроил ей в издевку. За что господин велел меня высечь, а потом запереть, куда ни есть, понеже в тот самый день я уже немало натворил всяких дурачеств. Помощники фурьеров, коим надлежало произвести экзекуцию, не только возымели ко мне сожаление, но и не могли учинить сего по причине лихой вони; а посему уволили меня от порки и заключили под лестницу в гусятник. С того времени неоднократно размышлял я о сем предмете и заключил, что excrementa, кои исходят от испуга и страха, более мерзкий источают запах, нежели когда кто примет проносное лекарство.

 

 

КНИГА ВТОРАЯ

 

1-я гл. Симплиций в хлеву глядит исподтиха,

Как гусаку пособляет гусиха.

2-я гл. Симплиций речет, в кою пору мыться,

Дабы вреда не могло приключиться.

3-я гл. Симплиций пажу отплатил за науку,

Поведав, какую сыграл он с ним штуку.

4-я гл. Симплиций взирает, с коликим нахальством

В Ганау надули большое начальство.

5-я гл. Симплиций чертями в геенну ведом,

Где потчуют бесы гишпанским вином.

6-я гл. Симплиций внезапно в рай попадает,

Телячье обличье там принимает.

7-я гл. Симплиций в телячьем чине исправен,

Стал меж людьми и скотами славен.

8-я гл. Симплиций о памяти слышит прение,

Потом суждение про забвение.

9-я гл. Симплиций многим на забаву лицам

Похвальную речь сочиняет девицам.

10-я гл. Симплиций речет о героях смелых

И о мастерах, в ремесле умелых.

11-я гл. Симплиций о жизни всетрудной тужит

Того господина, коему служит.

12-я гл. Симплиций приводит схолию ту,

Что ум неразумному дан скоту.

13-я гл. Симплиция речи кто ведать желает,

Пусть тот прилежно сие читает.

95

 

14-я гл. Симплиций беспечно резвится на льду,

Попал он к кроатам себе на беду.

15-я гл. Симплицию пало на злую долю

Беды и горя у кроатов вволю.

16-я гл. Симплиций скитается в темных лесах,

На двух злодеев наводит страх.

17-я гл. Симплиций зрит ведьм на шабаш сборы,

И сам попадает в бесовские своры.

18-я гл. Симплиций просит о том не мыслить,

Что льет он пули, лишь только свистни,

19-я гл. Симплициус снова играет на лютне,

Готов он приняться за старые плутни.

20-я гл. Симплиций с наставником ходит по лагерю,

Где в кости ландскнехты играют сполагоря.

21-я гл. Симплиций заводит с Херцбрудером дружбу,

Сослужит она им немалую службу.

22-я гл. Симплициус видит, как злым наговором

Невинного друга ославили вором.

23-я гл. Симплициус брату дает сто дукатов,

Дабы откупился от злобных катов.

24-я гл. Симплиций речет про два предсказанья,

Кои сбылись наглецу в наказанье.

25-я гл. Симплиций становится честной девицей,

Но видит, что то никуда не годится.

26-я гл. Симплициус схвачен как хитрый колдун,

Вот-вот придет ему злой карачун.

27-я гл. Симплициус спасся в сумятице битвы,

Видит, как профос убит без молитвы.

28-я гл. Симплициус зрит: победой увлечен,

Херцбрудер и сам попадает в полон.

29-я гл. Симплиций толкует тут о солдате,

Как в Парадиз затесался он кстати.

30-я гл. Симплиций был егерем, ан солдатом стал,

Солдатскую жизнь дотошно узнал.

31-я гл. Симплиций толкует, как дьявол сало

Скрал у попа и что потом стало.

 

 

ПЕРВАЯ ГЛАВА

Симплиций в хлеву глядит исподтиха,

Как гусаку пособляет гусиха.

 

Сидючи в гусятнике, рассудил я о сем предмете и составил себе мнение, равно как о танцах, так и о пьянстве, что было уже мною изложено в первой части «Черного и Белого», и того ради нет нужды здесь более о том распространяться. Однако ж не могу умолчать, что тогда я еще был в нерешимости, впрямь ли те танцоры столь взъярились, что намеревались проломить пол, или же сие было мне только втолковано. Теперь же надлежит мне поведать, как я выбрался из гусятника. Битых три часа, а именно до тех пор, как окончился Praeludium Veneris 1 (пречестный танец, должен я заметить), принужден был я высидеть в собственной своей скуке, покуда не подкрался кто-то тишком и не зачал побрякивать засовом. Я затаился, словно свинья, что брыжжет в лужу; детина же, возившийся возле дверей, не только открыл их, но и сам проскочил внутрь, и с таким проворством, с каким бы я охотно выскочил наружу; сверх того волочил он за собою сюда за руку женку, подобно тому как довелось мне видеть во время танцев. Я не мог знать, что тут поведется; но понеже в тот самый день привелось дурацкому моему разуму повстречаться со множеством диковинных приключений, то малость к ним приобык и предался на то, чтоб впредь терпеливо и безропотно сносить все, что ниспошлет мне судьба; а посему притулился у двери со страхом и трепетом, ожидая, чем все то кончится. Тотчас же возник промеж них шепот, из коего я, вправду, уразумел только, что одна сторона сожалела о лихой вони в сем месте (каковая точно происходила из моих штанов), другая ж сторона, напротив, утешала первую. «По чести, прекрасная дама, — сказал он, — я неотменно

1 Прелюдия Венеры (лат.).

97

 

от всего сердца сокрушаюсь, что завистливая планета не благоприятствовала нам вкусить наслаждение от плодов любви в ином достойнейшем сего месте. Однако ж всем могу вас уверить, что сладостное ваше присутствие производит в мерзостном сем закуте более приятностей, нежели в самом парадизе их имеется». Засим услышал я поцелуи и приметил диковинные позитуры; но не знал, что то было или должно было бы означать, того ради еще более затаился и так тихо, словно мышь. А как поднялся, кроме того, некий забавный шум, и гусятник, сколоченный под наружной лестницей из одних только досок, зачал гораздо и продолжительно трещать, особливо же как бабенка прикидывалась, что при том упражнении соделалась ей немалая боль, то подумал я: «Сие суть двое от тех бешеных людей, кои пособляли проломить пол, а теперь пришли сюда, дабы и здесь одинаково с тем поступить и лишить тебя жизни!» Коль скоро эти мысли полонили мой разум, столь же скоро устремился я к двери, чтобы уйти от смерти, через то и выскочил я со столь жестоким криком, какой, естественно, был подобен тому, что привел меня в сие место; однако ж был я столь проворен, что задвинул за собой засов и стал искать в дому отпертых дверей. То была первая свадебка из тех, на коих довелось мне на своем веку когда-либо гулять, невзирая на то что я не был к ней приглашен и не осмелился поднести подарок, хотя впоследствии новобрачный тем дороже вписал мне ту пирушку в счет, какой я своим чередом честно оплатил. Благосклонный читатель, я поведал сию историю не затем, чтобы ты вдосталь над ней посмеялся, но для того, чтобы рассказ мой был отменно полон и ты, читатель, уразумел, какие честные плоды от танцев ожидать можно. И в том я точно уверен, что во время танцев производят такие негодные и бездельнические сделки, коих потом вся честная кумпань принуждена стыдиться.

 

 

ВТОРАЯ ГЛАВА

Симплиций речет, в кою пору мыться,

Дабы вреда не могло приключиться.

 

Хотя таким образом я преблагополучно утек из гусятника, однако ж теперь только приметил свое несчастье, ибо штаны мои были полнехоньки, и я не ведал, куда с такой проносной кашей деваться. В покоях моего господина было все тихо и сонно; а посему я не осмелился приблизиться к страже, что стояла перед домом; а в главной караульне, или corps de garde 1, меня бы не потерпели,

1 кордегардии, гауптвахте (франц.).

98

 

ибо от меня шла непомерная вонь; оставаться в проулке было невмочь от холода, так что я не знал, куда притулиться. Было далеко за полночь, когда взошло мне на ум, что надобно поискать прибежище у многократно помянутого священника. Следуя сему благоизобретению, застучал я в дверь и был столь досадителен, что под конец служанка нехотя меня впустила. Но когда она расчухала, с чем я пришел (ибо долгий ее нос тотчас же донес ей о моей тайности), то стала еще сердитей. Того ради зачала она со мной лаяться, каковую перебранку скоро заслышал священник, который к тому времени почитай что уж выспался. Он кликнул нас обоих и велел подойти к постели, как если бы и сам пожелал приобщиться к доброму тому запаху. Но коль скоро он приметил, где раки зимуют, то наморщил нос, сказав, что, невзирая на все предписания календарей, нет ничего лучшего в моем теперешнем состоянии, как помыться. Он приказал служанке, вместе с тем как бы ее упрашивая, выстирать, покуда не настал полный день, мои штаны и повесить возле печи в каморке, а меня уложить в постель, ибо видел, что я совсем закоченел от морозу. Едва я обогрелся, как начало светать, и священник поднялся с постели, чтобы проведать, как мне можется и как справлены мои дела, ибо моя рубаха и штаны были еще мокрехоньки и я не мог встать и подойти к нему.

Я поведал ему обо всем и объявил споначалу о том искусстве, какому обучил меня мой товарищ и сколь худо оно оборотилось. Далее рассказал я, что гости, после того как он, священник, отошел прочь, совсем вздурились и (поелику меня в том уверил мой камрад) вознамерились проломить в доме пол; item какому устрашительному подпал я страху и каким родом пытался спастись от погибели, за что, однако, был заточен в гусятник, а также какие речи и деяния довелось мне в оном слышать от тех двоих, что меня снова освободили, и каким образом я их обоих вместо себя там запер. «Симплиций, — вскликнул священник, — вшивое твое дело! Тебе тут изрядно повезло, однако ж я в опасении, ахти как я опасаюсь, что ты все пустил по ветру. А ну, скорехонько вылезай из постели да проваливай отсюдова, чтобы и мне не попасть вместе с тобой в немилость к твоему господину, когда накроют тебя в моем доме». Итак, принужден был я уйти в мокром платье и впервые испытать, в какой чести у всякого тот, кто приобрел благоволение своего господина, и как, напротив того, все глядят на него косо, когда милость сия поколеблена или пошла прахом.

Я отправился в покои моего господина, где все еще спали непробудным сном, кроме повара и нескольких служанок. Сии последние прибирали комнаты, в коих вчера шла пирушка, а повар пережаривал остатки на завтрак или, лучше сказать, на закуску.

99

 

Допрежь всего забрел я к девушкам: там повсюду было навалено битое стекло как рюмочное, так и оконничное, а кое-где полно тем, что выходило у гостей верхом и низом, а в иных местах стояли превеликие лужи от расплеснутого вина и пива, так что пол уподоблялся некоей ландкарте, на коей изображены и представлены очам различные моря, острова и надежные сухие материки, куда может ступить стопа человека. Вонь же стояла во всем покое куда несноснее, нежели в моем гусятнике; того ради пребывание мое там было недолгим; я отправился на кухню досушивать у огня свое платье прямо на теле, со страхом и трепетом ожидая, как-то обернется ко мне Фортуна, когда господин мой проспится. При сем размышлял я о глупости и неразумии мира, представляя себе все, что приключилось со мной прошедшим днем и сей ночью, а также все, что довелось мне, кроме того, видеть, слышать и испытать. И сии мысли произвели во мне то, что я пожелал воротить себе ту скудную и бедственную жизнь, которую я вел с отшельником и теперь почитал за счастливейшую.

 

 

ТРЕТЬЯ ГЛАВА

Симплиций пажу отплатил за науку,

Поведав, какую сыграл он с ним штуку.

 

А когда господин мой поднялся с постели, то послал лейб-егеря привести меня из гусятника; сей принес ведомость, что нашел двери раскрытыми, а позади засова прорезана ножом дыра, посредством коей заключенный и освободил себя. Однако ж еще до того, как пришло сие известие, проведал мой господин от других, что я уже давненько сижу на кухне. Меж тем повсюду были разосланы слуги, чтобы собрать к завтраку вчерашних гостей, в том числе и священника, коему было велено явиться поранее прочих, ибо господин мой пожелал иметь с ним обо мне беседу до того, как все усядутся за стол. Сперва спросил он священника, как, по его разумению: смышлен я или с придурью, или же столь прост, или же, напротив, столь злонравен, и поведал ему затем все, сколь бесчинно вел я себя прошедшим днем и вечером как за столом, так и во время танцев, что некоторые из его гостей дурно приняли и в худую сторону истолковали, — будто бы все сие с умыслом и к нарочитому их афронту было подстроено; item что он, дабы обезопасить себя от подобной насмешки, какую я еще мог учинить, велел запереть меня в гусятник, откуда я, однако, выбрался и теперь обретаюсь на кухне, словно дворянчик, коему не надлежит больше ему прислуживать; отродясь не доводилось ему перенесть такую

100

 

шутку, какую сыграл я над ним в присутствии толикого множества почтенных людей, а посему поступит со мной не иначе, как задав мне хорошую порку, и так как я кажусь ему теперь столь глупым, то и прогонит меня ко всем чертям.

Меж тем как господин мой так на меня жаловался, мало-помалу собрались гости. А когда он все выговорил, то священник ответил, что ежели господину губернатору будет угодно уделить ему короткое время и выслушать его с малым терпением, то он мог бы порассказать о делах Симплиция немало забавного, чудней чего и придумать нельзя, а притом не только откроется совершенная его невинность, но и те, кои по причине его поступков почли себя оскорбленными, отложат все неправые мысли. Сие было ему дозволено, однако ж с тем, чтобы произошло это за столом, дабы вся кумпань получила надлежащую от того потеху.

Когда наверху в покоях шла обо мне беседа, то на кухне поладил со мною сумасбродный фендрик, кой сам друг заперт был в гусятнике заместо меня, и угрожающими словами, а также талером, сунутым мне в руку, добился того, что я обещал ему помалкивать о его делишках. Стол был накрыт и, как в прошедший день, уставлен кушаньями, а за ним полным-полно гостей. Полынное, шалфейное, девятисиловое, квитоловое и лимонное вино вместе с гиппократовой настойкой должны были вновь ублажать их головы и желудки; ибо были они почитай что все чертовы мученики. Первая их беседа пошла о самих себе, а именно, как они вчера изрядно друг друга накачали, однако ж не сыскалось среди них ни одного, кто б захотел сознаться, что был полон до краешков, хотя повечеру и клялись они, подчас даже черным словом, что не могут боле в себя вместить, и паки и паки восклицали: «Вино — мой господин!» Некоторые, правда, признавались, что они под изрядным хмельком, другие же уверяли, что как только малость захмелели, то уже больше не упивались. Когда же прискучило им толковать и слушать о собственных дурачествах, то пришлось претерпеть и бедному Симплицию; губернатор сам напомнил священнику, что ему надлежит объявить о различных забавных вещах, как он обещал.

Сей сперва попросил не поставить ему в вину, ежели он принужден будет употребить слова, кои могут быть почтены не приличествующими его духовному сану, и повел свой рассказ споначалу о том, по какой естественной причине терзали меня внутренние ветры, и какую учинил я через то непристойность секретарю в канцелярии, и какому искусству вместе с ворожбою был обучен, и как худо поставил его на пробу, item сколь странными показались мне танцы, понеже ничего подобного я никогда не видывал; и какое на вопрос о сем получил я от моего камрада объяснение,

101

 

по какой причине я вцепился в благородную даму и попал в гусятник. Все сие, однако ж, изъяснил он благопристойнейшим образом, так что все чуть не полопались от смеху, оправдав притом мою простоту и неразумение столь обходительно, что я снова вошел в милость у моего господина и был допущен прислуживать за столом; однако ж о том, что приключилось со мною в гусятнике и каким образом я из него выбрался, он не захотел сказывать, ибо опасался, как бы не ожесточились против него некие сатурнические бараньи лбы, кои мнят, что духовным всегда подобают одни только кислые мины. Напротив того, мой господин, чтобы позабавить гостей, спросил меня, чем же я заплатил моему товарищу за то, что он обучил меня опрятному сему искусству, а как я ответил: «Ничем», то он сказал: «Ну, так я ему уплачу сполна за твое ученье», — и велел тотчас же разложить его на кобыле и всыпать ему горячих тем же родом, как было со мною прошедшим днем, когда я испытывал сие искусство и нашел его неверным.

Теперь господин мой был довольно уведомлен о моей простоте, а посему пожелал так меня настроить, чтобы еще больше потешить себя и своих гостей; он изрядно усмотрел, что музыканты и в грош не идут, покуда я под рукой, ибо дурацкими своими выходками я мог за пояс заткнуть целый оркестр. Он спросил, чего ради я, сидючи в гусятнике, прорезал дверь и дал тягу. Я ответил: «То, верно, соделал кто другой». Он спросил: «Кто ж тогда?» Я сказал: «Верно, тот, кто ко мне пришел». — «А кто к тебе пришел?» Я ответил: «О том я никому не смею сказать». Мой господин был проворен разумом и отлично видел, как меня провести: того ради опередил он меня в мыслях и спросил: «Кто же тебе заказал сие сказывать?» Я не медля отвечал: «Сумасбродный фендрик!» Однако ж по общему смеху тотчас же приметил, что сделал большую промашку, а сидевший вместе со всеми сумасбродный фендрик стал красен как рак, и когда бы я не пожелал болтать дальше, то он бы мне сие охотно дозволил. Но моему господину стоило только вместо приказа кивнуть сумасбродному фендрику, и я уже смело мог объявить обо всем, что знал. Потом спросил меня господин: «За каким делом пришел сумасбродный фендрик к тебе в гусятник?» Я ответил: «Он привел туда девицу». — «А что же учинил он далее?» — спросил господин. Я ответил: «Мнится мне, что он собирался в том хлеву помочиться». Мой господин спросил: «А что при сем творила девица? Неужто она не застыдилась?» — «Вестимо нет, господин, — сказал я, — она задрала юбку и захотела к сему (мой высокочтимый, скромность, целомудрие и добродетель возлюбивший читатель, прости неучтивому моему перу, что пишет оно столь грубо, как я тогда молвил) подложить». Через то поднялся среди всех присутствующих такой хохот, что господину моему не

102

 

стало возможности меня слышать, не говоря уже о том, чтобы выспрашивать далее; правда, то было более и не надобно, ибо тогда честная и благонравная девица (scil.) 1 также подпала бы насмешкам.

Засим гофмейстер объявил за столом, что я намедни воротился с болверка, или крепостного вала, и сказал, что мне ведомо, как произвесть гром и молнию; я-де видел на таких полутелегах большие стволы, изнутри полые; в них-де запихали луковичные семена вместе с такой белой морковкой, у коей обрезан хвост, после чего стволы малость пощекотали зубчатым колышком, отчего спереди вылетели дым, гром и адское пламя. Они немало еще навыдумывали подобных шуток, так что, почитай, во весь завтрак ни о чем другом, как только обо мне, не говорили и ни над кем другим не смеялись. Сие привело ко всеобщему заключению на мою погибель, что ежели меня как следует допечь, то со временем сделаюсь я редкостным застольным шутом, коим можно развеселить могущественного властелина и распотешить простого смертного.

 

 

ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА

Симплиций взирает, с коликим нахальством

В Ганау надули большое начальство.

 

А когда собрались все снова, чтобы по вчерашнему пировать и бражничать, то объявили стражники со вручением письма губернатору об ожидавшем у ворот комиссариусе, что был уполномочен повелением от Военной коллегии короны шведской произвесть смотр над гарнизоном и визитацию всей крепости. Сие отравило все шутки, и радостный смех вдруг ослабел, как пузырь у волынки, откуда дух вышел. Музыканты и гости рассеялись, исчезая, словно табачный дым, кой оставляет после себя один только запах; мой господин вместе с адъютантом, несшим ключи, поспешно выкатился к воротам в сопровождении отборного отряда стражников и множества факелов, дабы самому принять чернильную крысу, как он его называл. Он сулил, чтобы черт тысячу раз свернул ему шею, прежде чем тот войдет в крепость. Но как только он его впустил и приветствовал, стоючи на внутреннем подъемном мосту, то малого недоставало, чтобы он сам не подхватил стремена, дабы явить совершенную преданность, и взаимные почести в тот миг достигли того, что комиссариус спешился и пошел с моим господином к его ложементу, и тогда каждый пожелал идти по левую

1 Scil, (scilicet) — разумеется (лат.).

103

 

руку. «Ах, — подумал я, — сколь удивительно лживый дух управляет людьми, и как он одного с помощью другого обращает в дурня». Мы приблизились таким образом к главной караульне, и часовой окликнул: «Кто там?», хотя и видел, что то был мой господин. Сей не пожелал ответить, уступая честь другому; того ради еще усерднее прикидывался караульный, повторяя свои крики. Напоследок, на последний оклик: «Кто там?», сказал швед: «Тот, кто дает деньги». А как мы миновали караульню, и я плелся позади, то довелось мне услышать помянутого часового, который был новобранцем, а до сего по ремеслу своему достаточным молодым крестьянином из Фогельсберга, как он проворчал: «Видать, ты прожженный лгунище! Тот, кто дает деньги! Живодер, что берет деньги, вот ты кто! Ты у меня столько их повытянул, что я желаю, чтоб тебя градом побило до того, как ты снова выедешь из городу». С того часу возымел я в мыслях, что сей чужой господин в коротком бархатном камзоле, должно быть, святой, ибо не только не задевают его проклятья, но и ненавидящие его оказывают ему всяческую честь, любовь и приятство; в ту самую ночь его изрядно угостили, напоили до умопомрачения и еще к тому уложили спать в прекрасную постель.

В последующие дни на смотру происходила изрядная кутерьма. Даже я, несмышленый простофиля, был довольно проворен, чтобы мудрого комиссариуса (каковые чины и должности поистине не малым детям вручаются) обмануть и провести за нос, чему я скорее чем в час обучился, понеже и все то искусство в том состояло, чтобы счесть до пяти и до девяти и оное выбивать на барабане, ибо был я еще мал ростом, чтобы презентовать собою целого мушкетера. На сей случай вырядили меня в заемное платье (ибо мои короткие штаны к такому делу не сгодились) и выставили с заемным барабаном, нет сомнения, для того, что и сам-то я весь был заемный; с тем и прошел я смотр благополучно. Но понеже не полагались на мою простоту, что я удержу в памяти непривычное имя, на которое надобно мне откликнуться и выступить вперед, то должен был я остаться Симплициусом; прозвище сочинил мне сам губернатор и повелел внести в списки Симплициуса Симплициссимуса, поставив меня, словно блядина сына, первым в роде, хотя, по собственному его признанию, лицом я был схож на родную его сестру. Я и впоследствии, до тех пор, пока не узнал настоящее, удержал сие имя и прозвище, под каким нарочито хорошо и сыграл свою роль к немалой выгоде губернатора и невеликой потере для шведской короны, что было единственной службой, какую сослужил я ей за всю свою жизнь, того ради и враги ее не имеют причин на меня злобиться.

104

 

ПЯТАЯ ГЛАВА

Симплиций чертями в геенну ведом,

Где потчуют бесы гишпанским вином.

 


 

По отбытию комиссариуса призвал меня тайно в наемный свой покой помянутый священник и сказал: «О Симплиций, я сокрушаюсь о твоей юности, и будущее твое злополучие подвигает меня к состраданию. Внемли, сын мой, и знай точно, что вознамерился господин твой лишить тебя всякого разумения и соделать из тебя дурака, поелику уже повелел он на сей случай изготовить для тебя платье. Поутру будешь ты принужден вступить в ту школу, где назначено тебе оставить разум; в оной, нет сомнения, станут тебя столь жестоко пытать, что ты, когда только бог и естественные средства тому не воспрепятствуют, нет сомнения, станешь сумасбродом. Но понеже таковое ремесло сумнительно и опасно, расположился я ради благочестия твоего отшельника и собственной твоей простоты по нерушимой христианской любви оказать тебе необходимым советом и спасительным средством вспоможение и вручить тебе настоящее лекарство. А посему следуй моему наставлению и прими сей порошок, кой такою мерою укрепит мозг твой и память, что ты, не повреждая разума, обретешь силу преодолеть все с легкостию. И еще вот тебе бальзам, натри им себе виски, темя и затылок, а также ноздри, и употреби оба средства вечером, отходя ко сну, поелику ни в едином часе не можешь ты быть уверен, что тебя не подымут с постели. Однако ж смотри и прилежно примечай, чтобы о сем предостережении и переданном тебе снадобье никто не проведал, а не то нам обоим придется худо. И когда подвергнут тебя проклятому сему лечению, не всему внемли и не во все веруй, в чем захотят тебя убедить, однако ж прикидывайся, как если бы ты всему и впрямь верил. Говори мало, дабы приставленные к тебе не приметили, что обмолачивают пустую солому, а не то продлят они твою муку, хотя и не могу я знать, каким родом станут они с тобой обходиться. Однако ж, как обрядят тебя в дурацкое платье и шутовской колпак, то снова приди ко мне, чтобы я мог послужить тебе дальнейшим советом. Меж тем хочу я помолиться всевышнему, дабы сохранил тебе разум и телесное здравие!» После сего вручил он мне порошок и бальзамическую мазь, с чем я и отправился восвояси.

Как сказал о том священник, так и случилось. По первом сне явились к моей постели четверо в ужасающих бесовских личинах; сии скакали вокруг, словно фигляры и масленичные скоморохи; один с раскаленными вилами, другой с факелом; а двое остальных

105

 

кинулись на меня, сволокли с постели, поплясали со мною несколько времени и силою напялили на меня платье. Я же прикидывался, как если бы почитал их за всамделишных натуральных чертей, поднял прежалостнейший вопль и произвел на лице испуганные кривлянья; но они возвестили мне, что должен я за ними последовать. Затем обвязали они мне голову полотенцем, так что не мог я ни видеть, ни слышать, ни кричать. И повели они меня, бедного простака, дрожавшего, как осиновый лист, различными окольными путями по многим лестницам то вверх, то вниз и под конец завели в погреб, где полыхал большой огонь, и когда развязали меня, то начали потчевать гишпанским вином и мальвазией. Они изрядно втолковали мне, что я помер и днесь нахожусь в преисподней, понеже я прилежно прикидывался, будто я всему тому верю, что они мне налгали. «Пей веселей, — восклицали они, — ведь тебе суждено навеки у нас остаться. А коли не захочешь пристать к доброму кумпанству, то принужден будешь идти в настоящий огонь!» Бедняги притворно меняли голоса и речь, дабы я не мог их узнать; однако ж я тотчас приметил, что то господина моего фурьеры, но не показал виду, а посмеивался себе в кулак, что те, кому надлежит обратить меня в дурня, сами принуждены быть передо мной дураками. Я пил налитое мне гишпанское вино, однако ж они упивались более меня, понеже оный небесный нектар не часто достается подобным детинам, и я могу еще в том поклясться, что они скорей налились до краешек, нежели я. А когда, по моему разумению, настало надлежащее время, представил я, что шатаюсь туда и сюда, как довелось мне намедни видеть у гостей моего господина, и под конец вовсе не желал пить, а только спать; напротив того, подкалывали они меня вилами, кои во все время лежали у них в огне, и гоняли по погребу из одного угла в другой, так что мне мнилось, как будто сами они вздурились, ибо должен был я больше пить или, по крайности, совсем не спать. И когда я в такой травле свалился с ног, как я тогда нередко поступал с умыслом, то сгребли они меня снова и прикидывались, будто вознамерились кинуть в огонь. Итак, выпала мне доля сокола, коего неволят без сна, что было для меня тяжким крестом. Правда, в рассуждении упития и сна я бы отлично мог противу них выдержать, однако ж они не оставались все вместе, а сменяли друг друга; того ради под конец привелось мне быть внакладе. Три дня и две ночи провел я в дымном сем погребе, где не было иного света, кроме как от разложенного там огня; оттого голова моя зачала бродить и яриться, как если бы восхотела она лопнуть, так что под конец должен был я измыслить хитрость, чтобы освободиться от той муки и моих мучителей; я поступил, подобно лисице, что брызжет мочой

106

 

в глаза собакам, когда иначе не надеется уйти от них: и понеже как раз побуждала меня натура отправить нужду (s. v.), в то ж время засунул я палец в глотку, возмутив тем в себе рвоту таким образом, что я сразу учтиво наполнил (моим добром) штаны и заблевал весь камзол, отплатив за ту пирушку нестерпимой вонью, так что, казалось, и черти мои не смогли долее при мне оставаться. Тут завернули они меня в холщовую простыню и прибили столь безжалостно, что у меня чуть было все внутренности и вместе с ними душа не полезли наружу, от чего я толико ослабел и лишился всех чувств, что лежал, подобно мертвому; и я не знаю, что было со мной далее, как если бы лишился я жизни.

 

 

ШЕСТАЯ ГЛАВА

Симплиций внезапно в рай попадает,

Телячье обличье там принимает.

 

А когда пришел я в себя, то обретался уже не в пустом погребе с чертями, а в изрядном зале на попечении трех старух наискареднейшего вида, каких только когда-либо земля носила. Поначалу, едва приоткрыв глаза, почел я их за натуральных исчадий адовых, однако ж, как я уже перед тем читывал древних языческих поэтов, то принял их за Эвменид или, по крайности одну из них, за Тисифону самолично, коя прибыла из геенны, дабы лишить меня разума, подобно Атаманту, ибо наперед знал, что я для того и был тут, чтобы обратиться в дурня. Глаза у нее были словно блуждающие огни, а меж ними торчал долгий костлявый ястребиный нос, коего конец или острие не иначе как доставал до нижней губы. В пасти ее усмотрел я всего только два зуба, однако были они столь совершенны, длинны, круглы и толсты, что любой из них по виду едва ли не с безымянным пальцем, а по цвету с багряным золотом сравнить было возможно. Одним словом, кости тут имелось довольно на целый рот зубов, только весьма худо ее разделили. Лицом сия старуха походила на кусок кордуанской кожи, а белые ее космы свисали странно всклокоченные, как если бы только что подняли ее с постели. Долгие ее груди ни с чем иным сравнить не умею, как только с двумя ослабелыми и обвислыми бычачьими пузырями, из коих выпущены две трети заключенного в них духу, в конце каждой свисал бурый сосок в полпальца длиной. Поистине вид ужасающий, кой ничем иным послужить не мог, как изрядным средством от безрассудной горячности похотливых козлов. Другие две были нимало не красивей, не считая сплюснутых обезьяньих носов и несколько пристойнее надетых платьев. А когда я малость

107

 

отудобел, увидел я, что то наша судомойка, а те две фурьерские женки. Я притворился, будто разбит всем телом и не могу пошевелиться, как и вправду не было у меня тогда охоты пуститься в пляс, когда сии честные старые мамушки догола меня раздели и, словно новорожденного младенца, омыли от всякой скверны. Однако ж производили сие с отменной мягкостью; во время какой работы оказали они великое терпение и преизящное милосердие, так что я им чуть не объявил, как ладно еще обстоят мои дела. Однако ж помыслил: «Э, нет, Симплиций! не должно иметь тебе доверенность ни к одной старой бабе, а подумать надобно, что и то будет немалая victoria 1, когда сможешь ты при своей младости провести трех прехитрых старых потаскух, коим только с чертями в свайку играть; и в случае сем почерпнешь упование, что, возрастая в летах и придя в совершенный возраст, достигнешь ты еще большего». А как тем временем покончили они со мной, то уложили в изрядную постель, где я и уснул без всякого укачивания; они же пошли и унесли с собою вместе с моим платьем и прочими нечистотами бадейки и прочую утварь, в чем они меня обмывали. По моему рассуждению, провел я в беспрестанном сне более суток; и когда я вновь пробудился, у изголовья моего стояли два крылатых отрока в белых рубахах, великолепно изукрашенных тафтяными лентами, жемчугом, драгоценностями, золотыми цепями и другими взрачными предметами. Один держал золоченый умывальный таз, наполненный доверху вафлями, блинчиками, бисквитами, марципанами и разными другими заедками, а у другого в руках был золоченый кубок. Сии ангелы, как они себя объявляли, восхотели меня уверить, что отныне я обретаюсь в раю, ибо столь счастливо претерпел в чистилище и от черта вместе с его матушкой навеки избавился; того ради надлежит мне только требовать, чего душа моя желает, поелику, что только мне любо, всего у них вдосталь или же в полной их власти сюда доставить. Жажда обуревала меня, и понеже видел я перед собой кубок, то пожелал только пития, что и было мне подано более чем благосклонно. Однако ж было то не вино, а приятный сонный напиток, который я неукоснительно проглотил, и оттого снова заснул, как только он во мне согрелся.

На следующий день пробудился я вновь (ибо спал до той самой поры), однако же обрел себя уже не в постели, не в прежнем зале с ангелами и еще того менее в самом царствии небесном, а в моем старом гусятнике. И была там паки тьма кромешная, как в недавнем погребе; и сверх того было на мне платье из телячьей шкуры шерстью наружу; штаны были на польский или швабский лад,

1 победа (лат.).

108

 

а камзол еще того нарядней и сшит на дурацкий манер. А сверху напялили на меня до самой шеи колпак наподобие монашеского капюшона, украшенный парой красивых больших ослиных ушей. Я сам принужден был рассмеяться на злосчастную мою планету, ибо по гнезду и перьям тотчас приметил, какой птицей надлежит мне стать. Тогда-то впервые начал я размышлять о самом себе и о лучшем своем уделе, и как было у меня довольно причин, дабы возблагодарить вышнего за то, что сохранил он мне разум в полном здравии, а также с великим усердием обратиться к нему с молением, чтобы и впредь он меня охранял, направлял и провождал. Я положил намерение придерживаться шутовства, как только возможно, и терпеливо ожидать, что еще ниспошлет мне судьба.

 

 

СЕДЬМАЯ ГЛАВА

Симплиций в телячьем чине исправен,

Стал меж людьми и скотами славен.

 

Посредством дыры, кою прежде сего прорезал в двери сумасбродный фендрик, легко мог бы я освободить себя; но, понеже надлежало мне быть дурнем, оставил я сие втуне и не только поступил, как дурак, который не столь смышлен, чтобы уйти самому, но и прикинулся голодным телятей, что скучает по матери. Мое мычание вскорости было услышано теми, кто к сему был приставлен, ибо двое солдат подошли к гусятнику и спросили: «Кто там?» Я отвечал: «Вы, дурни, али не слышите, что здесь теленок?» Они отперли хлев, вывели меня наружу и дивились, что теленок может речь вести, и сие пристало им, как принужденные ужимки новоиспеченному неискусному комедианту, когда он персону, которую надлежит изобразить, не весьма-то ловко представляет, так что я подумывал, не должен ли я им в той шутке прийти на помощь. Они посоветовались, что надлежит предпринять, и согласились на том, чтоб поднести меня губернатору, а он их богаче одарит, нежели б заплатил им за меня мясник, ибо я разумею говорить. Они спросили, ладно ли идут мои дела. Я ответил: «Отменно худо!» Они спросили: «Отчего ж?» Я сказал: «Да оттого, что здесь в обычае честных телят запирать в гусятник! Надлежит вам, детинам, ежели того хотите, ведать, что предстоит мне вырасти достославным быком, так что и воспитать меня должно, как то честному тельцу приличествует». По окончании краткого сего дискурса отвели они меня проулком прямо в губернаторов дом; за ними следовала превеликая толпа мальчишек, и так как они, подобно мне, мычали по-телячьему, то слепец на слух заключить мог, что мимо гонят

109

 

стадо телят; однако ж по виду было то сборищем старых и молодых дурней.

Итак, двое тех солдат презентовали меня губернатору, как если бы во время фуражировки заполучили меня в добычу. Он одарил их деньгами на пропой, мне же посулил, что я получу от него еще лучшие вещи. Я помыслил, как малый у золотаря, и сказал: «Добро, господин, однако ж не следует замыкать меня в гусятник, ибо мы, телята, того не сносим, когда надлежит нам возрасти в добрую рогатую скотину!» Губернатор наилучшим образом обнадежил меня и почел себя великим искусником, что сотворил из меня презабавного дурака; я же, напротив, думал: «Эге, любезный мой господин, помедли малость; я претерпел огненную пробу и в ней закалился; теперь давай испытывать, который из двух проведет другого за нос!»

Меж тем некий злополучный мужик гнал скотину на водопой; как только я сие увидел, то оставил губернатора и поспешил с телячьим мычанием за коровами, как если бы захотел сосать вымя. А те, едва я к ним приблизился, ужаснулись меня сильнее, нежели волка, хотя и был я облачен в ихнюю шкуру. И они так всполошились и разбежались во все стороны, как если бы в августе бросили посреди их гнездо, полное шершней, так что хозяин уже не смог согнать их вместе, что произвело немалую потеху. В мгновение ока сбежалась толпа народу, чтобы поглазеть на шутовское сие представление, и мой господин смеялся так, что чуть не лопнул, а потом сказал: «От одного дурня сотня других родится». Я же помыслил: «Ухвати за нос, да самого себя, ибо ты как раз тот, о ком речь держишь».

Подобно тому как всяк с того времени называл меня Теля, так и я, в свой черед, величал каждого особливым насмешливым прозвищем; оные были, по мнению многих, а паче всего по рассуждению моего господина, весьма метки, ибо каждого окрестил я, как то требовало его свойство. Одним словом, всяк почитал меня за неразумного дурня, а я каждого за отменного дурака. Сей обычай, как я приметил, употребителен еще и поныне, поелику всякий доволен своим умом и мнит себя разумнейшим среди всех прочих, хотя и не лживо сказано: «Stultorum plena sunt omnia» 1.

Сказанная потеха, какую учинил я с мужиковым стадом, скоротала нам и без того короткое утро; ибо стояла тогда зима как раз у самого солнцеворота. За обеденным столом прислуживал я, как и прежде, но вместе с тем выкидывал диковинные коленца; и как пришел черед меня накормить, то никто не мог меня прину-

1 «Всюду полно глупцов» (лат.).

110

 

дить отведать какого-либо блюда или напитка, что на потребу людям: я просил только травы, какую достать в то время было никак невозможно. Господин мой повелел принести от мясника две свежие телячьи шкуры и обрядить в них двоих отроков. Сих подсадил он ко мне за стол и угостил нас по первому блюду зимним салатом, приказав нам оказать над ним свою храбрость; также повелел он привести живого теленка и с помощью соли приохотить его к салату. Я уставился оцепенелыми очами, как если бы весьма тому дивился, но стоявшие вокруг увещевали меня к сему присоединиться. «Добро, — говорили они, видя такую мою непреклонность, — в том ведь нет новости, когда телята жрут мясо, рыбу, сыр, масло и пр. Чего? Подчас доводится им и допьяна напиваться. Теперь скотам довольно ведомо, что есть добро». — «Да, — сказали они засим, — ныне уж до того дело дошло, что меж ними и людьми весьма малое различие находят: чего ради захотел ты один тому не последовать?»

Я тем скорее дозволил себя в том уверить, что меня томил голод, а не для того только, что я сам довольно уже видел, как частик» люди здесь были грязнее свиней, свирепее львов, похотливее козлов, завистливее собак, необузданнее кобыл, бесстыжее ослов, невоздержаннее в питии быков, хитрее лисиц, прожорливее волков, дурачливее обезьян и ядовитее змей и жаб, однако ж все вкушали человеческую пищу и только обликом своим отличались от зверей, наипаче же не доставало им невинности теляти. Я вместе с собратьями моими телятами уписывал за обе щеки, как повелевал мне аппетит, и когда б какому чужестранцу ненароком довелось увидеть нас, сидящих рядышком за столом, он, нет сомнения, вообразил бы, что вновь воскресла старая Цирцея и обращает людей в скотов, каковое искусство мой господин знал и в оном тогда упражнялся. Тем же порядком, каким свершил я обед, был мне собран и ужин. И подобно тому как мои сотрапезники, или объедалы, оказывали над кушаньями свою храбрость, дабы и я примеру их следовал, также принуждены были они отправиться со мною в постель, ибо господин мой не соглашался, чтобы я снова ночевал в хлеву; и я поступил так, дабы те, что возомнили, будто им удалось обратить меня в дурака, сами довольно были мною подурачены, и твердо из того заключил, что всеблагий бог каждому человеку в том звании, к какому он его назначил, столько дает и ниспосылает ума, сколько для того надобно, дабы он сохранил себя, а посему иные ученые мужи совсем напрасно воображают, они-де одни умны и ко всякой бочке затычка; ну, нет: и за горами, за лесами тоже сами с усами!

111

 

 

ВОСЬМАЯ ГЛАВА

Симплиций о памяти слышит прение,

Потом суждение про забвение.

 

Поутру, когда я пробудился, обеих моих сотеляток и след простыл; того ради поднялся я с постели, и когда адъютант взял ключи, чтобы отпереть городские ворота, то проскользнул в дверь и отправился к сказанному священнику. Ему поведал я обо всем, что со мной приключилось как на небе, так и в преисподней. И он, узрев, что меня обуревает раскаяние, ибо я, прикинувшись дурнем, обманул стольких людей и особливо моего господина, сказал: «О сем нимало не печалуйся, глупый свет с великою охотою вдается в обман. Ежели ты еще сохранил ум, то обрати его себе во благо и возблагодари господа, что ты все превозмог, каковой дар бывает ниспослан не всякому. Вообрази себе, что ты, подобно Фениксу, возродился из огня от Неразумия к Разуму и, следовательно, к новому человеческому житию. Но памятуй, что ты еще не вышел сухим из воды, а лишь с опасностию для твоего рассудка схоронился под дурацкую эту личину; времена ныне настали шаткие, никто не может поручиться, доведется ли тебе с этой личиною расстаться, не утратив при сем и самой жизни. Скоро и споро провалиться в преисподнюю, а вот чтобы выкарабкаться оттуда, потребно немало попотеть да попыхтеть. Ты ведь еще гораздо юн и неискушен, чтобы избежать предстоящих тебе опасностей, как ты, видать, уже вообразил. А посему осторожность и рассудок тебе еще более надобны, нежели в то время, когда ты еще не различал, что есть Разум и что есть Неразумие. Положись на волю божию, молись прилежно, пребывай в смирении и терпеливо ожидай грядущих превратностей».

Сей дискурс его со мною был нарочито столь несхож с прежнею его беседою, что я подумал, уж не написано ли у меня на лбу, сколь возомнил я о себе, раз мне удалось с помощью его искусства учинить столь мастерский обман и проскочить невредимым. Я же, напротив того, заключил по его лицу, что он в гневе и в немалой на меня досаде; да и какой ему был от меня прибыток? Того ради переменил и я свою речь и принес ему великое благодарение за превосходное средство, какое он вручил мне для сохранения разума, и я даже давал несбыточные обещания со всею благодарностью вознаградить его за все, в чем только был перед ним в долгу.

Сие польстило ему и привело в иное расположение духа; ибо он тотчас же стал изрядно выхвалять свое снадобье и поведал мне, что Симонид Меликус изобрел, а Метродор Сцепсий немало положил трудов, дабы привесть в лучшее совершенство такое искусство,

112

 

посредством коего он может научить людей все, что они единый раз слышали пли прочитали, повторить слово в слово, а это, сказал он, без того крепительного для головы лекарства, какое он мне дал, никак невозможно. «Эва, — помыслил я, — любезный отче, в бытность мою у отшельника я в собственных твоих книгах читывал совсем иное, в чем состоит Сцепсиево искусство изощрения памяти!» Однако ж был настолько лукав, что о том не обмолвился; ибо когда дело доходило до правды, то я, с тех пор как мне назначено было сделаться дураком, стал смышлен и в речах своих опаслив. Он же, священник, продолжая свою речь, сказывал, что Кир каждого из 30000 своих воинов звал по настоящему его имени. Люций Сципион мог поименовать всех граждан Рима, а Киней, посол Пирров, на другой же день по прибытию в Рим мог надлежащим образом перечислить имена всех сенаторов и всадников. «Митридат, царь Понта и Вифинии, — уверял священник, — властвовал над народами, глаголящими на двадцати двух языках, и мог, как о том пишет Сабелик, lib. 10, cap. 9, всем и каждому порознь оказать справедливость на их наречии. Ученый грек Хармид говорил наизусть всем, кто желал узнать что-либо из книг, наполняющих целую Вифлиофику, когда бы только один раз бегло прочитал их. И Люций Сенека мог перечислить наизусть две тысячи имен и в том же порядке, как они перед тем ему насказаны, и также, по словам Равизия, двести стихотворений, прочитанных перед ним двумястами школяров, от последнего до первого. Ездра, как о том пишет Euseb. lib. temp. fulg. lib. 8, cap. 7, знал наизусть Пятикнижие Моисеево и мог диктовать его слово в слово переписчикам. Фемистокл изучил персидский язык за один год. Красс в Азии отменно говорил на пяти различных греческих наречиях и мог на них судить своих подчиненных. Юлий Цезарь в одно и то же время читал, диктовал и давал аудиенцию. Об Элии Адриане, Порции Латроне и других римлянах и не буду ничего говорить, скажу только о святом Иерониме, что он знал еврейский, халдейский, греческий, мидийский, арабский и латинский. Пустынножитель Антоний с одного только слуха знал наизусть всю Библию. Также приведено в Colerus, lib. 18, cap. 23 из сочинений Марка Антония Муретуса о некоем корсиканце, который, выслушав шесть тысяч человеческих имен, мог затем в надлежащем порядке быстро их все повторить».

«Все сие говорю я для того, — сказал далее священник, — дабы ты не почел несбыточным, что с помощью медицины память человеческая изрядно укреплена и сохранена быть может, как и, напротив того, различным образом ослаблена или даже истреблена вовсе, понеже Plinius, lib. 7, cap. 24 изъясняет, что ничем так не слаб человек, как памятью, и что от болезней, испуга, страха,

113

 

забот и скорбей она либо исчезает вовсе, либо теряет большую часть своей силы.

Так об одном ученом афинянине можно прочесть, что он, после того как на него упал камень, перезабыл все, чему когда-либо научен был, даже азбуку. А другой свалился с башни и стал через то столь забывчив, что не мог назвать по имени друзей и близких родственников. А еще один был ввергнут болезнью в такое беспамятство, что позабыл имя слуги своего; Мессала Корвин не помнил своего собственного имени, а обладал прежде изрядной памятью. Шрамханс в fasciculo Historiarum, fol. 60 1, пишет (однако ж тут столько прилгано, как если бы то писал сам Плиний), что некий священник пил собственную свою кровь и через то разучился писать и читать, прочую же память сохранил неповрежденною; и когда он по прошествии года на том же самом месте и в то же самое время паки испил той же крови от жил своих, то снова мог писать и читать, как и прежде. По правде, более с истиною схоже, что пишет Иоганн Вирус в de praestigiis daemon., lib. 3, cap. 18, будто тот, кто съест медвежьи мозги, преисполняется толикими бреднями и превеликими фантазиями, что ему мнится, будто он сам медведем сделался, и сие подтверждает пример испанского дворянина, кой, после того как их отведал, скрылся в лесную чащу и не мнил о себе иначе, как о медведе. И когда бы, любезный Симплициус, твой господин знал бы о сем искусстве, то скорее, подобно Каллисто, превратил бы тебя в медведя, нежели, подобно Юпитеру, в тельца».

Подобных вещей священник насказал мне немало и снова дал мне некую толику лекарства, наставив, как вести себя впредь. С тем я и отправился восвояси, приведя с собою, почитай, сотню мальчишек, которые бежали за мной следом и мычали, как телята; того ради господин мой, только что пробудившийся, подошел к окну и, увидев зараз стольких дурней, изволил от всего сердца рассмеяться.

 

 

ДЕВЯТАЯ ГЛАВА

Симплиций многим на забаву лицам

Похвальную речь сочиняет девицам.

 

Едва я воротился домой, как должен был пойти в губернаторовы покои, ибо у моего господина находилась благородная госпожа, коя превеликую возымела охоту повидать и услышать новоиспеченного дурня. Представ перед ними, я воззрился, словно немой,

1 пучке рассказов (лат.).

114

 

а посему той девице, которую намедни ухватил во время танцев, подал причину сказать, ей-де наговорили, что теленок сей умеет речь вести, а теперь она примечает, что то неправда. Я ж отвечал: «А я, супротив того, думал, что обезьяны не могут речь вести, теперь же изрядно слышу, что в том ошибся». — «Неужто, — воскликнул мой господин, — ты почитаешь сих дам обезьянами?» Я ответил: «Когда они не обезьяны, то вскорости ими сделаются: кто знает, что может стрястись; я ведь тоже не знал, что стану теленком, а вот ведь стал!» Мой господин спросил, из чего же я заключаю, что они должны сделаться обезьянами. Я ответил: «У нашей обезьяны оголена задница, а у этих дам уже груди, тогда как честные девицы обыкновение имеют их прикрывать». — «Ах ты, бездельник! — воскликнул мой господин. — Ты глупый теля, оттого такое и болтаешь. Сии по справедливости дают зреть то, что зрения достойно, обезьяна же нага оттого, что ей негде взять одежи. Живо искупи свою вину, в чем нашкодил, а не то я попотчую тебя плетьми и велю затравить собаками в гусятник, как поступают с теми телятами, что не умеют вести себя подобающе. Дай услышать, можешь ли ты воздать достойную хвалу даме и описать ее красоту, как то ей подобает?» Засим оглядел я ту даму с ног до головы и опять с головы до пят, она же взирала на меня столь пристально и с такою приятностию, словно я собирался на ней жениться или еще раз обхватить. Наконец я сказал: «Господин, теперь я неотменно вижу, в чем тут промашка, во всем виноват плут портняжка; он всю материю, что назначена была для шеи и должна была прикрыть грудь, пустил в юбку, оттого-то она и влачится сзади; надобно нерадивому плуту поотрубать руки, ежели он не горазд шить лучше. Девица, — сказал я, обратившись к ней самой, — гони его в шею, когда не след ему тебя так уродовать, да постарайся сыскать портного моего батьки, зовут-то его мастер Павел, он ладно справил моей матке, нашей Анне да Урселе такие-то юбчонки, подолом ровненьки, да все в складках и не волочились по грязи, как твои. Ты и не поверишь, какие нарядные платья мог он шить кичливым потаскушкам, в коих они красовались, словно Бартель». Мой господин спросил: а были ли Анна и Урселе у моего батьки красивее этой девицы? «Вестимо нет, господин! — сказал я. — Ведь у сей девицы волосы такие желтые, словно пеленки замаранные, а пробор на голове такой белый и прямой, словно на кожу наклеили белую свиную щетину; да волосы у нее так красиво скручены, что схожи с пустыми трубками, или как если бы кто понавешал с обоих боков по нескольку фунтов свечей или по дюжине сырых колбас. Ах, гляньте только, какой красивый, гладкий у нее лоб; разве не выступает он нежнее, чем

115

 

самая жирная задница, и не белее ли он мертвого черепа, много лет под дождем провисевшего? Вот жалость, что нежная ее кожа столь мерзко загажена пудрою, ибо когда б увидали ее люди, не имеющие о сем понятия, то, верно, возомнили бы, что девица эта шелудивая от рождения и оттого кожа у нее так шелушится, что было бы еще большею бедою для ее глаз, кои, по правде, чернеют и мерцают яснее, чем сажа на челе батькиной печи, а она так и сверкала, когда Анна растапливала печь соломою, словно было в ней заключено чистое пламя, готовое зажечь весь свет. Щеки сей девы так-то славно румяны, однако ж не столь красны, как намедни новые шнуры да ремни у швабских возчиков из Ульма. Однако ж краска на ее устах и ту далеко превосходит, а когда она смеется или что промолвит (прошу, господин, только взглянуть на нее со вниманием), то в пасти у нее торчат два ряда зубов, один к одному, все-то белые как сахар, словно их настрогали из редьки. О, дивное творение, я не верю, что ты можешь причинить кому-нибудь боль, когда укусишь! А шея-то у нее, почитай, такая же белая, как стоялое кислое молоко, а груди, что пониже, такого же цвета и, нет сомнения, такие же тугие, как козье вымя, от молока раздувшееся. Уж, верно, не такие дряблые, как у тех старух, что намедни, когда я был на небе, обмывали мне задницу. Ах, господин, гляньте только на ее руки и пальцы, они такие-то тонкие, такие-то длинные, такие-то гибкие, такие-то проворные и так искусны, натурально, как намедни у цыганок, чтобы ловчее было запустить в карманы, когда надумают что-нибудь выудить. Но что все это супротив самого тела, хотя я и не видел его нагим! Разве оно не столь нежно, прелестно и субтильно, как если бы ее восемь недель кряду несла матушка Катарина?» Тут поднялся столь зычный смех, что уже нельзя было ни мне говорить, ни меня услышать, с тем я и притих, словно голландец, и до тех пор дозволял над собою потешаться, покуда мне это не прискучило.

 

 

ДЕСЯТАЯ ГЛАВА

Симплиций речет о героях смелых

И о мастерах, в ремесле умелых.

 

Засим последовал обеденный стол, во время коего я снова изрядно показал себя, ибо положил за правило порицать все дурачества и казнить всякую суетность, к чему тогдашнее мое положение весьма было удобно; ни одного сотрапезника не оставил я без того, чтобы не упрекнуть и не укорить его пороками, и когда кому сие было не по нраву, то его еще подымали на смех другие или же

116

 

мой господин ему указывал, что ни один мудрец на дурака не досадует. Сумасбродного фендрика, который был злейшим моим врагом, я тотчас же вытащил на свет божий и прокатил на осле. Однако ж первый, кто по знаку моего господина возразил мне о разумением, был секретарь; ибо когда я нарек его кузнецом титулов и, высмеивая суетные титулы, спросил, а как титуловать праотца всех людей, он отвечал: «Ты болтаешь, как неразумный теля, ибо не ведаешь, что после первых наших прародителей жили различные люди, кои редкостными добродетелями, мудростью, геройскими деяниями, а также изобретением добрых художеств себя и род свой толико возвысили, что и другие вознесли их превыше всех земных вещей и даже звезд, до самых небожителей. Был бы ты человек или же, по крайности, читал бы, как человек, историю, то уразумел бы различие, которое существует меж людьми и охотно придавал бы всякому надлежащий ему честной титул; но понеже ты теленок и человеческой чести не причастен и не достоин, то и рассуждаешь о сих вещах, как глупый теля, и не воздаешь благородному человеческому роду того, что исполняет его веселием». Я отвечал: «Я был человеком, таким же, как и ты, и порядком читывал в книгах, а посему могу заключить, что ты сам либо не вник в спор надлежащим образом, либо твоя корысть понуждает тебя говорить иначе, чем ты разумеешь. Скажи мне, какие надобно совершить геройские деяния и похвальные изобрести художества, дабы их достало на несколько сот лет возвеличить целый род после смерти самого героя или художника? И разве то и другое: сила героя, мудрость и высокое разумение художника не умирают вместе с ними? И коли ты сего не разумеешь, а доблести родителей на детей переходят, то принужден я заключить, что отец твой был палтусом, а мать камбалою». — «Ба, — ответствовал секретарь, — коли на то пошло, коли нам честить друг друга, то я мог бы укорить тебя, что твой батька был грубый шпессертский мужик, и хотя в родне и на родине твоей изрядных пентюхов уродилось довольно, однако ж, сделавшись неразумным телятею, ты и вовсе себя унизил». — «Вот дело! Тут-то я тебя и прищучил, — сказал я, — да ведь сие как раз и есть то, что я доказать хочу, что добродетели родителей не всегда на детей переходят, а посему и дети почетных титулов родителей своих не всегда достойны. По правде, мне нет в том сраму, что я стал теленком, ибо в сем случае выпала мне честь самому могущественному царю Навуходоносору последовать. Кто знает, не будет ли угодно богу, чтобы и я, как он, снова стал человеком и притом еще больше возвысился, нежели мой батька? Для того прославлю я тех, кто через собственную свою добродетель учинили себя благородными».— «Допустим,

117

 

но не признаем, — рек секретарь, — что дети не всегда честные титулы родителей своих должны наследовать, все же тебе надлежит признать и в том неотменно со мною согласиться, что те, кто сами доблестными своими деяниями учинили себя благородными, всяческой похвалы заслуживают. А коли так, то отсюда следует, что и детям родителей их ради по справедливости воздают почести, ибо яблочко от яблони недалеко падает. Кто бы ни восхотел в потомках Александра Великого, ежели бы он одного хоть оставил после себя, прославить доблестного пращура их на войне отвагу? Сей в юности, когда еще был не способен носить оружие, выказал страсть свою к ратным подвигам слезным сокрушением, что отец его всем завладеет, а ему ничего завоевать не оставит. Разве не покорил он целый свет, не достигши и тридцати лет, и еще не насытился подвигами? Разве в битве с индийцами, будучи покинут своими воинами, не вспотел он от гнева кровавым потом? И разве не сиял его лик, словно вокруг него горели языки пламени, так что устрашенные варвары принуждены были борючись отступить? Кто же не пожелает возвысить и возвеличить его над всеми людьми, ибо Квинт Курций свидетельствует о нем, что дыхание его было подобно бальзаму, пот мускусу, а мертвое тело его источало благовоние, будто драгоценные курения? Здесь приличествует также упомянуть Юлия Цезаря и Помпея, из коих один, не считая славнейших побед, одержанных им в гражданских усобицах, пятьдесят раз сражался в открытом поле и 1152000 воинов положил в битвах. Другой же, помимо 940 захваченных у морских разбойников кораблей, завоевал и покорил 876 городов и сел от самых Альп до крайних пределов Гишпании. Я умолчу о славе Марка Сергия и лишь упомяну о Люции Сиккио Дентате; он был цеховым старшиною в Риме, когда Спурий Турпей и Авл Этерний были бургомистрами. Сей отличился в 110 битвах и по восемь раз кряду побеждал тех, кто его вызывал на бой; он мог показать на своем теле сорок пять рубцов от ран, принятых в сражениях, все лицом к лицу, — и ни одной сзади; с девятью полководцами шествовал он в триумфах, которые они получили своим мужеством. А воинская доблесть Манлия Капитолиния была бы не меньше, когда бы он сам при скончании жизни ее не умалил; ибо он также мог показать тридцать три шрама, не считая того, что он один спас от галлов Капитолий со всеми сокровищами. Где библейские герои — Иосия, Давид, Иоав, Маккавеи и множество иных, из коих первые завоевали обетованную землю, а последние вновь даровали ей свободу? Item могучий Геркулес, Тезей и др., коих славные подвиги и бессмертную хвалу изречь и описать невозможно! Или они в потомках своих не должны быть прославлены?

118

 

Но оставляю брань и оружие и обращаюсь к различным художествам, кои, правда, кажутся не столь знатны, тем не менее мастера в оных немалую себе приобретают славу. Коликая способность была у Зевксиса, чья скорая на выдумки голова и преискусная рука обманывали птиц в поднебесье? Item у Апеллеса, который написал Венеру так натурально, красиво и превосходно и во всех линиях столь субтильно и нежно, что в нее влюблялись юноши. Плутарх пишет, что Архимед одною только рукою на одном единственном канате протащил через торжище в Сиракузах большой корабль, груженный купецкими товарами, как если бы он провел на узде смирную скотину, что и двадцати быкам, не говоря уж о двухстах подобных тебе телятах, было бы не под силу. Разве сии достохвальные мужи не должны почтены быть особливыми титулами соразмерно своему искусству? Кто не захочет отличить перед всеми другими людьми тех, кои для персидского царя Сапора изготовили стеклянный сосуд, столь широк и велик, что он мог, воссев посреди его, наблюдать под ногами течение светил? Разве не заслуживает хвалы Архит, делавший деревянных голубей с таким искусством, что они летали по воздуху, подобно прочим птицам? Альбертус Магнус отлил из меди голову, которая могла явственно выговаривать разумное слово. Так же и Мемнонов столп, когда озаряло его восходящее солнце, испускал зычный глас или ворчание. Помянутый Архимед изготовил зеркало, с помощью коего посередь моря зажигал вражеские корабли. Вспомянем также диковинное зеркало Птолемея, в коем отражалось столько ликов, сколько часов составляло день. Кто не почтет благородной искусную руку того писца, который всю «Илиаду» Гомерову в сто тысяч стихов уместил на столь малой бумаге, что ее можно было спрятать в ореховой скорлупе, как о том свидетельствует Плиний. А другой искусник сделал целый корабль со всеми надлежащими к нему снастями столь хитроумно, что пчела могла укрыть его под своим крылом. Кто не захочет прославить того, кто первый изобрел азбуку? И кто не захочет поставить превыше всех других искусств того, кто изобрел благородное и для всего света полезное искусство книгопечатания? Когда Церера, ибо она изобрела хлебопашество и мельницы, почитаема была богинею, то будет ли несправедливым, ежели, согласно другим ее качествам, воздадут ей хвалу почетным титулом? По правде, невелика забота, уразумеешь ли ты, нескладный теля, все сие своими неразумными бычачьими мозгами или нет. Ты подобен псу, который, лежа на стоге сена, не подпускал к нему быков, ибо сам не мог им полакомиться; ты не причастен никакой чести, а посему отказываешь в ней тем, кто ее достоин».

119

 

А когда меня так раззадорили, я отвечал: «Превосходные геройские деяния надлежало бы вельми прославить, когда бы не были они соединены с погибелью и разорением прочих людей. Какая же то слава, когда она столь обильно кровью невинных осквернена? И какое же это благородство, что погибелью многих тысяч людей завоевывается и доставляется? А что касаемо до художеств, то что они такое, как не сущее безрассудство и суета? Да они столь же пусты, тщетны и бесполезны, как и сами титулы, что к одному из них прилагаются, ибо служат они либо корысти, либо сластолюбию, либо роскоши, либо на пагубу другим людям, как те страшные штуки, что я видел намедни на двуколках. Также можно обойтись без тиснения книг и сочинений, по слову и мнению одного святого мужа, утверждавшего, что весь необъятный мир довольно служит ему книгою, дабы дивиться чудесам создателя и познать благостное его всемогущество».

 

 

ОДИННАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций о жизни всетрудной тужит

Того господина, коему служит,

 

Господин мой также захотел пошутить надо мной и сказал: «Я неотменно примечаю, что ты не надеешься приобрести себе благородство, оттого и ставишь ни во что честные дворянские титулы». Я отвечал: «Господин! Когда б мне надлежало тотчас заступить благородную твою должность, я бы никак на то не согласился». Господин мой сказал со смехом: «Я думаю, ибо быку пристойна овсяная солома. Но ежели бы ты обладал высоким разумением, какое надлежит иметь благородным душам, то прилежно снискивал бы себе чины и почести. По мне, так вовсе не худо, коли счастье возносит меня над другими». Я же сказал со вздохом: «Ах, сколь многотрудное блаженство! Господин! Я уверяю тебя, что ты наизлополучнейший человек во всем Ганау». — «Как это так? Теля! — воскликнул господин. — Скажи мне, с чего это ты взял, я за собою того вовсе не ведаю». Я отвечал: «Когда ты того не знаешь и не чувствуешь, что ты в Ганау губернатором и того ради обременен несчетными хлопотами и беспокойствами, значит, ослепила тебя чрезмерная жадность к почестям или сотворен ты из железа и вовсе бесчувствен. Правда, ты можешь повелевать, и всяк, кто б ни попался тебе на глаза, должен тебе повиноваться; но разве делают они сие занапрасно? Разве не слуга ты для них всех? Разве не должен ты пещись о каждом? Гляди, теперь ты обложен со всех сторон врагами, и сохранение всей крепости на

120

 

одного тебя возложено. Ты должен стремиться причинить противнику своему урон, а притом доглядеть, чтобы умысел твой не выведали лазутчики. Разве не приходится тебе частенько самому стоять на карауле, словно простому солдату? Сверх того принужден ты заботиться, чтобы на счету не открылось какой недостачи в деньгах, амуниции, провианте и войске и того ради беспрестанными экзекуциями и насильством собирать со всей округи контрибуцию. Пошлешь за таким делом своих, так у них нет иной работы, как только разбойничать, грабить, красть, жечь и убивать; вот совсем недавно разграбили они Орб, взяли Браунфельс и Штаден да сожгли дотла. Правда, они получат от сего добычу, ты же тяжкий на себя примешь ответ перед господом. Я допускаю, что, быть может, наряду с честью также и прибыток доставляет тебе приятность, но знаешь ли ты, кто насладится теми сокровищами, которые ты стяжал? И положим (как то ни сумнительно), что сие богатство у тебя останется, все же ты будешь принужден покинуть его, и ты ничего не возьмешь с собою, кроме греха, коим приобрел его себе. А ежели тебе посчастливится употребить добычу себе на пользу, то расточаешь ты пот и кровь бедняков, которые сейчас страждут в скудости или же вовсе погибают и мрут с голоду. О, сколь часто наблюдал я, как под бременем твоей должности мысли твои приходили в великое рассеяние, тогда как я и другие телята беззаботно почием мирным сном. А ежели ты так не поступаешь, то можешь поплатиться головою, когда упустишь что необходимо для сбережения подначального тебе войска и обсервации крепости. Гляди, от коликих печалей я избавлен! И понеже я знаю, что самой натурой положено мне умереть, то не печалюсь, что кто-либо возьмет приступом мой хлев или что я принужден буду вести перестрелку за свое пастбище. Умру я во младости, так минует меня тяжкое ярмо вола; твоей же погибели, нет сомнения, ищут многоразличными способами. И посему вся твоя жизнь не что иное, как беспрестанная забота и сну помеха; ибо принужден ты опасаться и друзей и врагов, кои, нет сомнения, замышляют, как бы лишить тебя жизни, либо денег, либо репутации, либо команды, либо еще чего-нибудь, что ты и сам не прочь учинить с другими. Враг нападает на тебя явно, а мнимые твои приятели в тайности завидуют твоему счастию; но и от подначальных ты не всегда в безопасности. Я уже не говорю о том, что всякий день терзают тебя пламенные вожделения и ты бросаешься туда и сюда, помышляя, как бы приобресть себе еще большую славу и честь, выйти в еще большие чины, стяжать еще большее богатство, провести похитрее врага, одолеть его, разорить то или другое селение, одним словом, сотворить все то, от чего другим людям будет скорбь, твоей душе пагуба, а божественному

121

 

величию неугодность. Но наигоршее зло, что ты ласкателями своими столь испотворен, что не знаешь самого себя, и столь ими пленен и отравлен, что не можешь узреть пагубную стезю, на которую ступил; ибо все, что ты ни сделаешь, они нарекут благом и все пороки твои восхвалят и обратят в сущие добродетели. Лютость твою они объявят справедливостью, а когда ты приказываешь разорять страну и народ, они уверяют, что ты бравый солдат, подстрекая тебя, таким образом, на пагубу другим людям, дабы сохранить твое благоволение, да потуже набить свою мошну».

«Ах ты, лежебок! Негодник! — сказал мой господин. — Да кто это подучил тебя так проповедовать?» Я отвечал: «Милостивый господин! Разве я говорю неправду, что ты своими ласкателями и потатчиками столь испотворен, что тебе уже пособить невозможно? Напротив, другие люди тотчас же видят твои пороки и осуждают тебя не только в вещах важных и значительных, но и сыскивают их довольно в самых наиничтожных, чтобы порицать тебя. Али мало тебе примеров о великих мужах, что жили в давние времена? Афиняне роптали на Симонида за то только, что у него был зычный голос; фиванцы жаловались на своего паникулума, что он рыгал; лакедемоняне бранили Ликурга за то, что он всегда ходил с наклоненной головой; римляне полагали, что не приличествует Сципиону столь громко храпеть во сне; им казалось отвратительным, что Помпей чешется одним ногтем; над Юлием Цезарем они насмехались, ибо он не умел складно и нарядно надеть пояс; жители Утики бранили доброго Катона за то, что он, как им мнилось, с непомерной жадностью уписывал за обе щеки; а карфагеняне злословили о Ганнибале, ибо он всегда ходил с обнаженной грудью. Как теперь мнится тебе, милостивый мой повелитель? Все ли еще полагаешь ты, что должен я поменяться с тем, у кого наряду с дюжиной, или тринадцатью, застольных друзей, объедал и подлипал, почитай, больше ста, а то и десять тысяч тайных и явных врагов, хулителей и недоброхотных завистников? Да и какое блаженство, какое веселие и радость могут быть у того, под чьим попечением, покровом и защитой живет столько людей? Разве не надобно тебе за всем доглядеть, обо всем печалиться и всякую жалобу и ябеду выслушивать? Разве от сего одного не довольно докуки, даже если бы не было у тебя ни врагов, ни завистников? Изрядно вижу, сколь несладко твое житье и коликими ты обременен тяготами. А какая, милостивый господин мой, напоследок ожидает тебя награда? Ответствуй мне, что приобретешь ты от сего? А ежели ты того не знаешь, то обратись к греку Демосфену, коего, после того как он доблестно и верно служил и споспешествовал общему благу и правлению

122

 

афинскому, вопреки всякому праву и справедливости, словно мерзостного злодея, выслали из отечества и обрекли на изгнание. Сократ был изведен ядом; Ганнибал был столь дурно награжден соотечественниками, что принужден был скитаться по свету. То же случилось с римлянином Камиллом; и тем же родом отплатили греки Ликургу и Солону, из коих первого побили камнями, а другому выкололи глаз и напоследок изгнали из отечества, словно убийцу. Точно так же Моисей и другие святые мужи подпадали ярости и неистовству черни. Того ради оставайся при своей команде и своем жалованье, какое ты заслужил; тебе не надобно будет им со мною делиться; ибо когда будет с тобою все благополучно, то, по крайности, ты не приобретешь себе ничего больше, кроме нечистой совести. А ежели начнешь ты внимать велениям своей совести, так тебя тотчас же отрешат от команды как неспособного не иначе, как если бы ты вроде меня стал несмышленым телятею».

 

 

ДВЕНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций приводит схолию ту,

Что ум неразумному дан скоту.

 

Посреди такого моего дискурса всяк взирал на меня с изумлением, и все присутствующие дивились, что я способен вести такие речи, чего, как они уверяли, и для разумного человека было бы довольно, когда бы мог он безо всякого предварительного размышления так говорить. Я же заключил речь свою такими словами: «Посему-то, милостивый господин мой, и не желаю я с тобою поменяться! По правде, мне в том нет ни малейшей нужды; ибо заместо твоего дорогого вина родник доставляет мне полезный напиток, а тот, по чьей воле я стал теленком, благословит мне на потребу плоды земные, кои мне, как Навуходоносору, весьма сгодятся в пищу и для поддержания жизни. Натура снабдила меня также изрядною шубою, тогда как, напротив, тебе нередко претит самая лучшая снедь, вино помрачает голову и тебя посещают различные немощи».

Мой господин отвечал: «Право, не знаю, что мне о тебе и подумать: для теленка, сдается мне, ты слишком разумен; чую я, что под телячьей шкурой кроется изрядный плутяга». Я притворился рассерженным и сказал: «Али вы, люди, и впрямь почитаете нас, зверей, дурнями? Зря забрали вы это себе в голову! Я стою на том, что, когда бы твари постарше меня могли, как я, речи говорить, они не остались бы у вас в долгу. А ежели вы полагаете, что мы

123

 

совсем глупы, то скажите, кто научил сизого голубя, жаворонка, черного дрозда и рябчика прочищать себе кишки лавровым листом? А горлиц, турманов и кур пользовать себя львиным зевом? Кто научил собак и кошек есть траву по росе, когда им надо очистить переполненные желудки? Кто научил черепаху врачевать укушенные места болиголовом? А оленя, когда он подстрелен, лечить себя бадьяном или диким полеем? Кто наставил сусликов употреблять руту, когда на них нападает летучая мышь или змея? Кто показал кабанам плющ, а медведям мандрагору и втолковал им, что сие надежное для них лекарство? Кто присоветовал орлу искать орлиный камень и употреблять его, когда приходит время класть яйца? Кто надоумил ласточек врачевать больные глаза птенцов чистяком? Кто внушил змеям, что, готовясь к линьке или чтобы прогнать из глаз темную воду, надлежит им употреблять укроп? Кто обучил аиста ставить себе клистиры, пеликана отворять себе жилу, а медведя дозволять пчелам пускать себе кровь? Чего? Да я осмелюсь утверждать, что вы, люди, переняли свои науки и художества от нас, зверей! Вы жрете и упиваетесь до недугов и смерти; того с нами, скотами, не бывает. Лев либо волк, когда он безмерно разжиреет, то соблюдает пост, покуда снова не спадет с тела и не станет здоров и весел. Но каковая тварь разумнее всех? Воззрите на птиц поднебесных! Рассмотрите искусное строение чудных гнезд! И понеже никто не сможет подражать им в работе, то должны вы признать, что они превосходят вас, людей, равно как в разумении, так и в художестве. Кто говорит перелетным птицам, когда время лететь к нам по весне и выводить птенцов? А по осени, когда снова отправляться на зимовье в теплые страны? Кто присоветовал им определять для сего особливое сборное место? Кто ведет их или указывает им путь? Или, может быть, вы, люди, ссужаете их мореходным своим компасом, дабы они не заблудились в пути? Нет, любезные человеки, они знают дорогу и без вас, знают, сколь долго принуждены они будут странствовать, когда надлежит им подняться с того или иного места, и так они не нуждаются ни в компасах ваших, ни в календарях. Воззрите также на прилежного паука, чье непрестанное плетение едва ли нельзя почесть чудом! Сыщете ли вы хотя бы единственный узел во всей его работе? Какой охотник или рыбак научил его плести сети, а потом как расставить их и подстерегать дичину либо из темного уголка, либо в самом средоточии своего плетения сидючи? Вы, люди, дивитесь ворону, о коем свидетельствует Плутарх, что кидал он камни в сосуд до тех пор, покуда вода не поднялась настолько, что мог он с легкостью утолить жажду. Что бы вы, люди, стали делать, когда б довелось вам пожить среди зверей и вместе с ними и вы видели бы и наблюдали все прочие их деяния,

124

 

повадки и обычаи? Тогда только признали бы вы, что, судя по всему, все звери как бы наделены своими особливыми природными силами и добродетелями, кои проявляются во всех их affectionibus 1 и склонностях духа, в осторожности, крепости, ласке, пугливости, дикости, в обучении и воспитании. Звери ведь узнают друг друга, они отличают себя от других, они перенимают то, что им на пользу, остерегаются того, что им во вред, убегают опасности, собирают сообща то, что им надобно для пропитания, а иногда и обманывают вас, людей. А посему многие древние философы, все сие изрядно взвесив и рассмотрев, не почитали зазорным рассуждать и диспутировать о том, не обладают ли неразумные твари и впрямь умом? Но зачем городить огород? Разве сам мудрый Соломон не поучает нас, когда глаголет в «Притчах», гл. 30: «Четыре же суть малейшие на земле, сии же суть мудрейшие из мудрых: муравьи — народец несильный, однако ж летом заготовляют пищу себе на зиму; хирогулли — народец слабый, однако ж ставят домы свои на скалах; у саранчи нет царя, но выступает вся она стройно; паук лапками цепляется, но живет в чертогах царевых».

Я не хочу более рассуждать о сем предмете; ступайте и воззрите на пчел, как приготовляют они воск и мед, и тогда поведаете мне суждение ваше».

 

 

ТРИНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиция речи кто ведать желает,

Пусть тот прилежно сие читает.

 

Засим последовали различные обо мне суждения сотрапезников моего господина. Секретарь стоял на том, что надлежит почесть меня дурнем, коль скоро я самого себя объявляю и величаю неразумною тварью, ибо те, коим недостает в голове заклепки, а они все же мнят себя умниками, бывают самыми наидиковинными и замысловатыми дурнями. Другие говорили, когда б отнять у меня такое воображение, что я теленок, или же втолковать мне, что я снова сделался человеком, то можно было б почесть меня довольно разумным или смышленым. Господин мой сказал: «Я почитаю его дурнем, ибо он каждому не страшась говорит правду; однако ж дискурсы его таковы, что не под стать никакому дурню». Все сие говорили они по-латыни, дабы я не мог уразуметь. Он спросил меня, не штудировал ли я различные ученые предметы,

1 волнениях (лат.).

125

 

когда еще был человеком. «А я не знаю, что такое штудировать, — сказал я ему в ответ. — Однако ж, любезный мой господин, растолкуй мне, что это за штуды, коими штудируют. Не зовешь ли ты так кегли, которые сшибают?» На что сумасбродный фендрик сказал: «Зряшные растабары с этим молодчиком! Али не видите, что в ём бес засел; он одержимый, вот бес из него и брешет!» Того ради возымел господин мой причину спросить меня, поелику сделался теперь я теленком, то не оставил ли обыкновение творить молитву, как творил до сего, подобно другим людям, и уповаю ли я достичь небесного блаженства. «Вестимо! — ответствовал я. — Ведь осталась же во мне бессмертная моя душа, коя, как ты с легкостью уразуметь можешь, вовсе не стремится попасть в ад, особливо когда мне там довелось столь худо. Я токмо лишь переменился, как прежде Навуходоносор, и могу еще со временем опять стать человеком». — «Желаю тебе того», — сказал господин мой с приметным вздохом, почему я легко заключить мог, что его посетило раскаяние, ибо по его соизволению и сделался я дурнем. «Однако ж мы хотим послушать, — продолжал он, — как ты молишься!» Тут я пал на колени, воздел руки и возвел очи горе, как подобает честным отшельникам, и понеже раскаяние господина моего изрядно умилило мое сердце, то не мог удержаться от слез, и по прочтении «Отче наш» с величайшей истовостью творил молитву за всех христиан, за друзей и врагов моих, да сподобит меня всевышний по благости своей провести жизнь не постыдно и мирно, дабы мог я и был достоин прославить его в селении праведных, — ибо отшельник научил меня творить молитвы благочестивыми, подобранными в уме словами. Отчего некоторые из взиравших на сие принялись почти что плакать, ибо преисполнились ко мне большим сожалением; да и у самого моего господина стояли в глазах слезы, коих он, сдается мне, сам стыдился, а посему сказал в извинение, что сердце у него готово было разорваться в груди, когда в такой прежалостной фигуре явственно представилась очам его покойная сестра.

После обеда послал мой господин за помянутым священником, поведал обо всем, что я учинил, и дал уразуметь, что он в опасении, все ли со мною ладно и не замешан ли тут нечистый, ибо до сего обнаружил я совершенную простоту и неведение, а теперь рассуждаю о таких предметах, что только диву даешься. Священник, наилучшим образом знавший все мои обстоятельства, отвечал, что надобно было о сем помыслить прежде, чем соделать из меня дурня; люди — подобие божие, и с ними, особливо в столь нежной юности, не следует учинять потеху, как со скотами. Однако ж он никогда не поверит такому попущению, что злой дух мог сюда замешаться, поелику я во всякое время с молитвою прилежно

126

 

вверял себя богу. А ежели, паче чаяния, и было такое попущение и определение, то тем тяжелее будет ответ перед господом, ибо и без того нет греха горшего, нежели отнять у ближнего разум, а через то лишить его возможности возносить хвалу и служить вышнему, для чего, собственно, и сотворен человек. «Я и допрежь сего уверял, что он довольно остер умом, а не мог обыкнуть в сем мире по той причине, что был взращен и воспитан в совершенном неведении сперва своим батькой, мужиком неотесанным, а затем в пустыне — вашим свояком. Когда б поначалу малое на него употребили терпение, то со временем он сделался б куда складнее; то было богобоязненное, простодушное дитя, еще не ведавшее ни о чем в сем злобном мире. Однако ж я нимало не сомневаюсь, что ему пособить невозможно, ежели не отнять у него этого мечтания и не добиться того, что он перестанет верить в свое телячество. Писано бо в книгах про одного, кой непреложно уверовал, что сделался глиняным кувшином, того ради наказывал своим домашним ставить его наверх, дабы он не разбился. А другой возомнил, что он не кто иной, как петел; сей кукарекал в своей болезни день и ночь. А еще иной полагал, что он не иначе как помер и бродит по земле привидением, и того ради отстранял от себя лекарство, и пищу, и питие, и никому не удавалось его к тому преклонить, покуда один умный врач не подговорил двух молодцов, кои якобы также вообразили себя привидениями, но, невзирая на то, оказывали над кушаньями всяческую храбрость и, подбившись к нему в товарищи, уверили его, что в нынешние времена и привидения не пренебрегают кушаньями и напитками, чем его и поставили на ноги. У меня самого в приходе был больной мужик; когда я посетил его, он пожаловался мне, что в брюхе у него скопилися три или четыре ведра воды; коли эту воду из него выпустить, то уповал он, что придет в совершенное здравие, почему и просил меня либо взрезать ему живот, чтобы вся жидкость вытекла, либо подвесить в коптилке, чтобы его хорошенько высушить. На что приступил я к нему с увещанием и убедил его, что сумею избавить от водянки иным способом; засим взял я кран, который употребляю для винных или пивных бочек, навязал на него кишку, приладил другой конец к выступу большой кадки, которую велел дополна налить водою, и притворился, будто вставил тот кран ему в брюхо, обвязанное тряпками, в опасении, как бы оно не лопнуло. Засим открыл я кран, пустил воду из кадки, чему пентюх от всей души радовался и по исправлении оной процедуры поснимал с себя все тряпки, а через короткое время он пришел в совершенное здравие. Тем же манером пособили и другому, который возмечтал, что в брюхе у него запрятана конская сбруя, удила и другие подобные вещи; сему дал доктор проносное

127

 

питье и положил под стульчак означенные предметы, дабы малый уверился, что все сие сошло на низ у него самого. Также сказывают о некоем фантасте, который вообразил, что нос его столь велик, что достает до земли; сему привесили к носу колбасу, от коей мало-помалу отрезали по куску, покуда нож не коснулся тела, так что носач закричал, что его нос обрел прежний свой вид; посему заключаю, что и доброму Симплициусу, как и тем людям, пособить можно». — «Охотно верю сему, — отвечал мой господин, — однако ж смущает меня, что он, пребывая доселе в толиком неведении, теперь рассуждает о различных предметах, представляя их с таким совершенством, как это и у старых, опытных книгочиев за редкость почесть можно. Он насказал мне о многих свойствах животных и описал мою собственную персону столь искусно, как если бы всю жизнь свою провел в свете, так что я тому дивуюсь и готов почесть сии речи за оракул или знамение божие». — «Господин, — ответствовал священник, — сие могло произойти естественным образом. Я знаю, что малый весьма прилежен к чтению, ибо он вместе с отшельником перечел все мои книги, коих было у меня немало, и понеже память у него изрядная, то днесь, когда дух его празден и он не помнит самого себя, то и выкладывает все, что прежде запало в его мозги. Я уповаю, что со временем он и вовсе поправится». С такими словами священник оставил губернатора колеблющимся меж страхом и надеждою; он предстательствовал за меня наилучшим образом и доставил мне благополучное житие, а себе благоволение моего господина. Напоследок они порешили, что надобно еще некоторое время смотреть за мною; и сие производил священник более ради своей собственной, нежели моей пользы; ибо беспрестанно приходил то с тем, то с другим, как если бы он утруждал себя великим обо мне попечением, подбиваясь тем в милость к губернатору; того ради пожаловал сей последний его должностию и назначил капелланом при гарнизоне, что в те стесненные времена было не безделицей и чему я от всей души за него радовался.

 

 

ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций беспечно резвится на льду,

Попал он к кроатам себе на беду.

 

С того времени милость, щедроты и благоволение господина моего меня не оставляли, чем по справедливости могу похвалиться; ничто не препятствовало моему счастью, кроме как то, что я еще летами не вышел, а из телячьего платья повырос, хотя сам я

128

 

того не разумел. Также и священник не очень-то хотел, чтобы я пришел в совершенный разум, понеже ему мнилось, что для сего еще не приспело время и ему это не послужит на пользу. Однако ж господин мой, приметив во мне склонность к музыке, велел меня обучать оной и приставил ко мне превосходного лютниста, чье искусство я вскорости постиг довольно изрядно и превзошел его тем, что мог лучше, нежели он, сопровождать свою игру пением. Итак, служил я моему господину для его утехи, забавы, увеселения и дивования. Все офицеры оказывали мне свое благоволение, именитые горожане являли мне почтение, а челядинцы и солдаты мне доброхотствовали, ибо видели расположение ко мне моего господина. Каждый одаривал меня то тем, то этим, ибо они знали, что лукавые шуты нередко входят у своих господ в большую силу, нежели человек правосудный, а посему и склоняли меня подарками, иные, чтобы я не повредил им, снаушничав, а иные, напротив, чтобы я как раз учинил сие ради их корысти, таким-то образом зашибал я немало денег, которые по большей части отдавал сказанному священнику, ибо еще не ведал, на что они годны. И как никто не осмеливался поглядеть на меня косо, то и я ниоткуда не чаял себе напасти, заботы или кручины. Все свои помыслы устремил я к музыке или направлял к тому, как половчее казнить дурачества своих ближних. А посему возрастал я, катаючись, как сыр в масле: рожа моя лоснилась, а телесные силы приметно прибывали; вскорости по мне стало видно, что я не умерщвляю свою плоть в лесу, питаясь желудями, буковыми орешками, корнями и травами, запивая все это ключевою водою; мне пошел впрок лакомый кусок да еще с глотком рейнского вина или ганауского крепкого пива, что в столь скудные времена за великую милость божию почесть надо было; ибо вся Германия тогда была снедаема жестоким пламенем войны, чумой и голодом, так что и сама крепость Ганау была обложена неприятелем, но все сие мне нисколько не досаждало. По снятии осады господин мой порешил в мыслях презентовать меня либо кардиналу Ришелье, либо герцогу Бернгарду Веймарскому; ибо, помимо того, что он надеялся подобным подарком получить великую благодарность, ему, как он сам признавал, было непереносно видеть долее, как я в столь дурацком одеянии всякий день представляю его очам облик его пропавшей сестры, с коей я час от часу все более схож становился. Сие отсоветовал ему священник, ибо он утверждал, что придет время, когда он сотворит чудо и снова обратит меня в разумного человека, а посему подал губернатору совет припасти две телячьи шкуры и обрядить в них еще двух мальчиков. Засим отрядить к ним третью персону или особливого человека, который, явившись

129

 

в образе лекаря, пророка или бродячего скомороха, снял бы с диковинными церемониями с меня и со сказанных двух мальчиков наше дурацкое одеяние, уверяя, что может превращать скотов в людей, а людей в скотов. Подобным образом буду я снова приведен в полный разум, и мне без особливых трудов втолковать будет можно, что я, равно как и другие, снова стал человеком. И как губернатор дал на сие соизволение, то и пересказал мне священник все, о чем он столковался с моим господином, и легко уговорил меня на то согласиться. Однако ж завистливая Фортуна не возжелала дозволить мне с толикою легкостию выскользнуть из дурацкого моего платья и наслаждаться долее благополучным и превосходным сим житием! Ибо покудова скорняк и портной трудились над изготовлением потребных для оной комедии нарядов, резвился я с несколькими ребятами на льду перед крепостью; внезапно, и уж не знаю, какая нелегкая нанесла на нас отряд кроатов, которые нас сцапали, посадили на порожних лошадей, только что перед тем отнятых у мужиков, и увезли всем скопом. Правда, сперва они были в сумнении, брать ли меня с собою, покуда один не сказал по-моравски: «Min weme dolio Blasna sebao, bowe deme no gbabo Oberstwoi». Сему отвечал другой: «Prschis am bambo ano, mi no nagonie possadeime, wan rosumi niemezki, won bude mit Kratock wille sebao». Итак, принужден я был сесть на лошадь и познать, что един неурочный час может похитить все благополучие и лишить всего счастья и блаженства, за коими иной гоняется всю жизнь.

 

 

ПЯТНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплицию пало на злую долю

Беды и горя у кроатов вволю.

 

И хотя в крепости тотчас же подняли тревогу, повскакали на коней и начали с теми кроатами перепалку, чем их малость приостановили и задержали, однако ж не смогли у них ничего отбить, ибо сия легкая прыткая ватага вскорости улизнула от погони и направила путь свой на Бюдинген, где они накормили лошадей и отдали на выкуп тамошним горожанам взятых в плен богатеньких сынков из Ганау, а также распродали похищенных лошадей и другие товары. Отсюда поднялись они прежде, чем разгулялась настоящая ночь, не говоря уже о том, чтобы занялось утро, и пересекли бюдингенский лес, направляясь к аббатству Фульда и забирая по пути все, что только могли увезти с собою. Грабежи и разбой нимало не препятствовали скорому их походу, ибо

130

 

они уподоблялись самому черту, о коем обыкновенно говорят, что он может в одно и то же время бежать и (s. v.) дристать, нимало не мешкая, по дороге, понеже мы тем же вечером прибыли с большою добычею в аббатство Хиршфельд, где были у них квартиры; тут все пошло в дележ, я же достался полковнику Корпесу.

Все претило мне и казалось весьма несуразным при дворе сего нового господина: лакомые яства Ганау переменились на грубый черный хлеб и постную говядину или, когда дела шли хорошо, на кусок краденого сала. Вино и пиво превратились в воду, а вместо мягкой постели привелось мне довольствоваться соломою подле лошадей. А что до игры на лютне, коей услаждал я все совокупное общество, то вместо ее принужден я был, подобно другим мальчишкам, забиваться под стол, лаять по-собачьи и получать тычки шпорами, что было для меня невеселой потехой. Вместо променадов в Ганау отправлялся я на фуражировку, чистил скребницами лошадей и вывозил навоз. Фуражировать же означало не что иное, как с великим трудом и заботами, а частенько с опасностью для жизни и здравия рыскать по деревням, молотить, молоть, печь, красть и брать все, что сыщешь, пытать и разорять мужиков, позорить их служанок, жен и дочерей, для каковой работы я был еще юн летами. А когда бедные мужики показывали свое неудовольствие или же набирались такой дерзости, что тому или иному фуражиру, захватив посреди таких его трудов, возьмут да и пообломают лапы, что в те времена в Гессене с такими гостями случалось нередко, то зарубали тех мужиков насмерть, как только они попадутся, или же, по крайности, пускали на дым их хижины. У господина моего не было жены (ибо подобные вояки не имеют обыкновения таскать за собою жен, коль скоро первая встречная всегда может заступить их место), не было у него ни пажа, ни камердинера, ни повара, зато при нем находилась целая ватага конюхов и отроков, кои имели попечение разом и о нем, и о его лошадях, да и он сам не считал для себя зазорным оседлать коня или засыпать ему корму. Спал он завсегда на соломе, а то и на голой земле, укрываясь меховым плащом, а посему частенько можно было узреть странствующих по его платью бекасов, чего он нимало не стыдился, а еще посмеивался, когда кто-нибудь снимал их с него. Он носил короткие волосы и широченные усы, как у швейцарцев, что было ему весьма кстати, ибо он имел обыкновение переодеваться в мужицкое платье, когда отправлялся что-либо поразведать, И хотя он не задавал пирушек, как это ему приличествовало бы, однако ж всем, кто только его знал, как своим, так и чужим, внушал любовь, страх и уважение. Мы никогда не жили спокойно, а рыскали повсюду, то нападали

131

 

сами, то нападали на нас; не было нам угомону, пока можно было трепать гессенцев; также и Меландер не давал нам ни отдыха, ни срока, ибо отбивал у нас всадников и отсылал в Кассель.

Сия беспокойная жизнь была мне вовсе не по нутру, а посему я частенько, но тщетно вздыхал по Ганау. Самый тяжкий крест, который мне был ниспослан, состоял в том, что я не мог толком объясниться с этими молодцами, а был принужден сносить от всех и каждого тычки, пинки, побои и всяческое помыкание. Наибольшая потеха, какую я доставлял моему господину, заключалась в том, что я пел перед ним по-немецки и, подобно другим конюшенным, должен был трубить в трубу, что, по правде, случалось редко; но тогда получал я столь жестокие оплеухи, что шла кровь, что мне надолго было памятно. Напоследок, ибо и без того было видно, что меня еще нельзя было посылать на фуражировку, стал я приучаться к стряпне, а также чистить моему господину оружие, о чем он весьма заботился. Сие исправлял с таким рачением, что наконец приобрел расположение моего господина, ибо он приказал сшить мне из телячьей шкуры новое дурацкое платье с ослиными ушами, куда более длинными, нежели раньше; и понеже господин мой был в кушаньях не весьма привередлив, то тем меньше надобно было мне оказывать проворство в поваренном искусстве. А как частенько недоставало мне соли, сала и приправ, то сие ремесло мне прискучило; того ради я беспрестанно размышлял, как бы мне добрым манером отсюда убраться, особливо же потому, что я снова дожил до весны. А когда я решил сие исполнить, то принялся собирать и оттаскивать подале от наших квартир валявшиеся повсюду овечьи да коровьи кишки и черева, дабы они не распространяли столь гнусный запах, что пришлось ему по нраву. А когда я с тем управился, то напоследок, как только стемнело, отлучился совсем и улизнул в ближайший лес.

 

 

ШЕСТНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций скитается в темных лесах,

На двух злодеев наводит страх.

 

Однако ж, судя по всему, мое житье-бытье час от часу становилось все несноснее, и было столь худо, что я вообразил, будто рожден для злополучия; ибо не успело пройти несколько часов, как я сбежал от кроатов, а я уже попал в лапы к разбойникам. Сии, нет сомнения, полагали, что словили важную птицу, ибо темной ночью не разглядели моего шутовского наряда, и тотчас же

132

 

отрядили двух молодчиков отвести меня в уреченное место в самой чаще леса. А когда они завели меня в глубь леса, а темень была хоть глаз выколи, то один из них вознамерился без дальних околичностей повытрясти из меня денежки. Итак, сложил он кожаные свои перчатки и самопал наземь и принялся меня ощупывать, спросив: «Кто таков? Где у тебя деньги?» Но едва только почувствовал он под руками мохнатое мое платье и долгие ослиные уши на моей шапке (кои почел рогами), да еще к тому же увидел перебегающие по мне светлые искорки (как обыкновенно можно приметить на звериных шкурах, ежели их в темноте погладить), то обуял его такой страх, что он весь затрясся. Сие я тотчас же смекнул; того ради, прежде чем он снова отудобел или опамятовался, принялся я обеими руками из всех сил тереть свое платье, да так, что оно все засверкало, как если бы я внутри был начинен горящею серою, и ответствовал ему ужасающим гласом: «Я черт и сейчас сверну тебе и твоему товарищу шею!», чем сих двоих так устрашил, что они оба стремглав бросились от меня, словно их настигал адский пламень. Темная ночь не умедлила скорого их бега, и хотя они нередко спотыкались о пенья, камни, коряги и поваленные деревья и еще чаще падали кувырком, однако ж проворно вскакивали на ноги. Так мчались они, покуда я не перестал их слышать; я же похохатывал им вслед столь зычно, что весь лес отзывался, и сие, нет сомнения, в таковом безлюдье наводило на них немалый ужас.

Когда я собрался уйти прочь, то запнулся о самопал; я прихватил его с собою, ибо кроаты уже научили меня, как надлежит обращаться с оружием. А когда я зашагал дальше, то наскочил на ранец, сшитый, как и мое платье, из телячьей шкуры; я также его подобрал и увидел, что снизу к нему привязан еще патронташ с пулями, свинцом и прочим нарядом. Я навесил все это на себя, вскинул самопал на плечо, как заправский солдат, и схоронился неподалеку в густом частом кустарнике в намерении малость поспать. Но едва занялось утро, как вся шайка воротилась на сказанное место, чтобы сыскать брошенный самопал и сумку; я же навострил уши, словно лисица, и затаился, как мышь. Но как они ничего не нашли, то подняли на смех тех двоих, которые от меня улепетывали. «Эх вы, трусливые простофили, — укоряли они, — не стыдно вашим бельмам, что вы двое дозволили одному-единственному малому так вас настращать, прогнать и завладеть вашим оружием!» Но один из них поклялся, чтоб черт его побрал, когда то не был сам черт; он ведь хорошо расщупал его рога и грубую шкуру. Другой же кобенился весьма нескладно и сказал: «По мне, будь то хошь черт, хошь его матушка, мне бы только сыскать свой ранец». А один из них, коего я почел старшим,

133

 

отвечал ему: «Как ты полагаешь, на кой черт занадобились черту твой ранец и самопал? Да я готов прозакладывать голову, когда их не уволок с собою тот малый, который обратил вас в столь постыдное бегство». Но сему прекословил другой товарищ, сказывая, что-де весьма статься может, что уже после того бродили тут крестьяне, которые нашли и подобрали сии вещи. Наконец все согласились с таким мнением, и вся ватага твердо уверовала, что они захватили самого черта, особливо же потому, что тот самый малый, который в потемках ощупал меня, не только подтверждал сие ужасною божбою, но и сумел нарассказать им, жестоко все размалевав, про грубую сыплющую искрами шкуру и два рога как несомненный признак дьявольской натуры. Сдается мне, что ежели бы тогда я ненароком объявился снова, то вся орава бросилась бы врассыпную.

Напоследок долгонько поискав и ничего не нашедши, отправились они своим путем; я же раскрыл ранец, намереваясь позавтракать, но едва запустил руку, как достал кошель, в коем находилось примерно триста шестьдесят дукатов. И хотя нет нужды спрашивать, был ли я такою находкою обрадован, однако ж, да поверит мне читатель, котомка сия более увеселяла меня тем, что должным образом была набита провизиею, нежели тем, что я обрел в ней изрядный куш золота. И как у подобных молодчиков среди простых солдат в карманах гуляет ветер и такой куш таскать им с собою не за обычай, то я решил, что сей малый только в последней переделке промыслил себе тайком эти денежки и проворно засунул их в ранец, чтобы не пришлось поделиться с товарищами.

Засим я беспечально позавтракал, а вскорости обрел веселый родничок, возле коего славно прохлаждался и пересчитывал любезные дукаты. Но коли мне следовало бы объявить, в какой стране или местности я тогда пребывал, я, хоть убей, не мог бы о том ничего сказать. Сперва я обретался в лесу, покуда доставало мне провианту, с коим я весьма скупился. Но когда ранец мой стал пустехонек, погнал меня голод к мужичьему жилью: по ночам прокрадывался я к погребам и кухням и забирал все съестное, все, что только мог там сыскать и унести с собою; все это я тащил в лес, в самую глухую чащу. Там я вновь обратился к былой отшельнической жизни, какую вел прежде, кроме разве того, что теперь я много крал и тем меньше молился, а также не было у меня постоянного пристанища, и я бродил по всему лесу. Мне было весьма кстати, что такая жизнь повелась у меня с начала лета, а также что мог я стрелять из самопала, когда только хотел.

134

 

 

СЕМНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций зрит ведьм на шабаш сборы.

И сам попадает в бесовские своры.

 

Посреди таких странствий доводилось мне встречать в лесах то там, то сям блуждающих мужиков; однако ж они всегда от меня убегали, уж не знаю, по той ли причине, что они и без того были войною напуганы, рассеяны и, почитай, никогда не обретались дома, или же разбойники повсеместно разнесли молву о том приключении, какое было у них со мною, так что те, кому случалось меня потом ненароком увидеть, тотчас же полагали, что злой дух и впрямь рыщет в той стороне. Однажды проплутал я несколько дней в лесах и того ради стал весьма опасаться, что все припасы мои переведутся и я впаду в превеликую крайность и принужден буду снова питать себя травою и кореньями, отчего я уже давненько отвык. Посреди таких мыслей заслышал я двух дровосеков, что меня весьма обрадовало; я пошел на стук, и когда их завидел, то вынул из кошеля целую пригоршню дукатов, подкрался близко к ним и, показывая прельстительное злато, сказал: «Голубчики, коли вы меня тут поджидали, то вознамерился я вам подарить эти денежки!» Но едва они увидели, что у меня в руках засверкало золото, как сами тотчас же засверкали пятками, побросав кувалды и клинья, а заодно и мешок с хлебом и сыром. Сей снедью набил я ранец, углубился в лес и почти что отчаялся, что когда-либо снова стану жить среди людей.

По долгом размышлении о сем предмете сказал я себе: «Кто знает, какая уготована тебе судьбина; у тебя завелись денежки, и когда ты схоронишь их в надежном месте у добрых людей, то сможешь долго прожить беспечально». Итак, взошло мне на ум, что надобно их зашить; того ради сшил я из моих ослиных ушей, которые нагоняли на всех страх, два зарукавья и, присовокупив мои ганауские дукаты к разбойничьим, заточил их в сказанные зарукавья, подвязав изнутри выше локтя. Ухоронив таким образом свое сокровище, я стал снова наведываться к мужикам, добывая себе из их запасов все, в чем у меня была нужда и что я мог утащить. И хотя я еще был простак простаком, однако ж у меня достало хитрости, чтобы никогда не возвращаться на то место, где мне привелось чем-нибудь поживиться; а посему в плутнях мне была великая удача и никому еще не удавалось меня изловить с поличным.

Однажды в конце мая, когда вознамерился я сим обычным для меня, хотя и запретным, способом добыть себе пропитание и на

135

 

такой конец пробрался на некий крестьянский двор, то тихонько зашел на кухню, однако ж вскоре приметил, что там были еще люди (nota: а туда, где были собаки, я не заглядывал вовсе); а посему растворил я настежь кухонную дверь, что вела во двор, дабы в случае опасности прямехонько дать стрекача, и затаился, словно мышь, ожидая, покуда люди не угомонятся, меж тем приметил я в кухонной ставенке, что выходила в покои, щелку; я подкрался туда, чтобы поглядеть, скоро ли те люди улягутся спать. Однако ж моя надежда была пустой, ибо они только что оделись и заместо свечи стояла там у них на лавке светильня, мерцавшая голубым серным пламенем, при свете коего мазали они помела, метлы, вилы, скамьи и стулья и один за другим вылетали, сидючи на них, в окошко. Сие повергло меня в ужасающую оторопь и вселило немалый страх, но понеже я приобык и к еще более устрашительным позорищам, да и отродясь не доводилось мне еще слыхивать или читывать про таких ведьмаков, наипаче же оттого, что все сие свершилось весьма чинно, то я не особливо остерегался, а напротив, когда все повыскакали, зашел в тот покой, размышляя, что бы мне унести и где еще пошарить, и посреди таких мыслей присел я верхом на скамеечку. Но едва я оседлал ее, как поехал, да что там, взвился с треском и вылетел вместе со скамейкою в окошко, оставив ранец и самопал там, где их положил, возле скляницы с притираниями и прочих колдовских мазей. Сесть, взлететь и сойти долой — все учинилось во мгновение ока! Ибо я, как мне мнилось, в ту же минуту очутился посреди превеликой толпы народа, а быть может, со страху не приметил, сколько времени провел я в дальнем сем пути. Все тут отплясывали диковинные танцы, коих я отродясь не видывал; ибо они, взявшись за руки и выворотив спины, подобно тому, как изображают граций, так что лица их были все наружу, водили хороводы в несколько кругов, один заключенный в другом. Во внутреннем кругу было примерно семь или восемь персон; в следующем за ним, верно, вдвое больше, а в третьем больше, чем в сих обоих, так что в наружном кругу было их свыше двухсот. И так как один круг, или хоровод, скакал влево, а другой возле него вправо, то и не мог я хорошенько разглядеть, сколько было всего таких кругов, и что стояло там посреди, вокруг чего они плясали. Все сие было весьма странно и устрашительно, ибо головы их преуморительно мелькали перед очами. И сколь странен был сам танец, такова же была их музыка; также сдается мне, всяк припевал к сему танцу еще от себя, что составляло диковинную гармонию. Скамья, на которой я прилетел, опустилась возле музыкантов, стоявших поодаль от того круга, или хоровода; у некоторых из них заместо флейт, флейт-траверсов и свирелей были ехидны, ужи и гадюки, на коих они превесело гудели.

136

 

Иные же стояли с кошками, которым они дули в задницы, перебирая по хвосту пальцами; и сие звучало, подобно волынкам. А другие водили смычками по конским черепам, словно по наилучшей дискантовой скрипке, а иные ударяли по коровьим остовам, какие можно видеть на живодерне, как по струнам арфы. Был среди них и такой молодец, который держал под мышкой суку; он вертел ей хвост, как рылейщик, перебирая лады на сосках. А к сему трубил дьявол через нос, так что раздавалось по всему лесу, а как сей танец скоро пришел к концу, то принялась вся адская кумпань бушевать, кричать, шуметь, греметь, выть, яриться и неистовствовать, как если бы они все вздурели и взбесились. Тут всякий легко рассудить может, в каком я пребывал тогда страхе и ужасе.

Посреди скаредного сего шума и мерзостного гомона приблизился ко мне молодчик, зажимавший под мышкою преогромную жабу, величиной, почитай, с добрую литавру; все кишки у нее были выворочены из заду наружу и снова запиханы в глотку, что имело вид столь гнусный, что я зачал блевать. «Подыми очи, Симплициус, — сказал он, — ведомо мне, что ты изрядно играешь на лютне, так повесели же и нас своим искусством». Я так испугался, что едва не упал, ибо молодчик назвал меня по имени, и в таком страхе вовсе онемел, возомнив, что мне привиделся худой сон, и того ради усердно помолился в сердце своем всемогущему богу, дабы ниспослал он мне пробуждение и пособил от несносного сего сна избавиться. Однако ж молодчик с жабою под мышкой, с коего я не сводил оцепенелого взора, зачал вбирать и выпускать свой нос, подобно калькутскому петуху, и напоследок толкнул меня в грудь, так что я едва не задохнулся. Того ради стал я громко призывать имя божие, восклицая: «Господь Иисус Христос!» И едва произнес я сии могущественные слова, как исчезло все воинство. В миг соделалась кромешная тьма, и у меня так замерло сердце, что я повалился наземь, без счету осеняя себя крестным знамением.

 

 

ВОСЕМНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций просит о том не мыслить,

Что льет он пули, лишь только свистни.

 

Так как бывают люди, а среди них встречаются также благородные и ученые мужи, кои не верят в то, что на свете есть ведьмы или колдуны, не говоря уже о том, чтобы они носились и летали по воздуху, то я не сомневаюсь, что сыщутся и такие, которые скажут: «Ну, и мастак же Симплициус отливать пули!» Я не охотник

137

 

заводить споры с такими людьми, ибо лить пули в нонешнее время стало уже не искусством, а почитай что заобыкновеннейшим ремеслом, да и признать должен, что из меня вышел бы худой спорщик, как я был еще тогда порядочный простофиля. Однако ж те, что отрицают полеты ведьм, пусть вспомнят одного только Симона Волхва, который силою злого духа поднялся на воздух и по молитве святого Петра низвергнулся вниз. Николай Ремигий, муж доблестный, ученый и разумный, по чьему повелению в герцогстве Лотарингском была сожжена не одна ведьма, повествует о некоем Иоганне Хембахе, что его мать, которая была ведьмой, на шестнадцатом году его жизни стала брать его с собою на шабаш, где он, будучи обучен играть на дудке, должен был доставлять музыку к их танцу. Для сего взобрался он на дерево и дудел на дудке прилежно, взирая на сей танец (быть может, потому что все казалось ему весьма диковинным, понеже и впрямь там все ведется дураческим образом); напоследок сказал он: «Помилуй бог, откуда собралось тут столько дурацкой и безрассудной сволочи?» Но едва только вымолвил он сии слова, как тотчас же сверзился с дерева, вывихнул плечо и стал взывать о помощи; но там, кроме него, никого не было. А как потом он расславил на весь мир о сем приключении, то многие почли это за басню, покуда через короткое время не была схвачена за чародейство Катарина Превоция, которая также присутствовала на сем танце: она объявила обо всем, что там велось, хотя ничего не знала о всеобщей молве, которую распустил Хембах. Майолус, епископ, приводит два примера о батраке, неотступно следовавшем за своею госпожою, и о некоем прелюбодее, который взял скляницу своей любушки и намазался ее мазью, и так оба они попали на шабаш ведьм. Рассказывают также об одном батраке, который встал спозаранок и стал мазать телегу; но понеже в потемках подвернулась ему не та банка, что следовало ему взять, то вся телега поднялась на воздух, так что пришлось их обратно тянуть на землю. Олаус Магнус в lib. 3. Hist. de gentibus septentrional. I, cap. 19, повествует, что Хадингус, король Дании, после того как он был изгнан некими бунтовщиками из своего королевства, снова возвратился в него по воздуху, будучи перенесен через море духом Одина, принявшим облик коня. Также довольно известно, каким образом женки и незамужние девки в Богемии понуждают своих хахалей совершать с ними по ночам далекий путь верхом на козлах. Пусть-ко почитают, что рассказывает Торквемада в своем «Гексамероне» об одном школяре. Также Гриландус пишет о некоем знатном господине, который, приметив, что жена его натирается мазями и потом пропадает из дому, однажды принудил ее взять его с собою на колдовское сборище.

138

 

А когда они там трапезовали и не случилось соли, то стал он просить, чтобы ему ее подали и, получив после долгих проволочек, воскликнул: «Слава те господи, вот и соль пожаловала», — как разом погасли огни и все исчезло. А когда занялся день, узнал он от пастухов, что обретается неподалеку от города Беневенто в Неаполитанском королевстве, а значит, более чем в ста милях от своей родины. Того ради, хотя и был он богат, принужден был попрошайничать, чтобы добраться до дому; а когда он воротился, тотчас же объявил перед управителями, что его жена чародейка, каковую затем и сожгли. А как доктор Фауст и многие другие, которые, однако ж, не были чародеями, перелетали по воздуху с места на место, довольно известно из его «Истории». Также можно прочитать у Боккаччо о некоем дворянине из Ломбардии, чей отец, сам того не ведая, приютил у себя египетского султана; а когда сей дворянин был захвачен в плен и приведен к султану и тот его узнал, то повелел уложить его в великолепную постель и положить рядом с ним много золота и затем с помощью одного чародея сонного перенести в Павию, где и опустить в соборе. Да и я сам знавал одну госпожу и ее служанку, кои, однако ж, в то самое время, когда я это пишу, давно уже померли, хотя отец девки еще жив. Так вот эта девка, однажды стоя у очага, мазала башмаки своей хозяйки, а когда она с одним башмаком покончила и отставила в сторону, чтобы приняться за другой, как тот башмак, что был намазан, внезапно вылетел в каминную трубу; но сие дело замяли. Все сие привожу я для того только, дабы доподлинно знали, что колдуны и чародейки по временам отправляются на свои сборища в телесном виде, а вовсе не затем, чтобы беспременно уверовали, что и я сам, как было о том рассказано, там бывал; ибо мне все едино, поверит ли кто или нет, а кто не верит, пусть-ко измыслит, каким иным путем был я препровожден из аббатства Хиршфельд или Фульда (ибо я сам не знаю, в каких я тогда блуждал лесах) в епископство Магдебургское.

 

 

ДЕВЯТНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплициус снова играет на лютне,

Готов он приняться за старые плутни.

 

Приступаю снова к моей истории и хочу уверить читателя, что я так и пролежал на животе, покуда не занялся светлый день, ибо мне недоставало храбрости подняться; к тому же был я еще в сомнении, не привиделись ли мне все сказанные чудеса во сне. И хотя находился я еще в изрядном страхе, однако ж был столь

139

 

смел, что уснул, ибо рассудил, что не могу обретаться в более лихом месте, нежели в глухом лесу, где я провел большую часть времени с тех пор, как покинул своего батьку, а посему довольно к тому приобык. Было примерно девять часов утра, когда наехал на меня отряд фуражиров, которые меня и разбудили; тут только увидел я, что лежу посреди открытого поля. Фуражиры увезли меня с собою к ветряным мельницам, а затем, смолов там все зерно, отправились в лагерь под Магдебургом, где представили меня пред ясные очи некоего полковника. Сей спросил меня, откуда я взялся и какому господину принадлежал. Я пересказал все досконально, и понеже не знал, как мне назвать кроатов, то описал их по платью и привел их любимые словечки, а также, что от этих людей я дал тягу; однако ж промолчал о своих дукатах; а все, что я наговорил о полете на шабаш ведьм, почли за вздорные выдумки и дурацкую болтовню, особливо же как пустился я в такие разглагольствования, что прямо уши вяли. Меж тем собралась вокруг меня превеликая толпа народу (ибо не зря сказано, что от одного дурня тысяча других родится); а среди них прилучился тут один, который о прошлом годе был в плену в Ганау и записался там в службу, однако снова перебежал к имперским. Он признал меня и тотчас воскликнул: «Эге! Да ведь это комендантов теля из Ганау». Полковник тотчас стал расспрашивать его о многих касающихся меня обстоятельствах; но сей малый ничего более обо мне не знал, как только, что я умею играть на лютне, item что меня захватили перед крепостью и увели из гарнизона в Ганау кроаты и что сказанный комендант сожалел о такой потере, ибо я был весьма забавный дурень. Засим полковница послала к другой полковнице, которая изрядно играла на лютне и того ради беспрестанно возила сей инструмент с собою, и попросила одолжить ей. Лютню принесли и вручили мне с повелением показать свое искусство. Я же рассудил, что сперва надлежит утолить голод, ибо впалый живот и пузатая лютня произведут худую гармонию. Так и случилось; а когда я изрядно набил зоб и пропустил добрый глоток цербстского пива, то показал свое искусство в игре на лютне и в пении, как только мог, а притом еще болтал все, что ни взбредет на ум, и таким образом без особливых трудов вселил в них уверенность, что я сам того же разбору, как и смешное мое телячье платье. Полковник спросил меня, куда я намерен податься, а как я ответил, что мне все едино, то мы скоро порешили, что я останусь у него и буду служить ему пажем. Он пожелал также узнать, куда подевались мои ослиные уши. «Эва, — ответил я ему, — когда ты знал бы, где они, то пришлись бы и тебе как раз впору». Однако ж сумел промолчать, в чем тут сила, ибо в них заключено было все мое богатство.

140

 

За короткое время узнали меня все высшие офицеры как в саксонском, так и в имперском лагере, а особливо женщины, которые украшали шелковыми лентами различных цветов мой колпак, рукава и обкорнанные уши, так что порой думаю, верно уж некоторые щеголи переняли отсюда теперешнюю моду. А все деньги, коими одаривали меня офицеры, я снова щедро расточал, ибо тратил их до последнего геллера, потягивая с добрыми приятелями гамбургское и цербстское пиво, каковые сорта мне более всего пришлись по вкусу, невзирая на то что всюду, куда бы я ни пришел, я мог вдоволь попировать на дармовщину.

А когда мой полковник обзавелся собственною лютнею, ибо возомнил, что я буду при нем находиться до скончания века, то мне уже не дозволяли больше таскаться из одного лагеря в другой и приставили ко мне наставника, дабы он за мною надзирал, а я оказывал ему послушание. Сей муж был по моему нраву, смирен, разумен, изрядно учен, однако ж не весьма искусен в речах и, что превыше всего, необычайно богобоязнен, начитан и знаток всяких наук и художеств. Ночь должен был я провождать в одной с ним палатке, а днем я не смел отлучаться от его глаз. Был он у некоего славного князя советником и чиновником и в то время весьма богат, но как его вконец разорили шведы, а жену унесла смерть, и его единственный сын по бедности не мог далее совершенствоваться в науках и служил писарем в саксонском войске, то и он обрел пристанище у сказанного полковника, у коего согласился стать шталмейстером, дабы переждать, покуда не переменится опасное течение войны у берегов Эльбы и не воссияет вновь солнце прежнего его благополучия.

 

 

ДВАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций с наставником ходит по лагерю,

Где в кости ландскнехты играют сполагоря.

 

Понеже наставник мой был скорее в преклонных летах, а не молод, то не мог он уже спать всю ночь напролет, и сие было причиною того, что ему в первую же неделю открылись все мои тайности, и он несомнительно уразумел, что я вовсе не такой дурень, каким прикидываюсь, хотя он еще и раньше кое-что приметил и по лицу моему распознал, что все обстоит иначе, ибо он был сведущ также и в физиогномике. Однажды пробудился я около полуночи и стал размышлять о собственной жизни и бывших со мною диковинных приключениях и восстал с ложа своего и возблагодарил всевышнего, исчислив все щедроты, которые он излил на

141

 

меня, и все великие опасности, от коих он меня избавил, а также с ревностным благоговением препоручил богу все свои будущие дела и начинания; и просил его не только отпустить мне все мои прегрешения, содеянные мною под дурацкою личиною, но и милостиво избавить меня от моего дурацкого обличья, дабы и я был сопричастен ко всем прочим разумным людям; засим с тяжкими воздыханиями улегся я снова в постель и тотчас уснул.

Наставник мой слышал все, однако ж притворился, что крепко спит, и так повелось несколько ночей кряду, покуда он не уверился, что у меня больше разума, нежели у иных старцев, которые премного мнят о себе, но он ничего не сказал мне в палатке, ибо стены ее были слишком тонки, и он по известной причине не хотел, чтобы раньше времени, прежде чем он совершенно убедится в моей невинности, кто-нибудь другой проник в сию тайну. Однажды пошел я погулять за лагерь, что он охотно мне дозволил, дабы я подал ему повод отправиться на поиски и улучить случай поговорить со мною наедине. Он нашел меня, согласно своему желанию, в уединенном месте, где я давал аудиенцию собственным мыслям, и сказал, обратившись ко мне: «Любезный друг! Понеже я пекусь о твоем благе, то весьма рад, что могу потолковать здесь с тобою наедине. Я знаю, что ты не такой дурень, каким притворяешься, а также, что ты вовсе не желаешь провождать жизнь свою в сем плачевном и смеха достойном состоянии. Когда тебе дорого твое благополучие и ты всем сердцем стремишься к тому, о чем всякую ночь молишь бога, и пожелаешь ввериться мне как честному мужу, то можешь поведать мне обо всех твоих обстоятельствах; я же в свой черед пособлю тебе, сколь возможно, советом и делом выбраться из шутовского твоего платья».

Тут пал я ему на шею и от чрезвычайной радости повел себя не иначе, как если бы он был ангел или по крайности пророк, ниспосланный с неба, дабы избавить меня от дурацкого моего колпака. И когда мы присели на землю, поведал я ему всю свою жизнь; он же поглядел на мои ладони и подивился как бывшим со мною, так и грядущим диковинным приключениям, однако ж присоветовал мне ни в коем случае не скидывать вскорости дурацкое мое платье, ибо он, как сказывал, посредством хиромантии узрел, что мой рок уготовляет мне темницу с превеликою опасностию для моего здравия и самой жизни. Я поблагодарил его за расположение ко мне и преподанный совет и молил бога вознаградить его за такое добросердечие, а его самого просил (ибо я был покинут от всего света) стать и пребывать вовеки моим отцом и другом.

142

 

Засим поднялись мы и пошли на игорную площадь, где сражаются в кости и громоздят божбу на божбу, изрыгая такие хулы, что хоть ими мости крепостные рвы, на галеры грузи да вон вывози. Сия площадь была примерно столь же велика, как старый рынок в Кельне, и вся усеяна плащами и заставлена столиками, окруженными игроками. У каждой компании было по три костяных шельмеца, коим вверяли они свое счастье, ибо сии кубики делили их деньги, вручая одному то, что отняли у другого. Под каждым плащом или возле каждого стола стоял посредник, или хозяин, сего обиралища (игралища, хотел я сказать, да обмолвился). Сия должность состояла в том, что им надлежало быть судьями и доглядывать, чтобы не было никакого плутовства; также ссужали они плащами, столиками и костьми, за что получали свою мзду и долю от выигрыша, и обычно прихапывали себе большую часть денег, только они не шли им впрок, ибо они обыкновенно снова проигрывали все дотла; а когда им все же приводилось скопить малую толику, то доставались эти денежки маркитанту или хирургу, ибо весьма часто им проламывали головы.

Скопище сих дурней являло весьма диковинное позорище, ибо все они возмечтали выиграть, что вовсе было невозможно, ибо каждый должен был получить барыш из чужого кармана, и хотя все они питали такую надежду, но дело шло по пословице: «Сколько голов, столько умов», ибо всякая голова подумакивала о своем счастье, так что иным была удача, а иным незадача, одни выигрывали, другие продувались. А посему иные ругались, иные изрыгали проклятья, иные плутовали, а иных обдирали, как липку. И того ради выигравшие смеялись, а проигравшие кусали губы; кто спускал платье и продавал все, что было дорого, а кто и снова отыгрывал свои денежки, иные орали, чтобы им подали безобманные кости, а другие, напротив, воздыхали о фальшивых и неприметно подсовывали их в игру, а третьи их выхватывали, разбивали и разгрызали зубами и рвали в клочья плащи содержателей сего обиралища. Среди фальшивых костей были «нидерландцы», их надобно было пускать понизу с раскатцем, ибо у них были острые горбовины, словно хребты тощих деревянных ослов, на которых сажали провинившихся солдат; на них-то и были означены «пятерки» и «шестерки». А еще были там «оберландцы», им надобно было показать баварские горы, коли норовишь сорвать изрядный куш. А некоторые были поделаны из оленьего рогу, легки сверху и тяжелы снизу; другие же налиты ртутью или свинцом, а иные начинены рубленым волосом, губками, соломою и толченым углем; у одних были острые ребра, а у других, напротив, совсем сточены; одни вытянулись, как бочонки, а другие расплющились, как черепахи. И все были изготовлены не для чего иного, как для обману;

143

 

и они делали свое дело, к какому и были предназначены, все едино, брякали ли их с размаху или пускали скользить тихохонько; супротив таких костей уже не могло пособить никакое проворство, не говоря уже о таких, где были по две пятерки или шестерки или, напротив, по два раза очко или по две двойки; с помощью оных шельмецов выуживали, выманивали и похищали они друг у друга деньги, которые, быть может, сами промыслили себе разбоем, или, по крайности, добыли с превеликою опасностию для жизни и здравия, либо приобрели каким-либо тяжким трудом и заботою.

А когда я стоял, разинув рот, и глядел на сию площадь, на игроков и все их дурачества, наставник мой спросил меня, любо ли мне то, что тут деется. Я отвечал: «То, что тут так ужасно сквернят имя божие, мне непереносно, а что до всего прочего, худо оно или хорошо, то я этого не касаюсь, ибо сие дело мне неведомо, и я его еще никак не разумею». На что сказал мне мой наставник далее: «Так ведай, что сие самое скаредное и мерзкое место во всем лагере; ибо здесь посягают на чужие деньги, а теряют свои. И когда кто-нибудь ступит хоть один шаг сюда в намерении предаться игре, то уже тем самым он переступает десятую заповедь, коя повелевает нам: «Не пожелай ничего, что елико суть ближнего твоего». А почнешь играть и выиграешь, особливо же с помощью обмана и фальшивых костей, то переступишь седьмую и восьмую заповедь. И может случиться, что ты станешь убийцею того, кого обыграешь, ежели потеря его будет столь велика, что ввергнет его в бедность, крайнюю нужду и отчаяние или иной какой пагубный порок, и тут не поможет отговорка, когда ты скажешь: «Я ведь ставил и свои деньги и, значит, честно выиграл»; ибо ты плут и пошел на игорную площадь с намерением обогатиться на чужой беде. А проиграешь, то не искупишь своей вины тем, что лишишься своего достояния, а будешь строгий ответ держать перед господом, подобно богачу, ибо ты бесполезно расточал то, что было даровано тебе на пропитание твое и твоих сродников! Кто отправляется на игорную площадь, дабы предаться игре, тот вдается в опасность лишиться не токмо своих денег, но и телесного здравия и своей жизни и, что ужаснее всего, душевного спасения. Я говорю это тебе, любезный Симплициус, для твоего сведения, ибо ты уверяешь, что тебе неведомо, что такое игра, — дабы ты всю свою жизнь остерегался такой пагубы».

Я спросил: «Любезный господин! Когда сия игра столь ужасна и погубительна, то чего ради дозволяют ее начальники?» Мой наставник ответил: «Я не хочу сказать, что сие происходит оттого, что многие офицеры сами привержены к той же игре, а потому, что солдаты не захотят да и не смогут от нее отстать, ибо тот, кто

144

 

единожды начал играть и предался сей привычке, или, лучше сказать, демону игры, тот мало-помалу (невзирая на то, проигрывает он или выигрывает) так в ней увязнет, что отрешиться от нее ему труднее, чем от естественного сна, ибо, как мы тут видим, иные гремят костями всю ночь напролет и готовы проиграть самые лучшие кушанья и напитки и даже уйти отсюда без рубахи. Уже много раз запрещали сию игру под страхом телесного наказания и даже смертной казни, и по приказу генералитета надлежало румормейстеру, профосу, палачам и ярыжкам открыто с оружием в руках возбранять ее и не допускать до нее силою. Однако ж все сие нисколько не помогло; игроки сходились вместе где-либо в укромных местах за плетнями, обыгрывали друг друга, заводили ссоры и проламывали один другому головы, так что по причине такого душегубства и смертоубийства, особливо же потому, что многие проигрывали своих коней и оружие, да и свой скудный рацион, то не только публично дозволили сию игру снова, но даже принуждены были отвести для нее особую площадь неподалеку от главного караула для предотвращения всякого несчастья, которое могло там случиться, чему, однако, не всегда удается помешать, и то здесь, то там кого-либо да уложат на месте. И понеже сия игра возникла по инвенции самого препакостного дьявола и доставляет ему немалый улов, то он назначил к ней особливых игорных бесов, кои ничего иного не творят, как только шныряют по свету и подстрекают людей к игре. Сии бесы совращают различных безрассудных молодчиков и заключают с ними некие союзы и договоры, по коим должны они всегда выигрывать; и все же среди десяти тысяч игроков редко сыщешь хоть одного богатого, а напротив того, они повсеместно бедны и неимущи, ибо их барыш подбит ветром, а посему либо тотчас же уходит в проигрыш, либо расточается в беспутстве. Отсюда-то и повелась весьма справедливая, но слишком уж огорчительная пословица, что черт не покидает игрока, покуда не оставит его голехоньким; ибо он похищает его добро, мужество и честь и не расстается с ним до тех пор, покуда в конце концов (да не оставит его бесконечное милосердие божие!) не лишит его душу вечного блаженства. А когда игрок от природы своей доброго гумору и столь веселого нрава, что никакое несчастие или потеря не могут ввергнуть его в меланхолию, задумчивость, уныние, печаль и прочие происходящие из сего пагубные пороки, то коварный и злокозненный враг рода человеческого насылает ему беспрестанную удачу, дабы через мотовство, спесь, обжорство, пьянство, распутство и всякие иные бездельнические поступки наконец уловить его в свои сети».

Я осенил себя крестным знамением и ужаснулся такому попущению, что в христианском войске творятся подобные дела по

145

 

умыслу дьявола, особливо же когда столь очевидна и осязаема как временная, так и вечная погибель и всяческие протори, которые из сего воспоследуют. Но мой наставник сказал, что он поведал мне далеко не все; тот же, кто захочет описать всю пагубу, которая проистекает от игры, возложит на себя непосильное бремя, ибо говорят, что всякий швырок, как только разожмешь руку, подхватит черт; так что я не иначе как вообразил, что с каждой костяшкой (когда игрок мечет ее на плащ или на столик) выскакивает бесенок, который ее направляет и открывает столько очков, сколько надобно к выгоде его принципала. И притом я рассудил, что черти, конечно, не напрасно столь усердно пекутся об этой игре и, нет сомнения, получают от нее немалую выгоду. «При сем заметь еще, что возле игорной площади обычно толкутся торгаши и евреи, которые задешево скупают у игроков кольца, платья и драгоценные вещи, те, что они выиграли или же намерены проиграть, обратив их в деньги, и тут также подстерегает их дьявол, чтобы сим закоснелым игрокам, невзирая на то, выиграли они или проиграли, внушить и вперить новые мысли, пагубные для их душевного спасения. Удачливых игроков он тешит несбыточными химерами, а тем, от кого бежит Фортуна и чей дух и без того смятен и расстроен и потому отверст для пагубных наущений, вселяет он лишь такие умыслы и намерения, кои все, нет сомнения, ведут их к вечной погибели. Уверяю тебя, Симплиций, что я намерен посвятить сей материи целую книгу, как только снова обрету себе покой под родным кровом; в ней скажу я о потере благородного времени, которое бесплодно расточается на эту игру; также не премину сказать и об ужасных хулах, коими тогда сквернят имя божие. Я поведаю о тех мерзких ругательствах, какими они бесчестят друг друга, и приведу немало устрашительных примеров и историй, что приключились во время этой игры со всем, что до нее касается; при сем я не забуду ни о дуэлях, ни о смертоубийствах, которые из-за нее учиняют. И я хочу самыми живыми красками изобразить и со всею очевидностию представить скупость, гнев, зависть, ревность, лукавство, обман, корыстолюбие, мошенничество и, одним словом, все безрассудства и дурачества игроков в зернь и карты, дабы у того, кто хотя бы единожды прочитает сию книгу, возникло такое отвращение к игре, как если бы он отведал свиного молока (которое и дают без их ведома одержимым сей страстию, дабы отвратить от нее), так что весь христианский мир узрит, что одна единственная кумпань игроков более сквернит пречистое имя божие, нежели целая армия ему услужить может». Я похвалил такое его намерение и пожелал, чтобы ему поскорее представился случай осуществить его на деле.

146

 

 

ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ ГЛАВА

Симплиций заводит с Херцбрудером дружбу,

Сослужит она им немалую службу.

 

Наставник мой час от часу оказывал мне все большую приязнь, а я ему; однако ж мы таили нашу взаимную доверенность, Я, правда, строил еще дурня, но не отмачивал срамных и нелепых шуток, так что мои речи и выходки, хотя и были довольно простоваты, однако ж являли больше остроумия, нежели глупости. Полковник мой, будучи превеликий любитель до ловли птиц, взял однажды меня с собою ловить рябчиков наволочною сетью, именуемою «тираса», каковое изобретение мне весьма полюбилось. Но так как собака, делавшая стойку, была чересчур горяча и бросалась на птицу прежде, чем успеют накинуть на нее тирасу, то наловили мы на сей раз неяро, тут я и подал полковнику совет спарить негодную эту суку с орлом или соколом, подобно тому как обыкновенно случают лошадей и ослов, когда пожелают завести мулов, получить от нее крылатый приплод и с подросшими тварями ловить рябчиков прямо в поднебесье. Также приметив, что мы замешкались с осадою Магдебурга и нерадиво ведем дело, подал я совет, как снести с лица земли сию крепость, для чего надобно только изготовить длинный канат толщиною в добрую бочку вина, эдак на полфудера, да обвязать им крепостные стены, а затем, собрав в обоих лагерях всех людей и скотов, впрячь их в упряжку и за один день сволочить город в другое место. Подобные дураческие и замысловатые балясы точил я во множестве каждый день, ибо таково уж было мое ремесло и мой верстак не стоял праздно. А служивший у полковника переписчик, продувной плут и превеликий пакостник, доставлял мне для сего обильную материю, так что я кое-как перебивался, не покидая стези, коей обычно все такие шуты и дурни шествуют, ибо то, что мне втолковывал сей пересмешник, я не только принимал сам на веру, а спешил сообщить другим, когда встревал в диспут или применялся к беседе.

А когда однажды спросил я у сего переписчика, что это за человек наш полковой капеллан, ибо он столь отличен платьем от всех прочих, то услышал в ответ: «Сей господин прозывается «Dicis et non facis» 1, что по-немецки примерно означает: «Сам другим жен раздает, а себе ни одной не берет». Он заклятый враг всем мошенникам, ибо они никогда не говорят, что творят, а он

1 «Ты говоришь и не делаешь» (лат.).

147

 

же, напротив, всегда объявляет, чего не делает. Да и мошенникам он не особенно люб, ибо обыкновенно они сводят с ним близкое знакомство, когда их ведут на виселицу». А когда впоследствии я назвал так достопочтенного нашего патера, то все подняли его на смех, а меня почли за лукавого злого плута и по сему случаю хорошенько попотчевали лозою. Далее уверил он меня, что вольные непотребные дома в Праге, те самые, что за городскою стеною, снесены и сожжены дотла, а разлетевшиеся оттуда искры и пепел разнеслись по всему свету, подобно семенам дурной травы; item что меж солдат достигают царствия небесного не мужественные герои и отважные воины, а одни только придурковатые олухи, трусливые разини, слабодушные пентюхи, отпетые лежебоки и им подобные, которые довольствуются своим жалованьем; точно так же не политичные новомодные кавалеры и галантные дамы, а одни лишь долготерпеливые иовы, подкаблучные мужья, прескучные монахи, унылые попы, богомолки, бедные попрошайки и всяческое отребье, которые ни богу свечка, ни черту кочерга, вкупе с несмышлеными младенцами, что повсюду напускают лужи и мараются. Так же налгал он мне, что хозяева постоялых дворов потому называются трактирщиками, что, занимаясь своим ремеслом, прилежно трактуют о том, кто из постояльцев достанется богу, а кто дьяволу. А о военном деле втолковывал он мне, что порою стреляют золотыми пулями и, чем они дороже, тем больше наносят урон. «Да что там! — продолжал он. — Подчас уводят в плен на золотой цепи целое войско со всею артиллериею, амунициею и обозами». Далее уверил он меня о женщинах, что больше половины их носит штаны, хотя это и не видно, и что хотя они и не умеют ворожить и не богини, подобно Диане, однако ж многие насадили своим мужьям на головы пребольшие рога, подобно тем, что носил Актеон; item что многие из них живут в браке, оставаясь незамужними, а я всем словам его верил, ибо был неразумным дурнем.

Напротив того, наставник мой, когда мы оставались наедине, вел со мною совсем иные беседы. Он также познакомил меня со своим сыном, который, как о том было помянуто раньше, служил в саксонской армии писарем и обладал совсем иными достоинствами, чем копиист моего господина полковника, а посему последний не только благоволил к нему, но и помышлял откупить его у начальствовавшего над ним капитана и поставить его полковым секретарем, на каковую должность метил и сказанный копиист.

С этим-то писарем, который так же, как и его отец, прозывался Ульрих Херцбрудер, вошел я в такую приязнь, что мы побратались навеки и дали клятву никогда не покидать друг друга

148

 

ни в счастье, ни в злополучии, ни в горе, ни в радости. И когда сей союз был заключен с ведома его отца, то тем тверже и непоколебимей мы в нем укрепились. А посему мы больше всего помышляли о том, каким бы средством с честию избавить меня от дурацкой моей личины, дабы могли мы прямо и несокровенно служить друг другу, на что, однако ж, старый Херцбрудер, коего я чтил, как родного отца, и ставил себе в пример, не дал своей апробации, а несомнительно объявил, что когда я вскорости переменю свое состояние, то засим воспоследует для меня тягостное заточение в темницу с превеликою опасностию для жизни и здравия. И как провидел он также себе самому и своему сыну превеликое поругание, то по сей причине подал совет жить с тем большею осмотрительностию и опаскою, и тем менее желал он вмешиваться в дела того, кому, как то было открыто его взору, предстояла великая опасность. И еще был он озабочен тем, чтобы не разделить со мною мое несчастие, когда я откроюсь, ибо он уже задолго до того уведал мои тайности, да и во всем прочем знал меня вдоль и поперек, однако ж не объявил полковнику о всех моих обстоятельствах.

Вскоре после того приметил я еще явственнее, что копиист нашего полковника прежестоко завидует моему названому брату, ибо весьма опасается, что тот заступит должность секретаря; ибо я отлично видел, как он порою скрежещет зубами от досады на немилость и утеснение и что он всякий раз погружается в тяжкую задумчивость, как только завидит старого или молодого Херцбрудера. Посему заключил я и несомнительно уверился, что он строит планы, как бы подставить ножку моему брату и привести его к падению. Я по неложному чувствованию и дружественной обязанности поведал ему все, о чем возымел подозрение, дабы он немного поостерегся сего Иуды. Однако ж брат мой выслушал меня с легким сердцем по той причине, что лучше сего копииста владел не токмо пером, но и шпагою, а к тому же еще полагался на великое благоволение и милость к нему полковника.

 

 

ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ ГЛАВА

Симплициус видит, как злым наговором

Невинного друга ославили вором.

 

Как повелось на войне обыкновение ставить профосами старых испытанных солдат, то и в нашем полку был подобный жох, и притом еще такой тертый прожженный плут и злыдень, о ком по правде можно было сказать, что он куда больше всего изведал, чем

149

 

было надобно, ибо был он завзятый чернокнижник, умел вертеть решето и заклинать дьявола, и не только сам был крепок, как булат, но и других мог сделать неуязвимыми, а вдобавок напустить в поле целые эскадроны всадников. Наружностию своею он всего более подходил к тому, как поэты и живописцы представляют нам Сатурна, окромя костылей и косы. И хотя бедные пленные солдаты, попадавшие в безжалостные его руки, от таких его повадок и беспрестанного присутствия почитали себя еще злополучнее, все ж находились и такие люди, которые охотно водили знакомство с сим выворотнем, особливо же Оливье, наш копиист; и чем более распалялся он завистью к молодому Херцбрудеру (который был весьма беспечного нраву), тем сильнее стакивался он с профосом. А посему не велик был мне труд расчислить по конъюнкции Сатурна и Меркурия, что сие для нашего прямодушного Херцбрудера не предвещает ничего доброго.

Как раз в то самое время наша полковница разрешилась от беремени сыном и крестинная похлебка была сварена прямо по-княжески, а услужать на этой пирушке пригласили молодого Херцбрудера; и как он по своей учтивости с охотою согласился, то Оливье и улучил давно ожидаемый случай произвести на свет свою плутню, кою он столь долго носил под сердцем; и вот, как только отошла пирушка, хватились золотого кубка, принадлежащего нашему полковнику, чему не так просто было пропасть, ибо сей кубок был налицо и после того, как разбрелись все посторонние гости. Паж, правда, уверял, что последний раз видел кубок у Оливье, однако тот отперся. Затем, дабы должным образом рассудить о сем деле, призвали профоса и приказали ему, ежели он может, с помощью своего искусства открыть вора так, чтобы о нем стало ведомо одному только полковнику, который, ежели сей проступок учинил кто-либо из его офицеров, не охотно подверг бы его такому сраму.

Но как всякий знал свою невиновность, то мы все весело собрались в большую палатку полковника, где ворожей приступил к своим трудам. Тут каждый стал прилежно примечать за другим и хотел знать, чем все обернется и где объявится похищенный кубок. Едва только чародей пробормотал несколько слов, как почитай что у каждого повыскакивали из карманов, рукавов, ботфорт, прорешек, словом, отовсюду, где только были прорези и отверстия, сразу по две, по три, а то и больше молоденьких собачонки, которые проворно забегали по палатке и всюду совали свой нос; а были они все весьма красивенькие, самых различных мастей, а притом еще каждая изукрашена на особый манер, так что прямо загляденье. И этих самых щенят было столько напущено в мои узкие кроатские штаны, что я принужден был их вовсе скинуть,

150

 

а так как моя рубаха за бытность в лесу давно истлела на теле, то и стоял я голешенек, открывая взору спереди и сзади все, что там было. Под конец у молодого Херцбрудера прямо из прорешки выскочила собачонка, самая шустрая из всех, в золотом ошейнике; она пожрала всех других щенят, коими кишела вся палатка, так что и ступить было некуда. А когда она всех их одну за другой убирала, то сама вытягивалась и становилась все меньше, а ошейник на ней зато все больше, покуда наконец не превратился в застольный кубок нашего полковника.

Тут не только полковник, но и все совокупное общество уверилось, что не кто иной, как юный Херцбрудер и похитил кубок; того ради полковник сказал: «Вот каков ты, неблагодарный гость! Неужто за все мои благодеяния заслужил я такое бездельничество, какого никогда не ожидал от тебя? Гляди! Уже завтра поутру собирался я поставить тебя своим секретарем, а теперь ты заслуживаешь, чтобы я еще сегодня приказал тебя повесить, что непременно бы случилось, когда бы я не щадил твоего честного старого родителя. Проваливай поскорее из моего лагеря и до скончания дней своих не смей показываться мне на глаза!» Юный Херцбрудер хотел вымолвить что-то в свое оправдание, однако никто не пожелал его выслушать, ибо содеянное им представлялось всем самоочевидным; и когда он пошел прочь, то добрый старый Херцбрудер лежал в полном беспамятстве, так что было довольно хлопот, чтобы он оправился, и сам полковник немало утешал его и говорил, что добропорядочный отец не расплачивается за вину злонравного своего сына. Итак, Оливье с помощью дьявола получил то, чего давно домогался, но не мог достичь путем праведным.

 

 

ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ ГЛАВА

Симплициус брату дает сто дукатов,

Дабы откупился от злобных катов.

 

Как только капитан, у коего был под началом молодой Херцбрудер, узнал о сем происшествии, то тотчас же отставил его от писарской должности и вручил ему пику; с какового времени стал он так презрен, что собаки, когда б только хотели, могли подымать над ним ногу, и оттого нередко призывал он на себя смерть. А отец его так сокрушался, что впал в тяжкий недуг и собрался умирать. Особливо же, как он сам еще раньше предсказывал, что 26 июля (и сей день уже стоял у порога) предстоит ему великая опасность для жизни и здравия, то испросил у полковника разрешения повидаться

151

 

и побеседовать с сыном, который всеми покинут, чтобы открыть ему свою последнюю волю. Они не таились от меня, и я был третьим сопечальником их встречи. Тут увидел я, что сыну нет нужды оправдываться перед отцом, ибо тот хорошо знал его нрав и доброе воспитание и посему был поистине уверен в его невиновности. И он как муж премудрый, глубокомысленный и разумный, взвесив все обстоятельства, без труда заключил, что Оливье с помощью профоса устроил сию баню его сыну; но что мог он предпринять против такого чародея, ибо был в опасении еще горших бед, ежели тот умножит свою мстительность. Сверх того провидел он приближение смерти, но не мог опочить с миром, оставив сына в таком бесчестии. Однако и сын не хотел больше жить в презрении и потому тем сильнее желал умереть прежде отца. И взирать на горесть сих двух было столь тяжко, что я от всего сердца заплакал. Под конец пришли они к единодушному нераздельному согласию терпеливо положиться на волю божию, а сыну искать способ и средство отойти от своего отряда и поискать счастья где-либо еще на белом свете. Но когда они трезво рассудили обо всем, то открылась препона в деньгах, коих недоставало, чтобы откупиться у капитана, и они размышляли и сокрушались о том, в какое злополучие повергла их бедность, так что оставили всякую надежду на облегчение своей участи; тут только и вспомнил я про дукаты, все еще зашитые в ослиных моих ушах, и того ради спросил, сколько надобно денег, чтобы пособить им. Юный Херцбрудер ответил: «Когда б сыскался кто и дал мне сотню талеров, то полагаю, что буду избавлен от всех бед!» Я сказал: «Брат! Когда тем тебе пособить возможно, то мужайся, ибо я дам тебе сто дукатов». — «Ах, брат! — воскликнул он. — С чего это ты? Или ты и впрямь отменный дурень, или столь легкомыслен, что смеешься над нами в нашей печали и крайности?» — «Да нет же! — возразил я. — Я и впрямь хочу отсыпать тебе денег». Засим, скинув камзол, вытащил из рукава ослиное ухо, распорол его и отсчитал молодому Херцбрудеру сто дукатов, оставив прочие у себя, причем сказал: «А сии намерен я употребить, чтобы ухаживать за твоим больным отцом, ежели ему это будет надобно». Тут пали они мне на шею, целовали и не помнили себя от радости, называли меня ангелом, ниспосланным богом для их утешения, а также хотели составить письменное обязательство, по коему я должен был наследовать старому Херцбрудеру вместе с его сыном, а ежели они с помощью божией доберутся до своих, то с превеликою благодарностию возвратят мне всю сумму вместе с причитающимся интересом, от чего я наотрез отказался, вверяя себя лишь неотменной их дружбе. Засим молодой Херцбрудер хотел принести клятву

152

 

отомстить Оливье или сложить свою голову! Но отец воспретил ему сие, уверяя, что тот, кто убьет Оливье, в свой черед примет смерть от меня, Симплициуса. «Однако, — заключил он, — мне неотменно ведомо, что ни один из вас не умертвит другого и что вы оба не погибнете от оружия». Затем предложил он нам поклясться в любви и верности по самую смерть, и что мы будем стоять друг за друга в любой беде. Молодой Херцбрудер поладил с капитаном на тридцати рейхсталерах и получил от него честную отставку, а с остальными деньгами при первом удобном случае отправился в Гамбург, где купил двух лошадей и, экипировавшись таким образом, поступил в шведскую армию, вверив моему попечению нашего отца.

 

 

ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА

Симплиций речет про два предсказанья,

Кои сбылись наглецу в наказанье.

 

Никто из челядинцев нашего полковника не умел лучше меня приноровиться к болезни старого Херцбрудера и ходить за ним, а так как и сам болящий был весьма мною доволен, то полковница, которая оказывала ему много добра, и возложила всецело на меня сию должность; и при столь добром уходе, а также будучи утешен участью своего сына, стал он крепнуть день ото дня, так что еще перед самым 26 июля пришел почитай что в совершенное здравие. Однако ж почел за благо повременить в постели и сказаться еще больным, покуда не минует помянутое число, коего он приметно страшился. Меж тем посещали его различные офицеры из обоих лагерей, кои все хотели проведать у него о грядущем своем счастье или злополучии, ибо был он добрый математик и разумел течение светил, а также изрядный физиогномист и хиромант, так что его предсказания редко не сбывались; и он даже назначил день, в который потом случилась битва при Виттштоке, ибо к нему являлись многие, коим как раз в это время угрожала насильственная смерть. Полковнице же он предвестил, что ей придется после родов вылежать шесть недель еще в лагере, ибо раньше этого срока нашим не удастся взять Магдебург. Лицемерному Оливье, который нагло подбивался к нему, он сказал твердо, что тот умрет не своею смертию и что я, Симплициус, когда б сие ни случилось, отомщу за него и лишу жизни его убийцу, по каковой причине Оливье с тех пор стал оказывать мне почтение. Мне же старый Херцбрудер поведал все дальнейшее течение моей жизни с такою обстоятельностию, как если бы она уже окончилась, а он во все время со мною не разлучался, на что я, однако, тогда мало взирал, хотя

153

 

потом и не раз вспоминал о многих вещах, сказанных им мне наперед, когда они уже сбылись или оказались справедливыми; особливо же предостерегал он меня от воды, ибо опасался, что я найду тут себе погибель.

А когда наступило 26 июля, то просил он верою и правдою и неоднократно напоминал мне и фурьеру (приставленному к старому Херцбрудеру, по его просьбе, на тот день полковником), чтобы мы никого не пускали к нему в палатку. Итак, лежал он там один-одинешенек и беспрестанно творил молитву; но вот уже после полудня прискакал из рейтарского лагеря лейтенант, который спросил, где шталмейстер нашего полковника. Он направился к нам, но мы тотчас же ему отказали, он же не дозволил себя спровадить и принялся упрашивать фурьера со всяческими посулами, чтобы его допустили к шталмейстеру, с коим ему непременно надобно переговорить еще сегодняшним вечером. Но как сие нимало ему не помогло, то начал он изрыгать проклятья, рвать и метать и орал, что он уже не раз приезжал сюда ради его милости шталмейстера и никогда не заставал его дома, а теперь, когда он тут обретается, то не хочет оказать ему такой чести перемолвиться с ним одним словом; засим он спешился и, нимало не задумываясь, отстегнул полу палатки, причем я укусил его за руку, за что был награжден крепкою оплеухою. Как только вошел он в палатку и узрел моего старика, то сказал: «Господин не откажет в извинении, что я дозволил себе такую вольность, чтобы молвить ему несколько слов?» — «Добро! — ответил шталмейстер. — Но что же все-таки угодно господину?» — «Ничего иного, — сказал лейтенант, — как только обременить господина просьбою, не соблаговолит ли он составить мой гороскоп». Шталмейстер возразил: «Ласкаю себя надеждою, что высокочтимый господин простит мне ради теперешнего моего недуга, ежели я на сей раз не исполню его желания, ибо для такой работы потребны многие исчисления, коих слабая моя голова не сможет нынче совершить; по ежели только ему будет угодно повременить до завтра, то чаятельно, что тогда смогу я должным образом его удовольствовать». — «Господин, — сказал на то лейтенант, — так погадай мне, по крайности, хоть по руке!» — «Господин мой, — ответил старый Херцбрудер, — искусство сие весьма обманчиво и ненадежно и того ради прошу меня от него уволить; поутру же я охотно свершу все, что господин от меня требует». Однако лейтенант не захотел удалиться ни с чем, а подступил к самой постели моего названого отца, протянул ему руку и сказал: «Господин! Прошу только вымолвить накоротко, какая ожидает меня кончина, и уверяю, что ежели она хоть в малом постыдна, то я послушествую речам господина, как предостережению

154

 

божьему, дабы тем лучше блюсти себя и остерегаться дурного; а посему заклинаю господина именем божьим откровенно сказать мне об этом и не утаить от меня правды!» На что прямодушный старик сказал ему коротко: «Ну что ж, пусть господин поостережется, чтобы его сим часом не повесили». — «Чего? Ах ты, старый плут! — вскричал лейтенант, который перед тем изрядно выпил. — Да как ты посмел сказать такие слова кавалеру?» — обнажил саблю и заколол в постели моего любимого старого Херцбрудера. Я и фурьер тотчас же подняли шум и завопили «караул», так что все побежали к оружию; лейтенант же, не мешкая, дал тягу и, нет сомнения, ускакал бы и ушел от возмездия, когда бы как раз в то самое время не проезжал мимо собственною персоной в сопровождении многочисленной свиты курфюрст Саксонский, который и приказал его нагнать. И когда курфюрст узнал, как обстояло дело, то обратился к Мельхиору фон Хатцфельду, который был нашим генералом, и сказал только всего: «Худая, должно быть, дисциплина в имперском лагере, ежели и больной в постели от смертоубийства не безопасен». То была острая сентенция и вполне достаточна, чтобы лишить лейтенанта жизни, ибо наш генерал тотчас же распорядился накинуть веревку на его разлюбезную шею и непромедлительно вздернуть высоко в воздухе.

 

 

ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ ГЛАВА

Симплиций становится честной девицей,

Но видит, что то никуда не годится.

 

Из сей правдивой истории заключить можно, что не все прорицания должны быть тотчас же отвергнуты, как поступают некоторые дурни, которые и вовсе им не веруют. Так же отсюда явствует, что человеку трудно предотвратить свой жребий, когда ему задолго или недавно предвещено подобное злополучие. А ежели кому доведется спросить: надобно ли, полезно ли и к добру ли, что люди гадают о будущем и заказывают себе гороскопы, я отвечу одно: старый Херцбрудер насказал мне так много всего, что я нередко желал и посейчас еще желаю, лучше бы он о том умолчал, ибо я не мог избежать ни одного из тех злосчастий, которые мне были предвозвещены, а те, кои мне еще предстоят, тщетно мрачат мой ум, ибо они неотменно приключатся со мною, как и те, что уже приключились, все равно, остерегусь я или нет. А что касается до счастливых случаев, которые кому-либо были предсказаны, то полагаю, что они более обманчивы, или, по крайности, сбываются не столь полной мерой, как то бывает при злополучных

155

 

предвещаниях. Чем пособило мне, что старый Херцбрудер всем на свете божился, будто я рожден от благородных родителей и воспитан был ими, ежели я не знал никого другого, кроме своего батьки и матки, неотесанных мужиков из Шпессерта? Item чем пособило Валленштейну, герцогу Фридландскому, пророчество, что под сладостную музыку возложат ему на главу королевскую корону? Али не знают, как его угомонили в Эгере? А посему пусть над этим ломает себе голову кто хочет, я же вновь возвращаюсь к своей истории.

Когда я сказанным образом лишился обоих Херцбрудеров, опостылел мне весь лагерь под Магдебургом, который я и без того имел обыкновение называть холщовым и соломенным городком с земляными стенами. И я был так намаян и досыта употчеван шутовским своим платьем и должностью, как если бы хлебал одними железными уполовниками; и вот однажды замыслил я не дозволять более всем и каждому надо мной глумиться и решил скинуть дурацкий свой наряд, а там — рассуди бог, сбыться ли тому, что предвещал мне Херцбрудер, даже если бы оттого я лишился жизни и здравия. И сие намерение я тотчас же произвел в дело и весьма безрассудно, как о том будет поведано, ибо не представлялось иного лучшего способа.

Оливье, секретарь, который после смерти старого Херцбрудера стал моим наставником, частенько дозволял мне выезжать с солдатами за фуражом. И когда мы однажды прискакали в большую деревню, где была назначена рейтарам поклажа, и все разбрелись по домам пошарить, нельзя ли тут чем-нибудь поживиться, то улизнул и я поразнюхать, не сыщется ли и для меня какого-нибудь мужицкого обноска, дабы сменить на него шутовской свой наряд. Однако ж ничего не нашел по себе и принужден был довольствоваться женским платьем. Оглядевшись и никого вокруг не приметив, я облачился в него, а свое спустил в нужник, возомнив, что отныне избавился от всех зол и напастей. Вырядившись таким манером, направил я свои стопы в проулок к стоявшим там офицерским женам и так мелко семенил, словно Ахиллес, когда его мать вела к Ликомеду. Но едва вышел из-под крыши, как завидели меня наши фуражиры, чем тотчас же придали мне больше прыти. Они кричали: «Стой! Держи!», а я мчался, словно палимый адским пламенем, и раньше их поспел до помянутых офицерш, пал перед ними на колени и стал умолять ради женского целомудрия и добродетели защитить мое девство от похотливых сих срамников, так что просьба моя не только была уважена, но одна ротмистерша взяла меня в прислуги, и я обретался у нее, покуда наши не взяли Магдебург, а затем шанцы у Вербера, Хавельберг и Перлеберг.

156

 

Сия ротмистерша, уже не дитятко, хотя еще была молода, так врезалась в мое гладкое лицо и стройный стан, что после долгих подходцев и напрасных околичностей дала мне уразуметь чересчур откровенно, где ей припекло. Я же в ту пору был слишком совестлив и поступал так, словно вовсе того не примечал, показывая всеми своими поступками девицу отменного благонравия. Ротмистр и его конюх страждали тем же недугом; и того ради ротмистр велел жене одеть меня попригляднее, чтобы мое скаредное крестьянское платье не принуждало ее стыдиться. Она исполнила больше, нежели ей было наказано, и вырядила меня, как французскую куклу, что только подлило масла в огонь, так что напоследок все трое так распалились, что господин и конюх ревностно домогались от меня того, в чем я никак их не мог удовольствовать, и даже самой госпоже учтивейшим образом отказывал. Напоследок вознамерился ротмистр улучить случай и добиться силою того, чего ему, однако ж, от меня получить было невозможно. Сие приметила его жена, и как она все еще надеялась меня уломать, то перебегала ему дорогу и упреждала все его умыслы так, что он был в опасении, что сойдет от этого с ума или совсем вздурится. Однако ж из всех трех жалел я более всего бедного простофилю, нашего конюха, ибо госпожа и господин могли взаимно утолить необузданную свою похоть, а сей дурень ничем не располагал. Однажды, когда ротмистр и его жена почивали, сей молодец очутился перед повозкой, где я спал каждую ночь, и, заливаясь горючими слезами, принялся сетовать на свою любовь и столь же умильно просить о благоволении и милости. Я же выказал себя жесточе камня и дал ему уразуметь, что хочу сохранить девство свое до брака. Когда же он несчетное число раз обещал мне жениться и не хотел ни о чем другом слышать, сколько я его ни уверял, что мне с ним соединиться в браке невозможно, впал он в такое отчаяние или, по крайности, искусно в том притворился; ибо он извлек шпагу, приставил острие к груди, а эфес к повозке не иначе, как если бы вознамерился тотчас себя заколоть. Я помыслил: «Лукавый силен», — того ради стал его ободрять и сказал в утешение, что завтра поутру объявлю ему окончательный ответ. Сим он был умягчен и пошел спать, я же, напротив, не смыкал очей, ибо размышлял о своем диковинном положении. Я довольно уразумел, что течение времени не приведет меня к добру, ибо чем далее, тем нецеремонливей будет приступать со своими прелестьми ротмистерша, тем отважнее сделается в своих домогательствах ротмистр и в тем горшее отчаяние впадет конюх от своей неизменной любви; однако ж не знал, как мне из такого лабиринта выбраться. Частенько приводилось мне ловить блох на моей госпоже, дабы мог я видеть ее белые, как мрамор, груди и осязать ее нежное тело, что мне,

157

 

понеже и я был из плоти и крови, час от часу становилось все трудней переносить. А когда госпожа оставляла меня в покое, то принимался меня терзать ротмистр, а когда я собирался отдохнуть от них обоих ночью, то мне докучал конюх, так что женское платье показалось мне куда несноснее, нежели моя дурацкая личина. Тогда-то (однако слишком поздно) вспомнил я предсказание и предостережение покойного Херцбрудера и вообразил не иначе, что я и впрямь уже заточен в темницу и мне грозит опасность для жизни и здравия, как он мне предвещал, ибо женское платье держало меня в заточении, понеже я не мог из него выскочить, и ротмистр обошелся бы со мною весьма худо, когда бы узнал, кто я такой, и застал у своей прекрасной супруги во время ловли блох. Но как надлежало мне поступить? Напоследок положил я намерение, едва минет ночь и забрезжит утро, открыться во всем конюху, ибо я помыслил: «Его любовная горячность тогда утихнет, и когда ты вдобавок уделишь ему некую толику любезных дукатов, то он поможет тебе раздобыть мужское платье и пособит во всех прочих твоих напастях». То была бы отменная выдумка, когда бы в ней способствовало мне счастье; но оно пошло мне наперекор.

Мой дуралей принял полночь за ясный день, и едва только я хорошенько разоспался, ибо, почитай, всю ночь бодрствовал, размышляя о своем положении, стал ломиться в повозку, дабы услышать о моем согласии. Он принялся звать меня, пожалуй, слишком уж громко: «Сабина! Сабина! Сокровище мое! Подымайся и сдержи свое обещание», — так что допрежь меня пробудил ротмистра, ибо его палатка стояла рядом с моей повозкою. У него, нет сомнения, от ярости завертелись зеленые и желтые круги перед глазами, ибо он и без того уже начал ревновать; однако ж он не вышел из палатки, чтоб не спугнуть нас, а лишь встал с постели поглядеть, что меж нами поведется. Наконец конюх своей нецеремонливостью пробудил меня, приневоливая либо выйти к нему из повозки, либо пустить к себе; я же выбранил его и спросил, неужто почитает он меня за потаскуху; мое вчерашнее обещание покоится на добром супружестве, помимо чего он меня получить не сможет. Он же отвечал, что мне все равно надобно вставать, уже светает и пора приготовить пищу для всей челяди; а он наносит дров и воды и к тому же разведет огонь. Я отвечал: «Покуда ты со всем управишься, то я могу тем дольше поспать; ступай-ко туда, я скоро за тобой последую». Но как сего глупца не удалось мне спровадить, то я поднялся скорее для того, чтобы исправить свою работу, нежели вступать с ним в конверсацию, ибо мне показалось, что вчерашнее дурацкое отчаяние его оставило. Я довольно мог в походе сойти за девицу, ибо научился у кроатов

158

 

стряпать, печь хлебы и стирать, а прясть в походе у солдатских женок не было в обыкновении. А что до прочего, что я не умел исправлять, как это делают служанки, к примеру, чистить щеткою (причесывать) и укладывать (заплетать) косы, то моя госпожа ротмистерша охотно мне это спускала, ибо довольно знала, что я тому не обучен.

А когда я с засученными рукавами сошел вниз с повозки, то мой подстреленный амурной стрелой дуралей, завидев мои белые руки, так воспламенился, что никак нельзя было его удержать, чтобы не поцеловал меня; а так как я и не особенно тому противился, то ротмистр, на глазах коего все сие происходило, не мог того снести и выскочил из палатки с обнаженною шпагою, намереваясь заколоть моего бедного полюбовника, но он дал стрекача и позабыл воротиться. А ротмистр сказал: «Непотребная тварь! Ужо я тебя проучу!» Промолвить что-либо еще не дозволила ему ярость. Однако ж он бросился на меня, как если бы совсем потерял разум. Я начал кричать, так что он должен был перестать, чтобы не учинить аларму, понеже обе армии, саксонская и имперская, стояли тогда друг против друга, ибо шведы под начальством Банера приближались.

 

 

ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ ГЛАВА

Симплициус схвачен как хитрый колдун,

Вот-вот придет ему злой карачун.

 

А когда наступил день, выдал меня господин ротмистр на потеху рейтарам как раз в тот час, когда поднялись обе армии; то было скопище всякого сброда, а посему тем горше и ужаснее должна была быть травля, которая мне предстояла. Они поспешили со мной в кусты, чтобы удобнее утолить скотскую похоть, как у такого дьявольского отродья в обычае, когда им подобным родом отдают женщин. Следом за ними, однако ж, пошли четверо парней, которые видели сие прежалостное зрелище, а среди них был и мой дуралей. Он не упускал меня из виду, и когда приметил, какая уготована мне участь, то вознамерился спасти меня силою, хотя бы это стоило ему головы. У него сыскались заступники, ибо он сказал им, что я его нареченная невеста. Они возымели сожаление ко мне и к нему и пожелали оказать ему помощь. Однако ж сие пришлось не по вкусу рейтарским молодчикам, ибо они возомнили, что у них больше на меня права, и не хотели упускать из рук столь лакомую добычу. Тут принялись они тузить друг друга, и такая поднялась кутерьма и шум, что сбежалось множество

159

 

народу, так что все, почитай, смахивало на турнир, где всякий отличается в честь прекрасной дамы. Их ужасающие крики привлекли начальника караула, который пришел как раз в то самое время, когда они, волоча меня в разные стороны, разодрали на мне все платье и увидели воочию, что я за девица. Сие водворило мертвую тишину, ибо его боялись больше, нежели самого черта; также утихомирились все, кто принимал участие в потасовке; он коротко обо всем уведомился, и в то время, как я надеялся, что он избавит меня от всех напастей, он, напротив того, взял меня под арест, ибо то было нестаточное и весьма сумнительное дело, что мужчина в армии захвачен в женском платье. Таким образом шествовали он и его караульный со мною мимо полков (которые все выстроились в поле, готовясь выступить в поход) в намерении передать меня генерал-аудитору или генерал-профосу. Когда же мы поравнялись с полком моего полковника, то меня узнали, окликнули, немудро приодели по приказу полковника и передали пленником нашему старому господину профосу, который наложил на мои руки и ноги оковы.

Мне было весьма не сладко маршировать в цепях и узах; и у меня бы изрядно подвело живот, когда бы не щедрость секретаря Оливье; ибо я не осмеливался вытащить на белый свет свои дукаты, которые мне до сих пор удалось сохранить; я ведь все равно тогда бы их лишился да в придачу навлек бы на себя еще горшую опасность. Помянутый Оливье поведал мне в тот же вечер, чего ради учинено мне столь жестокое пленение, а наш полковой экзекутор получил приказ непромедлительно меня допросить, чтобы тем скорее представить мое показание генерал-аудитору, понеже меня почли не только за опасного лазутчика и шпиона, но еще и такого, который умеет ворожить, ибо вскоре после того, как я оставил полковника, было сожжено несколько колдуний, которые признались и на том стояли по смерть, что видели меня во время своих сборищ, когда замыслили высушить Эльбу, чтоб тем легче врагу было захватить Магдебург.

Пункты, на которые мне надлежало дать ответ, были следующие:

Первое, учился ли я в школе или, по крайности, умею ли писать и читать.

Второе, чего ради явился к лагерю под Магдебургом в дурацком платье, когда на службе у ротмистра, равно как и ныне, нахожусь в довольном разуме.

Третье, по какой причине вырядился я в женское платье.

Четвертое, бывал ли я среди прочей нечисти на шабаше ведьм.

160

 

Пятое, где мое отечество и кто были мои родители.

Шестое, где я обретался до того, как пришел в лагерь под Магдебургом.

Седьмое, где и с каким намерением обучился женской работе — стирать, печь хлебы, стряпать, item играть на лютне.

На сие вознамерился я поведать о всей моей жизни, дабы все обстоятельства диковинных моих приключений достодолжным образом объяснены были и на все те вопросы можно было дать искусный и вразумительный ответ по всей правде. Однако ж полковой экзекутор не был столь любопытен, а утомлен походом и сердит; того ради потребовал отвечать ему коротко и без обиняков на то только, о чем спрошено. Сообразно тому я и отвечал так, что ничего доподлинно и толком уразуметь было невозможно, а именно:

На первый вопрос: я, правда, не учился в школе, однако умею читать и писать по-немецки.

На второй: понеже не было у меня никакого другого платья, принужден я был облачиться в дурацкое.

На третий: понеже мне прискучило мое дурацкое платье, а мужское не сыскалось.

На четвертый: да, однако ж, не по своей доброй воле туда отправился, а ворожить не умею.

На пятый: отечество мое в Шпессерте, а родители мои крестьяне.

На шестой: в Ганау у губернатора и у кроатского полковника, прозываемого Корпес.

На седьмой: у кроатов принужден был я против своей воли научиться стирать, печь хлебы и стряпать, а в Ганау играть на лютне, к чему у меня была большая охота.

Когда мои показания были все записаны, экзекутор сказал: «Как можешь ты отрицать и отнекиваться, что не учился в школе, когда ты, почитаемый всеми за дурня, во время мессы на слова священника: «Domine, non sum dignus» 1, также изрек по-латыни, что ему бы не след это говорить, когда он о том наперед знает». — «Господин, — ответствовал я, — меня подучили тогда другие люди, уверив, что это слова молитвы, которую творят во время мессы, когда отправляет богослужение наш капеллан». — «Так, так, —сказал полковой экзекутор, — я довольно примечаю, что тебе надобно развязать язычок под пыткой». Я помыслил: «Помоги, боже, когда дурацкой голове придется худо».

1 «Господи, я не достоин» (лат.).

161

 

На другой день рано поутру был прислан нашему профосу приказ от генерал-аудитора наблюдать за мной хорошенько, ибо он был намерен, как только армии станут лагерем, допросить меня сам, при каком случае, нет сомнения, не миновать мне пытки, ежели богу не будет угодно расположить все иначе. В этом тюремном заточении я непрестанно вспоминал о священнике в Ганау и о покойном старом Херцбрудере, ибо они оба предсказывали, что со мною станет, когда я скину свою дурацкую личину. Я размышлял также, сколь трудно и невозможно бедной девице во время войны соблюсти и сохранить неповрежденным свое девство.

 

 

ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ ГЛАВА

Симплициус спасся в сумятице битвы,

Видит, как профос убит без молитвы.

 

Тем же вечером, едва мы расположились лагерем, отвели меня к генерал-аудитору; перед ним лежали мои показания, а рядом был письменный прибор; и мне был учинен строжайший допрос; я же, напротив, поведал о своих делах, как они и впрямь велись. Однако ж мне не было веры, и генерал-аудитор не мог решить, кто же тут — дурень или прожженный злодей, ибо вопросы и ответы так складно подходили друг к другу, а все дело само по себе представлялось весьма замысловатым. Он велел мне взять перо и писать, дабы убедиться, что я сие умею, а также разведать, не известен ли мой почерк и нельзя ли будет, судя по нему, что-либо открыть. Я схватил перо и бумагу столь ловко, как если бы в том каждодневные упражнения имел, спросив, что же мне надлежит писать. Генерал-аудитор (который был в превеликой досаде, быть может, оттого, что мой экзамен затянулся до глубокой ночи) ответил: «Ну, пиши: твоя мать потаскуха!» Я в точности так и написал, а когда сии слова были прочтены, то дело мое обернулось хуже, ибо генерал-аудитор сказал: теперь-то он уразумел, что я за птица! Он спросил профоса, был ли учинен обыск и не нашли ли при мне каких подозрительных бумаг. Профос отвечал: «Нет! Чего его обыскивать, когда начальник караула доставил его нам нагишом!» Но ах! Сие не помогло; профос принужден был меня осмотреть в присутствии всех, а когда произвел то с прилежанием, то — о, злополучие! — сыскал оба ослиных уха с зашитыми в них дукатами, обвязанные вокруг моих рук. А сие значило: «Какие надобны нам еще доказательства? Этот предатель, нет сомнения, подослан учинить превеликую плутню; ибо иначе чего ради разумный залезет в дурацкое платье или мужчина притворит

162

 

себя женщиною! Что разумелось тут еще, с каким намерением снабдили его столь знатной суммой денег, как не затем, чтобы произвести что-либо ужасное? Разве не признался он сам, что у губернатора Ганау, наипродувного солдата во всем свете, он обучился играть на лютне? Рассудите господа, в каких еще хитростных проделках мог навостриться он у этого лукавца? Скорая ему дорожка отправиться завтра на пытку, как он того и заслужил, да поспешить к огоньку, понеже он и без того обретался среди чародеев и ничего лучшего не достоин». Каково было тогда у меня на душе, каждый с легкостью вообразить себе может; правда, я знал о своей невинности и твердо уповал на бога, однако ж видел предстоящую мне опасность и оплакивал потерю красивых дукатов, которые генерал-аудитор засунул к себе в карман.

Но прежде чем сия строгая процедура была надо мной произведена, на наших навалилось войско Банера; поначалу сражались обе армии за выгодные позиции, а там уже дело пошло из-за больших пушек и мортир, которые наша армия разом все потеряла. Правда, наш нежный и так славно умевший вилять хвостом господин профос вместе со своими стражниками и узниками держался далеко от главной баталии, однако ж мы были столь близко от нашей бригады, что могли узнать каждого по платью, даже со стороны спины, и когда шведский эскадрон схватился с нашими, то и мы вместе со сражающимися находились в смертельной опасности, ибо во мгновение ока воздух наполнился поющими пулями, так что мнилось, что в честь нас произведен салют, отчего сгорбились боязливые, как если бы хотели спрятаться в самих себя; те же, кто обладал храбростью и чаще бывал в подобных переделках, пропускали пули пролетать мимо, не мертвея лицом. Однако ж в самой схватке каждый старался предупредить смерть, зарубив первого, кто на него покушается. Прежестокая пальба, стук панцирей, треск копий, вопли раненых и нападающих вместе с трубными звуками, барабанным боем и свистом производили ужасную музыку! Тогда ничего не было видно, кроме густого дыма и пыли, как если бы хотели они прикрыть всю скаредную мерзость ран и мертвецов. Посреди сего слышимы были жалостные стенания умирающих и веселые крики тех, кто еще бился со всею храбростию; казалось, что и лошади чем долее, тем со все большей горячностью защищают своих всадников; столь ярились они, исполняя все то, к чему их понуждали. Некоторые рушились мертвыми под своими господами, приняв неповинно множество ран за свою верную службу; другие по той же причине падали на своих всадников и таким образом через смерть удостаивались чести взгромоздиться на тех, кто взгромождался на них в течение всей их жизни.

163

 

Иные же, освободившись от мужественной ноши, коя ими командовала, оставляли людей, предающихся неистовству и ярости, вырывались от них и искали в открытом поле свою прежнюю свободу. Земля, у которой в обычае покрывать мертвых, тогда сама была покрыта мертвыми телами, кои все лежали на свой лад: головы, потерявшие своих природных хозяев, и, напротив того, тела, коим недоставало голов; у иных же прежалостным и ужасающим образом вывалились внутренности, а у иных размозжены черепа, так что и мозги разбрызгало. Там можно было видеть безжизненные тела, лишенные всей собственной крови, и, напротив, живых, облитых чужою кровию. Там лежали оторванные руки, на коих еще шевелились пальцы, как если бы они все еще хотели участвовать в схватке: напротив того, молодцы, которые еще не пролили ни капли крови, давали стрекача. Там валялись отделенные от тела бедра, кои, будучи освобождены от тяжести туловища, которое они поддерживали, были, однако ж, тяжелее, чем прежде. Там можно было видеть изувеченных солдат, просивших ускорить им смерть, невзирая на то что они и так были к ней близки; напротив того, находились другие, которые молили о пощаде и даровании жизни. Summa summarum 1 сие было не что иное, как прежалостное и прежалкое зрелище! Победоносные шведы погнали наше разбитое войско с того места, где оно столь злополучно сражалось, после того как его разъединили и скорым преследованием совершенно рассеяли, при каковых обстоятельствах наш господин профос со своими узниками также обратился в бегство, хотя мы со всем тем, чем располагали для своей защиты, не могли навлечь на себя неприязнь победителей; меж тем, как профос, угрожая смертию, понуждал нас удирать вместе с ним, прискакал молодой Херцбрудер с еще пятью всадниками и приветствовал его выстрелом из пистолета: «Гляди ж, старый пес! — воскликнул он. — Разве не самое время тебе еще наплодить щенят? Вот я тебе воздам за труды!» Однако ж выстрел столь же мало повредил профосу, как стальной наковальне. «Ах, вот ты какого разбора? — сказал Херцбрудер. — Ну, я не зря и не для твоей потехи сюда явился; ты, собачий сын, должен будешь умереть, даже если твоя душа к тебе приросла», — прибавил он, понудив вслед затем одного мушкетера из стражи, сопровождавшей профоса, чтобы он, коли хочет получить пощаду, зарубил его топором. Итак, профос получил по заслугам; я же, едва Херцбрудер меня признал и освободил от уз и цепей, тотчас был посажен на его лошадь и отправлен вместе с его слугой в безопасное место.

1 В итоге (лат.).

164

 

 

ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ ГЛАВА

Симплициус зрит: победой увлечен,

Херцбрудер и сам попадает в полон.

 

В то время как слуга моего избавителя увозил меня от дальнейшей опасности, господин его, напротив, был столь увлечен жаждой славы и добычи, что, сражаясь, заехал так далеко, что и сам попал в плен. А посему когда победоносные победители делили добычу и погребали своих мертвецов, мой же Херцбрудер нигде не объявился, то его ротмистр получил в наследство в придачу к слуге и лошадям также и меня, после чего я был приставлен на конюшню; он обнадежил, что ежели я буду исправен и приду в совершенный возраст, то поставит он меня рейтаром, а покуда я должен буду все сносить терпеливо.

Вскорости мой ротмистр был произведен в подполковники; я же получил от него должность, какую в старые времена исправлял Давид у Саула, ибо на постое играл я на лютне, а в походе принужден был возить за ним кирасу, что было для меня беспокойным делом. И хотя оружие того, кто его носит, оградить должно от вражеских козней, однако ж со мною приключилось противное, ибо меня мои же молодчики, коих я взрастил, тем усерднее донимали под его покровом. Тут-то и пойдет у них беготня, забавы да потехи без всякой помехи, словно я носил латы не для своей, а для их защиты, ибо я не мог пустить в ход руки, чтобы внести среди них смятение. Солдатская песенка на старинный лад к сему как раз подошла, вот она:

Затяну я песенку для солдатских ушей,

У меня по левому плечу ползет тыща вшей,

По правому того боле,

А на спине целое войско вышло в поле!

Я беспрестанно ломал голову над стратагемой, как мне истребить эту великую армаду; но у меня не было ни времени, ни удобного для сего случая прибегнуть к огню (как то производят в жарких печах), к воде или к яду (ибо я отлично знал, что к тому пригодна ртуть), дабы их перевести; тем менее располагал я каким-либо средством раздобыть себе другое платье или рубаху и был принужден таскаться со всем этим воинством, отдав ему на милость свою плоть и кровь. И как они меня под латами томили и точили, то извлек я пистолет, будто вознамерился затеять с ними перестрелку, однако ж взял только шомпол и совал его под

165

 

панцирь, дабы отогнать от брашна. Напоследок изобрел я такую уловку: обертывал шомпол в лоскуток меха и прилаживал к нему еще красивую мелкую сеточку; и когда я такую удочку для вшей спускал за панцирь, то всякий раз вылавливал их из тихой заводи целыми дюжинами; среди них попадали в плен и весьма жирные знатные персоны, с коими я, впрочем, обращался, как с простолюдинами, и сбрасывал их с коня долой; жаль только, что это мало пособляло.

Однажды мой подполковник был отправлен с надежным отрядом в разъезд по Вестфалии, и когда бы у него в отряде было столько рейтаров, сколько у меня вшей, он устрашил бы весь свет; но, понеже сего не было, он был принужден продвигаться с большой осторожностью и хорониться в Геммер-Марке, как прозывают лес между Гаммом и Зустом. Вот когда мне пришлось от моих минеров и вовсе худо; они мучили меня и вели подкопы столь жестоко, что я был в опасении, не собираются ли они расположить свои ложементы между моей шкурой и мясом. Не диво, что жители Бразилии, ярясь от гнева и жажды мести, пожирают вшей, когда они их так допекают! Однажды, уверившись, что долее не в силах сносить толикую муку, отошел я, когда из рейтаров кто чистил коней, кто спал, а кто был на карауле, немного в сторону под дерево, чтобы зачать битву с моими врагами. На сей случай снял я с себя латы, невзирая на то что иные надевают их, готовясь к сражению, и тут учинил я такое побоище и смертоубийство, что оба меча на больших пальцах были залиты кровью и увешаны мертвыми телами или, лучше сказать, кожурами; тех же, кого я не пожелал умертвить, оставил в нужде и крайности делать променад под деревом. Тут помыслил я о второй строфе старинной песенки, что мне довелось слышать:

Повел я тут битву — с ногтей кровь не смоешь.

Рекла вошь другой: «Себя от смерти не скроешь!»

Кабы не вышла смертушка в поле,

Гуляло б войско по своей воле.

Как только взойдет мне на ум сия строфа, у меня начинает почесываться вся шкура, как если бы я все еще находился в самом разгаре того сражения. Я, правда, думаю, что мне не следовало бы столь жестоко казнить свою собственную кровь, подобно царю Ироду, особливо же своих верных слуг, которые вместе со мной пошли бы на виселицу и подверглись четвертованию, да еще служили заместо мягкой перины, когда мне доводилось почивать в чистом поле на голой земле. Я так свирепствовал, словно жестокосердный тиран, что и не приметил, как имперские всадники сцапали

166

 

моего подполковника, а затем добрались и до меня, ужаснув бедных моих вошек, а самого меня забрав в плен; ибо их нимало не устрашило мое мужество, с коим я незадолго перед тем уложил тысячи, превзойдя тем храброго портняжку, побившего семерых одним махом. Я достался одному драгуну, и самая большая добыча, захваченная у меня, была кираса моего подполковника, которую драгун преблагополучно продал коменданту в Зусте, где они стояли на квартирах. Итак, во время этой войны у меня сменился шестой господин, ибо я должен был стать его отроком.

 

 

ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ ГЛАВА

Симплиций толкует тут о солдате,

Как в Парадиз затесался он кстати.

 

Наша хозяйка вовсе того не желала, чтобы я захватил весь ее дом под постой моим молодчикам, так что она принуждена была меня от них избавить, и она без дальних околичностей сунула мою одежонку в горячую печь, да и выжгла их так-то чистенько, ровно старую трубку, после чего зажил я без сих насекомых, словно в розариуме; да никто и вообразить не может, какое я получил облегчение, избыв муку, кою претерпевал несколько месяцев, словно сидючи посреди муравейника. Но тут достался на мою долю новый крест, ибо господин мой принадлежал к числу тех солдат, которые надеялись живыми попасть на небо, и положил за правило неотменно довольствоваться только своим жалованьем и больше ни о ком не печалиться; все его благополучие зиждилось на том, что он заслужит на караулах да накопит от своего еженедельного жалованья. И хотя оное было весьма мизерно, он трясся над ним, как иной над восточным жемчугом; каждый бломайзер зашивал он в полу своего платья, а дабы он мог наскупердяйничать себе малую толику, должны были ему в том пособлять я и его бедная лошадь. Посему привелось мне ломать зубы о черствый ржаной хлеб, запивать его водою, а ежели посчастливится, пробавляться жиденьким пивом, что мне было не по нутру, понеже сухой черный хлеб драл мне глотку, и я сильно спал с тела, так что и вовсе отощал. А когда мне хотелось пожрать получше, принужден я был поворовывать, да только с приличествующей сему скромностью, дабы он о том не проведал. Ради него не завели бы виселицу, палачей, ослиное седло, тюремщиков и цирюльников, а также не было бы маркитантов и барабанщиков, что выбивают зорю на барабанах, ибо всем своим житием удалялся он от обжорства, пьянства, игры и всяческих дуэлей. Когда же его отправляли куда-нибудь

167

 

в конвой, разведку или еще какой разъезжий отряд, он волочился за ним, как старая баба с клюкой. Также сдается мне несомнительно, что ежели бы сей добрый драгун не обладал столь геройскими воинскими доблестями, то я и не достался бы ему в плен, ибо он не обратил бы внимания на обовшивевшего мальчишку, а погнался бы за моим подполковником. Я не мог разжиться у него какой-либо одежонкой, ибо и сам-то он ходил совсем оборванный, почитай, не лучше моего отшельника. Седло его и вся сбруя едва ли стоили больше трех монеток с медведем, а лошадь такая утлая, что ни швед, ни гессенец не мог страшиться ее погони.

Все сие побудило нашего полковника отправить его в Парадиз, как прозывался женский монастырь, нести там сторожевую службу, правда, не столько ради того, что в том была нужда, сколько затем, чтобы он мог нагулять себе жирок и произвести изрядную экипировку, особливо же потому, что монахини просили отрядить к ним воина благочестивого, добросовестного и кроткого. Итак, он потрусил туда верхом, а я поплелся рядком, ибо на беду у него была всего одна лошадь. «Черт побери! Симпрехт! (Ибо он никак не мог упомнить имя Симплициус.) Попадем в Парадиз, вот уж где отожремся!» Я отвечал: «В названии добрый знак. Пошли-то, боже, чтобы сие местечко было с ним схоже. Amen». — «Вестимо, — сказал он (ибо толком не уразумел моих слов), — коли мы каждый день тамо выдуем по два ама хорошего пива, то нас от него не отвадишь! Только веди себя хорошо, я решил вскорости справить себе изрядный новый плащ, тогда получишь мой старый, из него выйдет тебе порядочная одежонка». Он по праву назвал его старым, ибо, я полагаю, что сей плащ помнил еще битву при Павии, так он весь обтрепался и повылинял, что тем посулом я был мало обрадован.

Парадиз и впрямь оказался таким, как мы его себе намечтали, и даже того более; заместо ангелов были там прекрасные девы, так потчевавшие нас различными яствами и питиями, что я вскорости снова наел себе гладкую рожу; ибо там ставили на стол добрейшее пиво, наилучшую вестфальскую ветчину и копченую колбасу, вкусное и весьма нежное мясо, которое варили в соленой воде и подавали холодным. Там научился я намазывать на черный хлеб соленое масло в палец толщиной, да еще поверху накладывать сыр, дабы все лучше проходило в глотку; а когда я добирался до бараньего окорока, нашпигованного луком, да еще рядышком стояла кружка крепкого пива, то мое тело и моя душа испытывали такое блаженство, что я позабывал все перенесенные мною напасти. Одним словом, сей Парадиз пришелся мне по нраву, как если бы он был доподлинным раем; у меня

168

 

не было иной заботы, кроме того, что я знал, что это не будет длиться вечно и что я принужден ходить в отрепье, лоскутах и лохмотьях.

Но подобно тому как раньше беды и напасти наваливались на меня всем скопом, то и возомнилось мне, что теперь решила вступить в игру сама Фортуна. Ибо когда мой господин послал меня в Зуст доставить все его пожитки, то по дороге я нашел сверток, а в нем добрый отрез шарлаху на плащ, да еще красный бархат на подбой. Я прихватил находку и поменял в Зусте у суконщика на обыкновенное зеленое сукно на платье вместе со всем прикладом с условием, что он сошьет его на свой счет да еще в придачу даст мне новую шляпу. А так как недоставало мне еще рубахи и башмаков, то отдал я ветошнику серебряные пуговицы и галуны, кои надлежали к плащу, за это он снабдил меня всем, в чем я еще нуждался, и таким образом вырядился я на славу. Итак, воротился я разодетый в Парадиз к своему господину, который рвал и метал, что я не принес ему находку; он даже пригрозил меня высечь и отобрал бы все до нитки (когда бы этого не стыдился и мое платье было бы ему впору), раздел бы меня и сам бы все носил, хотя мне мнилось, что я поступил по праву.

Меж тем сей жалкий скряга и скупердяй принужден был устыдиться, что его слуга одет лучше, чем он сам; того ради поскакал он в Зуст, занял деньги у своего полковника и наилучшим образом экипировал себя, обещав выплатить все из своего еженедельного жалованья за сторожевую службу, что он добросовестно исполнил. Он, правда, и сам располагал для сего достаточными средствами, однако ж был слишком хитер, чтобы выдать себя, ибо стоило только ему так поступить, как он лишился бы теплой берлоги в Парадизе, куда залег на эту зиму, а на его место определили бы какого-нибудь другого голыша. Таким родом принужден был полковник и вовсе его там оставить, ежели желал получить обратно свои ссуженные денежки. С того времени повелась у нас самая разлежебокая жизнь, что ни на есть на свете, когда самой тяжелой у нас работой было сшибать кегли. А когда я, бывало, вычищу, накормлю и напою бегунца своего драгуна, то приступал к дворянскому ремеслу и совершал променады. На сторожевую службу в монастыре был отряжен также и гессенцами, нашими противниками, захватившими Липпштадт, один мушкетер; сей по своему ремеслу был скорняк, а притом еще не токмо изрядный певец, но и превосходный фехтовальщик; и, дабы не позабыть сего искусства, упражнялся он со мной от скуки каждодневно со всяким оружием, в чем я стал так ловок, что не боялся сразиться с ним, когда он того хотел. Мой драгун заместо фехтования играл

169

 

с ним в кегли, правда, не на что иное, как только на то, кто за столом больше выпьет пива; так что за каждый проигрыш расплачивался монастырь.

Монастырь сей владел собственным угодьем для охоты, а посему при нем находился егерь; и понеже я был одет во все зеленое, то пристал к нему, обучившись той осенью и зимой всем его хитростям, особливо же тому, что касалось звериной ловли. По этой причине, а также потому, что имя Симплициус было непривычно и простым людям было трудно его упомнить или выговорить, то всяк звал меня «Егерек». Тут вызнал я все пути и тропы, что мне потом весьма пригодилось. А когда ради худой погоды не бродил я по лесам и полям, то читал без разбору книги, которые давал мне монастырский управляющий. Однако ж, коль скоро благородные монахини узнали, что я, помимо того что обладаю приятным голосом, еще умею играть на лютне и даже на спинете, то стали наблюдать за мною прилежнее, а как сюда еще приспело статное телосложение и взрачное лицо, то по всем манерам, складу, делам и поступкам почитали меня благородным, достолюбезным юношей, соблюдающим во всем пристойность. Таким образом, я ненароком стал любезным дворянчиком, приводившим всех в удивление тем, что обретаюсь в услужении у столь беспутного драгуна.

А покуда я таким образом роскошествовал всю зиму, мой господин был отрешен от должности, каковое отлучение от привольной жизни привело его в такую досаду, что он занемог; а как к сему присоединилась прежестокая лихорадка и открылись старые болячки, нахватанные им за всю его походную жизнь, то все сие скоро его свернуло, понеже мне через три недели довелось его хоронить. Я сочинил ему такую эпитафию:

Здесь скряга погребен, прехрабрейший солдат,

Он кровь не проливал, но выпивке был рад.

По праву и обычаю коня и оружие должен был наследовать полковник, а остальные пожитки фендрик; но как я уже довольно подрос, был крепким малым, который со временем сумеет за себя постоять, то и предложили мне все отдать, когда я запишусь в солдаты заместо покойного господина. Я тем охотнее согласился, ибо знал, что мой драгун зашил в старых штанах порядочно дукатов, которые он наскреб за всю жизнь; и когда я дал привести дело к такому окончанию, назвал свое имя, а именно Симплиций Симплициссимус, то полковой писарь (которого звали Кирияк) никак не мог его написать по всем правилам орфографии и воскликнул: «Ни у одного дьявола в преисподней нет такого имечка!»

170

 

И как я его проворно спросил, а нет ли в аду такого, какой бы звался Кирияк, а тот не нашелся, что ответить, хотя и корчил умника, то сие так понравилось полковнику, что он поначалу составил обо мне высокое мнение и получил добрую надежду увидеть в будущем примеры моей доблести.

 

 

ТРИДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций был егерем, ан солдатом стал,

Солдатскую жизнь дотошно узнал.

 

Понеже у коменданта в Зусте на конюшне не доставало конюха, а я, как мнилось ему, к сему был пригоден, то было ему не по сердцу, что я стал солдатом, и он пытался меня все еще удержать, выставляя предлогом мою юность и не желая допустить, чтобы меня признали совершеннолетним. И когда все это выговорил он моему господину, то послал за мной и сказал: «Послушай, Егерек, ты должен поступить ко мне в услужение». Я же спросил, в чем будет состоять моя должность? Он же ответствовал: «Ты должен будешь водить лошадей на водопой». — «Господин, — сказал я, — мы не сойдемся: по мне, так лучше иметь господина, у которого на службе будут лошадей водить за мною; а коли я не могу приобрести такого, так уж лучше останусь солдатом». Он сказал: «У тебя еще борода не выросла!» — «Ан нет! — отвечал я. — Берусь поспорить со стариком, которому минуло восемьдесят лет, борода выросла, ума не вынесла, а не то бы козлы в превеликом у всех были решпекте». Он же сказал: «Когда твоя храбрость не уступает похвальбе, я не буду противиться твоей апробации». Я же отвечал: «Сие можно будет испытать в первой же стычке», — и дал ему тем уразуметь, что не намерен дозволить употребить себя на конюшне. Итак, он оставил меня в прежнем положении, сказав, что дело мастера боится и вскорости будет видно, совершу ли я что-либо, как о том возомнил.

Засим вытащил я старые штаны, оставшиеся после драгуна, и произвел над ними анатомию, извлекши из их внутренностей добрую солдатскую лошадь и самое лучшее оружие, какое только мог достать, так что все у меня блестело, как зеркало. Я снова приоделся во все зеленое, ибо прозвание «Егерь» мне весьма полюбилось, а старое платье, из коего я вырос, отдал своему отроку. Итак, разъезжал я повсюду, как заправский молодой дворянин, да и впрямь возмечтал, что я не лыком шит. Я был столь дерзок, что украсил свою шляпу диковинным султаном из перьев, словно

171

 

офицер; а посему скоро приобрел недоброхотов и завистников, с которыми у меня доходило до весьма чувствительных слов, а под конец и до затрещин. Однако ж стоило мне показать одному, другому, чему я научился у скорняка в Парадизе и что я привык возвращать удары, какие они мне отсчитывали, то меня не только все оставили в покое, но еще каждый стал искать моего расположения. А сверх того меня можно было отрядить на рекогносцировку равно конным или пешим, ибо я одинаково хорошо сидел в седле и был скор на ноги, как никто; а когда дело доходило до схватки с неприятелем, я бросался туда, как черт в прорубь, и всегда хотел быть впереди всех. Посему стал я через короткое время известен друзьям и врагам и столь знаменит, что те и другие были обо мне весьма высокого мнения, ибо мне стали поручать самые опасные предприятия, а при случае мне доверяли командовать целыми отрядами. Тут принялся я грабить, как богемец, а когда подцеплю что-либо стоящее, то уделял своим офицерам на их долю столь жирный кусок, что мог заниматься оным ремеслом даже там, где это было запрещено строго-настрого, ибо мне везде была потачка. Генерал граф фон Гёц оставил в Вестфалии три неприятельских гарнизона, а именно: в Дорстене, в Липпштадте и Косфельде; им был я весьма докучлив, ибо, почитай, каждый день появлялся с небольшим отрядом у них под самыми воротами и захватывал изрядную добычу; а как мне всегда все счастливо сходило с рук, то разнесся слух, будто я могу становиться невидимкой и столь неуязвим, как железо и сталь. Посему меня боялись, как чумы, так что и тридцать человек неприятелей не стыдилось обратиться в бегство, когда я появлялся поблизости всего с каким-нибудь полуторадесятком. Напоследок дело дошло до того, что где только ни понадобится наложить контрибуцию или стребовать ее с мешкотных контрибуентов через рискованную военную экзекуцию, то все сие возлагалось на меня. Оттого мой кошелек стал столь же увесист, как и моя репутация; все мои офицеры и камрады любили Егеря; самые отчаянные разъезды противника ужасались; местные жители милостью и страхом были привлечены на мою сторону, ибо я умел наказывать строптивых и щедро вознаграждать тех, кто оказал мне хотя бы наималейшую услугу, так что едва не половину своей добычи вновь раздавал или тратил на своих соглядатаев. По этой-то причине ни один разъезд, ни один конвой, ни одна вылазка противника не могли проскользнуть мимо, чтоб меня не известили; тогда разгадывал я их намерения и сообразно сему располагал свои предприятия, и как мне в том почти всегда сопутствовало счастье, то всяк дивился моей юности, так что даже многие офицеры и храбрые солдаты противника только и желали меня повидать. Притом оказывал я моим

172

 

пленникам всяческое благоволение, так что нередко их содержание обходилося мне дороже, нежели вся моя добыча; и когда я мог своему противнику, особливо же офицерам, даже если их не знал вовсе, показать свое вежество, я не упускал к тому случая, если то можно было учинить, не нарушая воинского долга и службы.

При таком поведении я неотменно был бы вскорости произведен в офицеры, когда б не препятствовала тому моя юность; ибо тот, кто в таком возрасте, как у меня, домогался получить прапорец, должен был, по крайности, принадлежать к дворянскому роду; к тому же мой полковник не мог произвести меня, ибо в полку у него не было надлежащей вакансии, а уступить меня кому-нибудь другому — значило потерять не одну дойную корову; однако ж я был объявлен Освобожденным от караульной службы. Сия честь, что я был предпочтен иным старым солдатам, хотя и была сама по себе ничтожна, а также похвалы, кои мне каждодневно расточали, действовали на меня, подобно шпорам, побуждая стремиться к еще большим подвигам. День и ночь я ломал голову, что бы такое мне учинить, дабы еще более себя возвеличить, прославить и привести всех в удивление; так что от таких дурацких умствований частенько не мог даже уснуть. И понеже видел я, что мне недостает случая показать на деле, сколь велико мое мужество, то сокрушался, что не каждый день доставляет мне повод сразиться с неприятелем. Я часто мечтал для себя о Троянской войне или осаде Остенде, и я, дурень, не помышлял о том, что повадится кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить. Однако ж все идет своим чередом, а не иначе, когда молодой безрассудный солдат наделен деньгами, счастьем и храбростью; ибо следом за ними приходит кичливость и чванство, и ради такой спеси держал я при себе заместо одного отрока двух конюхов, коих изрядно приодел и снабдил лошадьми, чем навлек на себя зависть всех офицеров, с превеликим неудовольствием взиравших на то, что они по недостатку мужества не могли приобрести сами.

 

 

ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ ГЛАВА

Симплиций толкует, как дьявол сало

Скрал у попа и что потом стало.

 

Должен я поведать одну или несколько историй о том, что иногда со мною приключалось до того, как я покинул драгун; и хотя сии повести не столь уж авантажны, все же будет весело их послушать, ибо я не только совершал великие дела, но не пренебрегал

173

 

и малыми, ежели мог предположить, что они возбудят в людях удивление и послужат к моей славе. Однажды мой полковник был отряжен с полусотней пехотинцев к крепости Реклингузен для некоего предприятия; и понеже мы полагали, что, прежде чем мы сие дело произведем, придется нам денек, а то и более хорониться в лесной чаще, то каждый из нас взял с собой на восемь дней провианту. Но как богатый караван, который мы подстерегали, к назначенному сроку не явился, то у нас вышел весь хлеб, который мы не могли достать реквизицией, дабы не выдать себя и не погубить тем замышленного предприятия; посему нас жестоко томил голод. Также и у меня не было здесь, как в иных местах, верных людей, которые могли бы что-нибудь доставить нам тайно; по такой причине принуждены мы были промыслить себе провиант другим манером, когда не хотели воротиться с пустыми руками. Мой камрад, латынщик-подмастерье, лишь недавно удравший из школы и завербовавшийся в солдаты, понапрасну вздыхал по ячменной похлебке, какую варивали ему в родительском доме, он же ее презрел и покинул; и как он раздумывал о былых кушаньях, то вспомнил и свою школьную суму, не разлучаясь с коей он был сытехонек. «Ах, брат, — сказал он мне, — не стыд ли мне будет, что я не настолько понаторел в разных премудростях, посредством коих мог бы прокормить себя в теперешних обстоятельствах? Братец! Я знаю revera 1, когда бы мог я пробраться к попику вон в той деревне, то можно было бы у него учинить изрядный convivium 2». Я поразмыслил малость над его словами и прикинул, в каком мы находимся положении, и понеже те, кому ведомы все пути и тропы, не могут высунуть носа, чтоб их не признали, а те, кого не знают, не располагают случаем что-нибудь тайно промыслить или купить, то я и расположил весь свой умысел в надежде на этого студента, доложив сие дельце полковнику. И хотя наличествовала помянутая опасность, однако ж его доверенность ко мне была столь велика, а наши дела обернулись столь худо, то и склонился он к моему


плану и, несколько помедлив, дал соизволение.

Я поменялся платьем с одним из наших и потащился вместе со студентом в сказанную деревню далеким кружным путем, хотя до нее было рукой подать. Когда мы туда пришли, то, завидев ближайший дом к церкви, решили, что в нем обитает священник, ибо дом сей был выстроен по-городскому и примыкал к стене, которая шла вокруг всего церковного двора. Я дал студенту инструкцию, что ему надлежит говорить, ибо у него еще сохранилась

1 на самом деле, действительно (лат.).

2 Здесь: пир (лат.).

174

 

потрепанная студенческая одежонка; а себя объявил подмастерьем живописца, рассудив, что в деревне не будет мне надобно показывать свое искусство, ибо у мужиков не часто повстречаешь расписные палаты. Духовный отец встретил нас учтиво; а когда мой товарищ засвидетельствовал ему глубочайшее уважение по-латыни, да еще приврал к сему целый короб небылиц, каким-де образом его во время путешествия ограбили солдаты и похитили у него все, что было на пропитание, то он тотчас же сам предложил ему хлеба с маслом и глоток вина; я же притворился, что иду сам по себе, и сказал, что направляюсь в корчму чем-нибудь перекусить, а затем зайду к нему, чтобы еще засветло отмахать добрую часть пути. Итак, я отправился в корчму не столько затем, чтобы утолить голод, сколько поразведать, что тут можно будет раздобыть той же ночью. Дорогой мне посчастливилось приметить мужика, который залеплял глиною печку, а в ней посажены на целые сутки большие ржаные ковриги, дабы хорошенько выпеклись. Я помыслил: «Лепи, лепи! Мы все равно доберемся до этого изрядного провианта». Я не мешкал у корчмаря, ибо и без того знал, где поживиться хлебом. Купил несколько колобашек (как зовут там белый хлеб) для моего полковника, а когда воротился во двор священника напомнить своему камраду, что пора собираться в путь, он уже досыта набил себе зоб и насказал священнику, что я живописец и направляюсь в Голландию, чтобы привести там свое искусство в полное совершенство. Священник сему весьма обрадовался и стал просить меня пойти с ним в церковь, где хотел показать мне несколько картин, которые надлежало подправить. Он провел нас через кухню, и когда отпер висячий замок на тяжелой дубовой двери, что вела на церковный двор, — о, mirum! о, диво! — тут узрел я под черным небом черным-черно от развешанных лютней, флейт и скрипок — я разумею, конечно, окорока, копченые колбасы и лопатки, подвешенные в камине. Я окинул их умильным взором, ибо мне показалось, что они посмеиваются вместе со мною, и пожелал, но тщетно, чтобы они отправились к моим камрадам в лес; они были столь упрямы, что мне в досаду остались висеть. Тут принялся я обдумывать способ, как бы их присоседить к той печи, что набита хлебом, однако ж не мог ничего измыслить, понеже, как выше было о том поведано, церковный двор был обнесен стеною, а все окна надежно защищены железными решетками; также лежали на дворе два преогромных пса, кои, как я опасался, наверное, не будут спать ночью, когда норовят украсть то, что причитается им самим получить в награду за верное стережение. И вот, когда мы пришли в церковь и стали молоть всякую всячину о картинах и рядиться со священником, который непременно хотел некоторые из них поновить, а я всячески отнекивался под тем

175

 

предлогом, что мне надобно продолжать свое путешествие, то находившийся тут ризничий или звонарь сказал: «Эй, малый, ты скорее похож на беглого солдата, нежели на подмастерье-живописца». Я хотя и не привык к подобным речам, однако принужден был стерпеть; я только легонько тряхнул головой и отвечал ему: «Эй, малый, подавай сюда, да попроворней, кисть и краски. Я во мгновение ока намалюю тут дурня, каков ты есть и какой во всем будет с тобою схож и тебе подобен». Священник обратил все сие в шутку, заметив, что не приличествует вступать в пререкания в столь святом месте, а тем дал понять, что он нам верит; дал нам еще пропустить по глотку вина и отпустил идти своим путем. Сердце же мое пребывало там, где висели окорока и колбасы.

Еще до наступления ночи вернулись мы к нашим товарищам, тут я снова надел свое платье и взял оружие, рассказал полковнику о своем замысле и выбрал шестерых молодцов, которые должны были помогать тащить хлеб. Около полуночи пробрались мы в деревню и тихонько вынули ковриги из печи, так как с нами был один малый, который умел укрощать собак; и когда мы проходили мимо церковного двора, то я не мог превозмочь сердца и пойти дальше, не прихватив сала. Я замер как вкопанный и прилежно стал наблюдать, нет ли какой возможности пробраться на поповскую кухню, однако ж не приметил другого входа, как только через дымовую трубу, которая должна была стать с сего часа моей дверью. Мы отнесли хлеб и оружие на церковный двор, сложили все это в часовенке, забрали в одном из сараев на дороге лестницу и канат, и так как я умел карабкаться вверх и вниз не хуже любого трубочиста (чему я с юности научился, лазая по высоким деревьям), то я тотчас же сам поднялся на крышу, которая к великому удобству для исполнения моего намерения была в два ряда выложена полыми черепицами. Я завязал пучком свои длинные волосы и, взяв конец каната, спустился к любезному мне салу, а там, не долго думая, принялся навязывать на канат окорок за окороком и одну свиную лопатку за другой, что затем добрым порядком выудил на крышу и передал другим, чтобы они отнесли в часовенку. Черт побери, вот невезение! Когда я уже со всем покончил и собрался вылезти наружу, лесенка опрокинулась, и бедняга Симплициус брякнул вниз, и злополучный Егерь сам попал, как в мышеловку. Мои камрады, остававшиеся на крыше, спустили мне вниз канат, чтобы меня вытащить, но и он оборвался прежде, чем они меня подняли. Я помыслил: «Ну, Егерь, теперь тебе придется выдержать травлю, в которой тебе самому порвут шкуру, как некогда Актеону». Тогда священник, пробужденный моим падением, велел кухарке тотчас же зажечь свет. Она вышла

176

 

ко мне на кухню в одной рубахе, набросив юбку на плечо, и стала так близко от меня, что едва меня не задевала; она взяла уголек и, поднеся светильницу, принялась дуть; я же зачал дуть еще сильнее, чем она сама, отчего сия добрая душа так напугалась, что вся задрожала и затряслась от страху, побросала жар и светильню и ретировалась к своему господину. Итак, получил я передышку, чтобы подумать, каким средством мне отсюда выбраться, однако ж мне ничего на ум не всходило. Мои камрады через дымовую трубу дали мне знать, что они намерены вломиться в дом и меня выручить; я же не дал на то согласия, а велел им сходить за оружием, а на крыше оставить одного Шпрингинсфельда и дожидать, сумею ли я выбраться, не подымая суматохи и шума, дабы все наше предприятие не уничтожилось; а ежели сие произвести не удастся, тогда уж они должны будут употребить все свое старание. Меж тем духовный отец сам зажег свет; кухарка же поведала ему, что на кухне объявился ужасающий призрак о двух головах (ибо она, вероятно, почла пучок моих волос за особливую голову). Я все сие слышал, а потому принялся грязными руками тереть сажей, пеплом и углем себе лицо, так что, нет сомнения, не стал схож с ангелом (как меня прежде называли в Парадизе монахини), а ризничий, когда бы он меня видел, должен был бы признать меня преискусным живописцем. Я учинил на кухне ужасающий стук и грохот, зачав несносно шуметь и греметь, швырять и бросать куда ни попадя кухонную посуду; под руку попался таган, я надел его на шею, а кочережку держал в руках, дабы защитить себя в крайней нужде. Однако все сие не совратило благочестивого попа с пути истинного; ибо он пришел на кухню с целой процессией, в коей приняла участие его кухарка, несшая две восковые свечи и кропильницу со святой водой, висевшую на руке. Сам же он был облачен в стихарь вместе со столою и вооружен кропилом в одной руке и книгою в другой: по ней-то он и стал меня заклинать, вопрошая, кто я таков и с какою целью явился. Понеже он почел меня за самого черта, то и я рассудил, что будет вполне пристойно, ежели и я поведу себя, как взаправдашний черт, и пособлю еще тому ложью; того ради ответил ему: «Аз есмь черт и намерен тебе и твоей кухарке свернуть шею!» Он же продолжал свои экзерциции и объявил мне, что я ни ему, ни его кухарке ничего худого учинить не волен, и заклял меня наисильнейшими заклятьями отправиться туда, откуда я пришел. Я же отвечал ужасающим голосом, что сие невозможно, хотя я сам того желаю. Меж тем Шпрингинсфельд, который был прожженным плутом и не разумел по-латыни, учинил на крыше диковинный spectaculum, ибо слышал, какая кутерьма поднялась на кухне и что я выдаю себя за черта, каковым почитает меня и духовная

177

 

особа, а посему заухал, как сова, запаял, как собака, заржал, как лошадь, заблеял, как козел, закричал, как осел, а затем то примется визжать, как спарившиеся мартовские кошки, а то заквохчет, как курица перед тем, как снести яйцо, ибо сей молодец умел подражать голосам всех животных и, когда того хотел, мог так натурально выть, как если бы тут собралась целая стая волков. Сие повергло священника и его кухарку в немалый страх, мне же было совестно, что меня заклинают, как черта, за какового он меня и впрямь принимал, ибо где-то вычитал или услышал, что черти охотнее всего являются в зеленом платье.

Посреди таких обоюдных страхов, которым особливо предавалась бедная кухарка, я на свое счастье приметил, что дверь, которая вела на церковный двор, не была заперта на замок. Я проворно отодвинул задвижку, проскользнул наружу (где все мои товарищи встретили меня, разинув рот), предоставив попу сколько влезет заклинать черта. А когда Шпрингинсфельд принес шляпу, которую я оставил на крыше, и мы набили мешки провиантом, то отправились к себе в лес, ибо в деревне нам больше нечего было делать, после того как мы потихоньку положили на место позаимствованную лестницу и веревку.

Весь отряд подкрепился тем, что было нами накрадено, и никто даже не поперхнулся — столь благословенные мы были люди! Также вдосталь посмеялись все моей проделке; только студенту не понравилось, что обокрали попа, который дал ему кус на солдатский вкус; и он даже с великою божбою уверял, что охотно бы заплатил ему за это сало, когда бы у него только были под рукой деньги, а притом уписывал за обе щеки, как если бы взял на то подряд. Итак, залегли мы еще на два дня в том же месте и дожидались тех, кого мы уже так долго подстерегали. Мы не потеряли в схватке ни единого человека, тогда как захватили более тридцати пленных и такую обильную добычу, какую мне еще не доводилось видеть на дележке. Мне за мою храбрость и доброе поведение положили двойную долю, понеже я употребил все свое старание: то были три превосходных фрисландских жеребца, навьюченных различным купеческим товаром, какой только можно скоро увезти; и когда б у нас было довольно времени хорошенько пошарить добычу и надежно ухоронить ее, то каждый получил бы на свою долю немалое богатство, ибо мы больше побросали, нежели взяли с собою, понеже принуждены были со всем тем, что сумели захватить, с превеликою поспешностию оттуда убраться; итак, ретировались мы ради большей безопасности в Ренен, где подкрепились и поделили добычу, ибо там стояли наши, хотя это и не было нам по пути. Тут снова вспомнил я о попе, у коего

178

 

похитил сало. Читатель может рассудить, какая отчаянная, дерзновенная и тщеславная была у меня голова, ежели мне было не довольно обокрасть и столь жестоко напугать благочестивого священника, а я еще вознамерился приобрести тем себе честь и славу. Того ради выбрал я золотое кольцо с сапфиром, что недавно подцепил вместе с другою добычею, и отослал из Ренена с неким посыльным помянутому священнику со следующим письмецом:

 

«Ваше преподобие! Когда бы на сих днях в лесу было у меня вдосталь провианту, то и не было бы у меня причины покрасть у Ваш. препод. сало, чрез что, чаятельно, Вы были весьма напуганы. Свидетельствую перед Вышним, что Вы претерпели толикий страх противу моей воли, того ради надеюсь тем скорее заслужить прощение. Что же касаемо до самого сала, то по справедливости надлежит за него заплатить, посему посылаю вместо уплаты прилагаемое кольцо, кое отдано теми, по чьей милости и были взяты товары, с прилежною просьбою к Его преподобию соблаговолить тем себя удовольствовать; заверяя при сем, что в прочем при всех обстоятельствах найдет готового к услугам и верного слугу в том, кого его ризничий не почел живописцем и кого в остальном называют

Егерь».

 

Мужику же, у коего я опустошил пекарню, отряд послал 16 рейхсталеров из общей добычи в уплату за его караваи; ибо я наставлял их, что таким образом они привлекут на свою сторону крестьянина, который частенько может выручить отряд из всякой беды или, напротив, предать, продать и выдать головой. Из Ренена держали мы путь на Мюнстер, а оттуда на Гамм, а затем домой в Зуст на наши квартиры, где я по прошествии нескольких дней получил от священника ответ, который гласил:

 

«Благородный Егерь! Когда бы тому, у кого Вы похитили сало, было ведомо, что Вы явитесь к нему в образе черта, то не испытывал бы он столь частого желания повидать повсеместно прославленного Егеря. Но понеже взятые на веру мясо и хлеб оплачены с излишнею щедростию, тем легче будет избыть претерпетый страх, особливо же как он был причинен столь знаменитою особою противу ее воли, за что всеконечно получает прощение с просьбою обращаться всякий раз без боязни к тому, кто не побоялся заклясть самого черта. Vale!»

179

 

Так поступал я повсюду, через что и приобрел великую славу, и чем больше я раздавал и награждал, тем большая ко мне притекала добыча, так что я полагал, что сие кольцо, хотя оно и стоило примерно 100 талеров, было употреблено с пользою. Однако ж на сем кончается вторая книга.

 

 

КНИГА ТРЕТЬЯ

 

1-я гл. Симплиций-Егерь повсюду рыщет,

Берет с избытком, чего ни сыщет.

2-я гл. Симплиций, как егерем в Зусте был,

Лжеегеря здорово проучил.

3-я гл. Симплиций Юпитера в плен берет,

О гневе богов от него узнает.

4-я гл. Симплиций внемлет — Юпитер глаголет:

Немецкий герой весь мир приневолит.

5-я гл. Симплиций внемлет: не ведая меры,

Немецкий герой поравняет все веры.

6-я гл. Симплициус зрит, что блохи учинили —

Юпитера тело до костей источили.

7-я гл. Симплиций-Егерь себе добыл дичи,

В Зуст воротился и рад добыче.

8-я гл. Симплиций арапа обрел в конуре,

Думал — сам черт укрылся в ларе.

9-я гл. Симплиций в неравном хитрит поединке

И наглого рейтара бьет без заминки.

10-я гл. Симплиций подстроил в осаде мороку,

Да вышло ему от сего мало проку.

11-я гл. Симплиций, не ведая, в чем тут утеха,

Заводит амуры скорее для смеха.

12-я гл. Симплиций находит в погребе клад,

Что некогда был колдуном заклят.

181

 

13-я гл. Симплиций страшится покражи денег,

Не хочет остаться без них худенек.

14-я гл. Симплициус, Егерь, в плен снова захвачен,

Но не дает он себя околпачить.

15-я гл. Симплиция шведы на волю пустили,

Споначалу о том его думы и были.

16-я гл. Симплиций решил, что с Фортуной сдружился,

Не успел оглянуться, опять оступился.

17-я гл. Симплиций раскинул умом и смекалкой,

Снова свел шашни со старой гадалкой.

18-я гл. Симплиций пустился в отчаянный блуд,

А девки стадами к нему так и льнут.

19-я гл. Симплиций заводит бессчетных друзей,

Но слышит укоры он дружбе сей.

20-я гл. Симплиций попу насказал всяких врак,

А сам потихоньку смеется в кулак.

21-я гл. Симплиций торчит под окошком светлицы,

В ловушку попал из-за этой девицы.

22-я гл. Симплиций болтает о свадьбе своей,

Каких ни назвал на нее он гостей.

23-я гл. Симплиций, женившись, решает дельно

Деньги забрать, что положены в Кельне.

24-я гл. Симплициус ловит зайца на рынке,

Домой отсылает в хозяйской корзинке.

 

 

ПЕРВАЯ ГЛАВА

Симплиций-Егерь повсюду рыщет,

Берег с избытком, чего ни сыщет.

 

Благосклонный читатель из предшествовавшей книги вполне заключить мог, сколь честолюбив был я в Зусте и что я снискивал и находил себе честь, славу и благоволение такими поступками, кои всякому иному принесли бы наказание. Теперь же намерен я поведать, как я продолжал чинить всяческие безрассудства, чрез что жил в непрестанной опасности получить увечье или лишиться жизни. Я был (как уже о том упомянуто) столь одержим погонею за славой и почетом, что лишился от этого сна; и когда мне сие втемяшится и я ночь напролет проведу, размышляя всякие уловки и хитрости, всходили мне на ум диковинные затеи. Таким образом изобрел я особого рода башмаки, которые можно было надевать задом наперед, так что каблуки приходились на место пальцев. Сих велел я нашить на свои протори тридцать пар различной величины, и когда я роздал их своим молодцам и отправился с ними в разъезд, то было невозможно нас выследить; ибо мы обували то эти, то настоящие башмаки, а другие носили в ранцах; и когда кто-либо попадал на то место, где я приказывал переменить башмаки, то по следам можно было увидеть не иначе, как если бы там повстречались два отряда, которые потом вместе исчезли. А когда я оставался при новосшитых башмаках, то можно было подумать, что я только что отправился туда, где я уже был, или что я пришел оттуда, куда я еще направляюсь. А так как и без того мои пути, коль скоро доходило до следов, были еще более запутаны, нежели в каком-нибудь лабиринте, так что тем, кому надлежало

183

 

бы дознаться обо мне по следам или же настичь, никак невозможно было меня поймать и залучить в свои сети, то частенько находился я в самой малой близости от противника, который полагал, что меня надо искать где-либо далеко, а еще чаще за много миль пути от того перелеска, который они со всех сторон окружили и насквозь изъездили, чтобы меня изловить. И, подобно тому как поступал я с пешим отрядом, так же я учинял и когда выезжал верхом; ибо мне было не в диковинку на распутье или перекрестке невзначай приказать спешиться и перековать задом наперед лошадей. А что до простых уловок, которые употребляют, когда хотят, чтобы о слабом отряде по следам заключили, как о сильном, или о многочисленном рассудили, что он малолюден, то они были для меня делом столь обыкновенным, что я не вижу нужды о сем рассказывать. А притом измыслил я некий Инструмент, с помощью коего мог я ночью, в безветерье, услышать, как за три часа пути от меня затрубит труба или за два часа заржет лошадь, или пролает собака, или за час пути переговариваются люди. Каковое искусство держал я в превеликой тайне, приобретая тем себе уважение, ибо всяк почел бы сие невозможным.

Днем же сказанный Инструмент (который я обыкновенно носил вместе с першпективной трубкой в кармане штанов) не мог принести мне много пользы, разве только в каком пустынном тихом месте; ибо тогда приходилось слышать всех, кто только шевелился и подавал голос в целой округе, начиная от лошадей и коров до самой неприметной птахи в небе и лягушки в воде, что производило гомон не иначе, как если бы кто очутился посреди превеликого скопища людей и животных (как в толчее базара), где каждый кричит свое так, что один не может уразуметь другого.

Правда, я хорошо знаю, что в нынешнее время сыщутся люди, которые не поверят тому, что я только что рассказал; однако ж, хотят они верить или нет, все же это правда. С помощью своего Инструмента мог я ночью отличить по голосу человека, когда он говорит не громче, чем это у него в обыкновении, хотя бы он был так далеко от меня, что днем я мог бы его узнать лишь по платью через першпективную трубку. Но я не могу пенять ни на кого, кто не поверит тому, что сейчас пишу; ибо мне не верил никто из тех, кто своими собственными очами видел, как я многократно употреблял сей Инструмент и говорил им: «Я слышу, скачут рейтары, ибо кони у них подкованы; я слышу, едут мужики, ибо лошади у них без подков; я слышу, гремит повозка, но это крестьяне, — я распознал их по говору; вот приближаются мушкетеры, примерно столько-то их, о чем заключаю по громыханью их бандельеров; за

184

 

той горушкой или лесом находится деревенька, я слышу, кричат петухи, лают собаки и пр.; а там гонят стадо, я слышу, как блеют овцы, мычат коровы, верезжат свиньи», и т. д. Мои собственные камрады спервоначалу почитали такие речи шуткой, дурачеством и бахвальством, а когда они и впрямь убедились, что всякий раз я говорю правду, то все стали приписывать это колдовству, а то, что я им сообщил, было-де поведано мне самим чертом или его матушкой. Итак, полагаю, что и любезный читатель думает не иначе. Тем не менее мне таким образом частенько доводилось счастливо и весьма ловко удирать от противника, когда тот получал обо мне ведомость и намеревался захватить меня врасплох; также полагаю, когда бы я открыл сию хитрость, то она бы с тех пор вошла у многих в обычай, понеже весьма пригодна на войне, особливо же во время осады, ибо осаждающие и осажденные одинаково могли бы употребить ее себе на пользу. Однако ж я возвращаюсь к своей истории.

А когда я не отправлялся с отрядом, то принимался красть так, что ни лошади, ни коровы, ни свиньи, ни даже овцы в омшаниках не были от меня в безопасности, коих я уводил за несколько миль; рогатому скоту и лошадям, дабы их не могли выследить, я умел прилаживать сапожки или башмаки, пока прогоню до проезжей дороги. После чего я перековывал лошадей задом наперед; или когда это были коровы и быки, то надевал им башмаки, которые для того нашил, и так доставлял в надежное место. Больших жирных свиных особ, которые по причине лени не хотели утруждать себя ночным переездом, умел я также искусно понуждать к сему, хотя они хрюкали и артачились. Я замешивал на муке и воде хорошо просоленную кашицу и пропитывал ею банную губку, обвязанную крепкой бечевкой, а после давал тем, кого приваживал, сожрать эту сочную губку, а шнур держал в руке, после чего они без дальней перебранки покорно шли за мной, расплачиваясь за доставленную им пирушку окороками и колбасами; и когда я доставлял что-либо подобное, то честно делился как с офицерами, так и с моими камрадами. Посему и дозволялось мне снова выходить на поживу; а когда мое воровство бывало обнаружено или выслежено, то они искусно помогали мне выпутаться. В остальном же я был слишком высокого о себе мнения, чтобы красть у бедняков, ловить кур или подбирать, как мышь, какие-либо крохи. А посему начал я предаваться в пище и питии эпикурейству, ибо позабыл наставления отшельника и никого не было, кто бы руководил моей юностию или служил бы мне примером; ибо мои офицеры были соучастниками, когда у меня прихлебательствовали; и те, кому бы надлежало меня увещевать и наказывать, еще более меня подзадоривали ко всяческим беспутствам.

185

 

Оттого стал я наконец столь безбожен, дерзок и нечестив, что не было такой плутни на свете, которую бы я не осмелился учинить. Напоследок приобрел я себе тайных завистников, особливо же среди своих камрадов, что удачливее других ворую, а среди офицеров оттого, что своей отвагой и фортуной во время разъездов вошел в большую славу и честь, нежели они. Я также был вполне убежден, что мной бы скоро пожертвовали, если бы я не был столь щедр.

 

 

ВТОРАЯ ГЛАВА

Симплиций, как егерем в Зусте был,

Лжеегеря здорово проучил.

 

Когда я таким образом хозяйничал и был озабочен тем, чтобы изготовить несколько бесовских личин и принадлежащие к сему устрашительные одеяния с лошадиными и коровьими копытами, дабы с помощью оных вселять страх врагам, а при случае неузнанным отнимать у друзей их достояние, к чему мне подало мысль приключение с покражей сала, получил я ведомость, что некий молодчик, стоявший в Верле и весьма удачливый в набегах, оделся во все зеленое и повсюду рыщет под моим именем, особливо же появляясь среди тех, кто платил нам контрибуцию, причем чинил всякие непотребства, грабежи и насильничал женщин, по какой причине на меня стали возводить мерзкие обвинения, так что мне пришлось бы жестоко расплачиваться, если бы я не мог несомнительно доказать, что в то самое время, когда он учинял, сваливая на мою голову, различные проделки, я находился в совершенно другом месте. Я вовсе не собирался спустить ему такие поступки, а еще менее сносить, чтобы он долее прикрывался моим именем и под моим обличьем получал добычу, повреждая поносно мою репутацию. С ведома коменданта в Зусте я пригласил его сразиться в чистом поле на шпагах или пистолетах; но как у него недостало духу явиться, то я оповестил, что намерен учинить ему хороший реванш и что сие будет произведено в Верле, в округе того самого коменданта, который его за это не подверг наказанию. И я говорил открыто, что ежели застигну его во время разъезда, то обойдусь с ним, как с врагом! Сие произвело, что я не только забросил мысль о личинах, с помощью коих вознамерился было совершить великие дела, но изрубил на мелкие куски и публично сжег в Зусте свой зеленый егерский наряд, невзирая на то что одно только мое платье без перьев и конского убора стоило более ста дукатов. И в такой ярости я поклялся, что первый, кто отныне

186

 

назовет меня Егерем, либо убьет меня, либо должен будет погибнуть от моей руки, хотя бы мне самому это стоило головы! Также не хотел больше принять команду ни над одним разъездом (к чему и без того не был обязан, ибо меня еще не произвели в офицеры), покуда не отомщу моему противнику из Верле. Итак, я отстранился и больше не нес никакой солдатской службы, кроме караулов, а когда меня отряжали куда-либо нарочито, то я исправлял это весьма нерадиво, как и другие сонные пентюхи. Весть об этом скоро разнеслась по всему околотку, отчего разъезды противника так обнадежились и осмелели, что, почитай, каждый день появлялись у наших шлагбаумов, что мне становилось долее непереносно. Больше всего мне досаждало, что егерь из Верле все еще продолжал выдавать себя за меня и под моим именем захватывал порядочную добычу.

Меж тем, как всяк полагал, что я, подобно медведю, залег на спячку в берлогу, из коей не так уж скоро выберусь, разведывал я о делах и поступках своего противника из Верле и узнал, что он не только перенял мое имя и платье, но также имеет обыкновение свершать кражи по ночам, когда может чем-нибудь поживиться; того ради я неожиданно пробудился ото сна, в чем и заключался весь мой умысел. Двоих моих конюхов я мало-помалу натаскал, как легавых собак; и они были мне так преданы, что в случае нужды каждый без оглядки прыгнул бы в огонь, ибо у меня было для них полное раздолье в кушаньях и вине, да и получали они изрядную поживу. Я и подослал в Верле к моему противнику одного из сих молодцов; сей выставил предлогом, что я, который был раньше его господином, зажил теперь, как лежебок и молокосос, поклявшись никогда больше не бывать в разъездах, вот он и не захотел долее у меня оставаться, а пришел служить ему, ибо он, облачившись вместо прежнего господина в егерское платье, ведет себя, как подобает заправскому солдату. Он-де в той стране знает все дороги и тропы и может ему присоветовать, как напасть на хорошую добычу, и т. д. Мой неразумный простофиля и впрямь поверил этому конюху и дал себя уговорить, что примет его к себе и в уреченную ночь отправится вместе с ним и своим камрадом в некую овчарню подцепить себе жирных барашков, — что я все со Шпрингинсфельдом и другими молодцами заранее высмотрел и подкупил пастуха, чтобы он привязал собак и дозволил пришельцам безо всякой помехи подкопаться под сарай, где я намеревался попотчевать их доброй баранинкой. А когда они проделали дыру в стене, то егерь из Верле захотел, чтобы мой конюх тотчас же полез туда первым. Он же отвечал: «Э, нет, там может быть засада, и кто-нибудь еще стукнет меня по башке; теперь-то я вижу, что ты не очень ловок на такие проделки, сперва надо поразведать»;

187

 

засим вытащил он шпагу, повесил на острие свою шляпу, сунул несколько раз в дыру и сказал: «Вот так-то надобно сперва увериться, дома ли святой Влас или нет». Когда сие было учинено, то егерь из Верле сам полез первым. Но Шпрингинсфельд тотчас же схватил его за руку, в которой тот держал шпагу, спросив его, не запросит ли он пардону. Сие услышал его сообщник и хотел удрать; я же не ведал, кто из них егерь, и, будучи проворней его, кинулся за ним и в два прыжка его поймал. Я спросил: «Что за люди?» Он отвечал: «Имперские». Я спросил: «Какого полка? Я тоже имперский. Плут тот, кто отрекается от своего господина!» Тот отвечал: «Мы драгуны из Зуста и пришли раздобыть себе баранины; братец, коли ты тоже имперский, то, надеюсь, нас отпустишь». Я спросил: «Кто вы такие будете в Зусте?» Он отвечал: «Мой камрад в омшанике — Егерь».— «Плуты вы! — сказал я. — Чего ради грабите вы собственные свои квартиры? Егерь из Зуста не такой дурень, чтобы дозволить захватить себя в омшанике». «Ах, из Верле, хотел я сказать», — ответствовал тот мне снова; и как мы таким образом вдвоем диспутировали, пришли снова мой конюх и Шпрингинсфельд вместе с моим противником. «Видишь, честная птаха, — сказал я, — разве мы не повстречались? Когда бы я не имел решпекта к имперскому оружию, кое дано тебе, чтобы сражаться против врагов, то я бы тотчас же всадил в твою башку пулю! Я Егерь из Зуста, был им доселе, я тебя почитаю плутом, пока ты не выберешь себе шпагу и не переведаешься со мною по доброму солдатскому обычаю!» Меж тем мой конюх (который, как и Шпрингинсфельд, напялил мерзкую бесовскую личину с бараньими рогами) положил у наших ног две совершенно одинаковые шпаги, захваченные мною из Зуста, и предложил егерю из Верле взять одну из них, какую ему угодно, что так напугало беднягу егеря, что с ним приключилось то же самое, что со мною в Ганау, когда я испортил танец. Ибо он напустил полные штаны, да так, что рядом с ним никто не мог стоять; он и его камрад дрожали, как мокрые псы, они упали на колени и молили о пощаде. Но Шпрингинсфельд словно с цепи сорвался, налетел на него и сказал егерю: «Дерись, а не то я тебе сверну шею». — «Ах, достопочтенный господин черт, — отвечал тот, — я пришел сюда совсем не для драки; господин черт, избавь меня от этого, и я сделаю все, что ты захочешь». Среди таких сбивчивых речей мой конюх дал ему шпагу, а мне другую; он же так дрожал, что не мог удержать ее в руке. Месяц светил ясно, так что пастух и подпасок могли все превосходно видеть и слышать из своих шалашей. Я подозвал его подойти, дабы у меня в этой тяжбе был свидетель. Сей же, когда подошел, притворился, как будто он тех двух, что были в бесовских личинах, и не приметил, и спросил, чего ради я затеял

188

 

такую долгую перебранку с этими молодцами; коли у меня есть до них дело, то надобно мне убираться отсюда в иное место, ему же до нашей перепалки нет нужды; он платит исправно каждый месяц контребуху, а посему хочет жить спокойно у своей овчарни. Тех же двух он спросил, чего ради они дозволяют мне так себя мучить и меня не прикончат. Я сказал: «Ты, пентюх, они хотели покрасть твоих овец». Мужик ответил: «Ну, коли так, тогда пусть оближут у меня и моих овец задницы», и с теми словами отошел прочь. Засим понуждал я лжеегеря снова биться на шпагах; но бедняга едва держался на ногах от страха, так что был мне весьма жалок, да он и его камрад повели столь жалобные речи, что под конец я им все простил и их помиловал. Однако ж Шпрингинсфельд был тем недоволен и принудил егеря одну из трех овец (ибо столько замыслили они украсть) поцеловать под хвостом, а вдобавок расцарапал ему рожу столь мерзко, как если бы он жрал с кошками из одной миски, каковая потеха пришлась мне по вкусу. Этот егерь скоро исчез из Верле, так как не знал, куда деваться от стыда, ибо его камрад раззвонил повсюду и уверял, подтверждая свои слова ужасными клятвами, что при мне в услужении и впрямь состоят два взаправдашних черта, отчего я стал внушать к себе еще больший страх и тем меньшую любовь.

 

 

 

 

ТРЕТЬЯ ГЛАВА

Симплиций Юпитера в плен берет,

О гневе богов от него узнает.

 

Сие вскорости я хорошо приметил; того ради я оставил прежнее свое безбожное житие и смиренно вступил на стезю добродетели. Правда, я, как и раньше, отправлялся в разъезды, однако ж обходился с друзьями и врагами столь ласково и учтиво, что все те, кому доводилось попадать ко мне в лапы, принуждены были обо мне думать совсем иначе, нежели прежде обо мне наслышались; сверх того отвратился я от безрассудного расточительства и скопил себе порядочно отличных дукатов и драгоценностей, каковые все прятал в зустовской лощине по дуплам деревьев, как мне присоветовала знакомая ворожейка, уверяя, что у меня больше недругов в самом городе и нашем полку, нежели за его стенами и во вражеских гарнизонах, и все-то зарятся на мои деньги. И меж тем едва разнесется весть, что Егерь улизнул, и некоторые начнут этим себя тешить, я ненароком падал им, как снег на голову; и прежде чем куда-нибудь дойдет слух, что я где-либо в другом месте учинил вред, как уже сам там объявлюсь, ибо повсюду носился,

189

 

как буря, появляясь то здесь, то там, так что обо мне шло больше толков, нежели раньше, когда еще один молодец выдавал себя за меня.

Однажды засел я с двадцатью пятью мушкетерами неподалеку от Дорстена, подстерегая с нарочитой осторожностию конвой, сопровождавший фуры, которые должны были прийти в Дорстен. По своему обыкновению я сам стоял на карауле, ибо мы находились поблизости от неприятеля. Тут вышел один-одинешенек некий человек, одетый с приличествующею скромностию; он беседовал сам с собою и своей гишпанской тростью производил диковинные фехтовальные упражнения. Я не мог ничего уразуметь, когда он сказал: «Я хочу, наконец, покарать мир, пусть тогда мне откажут в моей божественности», отчего и предположил, что то, верно, какой-нибудь могущественный властелин, который, переменив платье, странствует повсюду, дабы проведать о жизни и нравах своих подданных, и вознамерился их (понеже они в чем-нибудь преступили его волю) надлежащим образом наказать. Я помыслил: «Когда сей муж из вражеского стана, то это сулит добрый выкуп; а коли нет, то надобно обойтись с ним с толикой вежливостью и так умягчить его сердце, чтобы в будущем тебе на всю жизнь сопутствовала фортуна», а посему выскочил вперед, наставил мушкет с взведенным курком и сказал:. «Да соблаговолит господин последовать со мною в кустарник, где его не будут трактовать как неприятеля». На что он с превеликой серьезностью ответил: «Такая трактация мне подобным не приличествует». Я же вежливо подталкивал его, говоря: «Господин не соизволит противиться тому, чтобы на сей раз примениться к обстоятельствам!» И когда я провел его в кустарник к моим молодцам и назначил караул, спросил я его, кто он таков. Он же отвечал весьма великодушно, что мне до того нет нужды, ибо я это и сам уже знаю; он ведь великий бог. Я подумал, быть может, он меня знает, это, мол, какой-нибудь дворянин из Зуста и так говорит, чтобы меня подразнить, ибо вошло в обычай дразнить жителей Зуста, поминая их Распятого бога и его золотое опоясание, однако ж скоро убедился, что заместо какого-нибудь князя захватил в плен архисумасброда, который заучился выше головы, а притом еще чрезмерно ударился в поэзию; ибо когда он у меня малость обогрелся, то объявил себя Юпитером.

Я, правда, желал, чтобы мне такая дичина лучше бы не попадалась вовсе; но, раз уж дурень ко мне попал, принужден я был его у себя оставить до тех пор, пока мы оттуда не уберемся, а как и без того мне пережидать время порядком прискучило, то решил я настроить этого молодца, дабы обратить себе на пользу его таланты, а потому сказал: «Ну, вот, любезный Йове, как же это случилось,

190

 

что твоя высокая божественность оставила свой небесный трон и снизошла к нам на землю? Прости, о Юпитер, что задаю тебе вопросы, которые ты можешь почесть докучливыми; ибо мы ведь тоже несколько сродни небесным богам и многие сильваны рождены фавнами и нимфами, от коих эти тайности, по справедливости, не должны быть сокровенны». — «Клянусь Стиксом, — ответствовал Юпитер, — ты не узнал бы о сем ничего, даже если бы доводился родным сыном самому Пану, когда бы не был столь похож на моего виночерпия Ганимеда, ради коего я и поведаю тебе, что превеликий вопль о пороках сего мира проник через облака и достиг моего слуха, о чем в совете всех богов решено было, что я, по справедливости, могу, как во времена Ликаона, истребить все на земле, наслав на нее потоп. Но понеже я к роду человеческому благоволю с особливою милостию, да и без того всегда прибегаю скорее к добру, нежели к жестокому обращению, то вот брожу и скитаюсь теперь повсюду, дабы самому проведать людские дела и обычаи; и хотя все здесь ведется куда пакостнее, нежели мне мнилось, все же я не намерен искоренить всех людей без разбору, а покарать только тех, кто кары заслуживает, а потом взрастить тех, кто останется по моему изволению».

Хотя меня разбирал смех, однако ж я постарался удержать себя, сколько мог, и сказал: «Ах, Юпитер, все твои труды и старания непременно пойдут прахом, ежели ты снова, как некогда, не пройдешь весь мир с водою или даже с огнем. Ибо нашлешь ты на него войну — то сбегутся отовсюду отчаянные злыдни, которые будут только терзать и мучить миролюбивых людей; нашлешь голод — сие послужит желанным случаем для всех лихоимцев, ибо тогда подорожает зерно; а коли нашлешь мор — то будет прибыль жадным и корыстным людям, ибо они тогда много получат в наследство; того ради истреби весь мир с корнем и сердцевиною, ежели впрямь хочешь его покарать».

 

 

ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА

Симплиций внемлет — Юпитер глаголет:

Немецкий герой весь мир приневолит.

 

Юпитер отвечал: «Ты рассуждаешь о вещах, как природный человек, как если бы тебе не было ведомо, что мы, боги, властны так все устроить, что только злые будут наказаны, а добрые пощажены. Я хочу пробудить немецкого героя, который призван остротою своего меча все исполнить; он истребит всех нечестивцев, а людей благочестивых сохранит и возвысит». Я сказал:

191

 

«В таком разе сей герой принужден будет набрать солдат, а где солдаты, там и война, а где война, там достается правым и виноватым». — «А разве земные божества так же думают, как и земные люди, — сказал в ответ Юпитер, — и вовсе ничего уразуметь не могут? Я хочу ниспослать такого героя, которому не было бы нужды держать солдат и который все же должен переменить порядок во всем свете; в час его рождения я дарую ему статное и сильное тело, подобное тому, каким обладал Геркулес, которое с избытком будет украшено предусмотрительностью, мудростью и пониманием; сама Венера наградит его прекрасным лицом, так что он превзойдет красотою даже Нарцисса, Адониса и моего Ганимеда; ко всем его добродетелям прибавит она еще особливую приятность, взрачность и пригожество, что соделает его любезным всему свету, понеже я по той же причине тем благосклоннее буду взирать на констелляцию звезд при его рождении. А что до Меркурия, то ему надлежит снабдить его несравненным быстрым разумом, и непостоянный месяц будет ему не только ни в чем не вредительным, но и полезным, ибо Меркурий вперит в сего героя неимоверное проворство. Паллада взрастит его на Парнасе, а Вулкан должен в hora Martis 1 выковать ему оружие, особливо же меч, коим он покорит весь мир и повергнет в прах всех нечестивцев без всякой помоги хотя бы от единственного человека, который служил бы ему солдатом; он не должен нуждаться ни в какой помощи. Всякий большой город должен трепетать при его приближении, и каждая крепость, даже самая неприступная, в первые же четверть часа должна ему покориться и принять его иго; напоследок он станет повелевать всеми великими монархами на всем свете и установит такое правление на земле и на море, что боги, равно как и люди, будут им весьма удовольствованы».

Я сказал: «Как же можно без кровопролития повергнуть в прах всех нечестивцев и получить команду над всем светом без того, чтобы не употребить особливую силу и власть жестокой руки? О Юпитер! Я признаюсь тебе без утайки, что, будучи смертным человеком, не могу сего постичь!» Юпитер отвечал: «Сие не диво, ибо тебе еще не ведомо, какой редкостной силой наделен будет меч моего героя. Вулкан изготовит его из той же самой материи, из коей он делает для меня громовые стрелы, а добрые свойства сего меча таковы, что стоит только моему великодушному немецкому герою его обнажить и только один раз взмахнуть им по воздуху, как слетят головы у целой армады, даже если она укрыта от него горою за целую швейцарскую милю, так что они даже не

1 Часы Марса (лат.).

192

 

сумеют узнать, что с ними приключилось! А когда он только выйдет в поход и подойдет к какому-нибудь городу или крепости, то он поступит по примеру Тамерлана и выставит белый прапорец в знак того, что он тут объявился ради мира и всеобщего благоденствия. Ежели выйдут ему навстречу и покорятся, хорошо; а нет, то он извлечет из ножен помянутый меч, силой коего у всех колдунов и ворожеек, какие только есть в городе, будут снесены головы, и тогда он выставит красный прапорец; а ежели и тогда никто не явится, то сказанным образом лишит он жизни всех убийц, ростовщиков, воров, плутов, прелюбодеев, потаскух и мошенников, после чего выставит черный прапорец. Когда же те, кто еще остался в городе, со смирением к нему не придут и не явятся, то истребит он весь город и его жителей, как жестоковыйный и непокорный народ, однако ж и тут казнит лишь тех, кои отвращали других от повиновения и послужили причиною того, что народ ранее не предался его власти. И так будет он шествовать от одного града к другому и каждому городу передаст для мирного управления прилежащую к нему страну, и от каждого города по всей Германии возьмет он по два умнейших и ученейших мужа, из коих составит парламент и навеки соединит вместе все города; он упразднит по всей германской земле крепостную неволю вместе со всеми пошлинами, налогами, податями, оброками и питейными сборами и заведет такие порядки, что больше уже никто не услышит никогда о барщине, караулах, контрибуциях, поборах, войнах и о каком-либо отягощении народа, а все поведут жизнь еще блаженнее, нежели в Елисейских полях. Тогда, — продолжал Юпитер, — я буду часто собирать весь сонм богов и спускаться на землю к любезным германцам, дабы блаженствовать вместе с ними среди виноградных лоз и смоковниц; тогда я перенесу Геликон в их пределы, и музы вновь обретут там благоденствие; а три грации уготовят моим германцам неисчислимые утехи. Я ниспошлю Германии во всем изобилие большее, нежели в Счастливой Аравии, Месопотамии или окрестностях Дамаска. Я отрешусь тогда от греческого языка и буду говорить только по-немецки, одним словом, окажу себя столь добрым немцем, что наконец дозволю им, как некогда римлянам, простереть свою власть над всем светом». Я сказал: «Высочайший Юпитер, а что скажут к сему князья и государи, когда грядущий герой вознамерится столь незаконным образом отнять у них имение и передать под начало городам? Неужто не воспротивятся они тому силою или, по крайности, не обратятся к суду божескому и человеческому?» Юпитер отвечал: «О сем герой не будет много печалиться! Он разделит всех великих мира сего на три части и тех, кто живет беспутно и нечестиво,

193

 

покарает, как и простолюдинов, ибо никакая земная сила не может противиться его мечу; остальным же предоставит он на выбор — либо остаться в стране, либо покинуть ее. Те, кои, любя свое отечество, пожелают остаться, будут жить наравне с простыми людьми; однако приватная жизнь немцев тогда будет проходить в большем довольстве и благоденствии, нежели ныне жизнь и бытие самого короля, так что каждый немец станет сущим Фабрицием, который не пожелал разделить с царем Пирром его царство, ибо любил свое отечество столь же сильно, как честь и добродетель; так будет с другими. Третьи же, которые восхотят остаться господами и повелителями, будут через Венгрию и Италию отвезены в Молдавию, Фракию, Грецию, а там и через Геллеспонт в Азию, и пусть они заберут с собою всех наемных головорезов из всей Германии, дабы они завоевали им эти страны и понаделали их истыми королями. Засим он в один день возьмет Константинополь и всем туркам, которые не обратятся в Христову веру или не будут послушны, приставит головы к задницам; тогда восстановит он Священную Римскую империю германской нации и вместе с членами парламента, который он, как о том уже поведано, составит, взяв по двое от каждого немецкого города, и наречет их предстоятелями и отцами немецкого отечества, построит посреди Германии город, кой будет обширней Маноа в Америке и более блистать золотом, нежели Ерусалим во времена Соломона; крепостные валы его можно будет уподобить Тирольским горам, а рвы по ширине — морскому проливу между Испанией и Африкой. Внутри же воздвигнет он храм из чистых алмазов, рубинов, смарагдов и сапфиров; и в кунсткамере, кою он учредит, будут собраны со всего света диковинные редкости из богатейших подарков, которые ему пришлют властелины Китая, Персии, Великий Могол восточной Индии, великий хан татар, священник Иоанн в Африке и великий царь в Москве. Турецкий султан будет всех усерднее, понеже сказанный герой не отнимет у него царства и сделает его ленником римского императора».

Я спросил Юпитера, что же при этом будут делать и исполнять христианские короли. Он ответил: «Те, что в Англии, Швеции и Дании, поелику они немецкой крови и происхождения, останутся, те же, что в Испании, Франции и Португалии, понеже в древности немцы занимали помянутые страны и ими правили, получат свои: короны, королевства и входящие в них земли от немецкой нации по доброй воле в ленное владение, и тогда воцарится вечный нерушимый мир между всеми народами по всему свету, как во времена Августа».

194

 

 

ПЯТАЯ ГЛАВА

Симплиций внемлет: не ведая меры,

Немецкий герой поравняет все веры.

 

Шпрингинсфельд, который также слышал наши речи, едва не прогневил Юпитера и чуть не испортил всю потеху, ибо сказал: «И тогда в Германии жизнь пойдет, как в стране Пролежибока, где дождик моросит чистым мускатом, а крейцерпаштеты вырастают за одну ночь, как сыроежки! Вот когда я буду уписывать за обе щеки, словно молотильщик, и так упиваться мальвазией, что глаза на лоб полезут». — «Всенепременно, — ответствовал Юпитер, — особливо когда я дарую тебе муку Эрисихтона, ибо ты, как мне сдается, насмехаешься над моим величеством». Обратясь же ко мне, он сказал: «Мне мнилось, что я нахожусь среди сущих сильванов; однако ж вижу, что повстречал завистливого Мома или Зоила. И таким предателям возвещать о том, что решено на небесах, метать под ноги свиньям благородный бисер! Да, конечно! Наложил себе на горб кучу дерьма!» Я помыслил: «Се диковинный и грязный сквернавец, ибо наряду со столь высокими предметами обращается со столь мягкою материею». Я отлично приметил, что смех ему не по нутру, а посему крепился изо всех сил и сказал: «Преблагий Юпитер, ведь ты из-за нескромности неотесанного фавна не утаишь от своего второго Ганимеда, что поведется далее в Германии». — «О нет! — ответствовал он. — Однако ж сперва накажи сему Феону, чтобы он впредь держал на привязи свой гиппонаксов язычок, пока я его (как Меркурий Баттума) не превращу в камень. Ты же признайся мне, что ты мой Ганимед и не прогнала ли тебя в мое отсутствие ревнивая Юнона из небесной обители?» Я пообещал ему рассказать обо всем, как только услышу от него, что мне так хотелось бы узнать. На что он сказал: «Любезный Ганимед (только не отнекивайся больше, ибо я отлично вижу, что это ты), к тому времени в Германии алхимическое златодельство станет столь достоверным и заобычным, как ремесло горшечника, так что едва ль не каждый постреленок на конюшне будет таскать повсюду lapidem philosophorum» 1. Я вопросил: «А как же водворится в Германии столь нерушимый мир, когда столько различных вер? Разве не будут разноверные попы подстрекать свою паству и не сплетут друг на друга новую войну ради своей религии?» — «О нет, — ответствовал Юпитер, — мой герой мудро предотвратит сие опасение и беспременно соединит вместе все христианские религии во всем свете». Я сказал: «О, чудо из чудес! То

1 философский камень (лат.).

195

 

было бы превеликим, радостным и поистине превосходным делом! Как же сие совершено будет?» Юпитер отвечал: «Открою тебе это с превеликою охотою. После того как мой герой установит универсальный мир на всем свете, обратится он ко всем духовным и светским правителям и главам различных христианских народов и различных церквей с весьма умилительным предиком, изрядно представляя им прежнее пагубное несогласие в делах веры и приводя их разумными доводами и неопровержимыми аргументами к тому, что они сами возжелают сего повсеместного соединения и препоручат ему дирижировать, согласно светлому своему разумению. Засим соберет он со всех концов земли наиострейших, ученейших и богобоязненнейших теологов всех исповеданий и повелит поставить им келии в привольной, однако ж тихой местности, как некогда Птолемей Филадельф семидесяти двум толковникам, дабы они могли беспрепятственно размышлять о важных предметах, снабдить их там кушаньем и питием, а также всем другим необходимым на потребу и наказать им, дабы они, елико возможно скорее, однако ж со всею рачительностию и основательностию рассмотрели совокупные распри, какие ведутся между их исповеданиями, и сперва уладили, а потом с достодолжным единомыслием и согласно Священному писанию, древнейшим преданиям и опробованному учению святых отцов письменно расположили правую, истинную святую христианскую религию. Тут-то Плутон и почешет хорошенько у себя за ухом, ибо ему придется опасаться умаления своего царства; и он примется измышлять всяческие уловки, каверзы, хитрости и коварства, дабы вставить свое «que» 1 и, если не повернуть вспять всего дела, то, по крайности, отложить его ad infinitum или indefinitum 2, чего он будет изо всех сил добиваться. Он будет подбиваться к каждому богослову, выставляя перед ним его интересы, его сан, его спокойную жизнь, его жену и детей, его репутацию и все прочее, что может склонить его к особливому мнению. Но мой доблестный герой также не будет лежать на боку; он велит все время, покуда продолжается сей консилиум, звонить во все колокола во всем христианском мире и тем непрестанно призывать христиан к молитве Вышнему о ниспослании духа правды. Но ежели он приметит, что тот или иной поддастся Плутону, то он начнет морить голодом всю конгрегацию, как ведется на конклаве; а когда они все еще не захотят поспешествовать сему великому делу, то прочитает им всем небольшую проповедь о виселице или покажет им свой чудесный меч; итак, сперва добром, потом строгостию, испугом и угрозою приведет их к тому, что они приступят

1 «но» (в значении «привести возражение») (лат.).

2 до бесконечности и неопределенности (лат.).

196

 

ad rem 1 и своими жестоковыйными, ложными мнениями не будут больше дурачить весь мир, как то они чинили доселе. По достижении согласия устроит он высокоторжественный праздник и распубликует по всему свету новую просветленную Религию, а кто и тогда будет веровать прекословно, то надлежит учинить им изрядный martirium 2 смолою и серою или же, обвязав самшитовыми прутьями, подарить на Новый год Плутону. Теперь, любезный Ганимед, ты знаешь обо всем, что знать пожелал; так поведай же мне, по какой причине ты покинул небесную обитель, где частенько подносил мне чашу драгоценного и превосходного нектара».

 

 

ШЕСТАЯ ГЛАВА

Симплициус зрит, что блохи учинили —

Юпитера тело до костей источили.

 

Я помыслил: «Малый-то, быть может, вовсе не такой дурень, каким себя выставляет, а заговаривает мне зубы, как я сам проделывал в Ганау, чтобы тем ловчее было ему от нас улизнуть». Того ради вознамерился испытать его гневом, ибо подлинного дурня тем легче всего распознать можно, и сказал: «Причина, по которой я покинул небо, та, что я соскучился по тебе и потому взял крылья Дедала и полетел на землю тебя искать. Но где бы я о тебе ни справлялся, повсюду о тебе шла худая слава, ибо Зоил и Мосх тебя и всех прочих богов обнесли перед всем светом столь злочестивыми, распутными и мерзкими, что вы лишились у людей всякого кредита. Да и ты сам, сказывают они, не кто иной, как заеденный площицами похотливый блудодей. По какой такой справедливости собираешься ты казнить мир за подобные грехи? Вулкан-де, терпеливый рогоносец, отпустил прелюбодеяние Марса, не воздав достойного мщения; какое же после этого оружие будет ковать хромой балбес? А Венера-де ради своего сластолюбия — наинепотребнейшая потаскуха во всем свете; какую же милость и благоволение может она оказать другим? Марс-де — душегуб и разбойник, Аполлон — бесстыжий распутник, Меркурий — суетный пустослов, вор и сводник, Приап — вместилище скверны, Геркулес — изверг с помутившимися мозгами, одним словом, вся совокупная кумпань небожителей столь злочестива и распутна, что надлежит отвести им квартиры для постоя ни в каком ином месте, кроме как в авгиевых конюшнях, которые и без того воняют на

1 к делу (лат.).

2 мучение (лат.).

197

 

весь свет». — «Ах! — ответствовал Юпитер. — Диво ли, что я отложу свою доброту и обрушусь громом и молнией на сих злоязычных беззаконников и богохульствующих клеветников? Как полагаешь ты, мой верный и наилюбезный Ганимед? Должен ли я сих пустословов казнить вечною жаждою, как Тантала? Или должен я повелеть перевешать их всех на горе Торакс подле самонравного пустомели Дафита? Или истолочь их в ступе вместе с Анаксархом? Или засунуть их в раскаленного быка Фалариса в Агригенте? Нет, нет! Ганимед! Всех этих совокупных казней и мучений слишком мало! Я хочу снова наполнить ларец Пандоры и высыпать его на этих бездельников, на нечестивые их головы; Немезида должна пробудить и наслать на них Алекто, Мегеру и Тисифону, а Геркулес позаимствовать у Плутона Цербера и травить с ним этих злых негодников, как волков. А когда я их таким образом довольно погоняю, помучаю и поистязаю, то повелю их привязать в адских чертогах к колонне подле Гесиода и Гомера, чтобы Эвмениды безо всякого наималейшего сожаления терзали их там веки вечные». Меж тем, как Юпитер грозил своею немилостию, спустил он при мне и в присутствии всего отряда безо всякого стыда штаны и принялся вытряхивать из них блох, кои, как хорошо было видно по его испещренной расчесами коже, ужаснейшим образом его тиранили. Я не мог догадаться, что тут поведется, покуда он не сказал: «Проваливайте-ко прочь отсюдова, маленькие лиходеи! Клянусь Стиксом, что до скончания века вы не получите того, о чем столь старательно имеете хождение». Я спросил его, что разумеет он под сими словами. Он отвечал, что блошиный народ, проведав, что он сошел на землю, отрядил к нему депутацию для принесения надлежащего комплимента. Сии сделали ему представление, что хотя он и определил им жительствовать на собачьих шкурах, однако ж иногда, частию по причине неких свойств, присущих женской коже, частию же по оплошности, доводится им досаждать женщинам; и вот они, бедные заблудшие простофили, терпят от женщин столь жестокое обращение, что их не токмо подвергают пленению и умерщвлению, но еще перед тем прежалостнейшим образом растирают между перстами и подвергают таким мукам, что даже бесчувственный камень можно подвигнуть к состраданию! «Да, — сказал далее Юпитер, — они представили мне все дело столь трогательно и умилительно, что я возымел к ним жалость и обещал им заступление, однако ж с уговором, что прежде должен я также выслушать женщин. Блохи же отнекивались от сего, выставляя предлогом, что ежели женщинам будет дозволено держать прекословные речи и публично им возражать, то наперед известно, что они-то уж сумеют либо вовсе заговорить мою незлобивость и доброту своими ядовитыми собачьими языками и

198

 

перекричать самих блох, либо обольстить меня ласковыми словами и своею красою, и таким образом привесть меня к несправедливому, им же, блохам, весьма вредительному приговору; а потом просили дозволить им изъявить мне верноподданническое свое усердие, каковое они повсегда мне оказывали и надеются оказывать и впредь, ибо они во всякое время ближе всех присутствовали и лучше всех знали, что происходило между мною и Каллисто, Ио, Европой и многими другими, однако ж никогда не переносили о том вести и ни единым словом не обмолвились перед Юноной, хотя также имели обыкновение пребывать и у нее, и поелику они с таким рачением соблюдали молчаливость, то и по сей день ни один человек (невзирая на то, что они при всех полюбовниках весьма близко находятся) нисколько о том не проведал, подобно тому, как Аполлон через своего ворона. А ежели мне будет угодно выдать их головою женщинам, так что сим будет дозволено их ловить и казнить согласно лесному праву, то их нижайшая просьба — учредить такой порядок, чтобы их предавали геройской смерти, либо сражая топором, как быков, либо стреляя, как лесную дичь, а не столь поносно растирали между перстами и колесовали, уподобляя тем самым собственные члены, коими женщины частенько осязают и нечто иное, орудиям палача, что и для всякого честного мужчины сущий срам и неизгладимое поругание. Тут я сказал: «Ну, вы, господчики, должны их ужасть как мучить, понеже они вас столь жестоко тиранят!» — «Это уж конечно! — объявили они в ответ. — Они, впрочем, столь досадуют на нас, быть может оттого, что берет их забота: мы видим, слышим и ощущаем слишком много, как если бы они не довольно обнадежены были нашею молчаливостию. Как же теперь быть? Ведь они не оставляют нас в покое даже на нашей собственной территории, ибо многие из них с помощью щеток, гребешков, мыла, щелока и прочих вещей так вычесывают своих постельных собачек, что мы поневоле принуждены покидать свое отечество и искать себе другие квартиры, невзирая на то, что сии дамы могли бы употребить то самое время с большею пользою, обирая вшей со своих собственных чад». На сие представление дозволил я им поселиться у меня, дабы земное мое тело могло познать их присутствие, обычаи и повадки, так что я смогу составить о сем надлежащее суждение и вынести свой приговор. Тут принялась вся эта сволочь так меня допекать, что я принужден был их спровадить, как вы это и видели. Я велю прибить им на нос привилегию, согласно коей женщины могут их рвать, терзать и меж перстами растирать, сколько душе угодно; да и когда мне самому доведется захватить с поличным такого злого молодчика, то я и сам обойдусь с ним не лучше».

199

 

 

СЕДЬМАЯ ГЛАВА

Симплиций-Егерь себе добыл дичи,

В Зуст воротился и рад добыче.

 

Мы не осмеливались смеяться зычно, ибо должны были хорониться в тиши, да и потому, что Фантасту сие было не по сердцу, так что Шпрингинсфельд готов был лопнуть и разорваться на куски. В то самое время наши караульные, сидевшие на высоком дереве, подали знак, что завидели кого-то вдалеке. Я поднялся к ним и увидел через першпективную трубку, что там и вправду движется тот самый обоз, который мы подстерегали; однако же с ними не было ни одного пешего, а их конвоировало примерно человек с тридцать всадников. Посему я легко мог прикинуть, что они не поедут лесом, где мы засели, а будут держаться в открытом поле, дабы нам не иметь над ними перевесу, хотя в тех местах была прескверная дорога, которая тянулась по равнине примерно в шестистах шагах от нас и около трехсот шагов от опушки леса или горы. Мне вовсе не хотелось долго прохлаждаться в тамошних местах или заполучить в добычу одного дурня, того ради измыслил я другую хитрость, которая мне и удалась.

В том месте, где мы залегли, шла вниз к открытому полю по ущелью водомоина (удобная для проезду верхом). Я приказал занять этот выход двадцати молодчикам и сам присоединился к ним, оставив Шпрингинсфельда на том же самом месте, где мы перед тем находились, занимая выгодное положение; я велел своим молодцам, чтобы, когда конвой приблизится, каждый неотменно взял на себя по человеку, также каждому наказал, кому стрелять, а кто должен держать выстрел про запас. Некоторые бывалые жохи ворчали, чего это я удумал и уж не возомнил ли, будто конвой пойдет этими местами, где вовсе нечего делать и куда за сто лет не забредал ни один мужик. Другие же, из тех, что верили, что я умею колдовать (ибо в то время шла обо мне такая слава!), полагали, что я приворожу неприятеля прямехонько к нам в лапы. Однако ж мне вовсе не надобно было полагаться на бесовское искусство, а на одного только Шпрингинсфельда; ибо как только конвой, который был порядком силен, поравнялся с нами, намереваясь следовать далее, как Шпрингинсфельд, исполняя мое повеление, зачал страшно рычать, словно бык, и ржать, словно жеребец, так что отозвалось по всему лесу и всяк бы поклялся, что тут бродит целое стадо коров и табун лошадей. А как только конвоиры сие заметили, то возмечтали поживиться какой-нибудь добычею, что в той местности было мудрено, ибо весь край был весьма пустынен.

200

 

Они поскакали всем скопом прямо в нашу засаду и столь поспешно и нестройно, как если бы каждый из них хотел опередить всех прочих, дабы заполучить наилучшую взбучку, каковая и была учинена им вскорости столь исправно, что с первым же приветствием, посланным нами, сразу же опросталось тринадцать седел, а к тому же еще несколько человек из них было покалечено.

Вслед за сим Шпрингинсфельд выскочил прямо на остальных и побежал вдоль ущелья, крича: «Охотники, сюда! Сюда, охотники!», отчего те молодцы перепугались еще более и пришли в такое замешательство, что не знали, куда им податься верхом, а посему соскочили с коней и бросились бежать пеши; но я забрал в плен всех семнадцатерых вместе с лейтенантом, который ими командовал, и затем устремился к повозкам, отпряг две дюжины лошадей и захватил только несколько кусков шелка да голландского полотна; ибо не мог употребить столько времени, чтобы обобрать мертвецов, не говоря уже о том, чтобы хорошенько обыскать повозки, так как возницы, едва началась перепалка, ускакали прочь, по какой причине обо мне могли узнать в Дорстене и перехватить по дороге. Едва только мы снарядились в путь, как прибежал из лесу Юпитер и погнался за нами вслед, вопя: неужто Ганимед его покидает? Я ответил ему: конечно, ибо он не захотел даровать блохам чаемую привилегию. «По мне, — отвечал он снова, — так пусть они все вместе провалятся на дно Кокита», — чем немало меня рассмешил; а так как у нас оставались еще порожние лошади, то я велел посадить дурня, но понеже он умел ездить верхом не лучше, чем пустой орех, то я должен был распорядиться, чтобы его привязали к лошади. Тогда изрек он, что наша стычка напомнила ему о той битве, какую вели лапифы с кентаврами на свадьбе Перифоя.

А когда все миновалось и мы с нашими пленниками убрались оттуда с такою поспешностию, как будто за нами гнались по пятам, спохватился плененный лейтенант, какую грубую свершил он ошибку, что столь неосмотрительно завел во вражеские сети отличный конный отряд и послал на убой тринадцать отважных молодцов, и того ради впал в полную меланхолию и отказался от пардона, который я ему дал, и он даже возымел намерение склонить меня к тому, чтобы я приказал его застрелить, ибо он не только возомнил, что его оплошность принесла ему великое бесчестие и будет непростительна, но и полагал, что она послужит помехой его дальнейшему произвождению в чинах, ежели только он не избавится от сего, заплатив головой за понесенный урон. Я же увещевал его и напоминал ему, что многим честным солдатам непостоянное счастие коварно подставляло ногу; однако мне еще

201

 

никого не доводилось видеть, кто бы от сего унывал или даже впадал в отчаяние. Его намерение — знак малодушества; храбрые же солдаты помышляют о том, как бы возместить и вновь наверстать принятые убытки; меня бы он никогда не привел к тому, чтобы я нарушил картель или учинил столь постыдное деяние, противное всякому праву и похвальному солдатскому обычаю и обыкновению. А когда он уверился, что я на сие не согласен, зачал он меня ругать поносной бранью в надежде привести меня в гнев и сказал, что я не сражался с ним в честном и нелукавом бою, а поступил, как плут и разбойник, прячущийся в кустах, похитив жизнь у находившихся под его командой солдат, как вор и прожженный подлец, каковыми словами его собственные молодцы, коих мы забрали в плен, были весьма напуганы, а мои камрады столь же сильно разгневаны, так что непременно изрешетили бы его пулями, когда бы только я им это дозволил, понеже мне пришлось довольно их от того удерживать. Я же нимало не склонился на его речи, а только призвал друзей и врагов быть свидетелями, что тут происходит, и затем велел его, лейтенанта, связать и стеречь, как рехнувшегося; обещал также ему, лейтенанту, что, как только мы прибудем к нашим постам и мой офицер даст на то соизволение, я снаряжу его моими собственными лошадьми и оружием, которое он сам себе изберет, и ему пистолетом и саблею публично докажу, что употреблять на войне хитрость против своего противника дозволено милитерским правом; отчего же он не остался при возах, охранять кои он был приставлен, или, коль скоро ему вздумалось проведать, что скрывается в лесу, отчего же он прежде не распорядился произвести необходимую рекогносцировку, что ему более бы приличествовало, нежели сейчас вытворять безрассудные дурачества, на кои уж, верно, никто не обратит ни малейшего внимания. На что как друзья, так и враги оказали мне справедливость, объявив, что им никогда не доводилось повстречать в целой сотне разъезжих отрядов такого человека, который бы в ответ на такие поносные речи не только бы не застрелил лейтенанта, но и не предал бы смерти всех пленников. Итак, на следующее утро доставил я преблагополучно свою добычу и пленников в Зуст, снискав себе в сей операции более чести и славы, нежели когда-либо прежде. Всяк говорил: «Объявился новый юный Иоганн де Верд!», что весьма льстило моему тщеславию; однако ж наш комендант отнюдь не соглашался дозволить мне переведаться с лейтенантом на пистолетах или на тесаках, сказывая, что я его уже дважды одолел. И чем более умножалась таким образом моя слава, тем все сильнее возрастала зависть тех, кто и без того не доброхотствовал моему счастию.

202

 

 

ВОСЬМАЯ ГЛАВА

Симплиций арапа обрел в конуре,

Думал — сам черт укрылся в ларе.

 

Мне никак не удавалось избавиться от Юпитера, ибо комендант вовсе не стремился его заполучить, понеже тут нечем было поживиться, а посему объявил, что дарит его мне. Итак, приобрел я теперь своего собственного шута, которого мне не надо было покупать, хотя всего за год до того сам я принужден был дозволять обходиться с собою так же. Столь удивительно счастье и переменчивы времена! Недавно еще точили меня вши, а теперь получил я власть над самим блошиным богом! Всего за полгода перед тем служил я у негодного драгуна конюхом; ныне же повелеваю двумя слугами, которые называют меня господином. Не прошло и года, как за мной гналися рейтары, покушавшиеся на мое девство, теперь же сами девицы из любви ко мне готовы были за мной гоняться. Итак, довелось мне заблаговременно узнать, что нет на свете ничего более постоянного, как само непостоянство. А посему надлежало мне поостеречься, когда переменчивое счастье начнет строить мне козни и заставит меня жестоко расплачиваться за нынешнее благополучие.

В то самое время граф фон дер Валь, военный губернатор всей Вестфалии, собирал понемногу людей изо всех гарнизонов, чтобы снарядить кавалькаду, которая бы через Мюнстерское архиепископство прошла на Фехт, Меппен, Линген и окрестные местечки, особливо же разделалась с двумя отрядами гессенских драгун, засевших в Падерборнском монастыре, в двух милях от Падерборна, причиняя там нашим немалое беспокойство. Я был назначен в команду с нашими драгунами, и когда отдельные отряды собрались в Гамм, то поспешно отправились в поход и напали на квартиры сказанных конников, каковые были расположены в городишке, находившемся под весьма худым призором, покуда его не заняли наши. Они сумели удрать, но мы загнали их опять в их логово. Им был предложен свободный пропуск без лошадей и оружия, однако со всем тем, что можно схоронить за поясом; но они не захотели на то согласиться и палили из самопалов, как мушкетеры. Итак, дело дошло до того, что я еще в ту самую ночь должен был испытать свое счастье во время приступа, ибо драгуны напали первыми; и я в сем так преуспел, что вместе с Шпрингинсфельдом в числе первых совершенно неповрежденным ворвался в городишко. Мы скоро очистили улицы, ибо все, у кого было оружие, были побиты, а горожане не оказывали нам сопротивления; так было во всех домах. Шпрингинсфельд присоветовал занять

203

 

дом, перед которым лежала большая куча навозу, ибо в таких-то домах и обретаются самые богатые и зажиточные скупердяи, у которых и располагаются на постой офицеры. Вслед за сим мы и захватили такой дом, в коем Шпрингинсфельд учинил визитацию конюшне, а я жилью с таким уговором, что мы поделим друг с другом все, что каждый из нас добудет. Итак, зажгли мы свои восковые колодки, я кликнул в доме хозяина, однако ж не получил ответа, ибо все попрятались; меж тем забрел я в некую каморку, где ничего не нашел, окромя пустой кровати да запертого ларя, который я взломал в надежде сыскать что-либо ценное: однако ж едва приподнял я крышку, как из ларя выметнулась во весь рост черная как уголь фигура, кою я почел за самого Люцифера. Могу в том поклясться, что за всю жизнь я еще не был так напуган, как в ту минуту, когда я столь нечаянно завидел черного сего дьявола. «Провались ты пропадом!» — сказал я в толиком страхе и схватил топорик, которым разбил ларь, однако ж не собрался с мужеством треснуть его по черепу. Он же опустился на колени, воздел руки и пролепетал: «Богом прошу, добрый господин, даруй мне жись!» Тут внял мой слух, что то был не сам черт, ибо он поминал имя божие и просил за свою жизнь, а посему велел ему выбраться из ларя. Он учинил сие и пошел со мною наг, каким его сотворил господь. Я отрезал свечу от восковой колодки и дал ему мне посветить; он учинил сие смирнехонько и провел меня в комнатушку, где я нашел хозяина со всею челядью, который, взирая на веселое сие позорище и трепеща всем телом, униженно молил о пощаде и даровании ему жизни. Сие получил он с легкостью, ибо нам и без того было запрещено чинить утеснение горожанам, и он вручил мне все пожитки ротмистра, среди коих был порядком набитый запертый кожаный чемодан, уведомив меня, что ротмистр и его слуги, кроме одного конюха и находящегося здесь арапа, отправились на свои посты, как положено в обороне. Меж тем Шпрингинсфельд поймал на конюшне сказанного конюха с шестью оседланными дородными лошадьми; мы завели их в дом, заперли на засов и велели арапу одеться, хозяину же приказали объявить все, что он знает о ротмистре. Но когда снова были отперты городские ворота, установлены посты и прибыл наш генерал-фельдцейхмейстер господин граф фон дер Валь, занял он под квартиру тот самый дом, где мы находились; а посему принуждены были мы темною ночью искать себе другое пристанище. Сие обрели мы у своих камрадов, которые также участвовали в приступе и занимали городок; у них мы расположились на славу и провели остаток ночи, пируя и бражничая в полное раздолье, после того как я и Шпрингинсфельд поделились друг с другом своею добычею. Я получил на свою долю арапа и двух превосходных лошадей, из

204

 

коих одна была гишпанской породы, так что на ней только и оставалось гарцевать перед противником, чем я впоследствии немало чванился. А из чемодана получил я многоразличные драгоценные кольца и в золотой коробочке, усаженной рубинами, поясной портрет принца Оранского, ибо все остальное я оставил Шпрингинсфельду; итак, на мою долю пришлось, ежели бы я пожелал все обратить в деньги за полцены, с лошадьми и всем прочим более чем на двести дукатов; а что касается арапа, который доставил мне наибольшую докуку, то генерал-фельдцейхмейстер, которому я его презентовал, пожаловал меня за него всего двумя дюжинами талеров. Оттуда направились мы поспешно в Эмс, однако ж немного разведывая по сторонам; и как случилось, что мы проходили также и мимо Реклингузена, то испросил я дозволение отлучиться, дабы вместе со Шпрингинсфельдом посетить священника, у коего незадолго перед тем покрал сало. С ним я изрядно повеселился, рассказав ему, что арап отплатил мне таким же страхом, какой недавно испытал он сам и его кухарка; поднес ему также, как дружественный Valete, отличные часы с боем для ношения на цепочке, которые я извлек из ротмистрова чемодана; итак, имел я обыкновение обращать в своих друзей тех, у кого в ином случае была причина меня ненавидеть.

 

 

 

ДЕВЯТАЯ ГЛАВА

Симплиций в неравном хитрит поединке

И наглого рейтара бьет без заминки.

 

Мое высокомерие умножалось вместе с моим счастием, из чего под конец могло воспоследовать не что иное, как мое падение. Мы стояли лагерем примерно в получасе пути от Ренена, когда я вместе с моим лучшим камрадом стал просить об отпуске, чтобы сходить в этот городишко и произвести там кое-какую починку нашего оружия, что нам и было дозволено. Но так как мы сошлись в мыслях, что следовало бы хоть разок повеселиться на славу, то и завернули в самую наилучшую корчму и велели позвать музыкантов, дабы под их скрипки вино и пиво без скрипа проходило в глотку. Тут все пошло in floribus 1, и ни за чем дело не стало, что помогло бы порастрясти денежки; я наприглашал разделить со мною компанию молодчиков из других полков и корчил из себя юного принца, который владеет целой страной и народом и всякий год расточает уйму денег. Того ради нам услужали с большим проворством,

1 Здесь: вдоволь, в изобилии (лат.).

205

 

нежели компании рейтаров, бражничавших в той же корчме, ибо они не столь жестоко куролесили, как мы; сие произвело в них немалую досаду, и они зачали нас поругивать. «Откуда, — толковали они между собой, — у этих сигай-через-плетень (ибо они почли нас мушкетерами; понеже не сыскать другой такой твари на сем свете, которая больше бы походила на мушкетера, нежели драгун, и когда драгун свалится с лошади, то подымется мушкетер), откуда у них завелись денежки?» Другой отвечал: «А вон тот сосунок беспременно деревенский дворянчик, коему матушка послала малость деньжат из своей кубышки, а он не скупится на угощение своих камрадов, дабы они его по нужде вытащили из кучи навоза или перенесли через канавку». Такими речами они метили в меня, ибо принимали меня за молодого дворянина. Все сие насказала мне в уши корчемная служанка; но понеже я сам того не слышал, то и не мог предпринять ничего другого, как тотчас же налил вином большую пивную кружку и пустил ее по кругу во здравие всех честных мушкетеров, а к сему каждый учинил от себя такой трезвон, что нельзя было расслышать ни единого слова. Сие привело наших соседей в еще большую досаду, а потому они стали говорить нам в лицо: «Какого черта так разбушевались эти сигай-через-плетень?» Шпрингинсфельд отвечал: «А тебе, замарай-голенище, какая до этого нужда?» И, видать, это его чувствительно задело, ибо при сих словах он поглядел столь свирепо и строил столь страшные и угрожающие мины, что никому не следовало бы его задирать. Однако ж тех так и подмывало, особливо же одного дюжего молодца, который сказал: «А где им, брустверным дристунам (он полагал, что мы залегли где-либо в гарнизоне, ибо наша одежда не столь выгорела, как у мушкетеров, которые принуждены день и ночь проводить в поле), сидючи на своем дерьме, еще разгуляться, чтобы себя показать? Довольно всем ведомо, что любой из них в открытом бою да в чистом поле станет нашей добычей, как голубь у сокола». Я сказал в ответ: «Мы должны брать города и крепости, которые нам потом вверяют охранять, вы же, рейтары, напротив, не выманите ни одного шелудивого пса из самого захудалого крысиного гнезда. Так чего же нам вдосталь не повеселиться в том месте, которое нам принадлежит боле, нежели вам?» Рейтар отвечал: «Кто побеждает в поле, тому покоряются крепости; но как мы должны выигрывать сражения в открытом поле, то из сего следует, что я таких трех дитяток, каков ты есть, вместе с вашими мушкетами не только не страшусь, а еще насажу парочку на шляпу заместо перьев, и только третьего спрошу, где ещё такие водятся? А сидел бы я с тобой, — добавил он и вовсе уж глумливо, — то я надавал бы дворянчику с гладкой рожей еще хороших затрещин для подкрепления истины!»

206

 

Я отвечал ему: «Полагаю, что у меня тоже сыщется пара пистолетов, как и у тебя, и хотя я не рейтар, а стою, как гермафродит, посредине меж вами и мушкетерами, гляди-ко! У дитяти достанет храбрости с одним мушкетом в открытом поле да еще пешим сразиться с таким хвастуном, каков есть ты, на коне, при всем твоем оружии».— «Ах ты, coujon 1, — закричал молодчик, — я почту тебя пренегодным трусом, коли ты, как подобает честному дворянину, тотчас же не подтвердишь своих слов делом!» На сии слова бросил я ему перчатку и сказал: «Смотри, коли ты не подашь ее мне снова в открытом поле пешим, к чему принудит тебя мой мушкет, то в твоей силе и власти почитать и объявить меня повсюду тем, кем обозвала меня твоя наглость». После чего расплатились мы с корчмарем, и рейтар, мой супротивник и антагонист, приготовил карабин и пистолеты, а я мушкет; и когда он отправился со своими камрадами в назначенное нами место, то сказал Шпрингинсфельду, что ему-де надлежит загодя припасти мне могилу. Тот же отвечал, это уж его печаль заблаговременно распорядиться, чтобы его камрады вырыли ему могилу; мне же он выговаривал за мою отчаянную дерзость и сказал без утайки, что опасается, как бы я не сыграл на дуде. Я засмеялся ему в ответ, ибо давно обдумал, как надлежит встретить сего хорошо экипированного рейтара, ежели он вражески нападет на меня пешего в чистом поле, а я буду вооружен одним мушкетом. И когда мы пришли на то самое место, где должна была пойти куролесица, то я уже зарядил мушкет двумя пулями, насыпал свежий затравочный порох и смазал салом крышку на полке, как то в обыкновении у предусмотрительных мушкетеров, когда они в дождливую погоду хотят уберечь от воды затравку и порох на полке.

Прежде чем мы пошли друг на друга, определили между собой наши камрады, что нам надлежит сойтись в чистом поле и на такой конец занять отведенное место одному на востоке, а другому на западе, и тогда пусть каждый употребит все старание, чтобы поразить другого, как то подобает доброму солдату, когда он таким образом завидит перед собою неприятеля. Также не должен никто с обеих сторон ни перед схваткой, ни во время ее, ни после не покушаться пособлять своему камраду или отмещевать его смерть или понесенные им увечья. А когда они дали в том слово и руку, также я и мой противник подали друг другу руки и простили друг другу свою смерть; в толикой наибезрассуднейшей глупости, какую когда-либо мог совершить разумный человек в надежде доказать преимущество одного рода солдат перед другим, как если бы от исхода нашего дьявольского и в высшей степени бесчинного

1 трус, подлец, сосунок (франц.).

207

 

предприятия зависела честь и репутация тех или других. А когда я стал на назначенном месте на уреченном поле с двумя зажженными фитилями лицом к лицу перед моим противником, то сделал вид, что засыпаю старый затравочный порох; чего я, однако ж, не произвел, а только потрогал порох на крышке мушкетной полки да взял щепотку двумя пальцами, как то в обыкновении; и, прежде чем мой противник, который также хорошо за мной примечал, мог завидеть белое облачко, приложился я к мушкету и поджег впустую свой обманный порох на крышке. Мой бешеный противник возомнил, что мушкет мне отказал и у меня заложило затравку, и того ради с алчностью кинулся на меня напрямки в намерении отплатить за мою дерзость и дать мне последний карачун. Но не успел он оглядеться, как я открыл полку и снова ударил и приветствовал его таким родом, что выстрел и падение свершились разом. Засим отправился я к своим камрадам, кои встретили меня, так сказать, с лобызаньями; противниковы же товарищи высвободили его из стремян и поступили с ним и нами, как то надлежит честным людям, понеже прислали мне с превеликою похвалою обратно мою перчатку. Но, как только почувствовал я себя на вершине славы, явилось из Ренена двадцать пять мушкетеров и заключило под стражу меня и моих камрадов. На меня же вскорости наложили цепи и узы и отправили на суд генералитета, ибо всякие дуэли были запрещены под страхом телесного наказания и даже смертной казни.

 

 

ДЕСЯТАЯ ГЛАВА

Симплиций подстроил в осаде мороку,

Да вышло ему от сего мало проку.

 

Понеже наш генерал-фельдцейхмейстер имел обыкновение наблюдать строжайшую военную дисциплину, то был я в немалом опасении, что не сносить мне головы. Меж тем не покидала меня и надежда как-нибудь выкрутиться, ибо уже в столь ранней юности я всегда оказывал храбрость против неприятеля и снискал себе немалую славу и честь. Однако же сия надежда была зыбкой, ибо таковые повседневные стычки неотменно требовали острастки надлежащим примером. Наши как раз в то самое время обложили укрепленное крысиное гнездо и потребовали сдачи, но получили отказ, ибо осажденные знали, что у нас нет осадных пушек. Того ради граф фон дер Валь двинулся против сказанного места всем войском и, выслав трубачей, вновь потребовал сдачи, угрожая штурмом; однако ж и на это не воспоследовало ничего иного, кроме нижеследующего послания:

208

 

«Высокородный граф и прочая, и прочая, и прочая. Из присланного мне вашим графск. сият. сделалось мне известно, чего Оный домогается именем его велич. имп. св. Римск. импер. Однако ж вашему Высокографск. сият. по ваш. высокому разумению изрядно ведомо, сколь бесчестно и непотребно для солдата, когда бы он без особливой крайности передал противнику такое место, как это; чего ради Оный, чаятельно, не будет в претензии, ежели я буду стараться того не допустить, покуда оружие вашего сият. к сему не склонит. Но ежели вашему сият. представится случай в чем-либо, не относящемся к моей должности, потребовать от моего ничтожества повиновения, пребуду

Вашего сиятельства

всепокорнейший слуга

N. N.».

 

Засим последовали у нас в лагере различные толки и споры; ибо оставить сие предприятие вотще было бы неблагоразумно, а брать укрепленное место приступом, не пробив бреши, стоило бы много крови, да к тому же не без сумнительства, удастся ли одержать верх или нет. Тащить же сюда из Мюнстера или Гамма пушки со всем снаряжением, до них надлежащим, значило б употребить на сие слишком много трудов, времени и издержек. Меж тем, как всяк от большого до малого тщился пособить тут своим советом, пришло мне в голову обратить сию оказию себе на пользу, чтобы освободиться. Итак, собрал я весь свой ум и все свои пять чувств и поразмыслил хорошенько, как бы мне обмануть врага, ибо недоставало нам только пушек. И как мне тотчас же взошло на ум, что тут надлежит предпринять, довел я до слуха моего подполковника, что измыслил способ, как заполучить ту крепость безо всякого труда и иждивения, ежели только получу пардон и свободу. Некоторые старые и бывалые солдаты посмеивались и говорили: «Висельник и за веревку хватается! Молодчик задумал от беды отбрехаться!» Однако ж сам подполковник и другие, кто меня знал, приняли мои слова как символ веры, вследствие чего он самолично отправился к генерал-фельдцейхмейстеру и доложил ему о моем умысле, насказав ему при этом обо мне все, что он мог рассказать. А как граф и прежде сего слышал о Егере, то распорядился привести меня и на то время снять с меня оковы. Когда я пришел, у графа как раз шла трапеза, и подполковник рассказывал ему, что прошедшей весною я первый раз стоял в карауле у ворот святого Якова в Зусте, как внезапно пошел сильный ливень с превеликим громом и ураганом, так что всяк, кто обретался в поле или саду, спасался бегством в город, отчего в воротах учинились стеснение и давка от бегущих и всадников, и у меня уже в то

209

 

время достало смекалки призвать стражу к оружию, ибо в такой сумятице всего легче захватить город, что не всякому бы и старому солдату взошло на ум. «Под конец, — сказал далее подполковник, — прибрела к воротам старуха мокрым-мокрехонька, которая, идучи мимо Егеря, молвила: «У меня эта погодушка уже две недели в спине свербела!» Когда Егерь услышал сии слова, а в руках у него был батожок, то ударил ее по загривку и сказал: «Ах ты, старая ведьма! Ужель ты не могла пораньше ее выпустить? Али тебе надобно было дожидаться, покуда придет мой черед идти в караул?» А как его офицер за ту старуху заступился, то сказал: «Поделом ей! Старая карга целый месяц слышала, как всяк молил о хорошем дождике, чего же она раньше добрых людей не удовольствовала? Тогда, быть может, лучше уродились бы ячмень и хмель!», чему генерал-фельдцейхмейстер, хотя во всем прочем был господин сурьезный, изрядно посмеялся. Я же подумал: «Ежели подполковник рассказывает графу о таких дурачествах и проказах, то уж, верно, не умолчал о том, что я еще натворил!» Но тут я получил аудиенцию.

А когда генерал-фельдцейхмейстер спросил меня, в чем же состоит мое представление, я отвечал: «Милостивый господин! Хотя мой поступок и справедливый приказ и указ вашей светлости навлекают на меня смертную казнь, однако ж всепокорнейшая верность, кою, не щадя живота, надлежит мне оказывать моему всемилостивейшему государю Его Римскому императорскому величеству, повелевает мне любыми путями и средствами, какие только откроются моему ничтожеству, чинить вред неприятелю и способствовать пользе и успехам оружия Его высокореченного Римского императорского величества». Граф перебил меня, спросив: «А не ты ли намедни доставил мне арапа?» Я ответил: «Вестимо, милостивый господин!» Тогда он сказал: «Твое усердие и верность, может статься, заслуживают того, чтобы даровать тебе жизнь, но в чем же все-таки состоит твой умысел выкурить неприятеля из сего укрепленного места без особливой потери времени и войска?» Я ответил: «Понеже местечко сие не способно устоять противу тяжелой артиллерии, то ничтожество мое посему заключает, что неприятель скоро запросит пардону, коли уверится в том, что мы обзавелись осадными пушками». — «Дурацкие это речи, — заметил граф, — да кто ж сумеет их так убедить, чтобы они тому поверили?» Я отвечал: «Их собственные глаза! Я наблюдал в першпективную трубку за их караулами; их можно обмануть, ежели поставить на телеги с сильной упряжкой колоды, похожие на колодезные трубы, и вывезти в поле, то им сразу померещится, что это тяжелая артиллерия, особливо когда ваше графское сиятельство еще прикажет потанцевать кое-где в поле, как если бы хотели

210

 

укрепить там пушки». — «Любезный мой юнец! — возразил граф. — Там засели не дети; они не поверят такой блазни, а захотят услышать, как грохочут эти пушки». «А ежели сия проделка не удастся, — сказал он, обратившись к стоящим вокруг офицерам, — то станем мы посмешищем всего света». Я ответил: «Милостивый господин! Я-то уж произведу в их ушах пальбу из пушек, стоит только мне раздобыть несколько добрых пищалей да порядочной величины бочку; а иначе, конечно, без пальбы не достичь никакого эффекту. А когда, паче чаяния, дело не выгорит и ничего, кроме осмеяния, не получится, то я, по чьей инвенции сие учинено было, как мне уже и без того надлежит умереть, прихвачу с собой эту насмешку на виселицу и пущу на ветер вместе с моей жизнью». И хотя граф не хотел давать на то своего согласия, однако мой подполковник склонил его к сему, представляя, что я весьма удачлив в подобных проделках, так что он почти не сомневается, что мне посчастливится учинить и такую потеху. Того ради повелел ему граф распорядиться по своему усмотрению всем, что надлежит, добавив в шутку, что вся слава, которую он добудет в этом деле, ему одному и достанется.

Итак, разыскали три колоды, какие были надобны, и перед каждою впрягли по двадцать четыре лошади, хотя и пары было бы довольно, а под вечер провели их на виду у неприятеля; меж тем промыслил я также три пищали и пороховую бочку, которую добыли в замке, и, устроив все, как того хотел, ночью же доставил к нашей диковинной артиллерии. В пищали вложил я двойной заряд и приказал стрелять через сказанную бочку (у коей выбили переднее донце), как если бы надлежало подать три сигнальных выстрела; и сие так возгремело, что всяк бы накрепко побожился, что то были фальконеты или полукартауны. Наш генерал-фельдцейхмейстер, глядючи на такую дурацкую мороку, принужден был от всего сердца рассмеяться, однако ж велел снова предложить неприятелю договориться о сдаче, присовокупив, что ежели они в тот же вечер не покорятся, то поутру им придется куда солонее. Засим вскорости прибыли от обеих сторон посланцы, заключен договор, и еще в ту же самую ночь отворены городские ворота, что доставило мне особливую приятность, ибо граф тотчас же не преминул показать, сколь высоко он меня ценит; он не только даровал мне жизнь, коей я в силу его строжайшего запрещения должен был лишиться, но и повелел в ту же самую ночь предоставить мне полную свободу, приказав в моем присутствии подполковнику, чтобы он вручил мне первый же прапор, который окажется праздным, что тому было весьма неспособно, ибо у него водилось такое множество зятьев и свойственников, подыскивавшихся к такой чести, что я никогда не мог бы раньше их сего дождаться.

211

 

 

 

ОДИННАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций, не ведая, в чем тут утеха,

Заводит амуры скорее для смеха.

 

Во время этого похода мне не повстречалось больше ничего, примечания достойного. А когда я воротился в Зуст, то гессенцы из Липпштадта угнали у меня с луга вместе с конем и конюха, которого я оставил на постое стеречь мои пожитки. От него-то противник и выведал все мои дела и поступки; а посему они возымели ко мне еще большее почтение, нежели прежде, ибо, наслушавшись всеобщей молвы, и впрямь уверовали, что я умею колдовать. Он также объявил им, что был одним из тех чертей, которые до смерти напугали в овчарне егеря из Верле. А когда помянутый егерь об этом узнал, то так устыдился, что снова дал тягу и переметнулся к голландцам. Но для меня было большим счастьем, что конюх мой попал в плен, как станет известно из дальнейшего течения моей истории.

Возымев знатную надежду вскорости получить прапор, я начал пещись о своей репутации и вести себя более чинно, нежели прежде. Мало-помалу стал я водить компанию с офицерами и молодыми дворянами, кои метили как раз на то же, что, как я возомнил, мне скоро достанется. По этой причине сделались они злейшими моими врагами, хотя, напротив того, казали вид, будто они лучшие мои друзья; также и подполковник был не очень-то ко мне благосклонен, ибо получил приказ произвести меня в обход своих родичей. А полковник охладел ко мне, оттого что лошади, платье и оружие были у меня куда великолепнее, нежели у него самого, и я больше не подносил старому скупердяю таких щедрых подарков, как раньше. И он охотнее поглядел бы, как мне на днях снесли бы голову, нежели услышал, что мне обещан прапорец, ибо помышлял о том, чтоб унаследовать моих лошадок; а лейтенант мой возненавидел меня за одно только слово, которое я безрассудно вымолвил. А случилось это так. Во время последнего разъезда мы были назначены вместе в отводной караул. А когда я заступил караул (в который, невзирая на темную ночь, пришлось залечь), то лейтенант приполз ко мне на брюхе, словно змея, и сказал: «Часовой, ты что-нибудь приметил?» Я отвечал: «Да, господин лейтенант!» — «Что такое? Что такое?» — зашептал он. Я отвечал: «Я приметил, что господину боязно». С того времени лишился я всякого его благоволения, и там, где было всего жарче, туда-то меня в первую голову и посылали; везде и всюду искал он случай и повод вышибить из меня дух, прежде чем я сделаюсь фендриком, ибо против его происков не мог я себя ничем защитить. Не менее того злобились на меня и все фельдфебели, ибо я

212

 

был предпочтен им всем. А что до простых рейтаров, то их любовь и дружба также поколебались, ибо, по всей видимости, можно было заключить, будто я их презрел, ибо, как о том было уже сказано, меньше водил с ними компанию, а подбивался к большим господам, коим не стал оттого любезней. Горше всего было то, что не сыскалось ни одного человека, который открыл бы мне, как всяк на меня досадует; а сам я того не мог приметить, ибо тот, кто говорил мне в лицо самые лучшие слова, охотнее всего увидал бы меня мертвым. А посему жил я, все равно как слепой, и час от часу становился все заносчивей, и хотя уже знал, что тому или другому не по сердцу, когда я превосходил в роскоши знатных и благородных офицеров, однако ж сие меня не удерживало; и я не устыдился, как только стал разводящим, напялить на себя колет ценою в шестьдесят рейхсталеров, красные кармазиновые штаны и белые атласные рукава, сплошь расшитые золотом и серебром, как в те времена было в обычае у высших офицеров, чем всякому колол глаза. Был я тогда ужасным молодым дурнем, который выпускал зайцев из кармана, заместо того чтобы вести себя толком, и ежели бы денежки, которые я из простой спеси и без всякой пользы навешивал на себя, истратил бы на то, чтобы подмазать, где следовало, то не только вскорости получил бы прапор, но и не нажил бы себе такое множество врагов. А вдобавок я на этом не остановился, а убрал лучшего своего коня, того самого, которого Шпрингинсфельд добыл у гессенского ротмистра, таким седлом, сбруей и оружием, что когда я восседал на нем, то меня можно было почесть за второго святого рыцаря Георгия. Ничто так не досаждало мне, как то, что я не могу облачить моего конюха и слуг в собственную ливрею. Я помыслил: «Всему свое начало: когда у тебя есть герб, то у тебя будет и своя ливрея; а когда ты станешь фендриком, то сможешь обзавестись собственною печатью, хотя ты и не дворянин». Я недолго томил себя такими мыслями, как схлопотал себе через comitem Palatinum 1 герб: три красные личины на белом поле, а на шлеме поясное изображение молодого дурня в телячьем одеянии с парой заячьих ушей, украшенных спереди бубенцами, ибо полагаю, что сие всего более подходило к моему имени, ибо звали-то меня Симплициусом. Такое употребление вознамерился я дать моему шутовству, чтобы, достигнув будущего высокого положения, прилежно и неотступно вспоминать, что за птица был я в Ганау, дабы не слишком-то вдаваться в спесь, ибо я уже и сейчас возомнил, что гусь свинье не товарищ. Итак, наконец-то приобрел я впервые надлежащее имя, родословие и герб, и ежели кому-либо взошло бы на ум меня тем

1 Здесь: герольдия (лат.).

213

 

укорить, то, нет сомнения, предложил бы я ему на выбор либо шпагу, либо пару пистолетов.

Хотя я в то время еще не помышлял о женщинах, однако ж отправился вместе с теми дворянчиками, которые посещали неких девиц, во множестве обитавших в городе, дабы покрасоваться и покичиться красивыми своими локонами, платьем и султаном. Должен признаться, что за мое обличье меня предпочитали всем прочим, но притом доводилось и слышать, как развращенные потаскухи сравнивали меня с красивой, хорошо обструганной деревянной куклой, у коей, кроме наружной красоты, нет ни силы, ни сока; ибо, помимо того, не было у меня ничего, что пришлось бы им по вкусу. Итак, я, кроме игры на лютне, ничего не мог учинить или произвести, что доставило бы им приятность, ибо еще ничего не ведал о любви. А когда те, что увивались возле девок, дабы снискать их благоволение и похвастать своим красноречием, насмехались над моею неловкостью и одеревенелостью, то я возражал, что мне довольно, когда я могу потешить себя блестящей саблей и добрым мушкетом. А когда под конец и девки одобрили такие мои речи, то сие так раздосадовало молодцов, что они тайно поклялись предать меня смерти, невзирая на то, что среди них ни у кого не достало мужества послать мне вызов или подать повод к тому, чтобы я вызвал одного из них, для чего довольно было бы нескольких оплеух или чувствительных слов; а как я еще швырял деньгами, то девки рассудили, что я достойный юноша, а также говорили не обинуясь, что ради моего обличья и достохвального образа мыслей одно мое слово больше значит для девицы, нежели все прочие комплименты, которые когда-либо изобретал Амур, что еще больше озлобляло всех присутствующих.

 

 

ДВЕНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций находит в погребе клад,

Что некогда был колдуном заклят.

 

У меня было два отменных коня, которые в то время составляли всю мою радость на свете. Во все дни выезжал я на них на манеж или просто на прогулку, когда был свободен; и поступал так не для того, что еще была надобность объезжать лошадей, а чтобы люди могли подивиться, какие добрые твари принадлежат мне. А когда я во всем великолепии гарцевал по какому-нибудь переулку или, вернее, конь вытанцовывал там со мною и глупый народ пялил на меня глаза и толковал между собой: «Гляди-ко, да это Егерь! Ах, вот так лошадь! Ах, какой красивый султан!», или:

214

 

«Провал возьми! Вот изрядной детина!», то я изо всех сил навастривал уши и так услаждал свой слух, как если бы сама царица Савская Никаула уподобила меня премудрому Соломону в его высоком присутствии. Но я, дурень, не слышал, как, быть может, в то же самое время судили обо мне разумные и опытные люди и что говорили мои недоброжелатели. Сии последние, нет сомнения, желали, чтоб я сломил себе шею и ноги, ибо ни в чем не могли со мною сравняться. Иные же, наверно уж, полагали, что ежели бы всяк получал по заслугам, то я так бешено не разъезжал бы. Одним словом, самые умные несомненно почитали меня молодым дуралеем, чья спесь недолговечна, ибо покоится на худом фундаменте и держится одной ненадежной добычей. И коли мне надлежит сказать все по правде, то должен признаться, что сии последние судили не несправедливо, хотя я этого тогда не разумел, ибо мог своему противнику или антагонисту задать хорошенько перцу, подобно простому доброму солдату, хотя тогда я был еще сущим ребенком. Но я вознесся столь высоко по той причине, что в теперешнее время ничтожнейший мальчишка с конюшни может убить наихрабрейшего в целом свете героя; не был бы до сего времени изобретен порох, так я сидел бы смирехонек.

Когда я таким образом разъезжал повсюду, вошло у меня в обыкновение обрыскивать все дороги и тропы, все рвы, болота, кустарники, холмы, ручьи и озера, старательно все примечать и удерживать в памяти, дабы в будущем, когда в том или ином месте случится стычка с неприятелем, мог бы с пользою сообразоваться с местностью ровно как в offensive, так и в defensive. С таким намерением проезжал я однажды невдалеке от города мимо старых развалин, на месте коих некогда стоял дом. Я тотчас же подумал: «Вот удобное местечко, где можно устроить засаду или куда ретироваться, особливо же нам, драгунам, когда нас одолеют рейтары или принудят к бегству». Я въехал в покосившийся двор, чтобы посмотреть, можно ли в случае нужды там укрыться с лошадьми или обороняться спешившись. И когда я, чтобы хорошенько все высмотреть, вознамерился проехать к погребу, стены которого еще хорошо сохранились, то конь мой задичился, и ни лаской, ни жестокостью не смог я его побудить повернуть куда надо, хотя обыкновенно он не обнаруживал ни малейшего страха. Я колол его шпорами, так что мне даже стало его жалко, но ничто не помогало, и он не двигался с места. Я сошел с коня и взял поводья в руку, чтобы свести его вниз по обсыпавшимся ступеням, чего он боялся, с тем, чтобы снова его туда направить. Но он изо всей мочи отпрянул назад; все же под конец ласковыми словами и поглаживанием удалось мне свести его вниз, и когда я его ласкал и гладил, то приметил, что он от испуга покрылся потом и неотступно смотрел

215

 

в угол погреба, куда совсем не желал идти и где я не видел ничего, что могло бы вспугнуть самую норовистую лошадь. А когда я стоял так в изумлении, взирая на коня, который дрожал от страха, на меня самого напал такой ужас, не иначе как если бы кто внезапно схватил меня за волосы и вылил на меня полный ушат холодной воды. Однако ж я не мог ничего рассмотреть; конь же повел себя еще диковиннее, так что я уже не мог помыслить ничего иного, как только то, что, быть может, буду тут вместе с ним околдован и найду себе конец в сказанном погребе. Того ради решил я повернуть назад, но конь мой и тут заартачился, отчего мой ужас еще умножился, и я так обомлел, что едва понимал, что делаю. Под конец положил я на руку пистолет и привязал коня к крепкой бузине (которая росла посреди погреба) в намерении выйти наружу и поискать поблизости людей, которые бы помогли мне вывести лошадь; и меж тем, как я обретался в погребе, взошло мне на ум: а не схоронен ли в этих старых стенах какой-нибудь клад, отчего тут и нечисто. Я поверил такой догадке, прилежно огляделся вокруг и тотчас же в том самом углу, куда ни за что не хотел идти конь, приметил, что часть стены примерно такой ширины, как обыкновенный домашний сундук, по своему цвету и кладке с другими стенами была не во всем схожа. Но когда я вознамерился туда пойти, то со мной повторилось то же самое, так что волосы мои ощетинились, но сие еще больше укрепило и утвердило меня в догадке, что именно тут, должно быть, сокрыт клад.

Десять, да что там, и сто раз охотней побывал бы я в перестрелке, нежели выстоять такой страх. Меня мучили, а я не знал кто, ибо ничего не видел и не слышал. Я взял с седла и другой пистолет и хотел уйти, оставив лошадь, однако ж не мог подняться по ступенькам, ибо, как мне померещилось, навстречу мне пахнул сильный ветер; вот тут-то и впрямь мне словно кошка вцепилась в загривок. Под конец взошло мне на ум разрядить оба пистолета, чтобы работавшие поблизости мужики прибежали ко мне на выручку и пособили советом и делом. Так я и поступил, ибо больше не было у меня ни средства, ни способа, ни надежды как-нибудь вырваться из этого страшного заколдованного места. Я так разозлился или, вернее, так перетрусил (ибо я и сам не знал, что со мною творится), что, стреляя, направил свои пистолеты прямо на то место, где, как я предполагал, была заложена причина моего странного приключения, и всадил в помянутую часть стены две пули с такою силою, что пробил дыру, в которую можно было просунуть два кулака. А когда раздался выстрел, то заржал мой конь и навострил уши, что меня сердечно утешило; уж не знаю, то ли чудище или привидение исчезло, либо бедная животина так обрадовалась выстрелу, но у меня разом отлегло от сердца, и я без

216

 

всякого страха и препятствия подошел к отверстию, которое пробили мои пули. Тут начал я рушить стену, покуда не обрел столь богатый клад серебра, золота и драгоценных камней, что мне и по сей день жилось бы хорошо, когда б сумел я надлежащим образом его сохранить и употребить. Тут было шесть дюжин серебряных застольных кубков старинной работы, большой золотой бокал, несколько стаканов для игральных костей, четыре серебряные и одна золотая солонка, старинная золотая цепь, различные алмазы, рубины, сапфиры и смарагды как в кольцах, так и в других драгоценных уборах; item целый ларец, полнехонек окатистым жемчугом, только все зерна испорчены или иссохли; еще в заплесневевшем кожаном мешке восемьдесят старейших ефимков чистого серебра, затем 893 золотых с французским гербом и орлом, а какие это монеты, никто не мог распознать, ибо, как уверяли, нельзя было прочесть, что на них написано. Все эти монеты, кольца, драгоценности насовал я в карманы, сапоги, штаны и пистольную сумку, и так как не взял я с собою мешка, ибо выехал ради одной забавы, то срезал с седла чепрак (который был сшит с подкладкой, так что мог служить заместо мешка) и запихал в него остальную серебряную утварь, повесил себе на шею золотую цепь, сел весело на коня и поскакал к нашим квартирам. А когда я выезжал со двора, то приметил двух мужиков, которые, завидев меня, хотели удрать; я же с легкостью догнал их, ибо три пары ног да чистое поле весьма тому способствовали; и спросил их, отчего они пустились наутек и чего ради обуял их такой страх. Тогда признались они, что им померещилось, будто я тот самый призрак, который обитает в здешнем запустелом барском дворе и прежестоко отделывает тех, кто слишком близко к нему подступится. А когда я стал далее расспрашивать обо всех обстоятельствах, то они отвечали, что из страха перед этим чудищем никто по многу лет не заглядывал на сказанный двор, разве что заблудится и ненароком забредет туда какой-нибудь чужеземец. По всеобщей молве, там спрятан железный сундук, полный денег, который стерегут черный пес и проклятая дева; и, как гласит древнее предание, да и они сами слыхивали от дедов, должен объявиться в той местности чужеземный дворянин, который не ведает ничего о своем отце и матери, освободить деву, отпереть огненным ключом железный сундук и завладеть спрятанными деньгами. Подобных нелепых историй насказали они мне немало, присовокупив, что еще не слыхивали, чтобы кто-нибудь без вреда или какого приключения там побывал и счастливо возвратился, не натерпевшись чрезвычайного страху, который нагнало на него ужасное чудище. Правда, еще на их памяти некоторые бродячие подмастерья и заклинатели бесов отправились туда копать клад, однако ж были столь странно

217

 

встречены и спроважены, что с тех нор ни у кого не стало охоты искать там сокровище, особливо как пошел слух, что оно дастся в руки лишь тому, кто ни разу не отведал женского молока. Я сказал, так, верно, придется ему лежать там до скончанья мира. «А кто же сказал вам, что там обитает проклятая дева?» Мужики отвечали: «Несколько лет тому назад девчонка из их деревни пасла на луговине неподалеку от того места коз. А когда одна из них отбилась и забежала в сказанный двор, девчонка, которая ничего не знала о чудище, погналась за нею, чтобы вернуть в стадо; тут к ней вышла дева и спросила, что ей тут надобно, и когда девчонка ответила, что хотела разыскать козу, которая сюда забрела, то дева показала ей полный короб вишен, промолвив: «Ступай и возьми то, что видишь перед собою, и уведи козу; но не возвращайся и не оглядывайся назад, чтобы с тобою не приключилась беда!» Эти слова напугали девчонку, и в таком страхе схватила она семь вишен, которые, как только она вышла из развалин, превратились в монеты».

Засим спросил я у мужиков, а что им обоим тут было надобно, когда они все равно бы не посмели заглянуть в развалины. Они ответили, что слыхали выстрел и громкий крик, вот и прибежали посмотреть, что тут творится. А когда я сказал им, что я выстрелил в такой надежде, что люди придут ко мне на помощь, ибо и мне также стало довольно страшно, однако ж я не слышал никакого крика, то они ответили: «Долгонько пришлось бы стрелять в этом замке, покуда прибежал бы сюда кто-нибудь из соседей; и, по правде, здесь повелись столь затейливые чудеса, что мы ни за что не поверили бы молодому барину, будто он там побывал, ежели б не увидели своими глазами, как он оттуда выехал». Засим захотели они выведать у меня множество вещей, особливо же что там внутри творится и видал ли я деву и черного пса возле железного сундука, так что когда я пожелал бы прихвастнуть, то мог бы им наврать с три короба всяких диковин; однако ж я не поведал им даже самой малости, особливо же что обрел драгоценный клад, а поскакал своей дорогой к нашим квартирам, посматривая на свою находку, которая меня сердечно радовала.

 

 

ТРИНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций страшится покражи денег,

Не хочет остаться без них худенек.

 

Те, кому ведомо, в какой цене деньги, и посему почитают их своим богом, не имеют к тому и малейшей причины, ибо если кто в целом свете познал их силу и божественные добродетели, так

218

 

это я. Я знал, как чувствует себя тот, у кого их порядочный запасец; но не раз доводилось мне также испытать, каково на сердце у тех, у кого нет ни единого геллера. И я даже берусь утверждать, что деньги обладают большею силою и способностями, нежели все добродетели и свойства, коими наделены драгоценные камни; ибо, подобно алмазу, они рассеивают всяческую меланхолию, подобно смарагду, возбуждают охоту и любовь к ученым занятиям, а посему сынки богачей и становятся чаще студентами, нежели дети бедняков. Подобно рубину, они уничтожают робость и делают людей веселыми и счастливыми; подобно гранату, могут нередко отнять сон и, напротив, подобно гиацинту, способны доставить сон и покой; они укрепляют мужество и прогоняют все напрасные тревоги, вселяют в сердце радость, бодрость, благонравие и милосердие, подобно сапфирам и аметистам; они прогоняют дурные сновидения, веселят, острят разум и помогают, как сардус, одержать победу в тяжбах, особливо ежели хорошенько подмазать судью. Они усмиряют похоть и нецеломудренные желания, особливо ежели с их помощью заполучить хороших бабенок. Одним словом, всего и не перечислишь, чего можно достичь, обладая любезными денежками, ежели только уметь правильно их держать и расходовать, как о том мне уже доводилось писать в трактате «Черное и Белое».

А что до меня надлежит, то все добытое мною как грабежом, так и обретением сего клада, было диковинного свойства, ибо сделало меня еще более заносчивым, нежели прежде, и во мне вызвало превеликую досаду, что я должен носить одно только имя Симплициус. Сие лишало меня сна, подобно как от действия аметиста; и я целые ночи напролет прикидывал, что бы такое устроить и приобрести еще больше. Все сие сделало меня искусным арифметиком, ибо я подсчитывал, сколько может стоить серебро и золото, которое было у меня не в монетах; складывал все это с тем, что было припрятано у меня в различных местах, и еще с тем, что я держал при себе в мешке; в итоге же, не считая драгоценных камней, получалась изрядная сумма. Сие богатство дало мне изведать все свое врожденное плутовство и злую природу, должным образом растолковав мне пословицу: у кого всего много, тот всегда желает еще большего, так что превратило меня в совершенного скупердяя, которого всяк должен был возненавидеть. И оно-то втемяшило в меня различные дурацкие затеи и диковинные мечтания, однако ж ни единому из тех замыслов я не последовал. Как-то взошло мне на ум, что должен я рассчитаться с войною, где-либо осесть до поглядывать из окна, высунув свое неумытое рыло. Но я тотчас же раскаялся в таких мыслях, особливо же когда рассудил, какую распривольную жизнь я веду и какую питаю

219

 

надежду со временем стать большим барином. «Эге, Симплиций, возведи себя в дворянство, навербовав из своего кошелька отряд драгун императору — вот и готов молодой господин, который со временем вознесется еще выше!» Но когда я принимал в соображение, что мое величие может разлететься в первой же неудачной схватке или вскорости быть низвергнутым вместе с войною при заключении мира, то у меня пропала к тому всякая охота. Тогда принялся я мечтать, как бы скорее прийти в совершенный мужской возраст; «Вот когда ты возмужаешь, — сказал я самому себе, — то возьмешь красивую, молодую, богатую жену, а там купишь какое ни есть дворянское поместье да и заживешь на покое». Я собирался разводить скот и честным путем получать большой барыш; но коль скоро мне было известно, что я для того еще слишком молод, то принужден был оставить и сие намерение. Сих и подобных тому замыслов было у меня немало, покуда наконец я не решил лучше схоронить свои вещи где-либо в хорошо защищенном городе у надежного человека и с твердостию ожидать, что далее пошлет мне Фортуна. Тогда я еще держал при себе Юпитера, ибо никак не мог от него отделаться; он же по временам вел весьма субтильные речи и несколько недель был в полном разуме, а также безмерно полюбил меня, ибо я сделал ему немало добра; и как теперь он видел меня в беспрестанной задумчивости, то и обратился ко мне с такими словами: «Любезный сын! Раздари-ка ты лучше свое награбленное богатство со всем золотом и серебром!» Я сказал: «А чего ради, любезный Иове?» — «А для того, — ответствовал он, — чтобы приобрести себе таким образом друзей и избавиться от бесполезных забот». Я же сказал, что охотней бы приумножил и то, что имею. «Как знать, на что мне оно пригодится?» Он же сказал: «Гляди, сын, где ты больше приобретешь; но на такой стезе не обретешь ты до конца дней ни друзей, ни покоя. Оставь скупость старым скрягам, ты же веди себя, как надлежит бравому молодцу; тебе куда более надо печалиться, что ты оскудел друзьями, нежели деньгами». Я помыслил о сем и хотя нашел, что Юпитер рассудил справедливо, но скупость уже так одолела меня, что вовсе не хотел что-либо раздаривать. Все же под конец я преподнес коменданту несколько серебряных и позолоченных стаканчиков для игры в кости, моему полковнику несколько серебряных солонок, чем не достиг у них ничего, как только растравил их жадность к тому, что у меня оставалось, ибо то все были редкостные старинные вещи. Моему верному камраду Шпрингинсфельду презентовал я двенадцать рейхсталеров; он же мне присоветовал схоронить богатство где-либо подальше, а не то ждать себе беду, ибо офицеры косо посматривают, когда у простого солдата заводится денег

220

 

больше, чем у них. Также доводилось ему видеть, как ради денег один камрад тайком убивал другого; а до сего времени я мог с легкостью хранить в тайне то, что удавалось нахватать и накопить из добычи, ибо всяк думал, что я все снова растранжирил на платье, коня и оружие, теперь же я не мог никому втереть очки или убедить в том, что у меня не осталось денег, ибо всяк воображал найденный клад куда больше, чем он был на самом деле, а вдобавок я стал куда меньше швырять деньгами, нежели прежде. И ему, Шпрингинсфельду, доводилось слышать, какая молва шла среди драгун; на моем-де месте он дозволил бы войне идти своим чередом, а сам поселился бы, где безопаснее, да положился на волю божию. По его мнению, не следовало мне долее испытывать Фортуну, довольно добыл я себе чести и всякого добра и так преуспел во всех своих делах, как это удавалось едва ли одному из тысячи. Я отвечал: «Послушай, брат! Как же могу я так легко расстаться с надеждой сделаться фендриком?» — «Вот, вот, — сказал Шпрингинсфельд, — да пропади я пропадом, когда ты получишь прапор; другие, кто так же, как и ты, к нему тянутся, сто раз пособят тебе сломать шею, когда увидят, что один освободился и ты должен его получить. Не учи меня ловить карпов, у меня самого отец был рыбак! Уж положись, братец, на меня! Я-то больше повидал, как все ведется на войне, нежели ты! Али не видишь, что иной фельдфебель поседел возле своей алебарды, хотя и отличался перед прочими в походах; али ты полагаешь, что они не такие молодцы, чтобы на что-нибудь надеяться? К тому же им и по праву приличествует такое произвождение, что ты и сам признаешь». Я принужден был смолчать, ибо Шпрингинсфельд с такою преданностию от всего чистого немецкого сердца сказал мне сущую правду и ни в чем не лицемерил; но втайне я стиснул зубы, ибо премного тогда возомнил о себе.

Все же я прилежно рассмотрел его слова, а также речи моего Юпитера, помыслив, что нет у меня ни одного закадычного друга, который подоспел бы ко мне на помощь в нужде, а коли меня убьют, так тайно или явно отомстил бы за мою смерть. Также с легкостью мог я принять в соображение все обстоятельства, каковы они были на самом деле; однако ж ни мое честолюбие, ни жадность к деньгам и еще более того надежда возвыситься не дозволяли мне расквитаться с войною и обрести себе покой; но я утвердился в прежнем своем намерении, и, так как в то самое время представился случай побывать в Кельне (ибо я был наряжен вместе с сотней драгун конвоировать туда купцов с товарами из Мюнстера), уложил я свои найденные сокровища, забрал их с собой и отдал на хранение тамошнему самому богатому купцу, от коего получил особливую законную расписку. Там было

221

 

чистого нечеканного серебра на семьдесят четыре марки, пятнадцать марок золотых, восемьдесят ефимков, да в особливом запечатанном ларце кольца и драгоценные вещи, всего со всем золотом и каменьями восемь с половиной фунтов весом, вместе с восьмьюстами девяноста тремя старинными золотыми монетами, из коих каждая весила столько же, сколько полтора золотых гульдена. Моего Юпитера я также захватил с собою, ибо он этого весьма желал и в Кельне у него были знатные родственники. Перед сими последними выхвалял он благодеяния, которые я ему оказывал, и побудил их принять меня с превеликою честью. Мне же он не переставал твердить, что надлежало лучше употребить деньги и приобрести себе друзей, кои доставили бы мне больше пользы, нежели золото в ларе.

 

 

ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплициус-Егерь в плен снова захвачен,

Но не дает он себя околпачить.

 

На возвратном пути обдумывал я на все лады, как надлежит мне поступить, чтобы все благоволили ко мне, ибо Шпрингинсфельд запустил мне в ухо пребеспокойную блошку, уверив, что всяк мне завидует, как оно, по правде, и было. Также вспомнил я, что мне присоветовала знаменитая ворожейка в Зусте, отчего меня стало одолевать еще большее раздумье. И вот подобными размышлениями изострил я свой ум и убедился, что человек, который живет без забот, почти подобен скотине. Я доискивался, по какой причине тот или иной должен был меня возненавидеть, и принимал в соображение, как мне к каждому из них подступиться, дабы вернуть его благоволение, и немало дивился иным притворщикам, кои, не питая ко мне никакой любви, осыпали меня словами чистейшего расположения. Того ради умыслил я притворяться, как и другие, и говорить всякому то, что ему больше всего по нраву и доставляет приятность, а также оказывать каждому почтение, хотя бы к нему у меня вовсе не лежало сердце; особливо же я уразумел, что собственная моя заносчивость по большей части и обременяла меня врагами. Посему почел я, что надобно вновь прикинуться тихоней, хотя им и не был, якшаться по-прежнему с простыми солдатами, держать шляпу пониже перед высшими, да поменьше роскошествовать в нарядах, покуда не переменю своей должности. У купца в Кельне я взял сто талеров, которые должен был возвратить ему с интересом, когда он мне снова вручит мои сокровища; половину этих денег я намеревался

222

 

раздать конвою, ибо наконец-то понял, что скупостью не приобретешь себе друзей. Подобным же образом решил я переменить свою жизнь и положить начало сему еще на дороге. Но я вознамерился устроить пирушку без хозяина, и все мои замыслы разом пошли прахом. Ибо когда мы проезжали горной дорогой, то нас подстерегли в особливо удобном для сего месте восемьдесят мушкетеров и пятьдесят рейтаров, как раз когда я с отрядом всего в пять душ вместе с капралом был послан вперед произвести рекогносцировку. Когда мы поравнялись с засадою, то неприятель затаился и пропустил нас вперед, чтобы, напав на нас, не предупредить конвой до тех пор, пока сами не нападут на него; но послали вслед за нами корнета с шестью рейтарами, которые не упускали нас из виду, покуда остальные не напали на конвой, а мы поворотили назад, чтобы показать и свою отвагу. Тут-то они и устремились на нас и закричали, не хотим ли мы к ним на постой. Что до меня, то я был хорошим наездником и подо мной был лучший из моих коней, но я не захотел пускаться наутек, а скакал вокруг по небольшой равнине, высматривая, нельзя ли тут чем-нибудь заслужить честь. Меж тем я тотчас же смекнул по залпу, которым встретили наших, какая поднялась заваруха, и посему решил обратиться в бегство, однако корнет все предусмотрел и сразу отрезал мне путь; и когда я захотел пробиться вперед, то он, приняв меня за офицера, снова предложил пойти на постой. Я помыслил: «Сохранить жизнь лучше, чем идти на ненадежный риск», а потому спросил, хочет ли он взять меня на постой, как честный солдат? Он ответил: «Да, по справедливости!» Итак, презентовал я ему свою шпагу и сдался в плен. Он тотчас же спросил меня, кто я такой, ибо почел меня за благородного, а следовательно, за офицера. А когда я ему ответил, что меня прозвали Егерем из Зуста, то он сказал: «Ну, так тебе повезло, что ты не попался нам недельки за четыре; тогда бы я не смог предоставить тебе квартиру, ибо у нас тебя еще все почитали отъявленным колдуном!»

Сей корнет был доблестным молодым кавалером и старше меня не более чем двумя годами. Он невесть как обрадовался, что ему выпала честь взять в плен знаменитого Егеря, а посему весьма добросовестно сдержал свое обещание на манер голландцев, у коих было в обычае не залезать в пояс к пленным гишпанцам и ничего у них не брать; и он был так учтив, что ни разу не подверг меня визитации, я же был столь деликатен, что сам извлек денежки из сумы и предложил им устроить дележку; а также сказал тишком корнету, пусть он потщится, чтобы ему достался мой конь, седло и сбруя, ибо в седле он найдет еще тридцать дукатов, а конь у меня и без того такой, что подобного ему навряд

223

 

сыщешь. От этого корнет стал ко мне так благорасположен, как если бы я доводился ему родным братом; он сразу же вскочил на моего коня, а мне дозволил ехать на своем. Наш же конвой потерял не более шести человек убитыми, да тридцать были взяты в плен, из них восемь раненых; остальные же пробились, но у них недостало мужества попытаться отбить добычу в чистом поле, что они могли бы довольно легко совершить, ибо все были на лошадях.

Когда поделили добычу и пленников, шведы и гессенцы в тот же вечер разошлись в разные стороны, ибо они были из разных гарнизонов. Меня, капрала и еще трех драгун получил корнет, так как взял нас в плен; после чего препроводил в крепость, расположенную меньше чем в двух милях от нашего гарнизона. И так как я в тех местах раньше немало набедокурил, то имя мое было там хорошо известно, и меня больше боялись, нежели любили. Когда мы завидели город, то корнет выслал вперед рейтара, чтобы известить коменданта о своем прибытии, а также доложить, как было дело и кто взят в плен, что произвело в городе такую суматоху, что и сказать нельзя, ибо всяк хотел поглядеть на Егеря, умевшего вытворять всякие чудеса. Тут кто говорил обо мне одно, кто другое, и все было не иначе, как если бы какой-нибудь великий потентат вздумал туда пожаловать.

Мы, пленники, были тотчас же приведены к коменданту, который весьма дивился моей юности. Он спросил меня, не служил ли я когда у шведов и где моя родина. А когда я ему сказал по правде, то захотел узнать, нет ли у меня желания снова перейти на их сторону. Я отвечал, что мне все едино, но понеже я учинил присягу августейшему императору, то думаю, что подобает ее хранить. Засим повелел он отвести нас к смотрителю, однако разрешил корнету устроить на своем иждивении нам вечером пирушку, ибо я раньше подобным же образом угощал своих пленников, среди которых был и его брат. А когда наступил вечер, то различные офицеры, как благородные кавалеры, так и солдаты Фортуны, сошлись все вместе у корнета, который велел позвать меня и капрала; и должен признаться, по правде, они потчевали меня с величайшей учтивостью. Я так веселился, как будто ничего не потерял, и вел такую откровенную и дружескую беседу, как если бы находился среди лучших друзей, а не был пленником у врагов; при сем старался я соблюдать приличествующую скромность, насколько мне сие удавалось, ибо легко мог себе представить, что коменданту снова донесут о моем поведении, что и случилось, как я потом узнал.

На другой день все мы, пленники, поодиночке предстали перед полковым судьею, который учинил нам допрос. Капрал был

224

 

первым, я вторым. Едва я вошел в залу, как стал он дивиться моей молодости и сказал с укоризною: «Дитя мое! Чем тебя обидели шведы, что ты стал с ними воевать?» Это весьма меня раздосадовало, особливо же, как я приметил, у них столь же юных солдат, как я сам, а посему отвечал: «Шведские солдаты отняли у меня глиняные шарики или пульки, а мне хотелось заполучить их обратно». А когда я ему таким родом отрезал, устыдились некоторые, сидящие с ним офицеры, ибо один из них заговорил по-латыни, что надлежит поговорить со мною о серьезных делах, он довольно наслышался, что перед ним не ребенок. Тут я приметил, что его зовут Евсебиус, ибо так называл его помянутый офицер. Тогда судья спросил меня о моем имени, и когда я назвался, то заметил: «Ни одного черта в преисподней не зовут Симплициссимусом!» На это я отвечал: «Чаятельно, в аду нет никого, кто бы звался Евсебиусом!» Таким образом изрядно отплатил ему, как некогда нашему полковому писарю Кирияку, что, однако ж, не пришлось по вкусу офицерам, ибо они заметили, что мне надлежит памятовать, что я нахожусь в плену и призван к ним не для шуток. Но сие напоминовение не заставило меня покраснеть или просить у них прощения, а побудило сказать в ответ, что ежели они считают меня пленным солдатом, а не дитятей, которого надо отпустить домой, то мог бы ожидать, что они надо мной не станут подшучивать, словно над младенцем; как меня спрашивали, такой. я и ответ держал, однако же надеюсь, что мне не будет за то оказано несправедливости. Затем спрашивали они меня о моем отечестве, происхождении и роде, особливо же, не служил ли я прежде на стороне шведов, item как обстоят дела в Зусте, сколь велик там гарнизон и о всяких других вещах. Я отвечал на все скоро, коротко и внятно, а о Зусте и его гарнизоне ровно столько, чтобы за это не быть в ответе, однако ж почел за благо умолчать о своем шутовском ремесле, чего уже и сам стыдился.

 

 

ПЯТНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиция шведы на волю пустили,

Споначалу о том его думы и были.

 

Меж тем проведали в Зусте, чем кончилось дело с конвоем и что меня вместе с капралом и прочими захватили в плен, а также куда нас отвели; того ради на другой же день явился барабанщик, чтобы нас выручить; с ним были отпущены капрал и трое других, а также передано нижеследующее письмо, которое комендант послал мне для прочтения:

225

 

«Monsieur, через возвращающегося сего барабанщика вручено мне было ваше послание, в ответ на каковое с получением выкупа отправляю при сем к вам капрала вместе с тремя остальными пленными; а что касается Симплициуса, то оный, как служивший ранее на нашей стороне, не может быть снова отпущен на противную. Но ежели в чем-либо остальном, не относящемся к моей должности, могу удовлетворить господина, то оный найдет во мне усерднейшего слугу, коим являюсь и пребываю

готовый к услугам

Н. де С. А.».

 

Сие послание не пришлось мне по нутру, однако ж я принужден был поблагодарить за то, что мне его сообщили. Я пожелал поговорить с комендантом, но получил в ответ, что он сам пришлет за мною, как только отправит барабанщика, что случится рано поутру, а покамест я должен запастись терпением.

Когда уже давно прошло назначенное время, комендант прислал за мною, что случилось в обеденную пору. Тут впервые выпала мне честь сидеть с ним за одним столом. Покуда шла трапеза, он изрядно потчевал меня вином и ласково беседовал, ни словом не обмолвившись, как он намерен поступить со мною, да и мне не пристало о том заговаривать. А когда мы отобедали и я порядком захмелел, сказал он: «Любезный Егерь! Из моего письма тебе ведомо, под каким предлогом я тебя удержал, и, по правде, не учинил я ничего незаконного или же противного военному праву и обычаю, ибо ты сам признался мне и полковому судье, что прежде служил на нашей стороне при главной армии, того ради следует тебе решиться перейти на службу под мою команду; тогда со временем, ежели ты поведешь себя должным образом, я буду споспешествовать твоему произвождению, да так, что ты, будучи у имперских, никогда не посмел бы даже мечтать о чем-либо подобном. В противном же случае не пеняй, ежели я снова отошлю тебя к тому самому подполковнику, у которого тебя увели в плен драгуны». Я отвечал: «Высокочтимый господин полковник (ибо в то время еще не было обыкновения солдат Фортуны величать «Ваша милость!», хотя бы они даже были полковниками)! Понеже я никогда не присягал ни шведской короне, ни ее союзникам, ни тем более реченному подполковнику, а был только помощником у конюха, то не обязан вступать в шведскую службу и нарушить присягу, данную мною августейшему императору; того ради наипокорнейше прошу высокочтимого господина полковника, не будет ли ему угодно избавить меня от такого домогательства». —

226

 

«Что? — вскричал полковник. — Значит, ты презираешь шведскую службу? Тебе надобно помнить, что ты у меня в плену, и, вместо того чтобы отпустить тебя в Зуст служить противнику, я скорее учиню над тобой новый суд или сгною в тюрьме; вот о чем надлежит тебе прежде всего поразмыслить». Я хотя и был напуган такими словами, однако ж и не помыслил о капитуляции, а отвечал: «Да хранит меня бог от такого презрения, как и от нарушения клятвы. В прочем пребываю во всеподданнейшей надежде, что господин полковник, следуя своей хорошо всем известной учтивости, поступит со мной, как с солдатом». — «Да, да, — сказал он, — я-то отлично знаю, как надлежит с тобой поступить, ибо намерен провести процедуру со всею строгостию, но лучше поразмысли хорошенько, чтобы у меня не было причины учинить тебе кое-что похуже!» Засим я снова был отведен в каземат.

Всяк с легкостью заключить может, что в ту ночь я не много спал, а предавался различным мыслям. Утром зашли ко мне несколько офицеров вместе с полонившим меня корнетом под тем предлогом, чтоб скоротать время, а по правде сообщить мне, что полковник якобы вознамерился учинить надо мною суд по обвинению в колдовстве, ежели я не переменю своего намерения; они хотели, значит, меня застращать и разведать, что тут за мной кроется. Но понеже я черпал утешение в чистой совести, то принял все с холодным спокойствием и был довольно молчалив, заметил только, что вся загвоздка не иначе как в том, что полковнику не любо, если я ворочусь в Зуст, ибо он легко может себе вообразить, что когда я освобожусь, то не захочу расстаться с тем местом, где чаю себе произвождения и где у меня еще остались два славных коня и немало всяких дорогих вещей. На следующий день призвал меня комендант снова к себе и спросил сурово, к какому я пришел решению. Я же отвечал: «Вот, господин полковник, мое решение: лучше принять смерть, нежели согласиться нарушить присягу! Но если мой высокочтимый господин полковник соблагоизволит освободить меня и не будет принуждать вступить в военную службу, то я готов всей честью поручиться господину полковнику, что в течение шести месяцев не приму и не подыму оружия против шведов и гессенцев». Сии слова весьма полюбились полковнику, так что он сразу протянул мне руку и тотчас же подарил мне следовавший за меня выкуп, также повелел секретарю составить двойной реверс, который мы оба и подписали, где он обещал мне покров, защиту и полную свободу, покуда я буду находиться в оной крепости. Я же, напротив того, обязался, согласно упомянутым двум пунктам, покуда буду пребывать в оной крепости, не чинить никакого вреда и ущерба, а скорее споспешествовать их пользе и прибыли, всякий же ущерб по возможности отвращать, также ежели

227

 

сие место будет атаковано неприятелем, то надлежит мне пособлять в обороне.

Засим он снова оставил меня отобедать и оказывал мне такую честь, о какой я у имперских не смел бы и помыслить. Подобным образом он мало-помалу так расположил меня к себе, что я не захотел возвращаться в Зуст, хотя он уже меня туда отпускал и хотел освободить от данного ему обещания. Вот это и означало нанести урон неприятелю без пролития крови, ибо с тех пор зустовские разведчики ровно ничего не стоили, так как меня там не было, о чем следует сказать, хотя и не в укор им или в похвалу самому себе.

 

 

ШЕСТНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций решил, что с Фортуной сдружился,

Не успел оглянуться, опять оступился.

 

Уж ежели чему быть, то все тому способствует. Я возомнил, что вступил в брак с самою Фортуною или, по крайности, коротко с нею сошелся, так что даже наинеприятнейшие приключения служат к моему благополучию, когда, сидючи за столом у коменданта, узнал, что мой конюх явился ко мне из Зуста с двумя лучшими лошадьми. Но не ведомо было мне (в чем я в конце концов убедился), что изменчивое счастье подобно сиренам, кои всегда сладостнее представляются тем, кого особливо хотят погубить, и по сей причине тем выше его возносят, чтобы тем глубже потом низвергнуть.

Сей конюх (которого я незадолго перед тем взял в плен у шведов) был чрезвычайно мне предан, ибо я оказал ему много добра, а посему каждый день седлал он обоих моих коней и выезжал из Зуста далеко вперед навстречу барабанщику, который послан был нас выручать, дабы не пришлось мне возвращаться после долгого пути не только одному, а, чего доброго, нагишом или в лохмотьях (ибо он полагал, что меня раздели). Итак, повстречал он барабанщика и возвращавшихся пленников и уже вынул лучшее мое платье, но, как только увидел, что меня нет, и уведомился, что я оставлен противником, чтобы начать у него службу, то пришпорил лошадей и сказал: «Прощай, барабанщик, и ты, капрал, где мой господин, туда и я!» Итак, ушел он от них и явился ко мне как раз в то время, когда комендант обещал мне свободу и оказывал превеликую честь. Он промыслил для моих лошадей постоялый двор, покуда я не расположусь по своему желанию, и превозносил как особливое счастье верность моего конюха; также дивился, что я, простой драгун, да еще в столь юных летах, мог обзавестись такими

228

 

красивыми и превосходными конями, да еще так их снарядить; а когда я распрощался с ним и отправился к сказанному постоялому двору, то выхвалял одного коня столь усердно, что я сразу смекнул, что он с большою охотою у меня его купил бы. Но понеже он из учтивости не предложил мне купли, то я сказал, когда б я мог надеяться на такую честь, что ему полюбится мой конь, то он всецело к его услугам. Он же наотрез отказался, больше всего потому, что я был под хмельком, и он не хотел, чтобы пошла молва, будто он облестил пьяного, который сболтнул, что он легко расстанется с благородным конем, о чем, протрезвившись, быть может, горько сетовал бы.

В ту ночь размышлял я, как мне в будущем получше устроить свою жизнь; того ради решил пробыть шесть месяцев там, где я был, и, значит, провести зиму, которая уже стучалась в ворота, в покое, на что у меня достало бы денег, ибо я еще не затронул своего сокровища в Кельне. «За это время, — раздумывал я, — вырастешь ты сполна и обретешь совершенную силу, так что сможешь потом с еще большею доблестию отправиться в поход с имперским войском».

Рано поутру произвел я анатомию моему седлу, которое было нашпиговано не в пример лучше, нежели то, которое получил корнет; потом велел я привести лучшего моего коня к полковничьей квартире и сказал: «Так как я решил шесть месяцев, в течение коих я не должен принимать участие в войне, провести здесь на покое, под покровом господина полковника, то лошади мои простоят без пользы, и будет весьма сожалительно, ежели они испортятся, и того ради не будет ли ему угодно дозволить поместить этого солдатского бегунка среди своих коней и не в тягость принять его от меня как знак благодарной признательности за оказанную мне милость». Полковник поблагодарил меня с величайшей учтивостью и куртуазными приношениями и, дабы показать свое особое благоволение, в тот же самый день пополудни послал мне со своим гофмейстером откормленного живого быка, двух жирных свиней, бочку вина, четыре бочки пива, двенадцать возов дров, приказав все сие доставить к моему новому дому, который я нанял на полгода, и сказать мне, что как только он уведомился, что я вознамерился обзавестись хозяйством и попервоначалу может случиться какой недостаток в провизии, то он посылает на новоселье глоток винца и кусок мясца да малость дровец для очага, присовокупив, что ежели он может мне в чем-либо содействовать, то не приминет сие совершить. Я же поблагодарил его с такою учтивостию, как только мог, пожаловал гофмейстеру два дуката и попросил его наилучшим образом рекомендовать меня своему господину.

229

 

А как увидел я, что своею щедростию снискал столь великую честь у полковника, то вознамерился приобрести почтение и добрую славу также и у простых солдат, чтобы не почли меня негодным увальнем, а посему позвал в присутствии хозяина дома своего конюха и объявил ему: «Любезный Никлас! Ты соблюдал мне такую верность, какой ни один командир не смеет ожидать от своего солдата; однако ж теперь, когда я не знаю, как тебя вознаградить, ибо не состою ни у кого под началом и, следовательно, не принимаю участия в войне и лишен какой-либо добычи, чтобы заплатить тебе, как это приличествует, наипаче же ради того, что отныне я вознамерился вести тихое житие и решил больше не держать конюха, то даю тебе заместо жалованья вторую лошадь вместе с седлом, сбруей и пистолетом; прошу тебя, довольствуйся сим и поищи себе другого господина. А ежели впоследствии смогу тебе в чем-либо помочь, то тебе вольно во всякое время ко мне обратиться!» Тут добрый мой Никлас залился слезами и сказал: «Ах, господин! Я не заслужил столько всего за какую-то четверть года, что провел у вас; оставьте лучше этого коня у себя, да и меня вместе с ним, ежели вам сие угодно; да я с большею охотою буду у вас сносить голод, нежели жить в довольстве у другого господина, ежели только буду знать, что смогу тем хорошо услужить вам». — «Нет! — воскликнул я. — Не могу я держать при себе слугу, когда сам не могу жить, как господин; поищи себе место повыгоднее, ибо я не хочу, чтобы ты стал сотоварищем моего неблагополучия». Он же целовал мне руки и от слез почти не мог говорить, и ни за что не соглашался принять коня, а уверял, что будет лучше, ежели я разменяю его на серебро и употреблю на свое пропитание. Под конец мне удалось его уговорить принять все, после того как я пообещал ему взять его к себе снова на службу, ежели мне кто-нибудь понадобится. Сие прощание так разжалобило хозяина дома, что глаза у него были полны слез, и подобно тому как мой конюх раструбил всей солдатне о таком моем поступке, также и хозяин отзывался обо мне с превеликою похвалою и превозносил меня среди горожан как небывалое чудо. Комендант же почитал меня наичестнейшим молодцом, чье слово надежнее любого замка, ибо я не только свято соблюдал присягу, данную императору, но и крепко держал уговор, который подписал с ним, так что даже отдал своему верному слуге прекрасного коня и оружие. Итак, стал я господин самому себе, подобно всякому нищему, который не находится ни у кого под командой. Так и течет все в этом превратном мире, где другие должны приносить присягу, когда вступают в военную службу, — я же должен был дать слово, когда ее оставил.

230

 

 

СЕМНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций раскинул умом и смекалкой,

Снова свел шашни со старой гадалкой.

 

Сдается мне, что нет на свете человека, у которого не было бы своего дурачества, ибо мы все ведь скроены на один лад, так что я по своей груше хорошо примечаю, когда созрели другие. «Ну, пострел! — могут мне возразить. — Коли ты сам дурень, то не потому ли и мнишь, что все другие таковы же?» Нет, я этого не говорю; то были бы совсем напрасные речи. Я только полагаю, что один лучше скрывает свое дурачество, нежели другой. И посему нельзя всякого почесть дурнем, хотя бы у него были дурацкие выдумки, ибо в юности мы все обыкновенно на одну колодку; но кто сие дурачество выпускает наружу, тот и слывет дурнем, ибо другие либо вовсе его скрывают, либо обнаруживают лишь наполовину. Те, кто его совсем задавили, сущие угрюмые быки; тех же, кто по временам и при случае дозволяют ему высунуть уши и перевести дух, чтобы совсем не задохнуться, почитаю я самыми лучшими и разумными людьми. Что до меня надлежит, то я слишком далеко его выставил, когда почувствовал такую вольность, да еще при деньгах, понеже принял к себе на службу детину, которого обрядил, ровно благородного пажа, в платье дурацких цветов, а именно: фиолетовый и желтый, что должно было знаменовать мою ливрею, ибо мне так полюбилось; сей малый должен был мне прислуживать, как если бы я был важным бароном, не то что незадолго перед тем простым драгуном, а еще за полгода вшивым мальчишкой на конюшне.

То была первая глупость, какую я совершил в этом городе, и хотя она была великонька, однако ж ее никто не приметил, а еще менее того похулил. Но к чему сие приводит? Свет до того набит дурачествами, что уже больше никто их не замечает, не осмеивает и не дивится, ибо так с ними и родится. Вот также и я вошел в славу как умный и добрый солдат, а не как молодой дурень, у которого еще молоко на губах не обсохло. Я столковался с хозяином, что буду у него столоваться вместе со слугою, отдав в уплату с превеликой уступкой в цене все мясо и дрова, коими почтил меня комендант за мою лошадь; а что надлежит до напитков, то ключом от них владел мой малый, так как я охотно давал прикладываться всем, кто меня посещал, ибо был я не бюргер и не солдат и никто не мог разделить со мною общество на равных правах, посему и водил я компанию как с теми, так и с другими, так что, почитай, всякий день обретал с избытком товарищей, которые не покидали

231

 

меня, не угостившись. Горожане помогли мне свести знакомство с тамошним органистом, ибо я весьма любил музыку и (можно сказать без похвальбы) обладал превосходным звучным голосом, которому не дозволял оскудеть. Органист научил меня, как надлежит сочинять музыку, item как бренчать на инструменте, а также на арфе; а как я и без того был мастер играть на лютне, то завел себе собственную и почитай каждый день с нею забавлялся. А когда мне прискучит музицировать, то, бывало, призову того самого скорняка, который еще в Парадизе обучал меня управляться со всяким оружием; с ним я усердно упражнялся, дабы достичь еще большего совершенства. Также упросил я коменданта, чтобы один из его канониров, сведущий в артиллерийском искусстве и отчасти в пороховом деле, обучил меня сему за надлежащую плату. Во всем прочем жил я тихо и скромно, так что всяк дивился, видя, что я беспрестанно сижу за книгами, словно студент, хотя приобык к разбою и кровопролитию.

Мой хозяин был у коменданта заместо ищейки и вместе с тем мой сторож, понеже я приметил, что все мои деяния и поступки становятся тому известны. Правда, я не могу это вменить в зазор полковнику, ибо будь я на месте коменданта и будь у меня такой гость, каким меня почитали, то и сам поступил бы точно так же. Однако ж я ловко сумел все обернуть себе на пользу, ибо ни разу не помянул о военной службе, и когда о ней заводили речь, то вел себя так, словно никогда и не был солдатом, а живу здесь лишь для того, чтобы исправлять каждодневные упражнения, за которые только что взялся. Я, правда, изъявил желание, чтобы условленные шесть месяцев протекли поскорее, но никто не мог понять, кому я потом захочу служить. Всякий раз, когда я приходил на поклон к полковнику, он приглашал меня к столу; тут иногда заводилась беседа, чтобы выведать мои мнения, умыслы и намерения; я же всякий раз отвечал с такою осторожностию, что нельзя было узнать, каких я держусь мыслей, так что все его подходцы оставались втуне. Однажды он сказал мне: «Ну, как дела, Егерь? Ты все еще не надумал перейти к шведам? У меня как раз вчера помер фендрик». Я отвечал: «Высокочтимый господин полковник, пристало ли бабе сразу после смерти мужа идти под венец? Так отчего бы и мне не потерпеть полгодика?» Подобными речами отходил я всякий раз и чем далее, тем больше приобретал расположение полковника, так что он даже дозволял мне бродить повсюду как в самой крепости, так и за ее стенами; да что там, под конец я мог охотиться на зайцев, рябчиков и прочую птицу, чего он не разрешал даже собственным своим солдатам. Также рыбачил я в Липпе, да так счастливо, что можно было подумать, будто я привораживаю в воде рыбу и раков. На сей предмет заказал я себе дешевое

232

 

егерское платье, в коем шнырял по ночам (ибо знал все пути и тропы) в окрестностях Зуста, где откапывал спрятанные мною то здесь, то там клады и перетаскивал их в помянутую крепость и делал вид, будто решил навсегда остаться у шведов.

Тем же путем пришла ко мне ворожейка из Зуста, которая сказала: «Гляди-ко, сын мой! Я ли тебе не присоветовала схоронить свои денежки подальше от Зуста? Могу тебя уверить, тебе здорово повезло, что ты попал в плен; ежели бы ты воротился, тебя прикончили бы на охоте молодцы, которые поклялись предать тебя смерти, ибо некие девицы оказывали тебе предпочтение». Я отвечал: «Как может кто-нибудь меня ревновать, когда я в девицах несведущ?» — «Вестимо, — молвила она, — ежели ты не переменишь своих теперешних мыслей, то женщины прогонят тебя с глумом и срамом на все четыре стороны. Ты всегда подымал меня на смех, когда я тебе что-нибудь предвещала; захочешь ли ты мне поверить, когда я тебе еще что-нибудь скажу? Разве там, где ты сейчас, не обрел ты людей, более расположенных к тебе, нежели в Зусте? Клянусь тебе, что ты им весьма полюбился и сия чрезвычайная любовь обратится тебе во вред, ежели ты не поведешь себя надлежащим образом». Я отвечал, что ежели ей так много ведомо, как она о себе наговаривает, то пусть-ка объявит мне, что сталось с моими родителями, повстречаю ли я их когда-нибудь снова, да не темными словами, а внятным немецким языком. На сие сказала она, что мне надлежит справиться о родителях, когда я ненароком повстречаю своего воспитателя, который ведет на веревочке мою молочную сестру, и смеялась чрезвычайно громко, присовокупив к тому, что она по доброй воле открыла мне больше, нежели тем, которые ее об этом просили. Впредь же я немного от нее узнаю; но напоследок она хочет все же мне объявить, что ежели я желаю себе благополучия, то надобно мне расщедриться на подмазку и заместо бабенок прилепиться к бранному оружию. «Ах ты, старая колотушка, — сказал я, — да ведь я так и поступаю!» Засим она проворно убралась прочь, так как я стал над ней насмехаться, особливо же как перед тем я пожаловал ей несколько талеров, ибо не охотно носил при себе серебро. У меня тогда скопилась немалая толика денег, да еще много дорогих колец и всяких драгоценностей; ибо как только случилось мне среди солдат, или во время разъездов, или иначе узнать, что где-либо водятся драгоценные камни, как я приобретал их себе, да к тому же нередко за половинную цену против того, что они стоили. И они взывали ко мне непрестанно, что желают снова возвратиться к людям; мне надобно их выпустить на волю, ежели я хочу быть в чести. Я последовал сему с превеликой охотой, ибо возымел немалую спесь, чванился своим богатством и без опасения показывал его хозяину,

233

 

который потом нарассказал повсюду куда больше, нежели было на самом деле. Люди же дивились, откуда я его достал, ибо уже разнесся слух, что я оставил найденный мною клад на сохранение в Кельне, так как корнет, взявший меня в плен, прочитал расписку, данную мне тамошним купцом.

 

 

ВОСЕМНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций пустился в отчаянный блуд,

А девки стадами к нему так, и льнут.

 

Мое намерение за эти шесть месяцев изучить в совершенстве артиллерийское дело и фехтовальное искусство было похвально, и я это разумел. Однако ж сего было не довольно, чтобы совсем уберечь меня от праздности, что бывает причиной многих зол, особливо как не было никого, кто бы мог повелевать мною. Правда, я прилежно сидел за различными книгами, откуда почерпнул много доброго, но попались в мои руки и такие, кои были мне столь же надобны, как собаке трава. Бесподобная «Аркадия», по коей я хотел научиться красноречию, была первой, склонившей меня от правдивой истории к любовным сочинениям и от истинных происшествий к героическим поэмам. Подобного рода книжицы добывал я, где только мог, и когда мне удавалось заполучить такую, то я не отрывался от нее, покуда не прочту до конца, хотя бы пришлось просидеть над нею день и ночь. Они наставили меня заместо риторики ловить на клейкий прут перепелочек. Однако ж у меня сей порок тогда не приобрел еще такой силы и горячности, чтобы можно было назвать его вместе с Сенекой божественным неистовством или, следуя описанию, сделанному Томасом Томеи в его «Вертограде мира», докучливой болезнью: ибо там, куда меня влекла любовь, я с легкостью и без особливых трудов получал все, чего домогался, так что у меня вовсе не было причины сетовать на судьбу, подобно другим любовникам и волокитам, кои битком набиты диковинными мечтаниями, заботами, вожделением, тайными страданиями, гневом, ревностию, жаждой мести, слезами, бешенством, досадой, угрозами, а также бесчисленными иными дурачествами и от нетерпения призывают на себя смерть. У меня были деньги, и я не давал им заплесневеть, а сверх того обладал приятным голосом и упражнялся на различных инструментах вместо того, чтобы предаваться танцам, к коим я никогда не был расположен, ибо не мог в них наловчиться, да и без того почитал их бессмысленным дурачеством, а свой стройный стан я показывал, когда вместе с помянутым скорняком упражнялся в фехтовании. Сверх

234

 

того было у меня гладкое красивое лицо, и я приучил себя к ласковой обходительности, так что женщины, хотя я особливо о них не печалился, сами льнули ко мне (подобно тому как Аврора преследовала Клита, Цефала и Титона, Венера Анхиса, Атиса и Адониса, Церера Глаукуса, Улисса и Ясиона, а сама целомудренная Диана своего Эндимиона) куда больше, нежели я того домогался.

Около того времени подошел день святого Мартина; тогда у нас, немцев, начинают пировать и бражничать почитай что до самой масленицы. Тогда многие, как офицеры, так и горожане, стали приглашать меня в гости отведать Мартынова гуся. И тогда порой, бывало, кое-что содеется, ибо при таких обстоятельствах я заводил знакомство с женщинами. Моя лютня и пение побуждали каждую поглядеть на меня, и когда они пялили глаза, то я сопровождал новые любовные песенки, которые сам и сочинял, такими умильными взорами и ухватками, что иная пригожая девица вовсе дурела и нечаянно оказывала мне свою благосклонность. А чтобы не прослыть скрягою, задал я два пира: один для офицеров и другой для горожан, чем приобрел благоволение тех и других и получил к ним доступ, ибо всех великолепно угощал и изрядно потчевал. Все сие я учинял ради одних только милых девиц, и хотя я то у одной, то у другой и не получал того, что искал (ибо бывали и такие, которые еще могли себя соблюдать), однако же обходился со всеми одинаково, дабы те, кои оказывали мне больше милости, не подпали бы никакому злому подозрению, как то и подобает честным девушкам, а все должны были полагать, что также и с ними я веду одни только беседы. И я уговаривал каждую из них особливо, так что она думала не иначе, как будто она одна только мною владела.

А у меня было как раз шестеро, которые меня любили, а я их взаимно, однако ж ни одна из них не владела всем моим сердцем или мной одним; у одной нравились мне только ее черные очи, у другой золотистые волосы, у третьей милое приятство, а у остальных тоже что-нибудь, чего нет у прочих. Когда же я, кроме этих шести, посещал еще и других, то происходило сие либо по сказанной причине, либо потому, что мне это было ново и в диковину, а я и без того не упускал и не презирал ничего, меж тем как не собирался оставаться в том месте навсегда. У слуги моего, отъявленного плута, было довольно хлопот сводничать и таскать туда и сюда любовные цидулки, а так как он умел держать язык за зубами и сохранять втайне мои распутные шашни то с одной, то с другой, все и оставалось шито-крыто, чем я вошел в немалый фавор у потаскушек и что мне обходилось дорогонько, ибо таким образом расточал я свое добро, так что вполне мог сказать: «То, что взял

235

 

под барабанный бой, уходит от тебя с дудой». Притом свои делишки я обделывал в такой тайности, что мало бы кто смекнул бы, что я веду распутную жизнь, не считая священника, у которого я уже не брал для чтения так много духовных книг, как прежде.

 

 

ДЕВЯТНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций заводит бессчетных друзей,

Но слышит укоры он дружбе сей.

 

Когда изменчивое счастье вознамерится кого-нибудь низвергнуть, то сперва вознесет его превыше небес, и преблагий бог так верно предостерегает каждого от его падения. Так приключилось и со мною, однако я не внял сему предостережению. Я совершенно уверился в том, что тогдашнее мое благополучие покоится на столь прочном основании, что его не поколеблет никакое несчастие, ибо всяк, особливо же сам комендант, был ко мне весьма расположен. Благосклонность тех, кто был у него в большой чести, приобретал я всяческими изъявлениями почтительности; его верных слуг склонял я на свою сторону щедростию и подарками; с теми же, которые стояли чуть выше меня, братался я за чарою вина и клялся им в нерушимой верности и дружбе, а простые бюргеры и солдаты благоволили ко мне, ибо я с каждым из них говорил ласково. «Что за любезный малый этот Егерь, — говаривали они частенько друг другу, — ведь он и потолкует с младенцем на улице, и не прогневит старца!» А случалось мне поймать зайца или рябчика, я посылал его на кухню к тем людям, чью дружбу хотел снискать, а напросившись в гости, доставлял также и добрый глоток вина, которое в тех местах стоило дорого, словом, устраивал так, что все расходы ложились на меня. А когда на такой пирушке я заводил с кем-либо беседу, то говорил лишь о том, что было ему любо слушать, выхваливал каждого, да только не самого себя, и напускал на себя такое смирение, как если бы никогда не был обуян гордыней, хотя и знал, что на войне это не бесчестие. Поелику приобрел я себе таким образом общее благоволение и всяк судил обо мне весьма высоко, то я и не помышлял, что мне может приключиться какое-либо несчастие, особливо же потому, что мой кошелек был набит еще довольно туго.

Я часто посещал жившего в том городе престарелого священника, который щедро ссужал меня книгами из своей библиотеки, а когда я возвращал их, то вел со мною собеседования о многоразличных вещах; и мы так хорошо сошлись, что с большою охотою толковали друг с другом. А когда не только прошло время

236

 

Мартынова гуся и супа с колбасой, но и миновало рождество, то преподнес я ему на Новый год бутылку страсбургской водки, которую он охотно потягивал по вестфальскому обычаю с леденцами, и, явившись к нему, застал его как раз за чтением моего «Иосифа», переданного ему моим хозяином без моего ведома. Я побледнел от мысли, что столь ученый муж заполучил в свои руки мое сочинение, особливо же потому, что, как полагают, лучше всего можно узнать человека по его почерку, он же пригласил меня подсесть к нему и с похвалою отозвался о моей инвенции, однако ж похулил за то, что я столь пространно описываю любовные ухищрения Зелихи (коя была женою Потифара). «Чем сердце полно, то и льется через уста, — сказал он далее, — когда бы молодой господин сам не знал, что творится на душе у распутника, то не мог бы описать или представить нашему взору любовную страсть сей женщины». Я отвечал, что все написанное придумано не мною самим, а взято от скуки из других книг, из коих я и составил подобные экстракты ради упражнения в письме. «Так, так, — сказал он, — сему я охотно верю (scil.), но пусть он не сомневается, что я о нем больше знаю, нежели он воображает!» Услышав такие слова, я испугался и подумал: «Уж не святой ли Фельтен тебе это открыл?», и так как он приметил, что я изменился в лице, то продолжал вести свои речи: «Господин свеж и молод, он красив и празден, живет без забот и, как я слышал, во всяческой роскоши; того ради прошу и предостерегаю его именем Вышнего помыслить, в каком опасном он сейчас положении; и ежели он заботится о своем счастии и вечном спасении, то да остережется опасного зверя в юбке. Правда, господин может рассудить: «Какое дело этому попу, что я творю и как поступаю (а я как раз подумал: «Да, ты угадал!»), или как смеет он мне что-либо указывать?» То правда, но ведь я пастырь духовный! И я могу уверить господина и моего благодетеля, что мне, по христианской любви и милосердию, столь же дорого его временное благополучие, как если бы он был собственным моим сыном. Достойно жалости, и ты не сможешь держать ответ перед отцом небесным, отцом в Вечности, почто напрасно зарыл в землю талант свой, который он даровал тебе, и повредил благородный ingenium 1, который узрел я в сем сочинении. И мой неотложный и отеческий совет тебе: приложи свою юность и свои средства к учению, дабы рано или поздно они послужили богу, людям и тебе самому, оставь военные дела, к коим, как довелось мне слышать, ты приобрел большую охоту, покуда не получишь нечаянно шлепка от Фортуны и на тебе не сбудется пословица: «С молоду солдат, под старость нищий». Я слушал сию сентенцию

1 дарование (лат.).

237

 

с превеликим нетерпением, ибо не привык внимать подобным речам, однако ж повел себя совсем иначе, чем было у меня на сердце, чтобы не потерять своей славы учтивого кавалера, каким меня почитали; посему возблагодарил его за чистосердечие и обещал поразмыслить обо всем, что он мне присоветовал, сам же подумал про себя, словно малый у золотаря, что б там ни наговорил поп, как мне устроить свою жизнь, ибо я в то время превознесся весьма высоко и вовсе не был расположен отказываться от изведанных мною любовных утех. И вот не иначе случается со всеми подобными предостережениями, когда юность отвыкает от узды и шпор добродетели и во весь опор скачет навстречу своей погибели.

 

 

ДВАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций попу насказал всяких врак,

А сам потихоньку смеется в кулак.

 

Я еще не совсем погряз в чувственных удовольствиях и не так вздурился, чтобы не стараться сохранить дружбу с каждым человеком, покуда намеревался пробыть в сказанной крепости, а именно до конца зимы. Точно так же я хорошо разумел, сколько дерьма навалится на того, кто навлечет на себя ненависть духовенства, которое у всех народов, какой бы они ни были религии, пользуется немалым кредитом; того ради я навострил уши и на следующий же день отправился по свежим следам к помянутому священнику и налгал ему с три короба, да все учеными словами, каким родом решил я последовать по его стопам, чему он, как я мог заключить по его мине, от всего сердца возрадовался. «Вот, — сказал я, — мне доселе, также и в Зусте, ничего так недоставало, как такого небесного советчика, какого я повстречал в лице моего высокоученого господина. Когда б поскорее кончилась зима или погода стала благоприятней, чтобы я мог отсюда уехать!» Просил его также и в дальнейшем споспешествовать мне добрым советом, в какую мне направиться академию. Он отвечал, что касается его, то он обучался в Лейдене, мне же хочет присоветовать Женеву, ибо у меня верхненемецкое произношение. «Иисус-Мария! — вскричал я. — Да Женева дальше от моей родины, нежели Лейден!» — «Что я слышу? — воскликнул он с превеликим изумлением. — Я неотменно примечаю, что вы, сударь, оказывается, папист! Бог ты мой, сколь жестоко был я обманут!» — «Как так, как так, господин священник? — спросил я. — Неужто я сделался папистом, оттого что не захотел поехать в Женеву?» — «О нет! — ответствовал он. — Я заключил сие потому, что ты призвал имя Мариам».

238

 

Я сказал: «А разве не подобает христианину произносить имя матери нашего спасителя?» — «Всеконечно, — ответил он, — но я увещеваю и прошу тебя, ради всего святого, сказать правду перед лицом Всевышнего и открыть мне, какой ты держишься веры. Весьма сомневаюсь, что ты следуешь святому Евангелию (хотя и видел тебя каждое воскресенье у себя в церкви), ибо в прошедший праздник рождества Христова ты не подходил к престолу господнему ни у нас, ни у лютеран». Я отвечал: «Господин священник, да будет вам ведомо, что я христианин, и когда не был бы им, то не стал бы так часто слушать проповедь и присутствовать на богослужении; в прочем же признаю, что я не следую ни Петру, ни Павлу, а верую по своей простоте, согласно двенадцати правилам всеобщей христианской веры, и не склонен всецело прилепиться к одному толку, покамест те или другие с помощью надежных аргументов не убедят меня, что только они одни перед прочими исповедуют правую, истинную и спасительную религию». — «Теперь-то, — сказал он, — я убедился, что у тебя храброе солдатское сердце, чтоб со всей отвагой лезть в пекло, ибо ты осмеливаешься жить без религии и богослужения, уповая на старого императора, закинув в шанцы свое вечное блаженство! Боже мой! Как может смертный, которого ожидает либо осуждение, либо вечное блаженство, оказывать себя столь дерзким? Разве господин взращен в Ганау и нигде не получил христианского наставления? Поведай мне, чего ради не последовал ты по стопам своих родителей в чистой христианской религии? Или чего ради не склонился к той или другой вере, коей основания с такой непреложной очевидностью покоятся на началах натуры и Священного писания, так что ни папист, ни лютеранин за целую вечность не смогут ее поколебать?» Я отвечал: «Господин священник! То же самое объявляют и все другие о своей религии; кому же надлежит мне верить? Или господин полагает, что это сущая безделица, если я доверяю свое вечное спасение одному толку, который бесчестит оба других и обвиняет их в лжеучении? Пусть взглянет он (но только моими беспристрастными очами), что издают в свет в публичном тиснении Конрад Феттер и Иоганн Наз против Лютера и, напротив того, Лютер и его присные против папы, особливо же что пишет Шпангенберг против Франциска, коего несколько сот лет кряду почитали святым и благочестивым мужем. Какой же стороне должен я отдать предпочтение, когда каждая поносит другую, да так, что ни на волос не обретет в ней ничего доброго? Или господин священник полагает, что я худо поступаю, отложив о сем попечение до той поры, когда приду в совершенный разум и смогу отличить черное от белого? Должен ли мне кто-либо советовать плюхнуться туда с размаху, словно муха в горячую кашу? Э, нет! Чаятельно, сие господин

239

 

священник мне по совести не присоветует. Необходимо заключить, что одна религия истинная, а две другие ложные; но должен ли я без зрелого размышления признать одну из них правильной, ведь таким образом я могу неправую веру получить заместо истинной, о чем потом буду сокрушаться в вечности. Да я скорее останусь на распутье, нежели вступлю на неправую стезю; к тому же немало есть еще церквей в одной только Европе, как-то: армянская, коптская, греческая, грузинская и другие подобные, и бог весть, какой именно я последую, так что я еще принужден буду вкупе с моими единоверцами диспутировать со всеми прочими. А ежели только господин священник захочет стать моим Ананием, то я с превеликой благодарностью ему последую и приму религию, которую он сам исповедует».

На сие он сказал: «Господин жестоко заблуждается и весьма приблизился к душевной своей погибели; но я уповаю на господа, что он просветит его своим светом и извлечет из трясины; для того намерен я утвердить перед ним наше исповедание веры, покоящееся на Святом писании, так что и врата ада не одолеют ее». Я сказал, что сие отвечало бы сокровенному моему желанию, про себя же помыслил: «Когда бы ты не укорял меня больше моими любушками, то я вполне согласился бы с твоей религией». Посему читатель заключить может, каким был тогда я безбожным и злым малым, ибо доставил доброму священнику много напрасного труда затем только, чтобы он не мешал мне продолжать беспутную жизнь, помышляя притом: «Покуда ты управишься со своими доводами, я, чего доброго, уже уберусь ко всем чертям!»

 

 

ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ ГЛАВА

Симплиций торчит под окошком светлицы,

В ловушку попал из-за этой девицы.

 

Насупротив моей квартиры жил подполковник, ожидавший себе должности; у него была дочь чрезвычайной красоты, которая поступала во всем совершенно по-благородному. Я охотно свел бы с ней знакомство, невзирая на то что поначалу она не показалась мне такой, чтобы я мог полюбить ее одну и сочетаться с ней навеки; все же я частенько прогуливался у нее под окнами и еще чаще бросал на нее ласковые взоры; однако она находилась под столь надежной охраной, что мне, как я того желал, ни разу не удалось заговорить с нею, также не смел я бессовестно вломиться к ним в дом, ибо не был знаком с ее родителями, а сие место для малого столь низкого происхождения, которое я знал за собой, казалось

240

 

слишком высоким. Скорее всего мог я подбиться к ней при входе или выходе из церкви; тут я так наловчился примечать удобное время, что нередко мог приблизиться к ней, испуская нежные вздохи, на что я был мастер, хотя и шли они от неверного сердца. Она встречала их с такою холодностию, что я должен был вообразить, что ее не так-то легко ввести в соблазн, как дочек худородных горожан; и когда я думал о том, с каким превеликим трудом она мне достанется, то сие еще более распаляло мои желания.

Моя звезда, которая впервые привела меня к ней, была той же самой, какую носили в то время года повсюду школяры, знаменуя приснопамятный день, когда три волхва, ведомые подобным светилом, пришли в Вифлеем, что поначалу почел я добрым предзнаменованием, ибо она горела в покоях помянутой девицы, когда ее отец сам послал за мною. «Monsieur, — сказал он мне, — нейтралитет, который вы соблюдаете между солдатами и бюргерами, послужил причиною тому, что я пригласил вас к себе, так как я собираюсь уладить тут одно дело между обеими сторонами, для чего надобен беспристрастный свидетель». Я полагал, что он замышляет учинить что-то чрезвычайно важное, ибо на столе были письменный прибор и бумага, того ради всеусерднейше предложил ему свои услуги в любом честном предприятии с присовокуплением особливого комплимента, что я именно почту для себя превеликой честью, когда мне выпадет счастье сослужить ему службу. Однако ж это было не что иное, как устройство «Царства» (как то во многих местах в обычае), ибо как раз наступил день трех волхвов, притом надлежало мне наблюдать за порядком и раздавать по жребию должности, невзирая на то, какой персоне они достанутся. К сему делу, к которому был также приставлен секретарь коменданта, велел помянутый подполковник доставить вина и конфект, ибо он был изрядный запивоха, да и время уже было послеужинное. Секретарь писал жеребья, я выкликал имена, а вкоренившаяся в мое сердце девица тащила цидулки, родители же взирали на все это; мне неохота обстоятельно рассказывать, как все пошло и я все-таки свел тогда знакомство с этим семейством. Они посетовали на долгие зимние ночи и дали мне уразуметь, что я, дабы лучше их скоротать, мог бы завернуть к ним на огонек, ибо без того у них не столь уж много дела. А это было как раз то, чего я давным-давно желал.

С того самого вечера (хотя я лишь совсем мало узнал эту девицу) зачал я снова гоняться с клейким прутом за перепелкой и балансировать на дурацком канате, так что и сама девица, и ее родители должны были вообразить, что я клюнул на приманку, хотя я и наполовину не вытворял того всерьез, а старался лишь о том, чтобы сыграть свадебку, оставаясь холостым. К ночи, когда

241

 

я собирался идти к ней, я всегда начищал себя, как ведьма, а днем возился с любовными книжками (бреднями), составляя по ним нежные письма к своей возлюбленной, как если бы жил от нее за сто миль или не встречался с нею много лет кряду. Под конец повел я себя там совсем запросто, ибо родители ее не особенно препятствовали мне волочиться, а еще и упрашивали меня обучить их дочь играть на лютне. Тут я получил свободный доступ в ее покои как днем, так и по вечерам, так что перекроил на новый лад свои старые вирши:

Я да летучая мышь

Любим ночную тишь, —

сочинив песенку, в коей прославлял свое счастье, даровавшее мне не только несколько приятных вечеров, но и отрадные дни, когда я в присутствии возлюбленной могу усладить очи и отчасти доставить утешение сердцу. Напротив, в той же песне сетовал я на свое несчастье, которое наполняет горечью мои ночи и не дозволяет проводить их, так же как и дни, в любовных забавах! И хотя это было несколько вольно, я все же напевал моей милой сию песенку, сопровождая ее нежными вздохами и дразнящей мелодией, чему отлично пособляла лютня, и неотступно умолял девицу, дабы и она споспешествовала тому, чтобы я мог проводить ночи столь же счастливо, как и дни. Однако ж я получил довольно твердый отказ, ибо она была остра разумом и могла отменно вежливо отвратить все хитрости, какие только я употреблял иногда с немалой учтивостью. Я решил на будущее держать ухо востро, чтобы не заикнуться о свадьбе, и так как о том уже заходила речь, то я все свои слова держал на привязи. Сие скоро приметила замужняя сестра моей девицы и посему стала чинить мне и моей милой всяческие помехи, чтобы мы больше не оставались вдвоем так часто, как бывало, ибо она хорошо видела, что ее сестра возлюбила меня всем сердцем и что таковое дело рано или поздно добром не кончится.

Нет нужды обстоятельно описывать все сумасбродства, коим предавался я, волочась за той девицей, ибо подобными дурачествами полны все любовные сочинения. Довольно, ежели благосклонный читатель узнает, что сперва я достиг того, что поцеловал мое нещечко, а под конец осмелился и на различные другие дурачества; сие желанное продолжение моего благополучия сопровождал я всевозможными приятностями до тех пор, покуда моя возлюбленная не впустила меня к себе ночью и я славно устроился в ее постельке, как будто век к ней принадлежал. И понеже всяк знает, как и что ведется при таких приключениях, то читатель, чего доброго, вообразить может, что я учинил что-нибудь неподобающее!

242

 

Ан нет! Я хотя и отлично знал, зачем пожаловал, ибо мне было не впервой подобным образом попадать к женщинам, да и ведал, что и где надлежит искать, но все было попусту, все мои любовные ухищрения тщетны и все мои обещания напрасны. И я встретил такой отпор, какого никогда не мог ожидать от женщины, ибо все ее помыслы были устремлены на сохранение чести и честное замужество, и, хотя я самыми ужасными клятвами обещал ей жениться, она не захотела меня допустить к себе прежде брачного сочетания; однако же дозволила мне остаться лежать рядом с нею в постели, где я, совершенно измученный такою досадою, под конец тихо заснул. Но меня ожидало весьма неспокойное пробуждение, ибо в четыре часа поутру возле постели уже стоял подполковник с пистолетом в одной руке и факелом в другой. «Кроат! — закричал он во весь голос своему слуге, который также стоял рядом с обнаженною саблею. — Скорее, кроат, зови сюда попа!», от какового крика я и пробудился и тотчас приметил, в какой нахожусь опасности. «Горе мне! — подумал я. — Тебе надлежит исповедаться, прежде чем он тебя прикончит!» У меня поплыли желтые и зеленые круги перед глазами, и я не знал, открыть ли мне их пошире или закрыть вовсе. «Беспутный вертопрах! — сказал он, обращаясь ко мне. — Должен ли был я накрыть тебя за таким делом, когда ты бесчестишь мой дом? Буду ли я неправ, ежели сверну шею тебе и этой потаскухе, которая легла с тобою? Ах ты, скотина! Да могу ли я удержать себя от того, чтобы тотчас же не вырвать у тебя сердце и, изрубив его на мелкие куски, не бросить собакам?» При этом он скрежетал зубами и закашивал глаза, как неразумный зверь. Я же не знал, что сказать, а моя сопостельница, которую он также прежестоко честил, могла только плакать. Под конец, когда я немного очнулся и только хотел заикнуться о нашей невинности, как он приказал мне держать язык за зубами и не захотел услышать ни слова; итак, принужден я был молчать и предоставил вести речь ему одному, понеже он снова набросился на меня с упреками, что он мне во всем доверился, я же, напротив, поступил с величайшим вероломством, какое только мыслимо на свете. Меж тем прибежала и его жена, которая завела новехонькую проповедь, да так, что лучше бы мне лежать в терновнике; и я полагаю, она не кончила бы и через два часа, ежели бы кроат не привел священника.

Прежде чем пришел священник, я несколько раз норовил подняться, но подполковник с грозною миною заставлял меня оставаться в постели, так что мне довелось узнать, как уходит душа в пятки, когда поймают малого за неладным делом, и каково на сердце у вора, когда его схватят в чужом доме, хотя бы ему еще ни разу не довелось ничего украсть. И я вспомнил разлюбезное времечко,

243

 

когда мне повстречался подполковник с двумя подобными кроатами ж как я погнал их всех трех, теперь же лежал я, как и все прочие увальни, и не хватало у меня мужества пошевелить языком, не то что там кулаками. «Взгляните, господин священник! — сказал подполковник. — Вот славное позорище, к коему пригласил я вас быть свидетелем моего бесчестья!» И едва успел он толком выговорить сии слова, как снова принялся бушевать и неистовствовать, так что я только и слышал, как сворачивают шею и купают руки в крови. У него пена била изо рта, словно у кабана, так что, казалось, он вовсе повредился в уме, и я каждую минуту ожидал: «Ну, вот теперь он всадит тебе пулю в башку!» Священник же всеми правдами уверял, что не стряслось такой смертельной беды, о чем пришлось бы потом сокрушаться. «Что ж? — сказал он. — Да обратится господин подполковник к своему светлому разуму и вспомнит пословицу: «Что б ни случилось — поминай добром!» Сия прекрасная юная чета, равную коей едва ли сыщешь по всей стране, не первая и не последняя подпала непреодолимой силе любви; ошибка, которую они совершили, ибо это не что иное, как ошибка, может быть ими же с легкостью исправлена. Правда, я не считаю похвальным таким образом справлять свадьбу, однако же сия юная чета не заслужила таким поступком ни виселицы, ни четвертования, и господин подполковник не должен ожидать от этого какого-либо себе бесчестья, когда он свершенный уже поступок (о коем еще никто не знает) сохранит в тайне, простит и даст согласие сочетать их браком, скрепив его обычным порядком в церкви». — «Что? — закричал он. — Так я еще должен вместо заслуженной кары задать им свадебный пир и оказать превеликую честь? Да я, прежде чем займется день, прикажу лучше связать их обоих и утопить в Липпе! Вы должны в сей же миг сочетать их браком, понеже я того ради и посылал за вами, или я их обоих передушу, как цыплят!»

Я помыслил: «Ну, что тут поделаешь? Вот что называется «пташка пой, а то голову долой!», к тому же она такая девушка, которой тебе не следует стыдиться, а когда ты оглянешься на свое происхождение, то увидишь, что едва достоин сесть там, где она ставит свои башмаки». Все же я клялся всеми клятвами и свято уверял, что мы не учинили ничего бесчестного. Но мне ответили, что нам надобно помалкивать, дабы не могли нас заподозрить в чем-либо дурном, а такими речами мы никого не разуверим. Засим, сидючи в постели, мы сочетались браком, совершенным сказанным священником, и, как только сие произошло, принуждены были встать и покинуть дом. В дверях подполковник объявил мне и дочери, чтобы мы во веки вечные не смели показываться ему на глаза. Я же, когда опамятовался и навесил саблю, ответил словно

244

 

в шутку: «Не знаю, господин тесть, чего ради устроил ты все так безрассудно; когда другие молодожены справляют свадьбу, то ближайшие родственники провожают их в опочивальню, он же не только прогоняет меня с постели, но еще и навсегда из дому и, заместо того чтобы пожелать мне в супружестве счастья, не хочет осчастливить меня тем, чтобы я мог взирать на своего тестя и служить ему. Поистине, коли такой обычай войдет в моду, то от таких свадеб во всем свете немного поведется дружбы».

 

 

ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ ГЛАВА

Симплиций болтает о свадьбе своей,

Каких ни назвал на нее он гостей.

 

Все люди, жившие со мною под одним кровом, когда я привел домой эту девицу, пришли в удивление, которое еще умножилось, когда они увидели, как она безо всякой робости пошла со мной спать. И хотя шутка, которую надо мной сшутили, и наполнила ум мой досадными бреднями, все же я не был так глуп, чтобы уничижать свою невесту. Правда, я заполучил возлюбленную в свои руки, но тысячи разных мыслей теснились в голове, когда я прикидывал все барыши и убытки. То я рассужу: «Ну, поделом тебе!», а то подумаю, что мне нанесена наигоршая во всем свете обида, которую я не могу снести с честью без справедливого отомщения. А когда я вспоминал, что эта месть должна обратиться против моего тестя, а следовательно, и против моей непорочной и благонравной возлюбленной, то все мои мстительные помыслы разлетались в прах. И я так стыдился, что принял намерение затвориться и не показываться никому на глаза; признаю, однако, что тогда-то я и совершил бы самую большую глупость. Под конец я решил во что бы то ни стало вновь приобрести расположение моего тестя, в прочем же казать перед всеми такой вид, как будто бы со мной не приключилось никакой беды, и все хорошенько приготовить к свадьбе. Я сказал самому себе: «Понеже все сталось и получило свое начало самым странным и диковинным образом, то и тебе подобает устроить все на такой же лад. А ежели люди узнают, что ты досадуешь на свою женитьбу и тебя сочетали браком против твоей воли, словно бедную девицу со старым богатым хрычом, то заслужишь ты только насмешку».

С такими мыслями встал я рано поутру, хотя всегда был охотник понежиться в постели. Первым делом послал я за своим свояком, мужем сестры моей жены, коротко объявил ему, в каком мы теперь близком родстве, присовокупив просьбу, не соизволит ли он

245

 

прислать свою милую кое в чем пособить на кухне, чтобы приготовить угощение к моей свадьбе, а сам он не соблаговолит ли умилостивить нашего тестя и тещу, я же тем временем пойду созывать гостей, которые и водворят между нами окончательный мир. Он с полной готовностию и охотою согласился все сие исправить, а я побрел к коменданту. Ему я представил все в забавном и затейливом виде, какая нами, мной и моим тестем, заведена новая мода справлять свадьбы таким родом, где все идет столь проворно, что за один час свершится обручение, путь в церковь и бракосочетание; но поелику мой тесть поскупился на утреннюю похлебку для молодых, то я вознамерился заместо нее угостить всех честных людей на ужин свиным супом, к коему нижайше прошу его пожаловать. Комендант чуть не лопнул со смеху от столь веселого доклада; и когда я увидел, что пришел в надлежащее расположение духа, то еще больше приоткрыл завесу и стал приводить в извинение, что еще, должно быть, не совсем хорошо соображаю, ибо другие новобрачные четыре недели до и после свадьбы бывают не в полном уме; но по правде, у других-то новобрачных четыре недели времени, когда они могут неприметно выпустить наружу всю свою дурость и таким образом изрядно скрыть оскудение своего ума, мне же, на кого все сватовство свалилось нежданно-негаданно, придется выкинуть не одно дурачество, дабы потом тем благоразумнее жить в супружестве. Тогда он спросил меня, а как обстоит дело с брачным контрактом и сколько мой тесть отвалил мне на свадьбу рыжичков, коих у старого скупердяя водится немало. Я отвечал, что весь наш брачный договор состоял из одного-единственного пункта, который гласил, чтобы я и его дочь вовеки не смели больше показываться ему на глаза; но понеже ни нотариуса, ни свидетелей при этом не было, то я надеюсь, что он возьмет сей договор обратно, особливо же принимая во внимание, что все браки учреждены для распространения дружбы, а то получилось бы, что он отдал свою дочь в замужество, подобно Пифагору, чему я никогда не поверю, ибо по совести я его ничем не оскорбил.

Подобными шутливыми речами, каких от меня в здешних местах не слыхивали, достиг я того, что комендант пообещал прийти ко мне отведать свиного супа вместе с моим тестем, которого он хотел уломать. Он также, не мешкая, послал ко мне на кухню бочку превосходного вина и целого оленя; я же велел так все приготовить, как если бы надлежало потчевать целое скопище князей, графов и других высоких знатных персон, созвал также изрядную компанию, которая не только знатно повеселилась, но и прежде всего помирила моего тестя и тещу со мною и их дочерью, да так, что они нажелали нам куда больше счастья, нежели прошлой

246

 

ночью надавали проклятий. А по всему городу распустили слух, что наше бракосочетание было нарочито совершено на некий чужеземный лад, дабы злые люди не могли напустить на нас порчу. Мне же скоропостижная сия свадебка пошла на пользу, ибо доведись мне жениться и получить оглашение с кафедры, как то во всеобщем обычае, то уж, наверно, сыскались бы такие неугомонные потаскушки, которые сумели бы подстроить мне всякие каверзы и препятствия; ибо у меня среди бюргерских дочек водилось с полдюжины таких, которые были знакомы со мною более чем коротко, так что теперь все они остались на бобах.

Назавтра тесть мой держал стол для свадебных гостей, однако ж далеко не такой богатый, как у меня, ибо он был скупенек; тут со мной повели речи, каким-де я занят ремеслом и какое намерен повести хозяйство. Тут я впервые уразумел, что потерял свою благородную свободу и стал подневольным. Я оказал послушание и как разумный кавалер пожелал сперва выслушать добрый совет любезного моего тестя и ему во всем последовать, каковой мой ответ весьма одобрил комендант, сказавший: «Понеже он еще молодой новоиспеченный солдат, то было бы немалой глупостью, когда бы он при теперешних военных обстоятельствах взялся бы за иное какое ремесло, кроме солдатской службы; куда сподручней поставить свою лошадь в чужое стойло, нежели в своем собственном кормить чужую. Что ж до меня надлежит, то я вручу ему прапор, когда он того пожелает». Мой тесть и я поблагодарили коменданта, и я уж больше не отказывался наотрез, как прежде, однако ж предъявил ему расписку кельнского купца, который взял на хранение мой клад. «Вот что, — сказал я, — надобно мне получить прежде, чем я вступлю в шведскую службу, ибо как только проведают, что я перешел к противнику, то в Кельне мне тотчас покажут кукиш и заграбастают мое добро, которое так просто на дороге не сыщешь». Они оба со мной согласились, и мы все втроем уговорились, условились и порешили, что в ближайшие же дни я отправлюсь в Кельн, заберу там свое добро, а затем вернусь в крепость и получу прапор; присем был назначен и день, когда моему тестю будет передана под команду рота вместе с должностью подполковника в полку у нашего коменданта, а поелику граф фон Гёц обретался в то время с большим имперским войском в Вестфалии и расположил свою квартиру в Дортмунде, то комендант полагал, что предстоящей весной начнется осада, и посему старался приобрести себе надежных солдат, хотя его забота была напрасной, ибо помянутый граф фон Гёц (понеже Иоганн де Верд был разбит в Брисгау) принужден был тою же весною оставить Вестфалию и на Верхнем Рейне у Брейзаха снова тревожить князя Веймарского.

247

 

 

ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ ГЛАВА

Симплиций, женившись, решает дельно

Деньги забрать, что положены в Кельне.

 

Всему своя участь: к одному злосчастие приходит исподволь и помаленьку, а на другого сваливается разом; мое ж получило сладостное и приятное начало, так что я и не помышлял ни о каком злополучии и почитал его величайшим своим счастием. Едва миновала неделя, которую провел я в супружестве с моею милою женою, как я, обрядившись в егерское платье и взвалив мушкет на плечи, простился с нею и ее друзьями, дабы отправиться за всем тем, что оставил на хранение в Кельне. Я благополучно пробрался туда, ибо все дороги были мне хорошо знаемы, так что в пути не повстречал никакой опасности, и мне даже не попался ни один человек, покуда не вышел я к заставе у Дютца, что расположен на правой стороне насупротив Кельна. Тут увидел я множество людей, особливо же заприметил одного мужика в одежде рудокопа, который мне неотменно напомнил моего батьку в Шпессерте, а его сына лучше всего было сравнить с Симплицием. Сей мальчишка пас свиней, и когда я хотел пройти мимо, то свинья, почуяв меня, принялась хрюкать, а парнишка ее ругать, чтоб ее разразил гром и молния и «сам черт тому пособил». Услышав такие слова, служанка принялась кричать на малого, чтоб он унялся, или она нажалуется отцу. На что мальчишка ей ответил, пусть она ему оближет задницу и «понудит к тому свою матушку». Мужик, также услышавший ругань своего сына, выскочил из дома с дубиной и заорал: «Постой, окаянный пострел, ужо я тебя отважу от божбы, разрази тебя гром да подери тебя черт!», и, схватив его за шиворот, стал дубасить, как медведя на ярмарке, приговаривая с каждым ударом: «Ах ты, бездельник! Я те поучу ругаться, черт тебя задери; я те покажу, как лижут задницу, я те поучу нудить твою мать» и т. д. Сие воспитание, естественно, напомнило мне меня самого и моего батьку, и все же я не был столь честен и благочестив, чтобы возблагодарить бога за то, что он исторг меня из толикой темноты и невежества и привел меня к лучшей науке и познанию; чего же ради счастие, кое он ниспосылал каждый день, должно было и впредь пребывать со мною? Когда я пришел в Кельн, то завернул к Юпитеру, который был тогда в совершенном чувстве и разуме. Когда же я объявил ему по тайности, зачем я сюда приехал, он тотчас же сказал, что я намерен молотить пустую солому, ибо купец, коему я вверил свое имение, обанкрутился и утек; правда, мои вещи опечатаны магистратом, а купца велено доставить обратно, но весьма сомнительно, чтоб он воротился,

248

 

ибо все лучшее, что можно было унести, он забрал с собою, а покуда разберут дело, много воды утечет в Рейне. Сколь приятна мне была сия ведомость, всякий с легкостью рассудить может; я ругался похлеще ломового извозчика, да что толку? Вещей-то у меня не было, а сверх того никакой надежды получить их обратно. Вдобавок взял я с собою на пропитание не более десяти талеров, так что не мог прожить там так долго, сколько было надобно. А сверх того еще была немалая опасность там замешкаться, ибо мне следовало остерегаться, что меня выследят, так как я пристал к вражескому гарнизону, и я не только лишился бы своего имения, но еще и попал бы в немалую беду; а возвращаться ни с чем, оставив на произвол судьбы свое имение, и понапрасну сновать взад-вперед также казалось мне бесполезным, даже смешным. Под конец решил я оставаться в Кельне до тех пор, покуда не разберут дело, и известить мою милую о причине моего отсутствия; засим отправился я к стряпчему, который был нотариусом, и, поведав ему свое дело, просил по его должности пособить мне советом и хлопотами, обещав в случае скорого окончания сверх положенной платы почтить его еще изрядным подарком. А так как он надеялся кое-что из меня выудить, то принял меня с большою охотою, а также договорился, что я буду у него столоваться; на другой день отправился он к тем самым господам, коим поручено было разобрать дело о банкрутстве, вручил им засвидетельствованную копию расписки помянутого купца и представил оригинал, на что получил ответ, что нам надобно обождать до окончательного разбора всего дела, ибо вещи, перечисленные в расписке, не все в наличии.

Итак, я снова приготовился к праздности на все время, покуда не нагляжусь, как и что ведется в больших городах. Мой хозяин, у которого я столовался, был, как сказано, нотариус и стряпчий, а кроме того, держал с полдюжины постояльцев и восемь лошадей на конюшне, которых имел обыкновение сдавать внаем проезжающим, притом были у него в кучерах один немец и один итальянец, которых можно было посылать с повозкой или верхом во все стороны, куда понадобится, словно почтальонов, они же смотрели и за лошадьми, так что сим тройным или четверным ремеслом он не только хорошо зарабатывал на пропитание, но и, нет сомнения, был в больших барышах; и понеже в помянутый город не допускали тогда евреев, то ему тем легче было промышлять всякими нечистыми делами.

В короткое время, какое я провел у него, я многому научился, особливо же распознавать различные болезни, что ведь самое большое искусство для доктора медицины, ибо не зря говорится: «Хорошо распознать болезнь — значит наполовину вылечить пациента».

249

 

Причиной тому, что я постиг подобную науку, был мой хозяин, ибо, начав с его персоны, я стал взирать на других и примечать их комплекцию. Тут нашел я, что многие смертельно больны, хотя частенько сами не знают о своей болезни, а также и другими людьми, даже самими докторами, почитаются здоровыми. Я узнал людей, кои страждали гневом, и когда этот недуг нападал на них, то кривились в лице, как черти, рычали, как львы, царапались, как кошки, крушили все, как медведи, кусались, как собаки, и дабы представить себя более лютыми, чем бешеные звери, швыряли об землю все, что только подвернется им под руку, словно дурни. Говорят, сия болезнь происходит от желчи, я же полагаю, что она приключается, когда иного дурня одолеет спесь; того ради если услышишь, как бушует гневливый, особливо из-за какой-либо безделицы, то смело заключить можешь, что он более горд, нежели умен. От этой болезни проистекает неисчислимое множество бед как для самого недугующего, так и для других; для больного под конец паралич, подагра и безвременная смерть, если не вечная погибель! И этих больных, хотя они опасно больны, по совести нельзя назвать пациентами, ибо им-то больше всего и недостает patientiae 1. Иных видел я подверженных зависти, о коей говорят, что она грызет собственное сердце, ибо они всегда бледны и печальны. Сию болезнь почитаю я наиопаснейшею, ибо она ведет свое начало от дьявола, хотя и возникает из чистой радости, которая обуревает врага того, кто ею страждет; и ежели кому удастся основательно излечить кого-либо от нее, тот почти вправе похваляться, что возвратил погибшего в христианскую веру, ибо сия болезнь не посещает истинного христианина, который досадует только на грех и порок. Горячность к игре я также почитаю болезнью не потому только, что в самом имени своем она содержит горячку, а потому, что те, кого она обуяет, падки на нее до остервенения. Сия болезнь ведет свое начало от праздности, а не от сребролюбия, как полагают некоторые, а когда ты отнимешь прихоть и праздность, то сия болезнь проходит сама собою. Я нашел, что чревоугодие и пьянство — также особливая болезнь, которая происходит от привычки, а не от роскоши. Бедность, правда, в сем случае пособляет, однако ж вовсе исцелить сей недуг неспособна, ибо я видел нищих обжор и богатых скряг, изнывавших от голода. Эта болезнь носит на своем горбу и лекарство от нее, которое зовется скудостию, ежели не в имении, то в остальном телесном здравии, так что под конец пациенты сами собою выздоравливают, когда, либо обеднев, либо занедужив, уже не смогут больше обжираться. Спесь почитаю я особливым родом

1 терпения (лат.).

250

 

фантазии, коя берет начало в невежестве; ибо когда кто познает самого себя и ведает, откуда он пришел и куда отыдет, то совсем невозможно, чтобы он сделался таким надутым дурнем. Когда я вижу павлина или индюка, который распустил хвост и притом еще и клохчет, то меня разбирает смех, что сии неразумные твари столь искусно насмехаются над бедными людьми, обретающимися в такой болезни. Я не мог сыскать никакого особливого лекарства против сего недуга, ибо тех, кто от него страждет, нельзя иначе лечить, как только прописав им смирение, подобно как и другим дурням. Я нашел также, что и смех — это болезнь, ибо от него умер Филемон, да и Демокрит был им заражен до самой смерти. Также по сей день еще говорят наши женщины, что вот-вот помрут со смеху! Сказывают, что он рождается в печени, однако ж я скорее поверю, что он происходит от чрезвычайной дурости, поелику изобильный смех обличает неразумного мужа. Бесполезно и не стоит труда назначать лекарство против этой болезни, ибо это не только веселый недуг, но и проходит у многих раньше, чем надоест. Не менее того приметил я, что и любопытство — это болезнь, едва ли не прирожденная женскому полу; и хотя кажется ничтожной, однако же, по правде, весьма опасна, ибо мы все еще искупаем любопытство нашей праматери. Обо всех же прочих, как-то: лености, мстительности, ревности, своеволии, любострастии и других подобных недугах и пороках я на сей раз умолчу, а возвращуся снова к моему хозяину, который и подал мне причину поразмыслить о сих прегрешениях. Он был одержим скупостью и скряга до мозга костей.

 

 

ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА

Симплициус ловит зайца на рынке,

Домой отсылает в хозяйской корзинке.

 

Сей, как о том было уже объявлено, сколачивал деньги различными промыслами; он никогда не разделял трапезы с постояльцами и никогда не приглашал их к своему столу; и он мог бы до отвала есть сам и питать своих челядинцев на то, что ему давали, ежели бы старый жмот тратил все на провизию; но он откармливал нас на швабский манер и здорово нагревал руки. Поначалу я столовался не вместе со всеми постояльцами, а с его детьми и челядью, ибо у меня не было довольно денег; там подавали такие тощие блюда, что моему желудку, привыкшему к вестфальской пище, казалось весьма диковинным; нам не доставалось к столу ни единого доброго куска мяса, а только то, что за неделю

251

 

перед тем подавали студентам, которые его порядком обглодали, да еще и такое серое от старости, словно праотец Мафусаил. Сверх того жена хозяина (которая сама должна была управляться на кухне, ибо он не подряжал для этого служанки) варила нам черную похлебку и дьявольски ее переперчивала; тут все косточки так чисто обгладывали, что из них тотчас же можно было вытачивать фигуры для шахмат, но и тогда их не выбрасывали, а складывали в назначенный для сего короб, и когда у нашего скряги скопится их довольно, то надлежало еще их изрубить на мелкие куски, чтобы вытопить из них жир до последней капли, и уж не знаю, клали ли потом этот жир в суп или мазали им башмаки. В постные дни, коих было предостаточно, — и все они соблюдались самым торжественным образом, ибо в сем пункте хозяин был весьма добросовестен, — принуждены были мы лакомиться вонючими копчеными селедками, солеными лещами, тухлой треской и другой порченой рыбой, ибо он покупал все самое дешевое и ради этого не ленился таскаться на рынок, где забирал то, что рыбаки намеревались побросать и выкинуть. Хлеб у нас обыкновенно полагался черный и черствый, напитком же служило жиденькое кислое пивцо, от которого у меня начиналась резь в кишках, хотя хозяин и уверял, что то самое лучшее мартовское пиво. Сверх того узнал я от его немецкого кучера, что летом кормят еще хуже, ибо тогда хлеб заплесневелый, мясо полно червей, а на ужин горстка салату. Я спросил, чего же ради торчит он у этого скупердяя, он же отвечал мне, что по большей части проводит время в дороге и потому больше рассчитывает на те деньги, которые ему дают на водку проезжающие, нежели на своего заплесневелого скупердяя. Он не доверяет даже жене и детям спускаться в погреб, ибо и себе самому почти не позволяет выпить каплю вина, одним словом — это такой жадный до денег волк, какого едва ли где сыщешь. То, что мне пока довелось увидеть, еще сущая безделица; когда тут пообживусь, то пойму, что он не постыдится за одного жирного монашка содрать шкуру с осла. Однажды принес он домой шесть фунтов требухи или говяжьих кишок и замкнул в погребе; и, к немалому счастью для его детей, форточка была не закрыта, так что они, навязав вилку на длинную веревку, выудили все по кусочкам и тотчас же с большой поспешностью съели полусырым, сказав потом на кошку. Но наш сквалыга не захотел тому поверить и поднял шум на весь дом, словил кошку, взвесил ее и нашел, что она со всей шкурой и шерстью весит меньше, чем съеденная требуха. Он не только не устыдился такой пустой шутки, но еще и похвалялся своей умной выдумкой, коей научила его скупость. Понеже он поступал с таким бесстыдством, то я не пожелал далее разделять трапезу с его домашними, а захотел

252

 

сесть за помянутый стол для студентов, сколько бы это ни стоило, однако же мало тем себе помог, ибо все кушанья, которые там подавали, были наполовину сырыми, отчего нашему хозяину была двоякая выгода: во-первых, на дровах, которые он сберегал, и оттого что мы не могли переварить много такой пищи. Сверх того, сдается мне, он считал у нас каждый кусок в глотке и чесал в затылке, когда мы хорошо наедались. Вино у него было порядочно разбавлено и не такого сорта, чтобы споспешествовать пищеварению; сыр, который ставили под конец каждой трапезы, обыкновенно был, как камень, голландское же масло так пересолено, что никто не мог взять ни одного лота на закуску, плоды же подавали и уносили до тех пор, покуда они не размякнут и станут не пригодны в пищу; а когда тот или иной пенял на это, он начинал прежалостную перебранку со своей женой, чтобы мы слышали; тайком же приказывал ей тянуть ту же песню. Впрочем же, в его доме было прибрано и чисто, ибо он не терпел ничего под ногами, ни малейшей соломинки или обрывка бумаги или еще чего-либо, что можно было предать огню, тотчас же подбирал сие сам или относил на кухню со словами: «Из нескольких капелек собирается ручеек», ибо думал: «И зубочисток пучок дает горячий огонек». Золу он собирал куда заботливее, нежели иной — шафран, ибо ухитрялся ее продавать. Однажды поднес ему какой-то клиент в подарок зайца, которого он подвесил в погребе, что я приметил и тотчас подумал: «Ну, вот мы и отведаем дичины»; однако кучер-немец сказал мне, что мы понапрасну точим зубы, ибо хозяин поставил в контракте, что не обязан потчевать своих постояльцев подобными деликатесами; мне только надобно пойти после полудня на рынок и поглядеть, не продает ли он там этого зайца. Засим отрезал я у зайца кусочек уха, и когда мы сидели за обедом, а нашего хозяина с нами не было, то я рассказал, что он собрался продать зайца, а я умыслил провести старого скупердяя, ежели кто-нибудь из них захочет со мною пойти, так что мы не только учиним себе потеху, но и полакомимся зайчатиною. Всяк тут охотно согласился, ибо все они давно хотели подстроить ему какую-нибудь шутку, за которую он не мог бы потянуть к ответу. Итак, пополудни отправились мы к тому месту, где, как научил меня кучер, обыкновенно становится наш хозяин, когда собирается что-нибудь продать, и наблюдает, сколько выручит продавец, дабы не упустить ни одного жирного монашка. Мы узрели его в обществе почтенных людей, с коими он вел дискурс. Я подговорил одного малого, который подошел к торгашу, продававшему зайца, и сказал: «Земляк! А заяц-то мой, и я беру его себе по праву, как украденное у меня добро; нынешней ночью его выудили у меня из окошка, и ежели ты не возвратишь мне зайца по доброй воле,

253

 

то я на твой риск и судебные протори пойду с тобою всюду, куда ты пожелаешь». Торгаш отвечал, что он охотно поглядит, что из сего получится, вон там стоит благородный господин, поручивший ему продать зайца, которого он, нет сомнения, не думал красть. Как только эти двое стали препираться, вокруг них собралась толпа, что наш скряга сразу приметил и узнал, с какой стороны загорелось, а посему подмигнул продавцу, чтобы тот отступился от зайца, ибо весьма устыдился и не захотел, чтобы пошла молва, что он продает зайчатину, когда у него столько постояльцев, а к тому же не знал, где взял зайца тот молодец, который ему его преподнес. А малый, которого я подговорил, учтиво показал всем собравшимся кусочек заячьего ушка и приставил к отрезанному месту, так что всяк признал его правоту и присудил ему зайца. Меж тем подошел я со всей компанией, словно мы все очутились там ненароком, и стал торговаться с малым, завладевшим зайцем, и когда мы с ним поладили, то вручил покупку нашему хозяину с просьбой взять ее с собой и приготовить к нашему столу, а малому, которому я поручил это дельце, дал вместо платы за зайца денег на две кружки пива. Итак, принужден был наш скряга противу своей воли угостить нас зайчатиной и не смел даже пикнуть, чему мы немало посмеялись; и ежели я пробыл бы в его доме подольше, то учинил бы там еще немало подобных проделок.

 

 

 

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

 

1-я гл. Симплиций в Париж обманом спроважен,

Живет поначалу не в авантаже.

2-я гл. Симплицию новый сыскался патрон,

Советом и делом помог ему он.

3-я гл. Симплиций в Париже средь важных лиц

Игрой на театре пленяет девиц.

4-я гл. Симплиций, что прозван у дам Beau Alman,

Легко поддался на Венерин обман.

5-я гл. Симплиций, неделю забыв все на свете,

Венерину гору покинул в карете.

6-я гл. Симплиций бежит из Франции прочь,

Недобрую хворь он сумел превозмочь.

7-я гл. Симплиций, Фортуну упустив оплошно,

Теряется в мыслях, сколь жить стало тошно.

8-я гл. Симплициус, странник и нищеброд,

Обманом деньги с мужиков дерет.

9-я гл. Симплициус, лекарь, немало болтал,

К имперским солдатам в лапы попал.

10-я гл. Симплиций, свалившись в бурный поток,

Дает добродетели строгой зарок.

11-я гл. Симплиций решает прибегнуть к обману,

Не хочет поверить грехи капеллану.

12-я гл. Симплиций встречает Херцбрудера снова,

Незыблемо дружбы и верности слово.

255

 

13-я гл. Симплиций попал в лихую компанью,

О ней повествует со всем стараньем.

14-я гл. Симплиций дерется с разбойником лютым,

Обоим в той схватке приходится круто.

15-я гл. Симплиций, взяв верх, узнает в изумленье,

С кем дрался в лесу он в таком озлобленье.

16-я гл. Симплиций рядится в новое платье,

Ему Оливье набивается в братья.

17-я гл. Симплиций идет с Оливье на добычу,

Не хочет одобрить безбожный обычай.

18-я гл. Симплициус слышит рассказ Оливье,

Как был тот воспитан в купецкой семье.

19-я гл. Симплициус слушает новую повесть,

Как жил Оливье, позабыв честь и совесть.

20-я гл. Симплиций узнал, сколь злые фокусы

Чинил Оливье, стакнувшись с профосом.

21-я гл. Симплициус слышит: Оливье — солдат,

Искусный наездник и тверд, как булат.

22-я гл. Симплиций дивится божьему промыслу,

Устремляет к нему все свои помыслы.

23-я гл. Симплициус зрит: Оливье сколь жесток,

Решает уйти, дай только срок!

24-я гл. Симплиций глядит: Оливье убит,

За лютую смерть люто и мстит.

25-я гл. Симплиций встречает названого брата,

Что нищим скитался в жалких заплатах,

26-я гл. Симплициус слышит про муки и беды,

Какие Херцбрудер в походах изведал.

 

 

ПЕРВАЯ ГЛАВА

Симплиций в Париж обманом спроважен,

Живет поначалу не в авантаже.

 

Где чересчур остро, там и зазубрина, а когда перетянешь лук, то под конец он лопнет. Шутки с зайцем, которую я подстроил моему хозяину, показалось мне не довольно, и я учинил еще множество других, чтобы казнить его ненасытную жадность. Я научил своих сотрапезников промывать в воде пересоленное масло и удалять таким путем избыточную соль, жесткий же сыр скоблить, как пармезан, и смачивать вином, чем колол скупердяя в самое сердце. Я вытворял такие кунштюки, что за столом отделял воду от вина и сочинил песенку, в коей сравнивал скрягу со свиньей, от которой нельзя ждать проку до тех пор, покуда мясник ее не освежует. Сие пел я в сопровождении лютни и допелся до того, что подал ему повод живо отплатить мне нижеследующим коварством, ибо я вовсе не был приглашен в его дом для подобных упражнений.

Двое благородных юношей получили от своих родителей вексель и приказание отправиться во Францию, дабы научиться тамошнему языку, как раз в то время, когда кучер-немец был где-то в дороге, а итальянцу хозяин, как он утверждал, не мог доверить лошадей до Франции, ибо он его еще хорошенько не знает, и опасался, как он сказывал, что тот забудет воротиться назад и он лишится своих лошадей; того ради попросил он меня, не соблаговолю ли я оказать ему превеликую услугу и не довезу ли я на его лошадях обоих дворянчиков в Париж, ибо и без того мои дела еще не будут решены за эти четыре недели, он же, напротив того, будет со всем тщанием и верностью вести все хлопоты, на которые я его полностию уполномочил, как если бы я сам тут присутствовал. Также и дворянчики просили меня об этом, да и собственное мое любопытство подстрекало меня повидать Францию,

257

 

ибо теперь я мог бы совершить сие без особливых расходов, вместо того чтоб четыре недели кряду отлеживать бока и еще вдобавок проедать свои денежки. Итак, отправился я с этими благородными господами заместо почтальона, во время какового путешествия мне не повстречалось ничего примечательного или достойного описания. Когда же мы прибыли в Париж и завернули к тому банкиру, у коего должны были получить по векселю оба дворянина и с кем вел корреспонденцию наш хозяин, то в тот же день я был не только взят под арест вместе с лошадьми, но еще кредитор объявил, что мой хозяин задолжал ему знатную сумму денег, и с дозволения квартального комиссара отобрал и распродал лошадей, невзирая на все, что я тут только ни говорил. Итак, я сел, как каменный болван, что на мосту в Дрездене, не ведая, чем тут пособить самому себе, а еще того меньше, как пуститься в обратный столь дальний и по тем временам весьма ненадежный путь. Оба дворянина засвидетельствовали мне превеликое свое сожаление в постигшем меня гнусном приключении и тем щедрее дали на водку; также не захотели они меня отпустить от себя, покуда я не сыщу себе хорошего господина или удобный случай возвратиться в Германию. Они наняли себе покои, и я провел с ними несколько дней, прислуживая одному из них, который от непривычки к столь далеким путешествиям слегка занемог. И я ухаживал за ним с такой учтивостью, что он подарил мне свое платье, которое он снял, так как захотел приодеться по новой моде. Они посоветовали мне пробыть год-другой в Париже и научиться языку; то, что мне полагается получить в Кельне, от меня не уйдет, ибо наш прежний хозяин уж не преминет забрать это в свои рачительные руки. Пока я еще сомневался и раздумывал, что мне надлежит предпринять, услышал один медик, который пользовал больного дворянина и всякий день приходил к нам, как я играю на лютне и под ее аккомпанемент пою немецкую песенку, и сие ему так полюбилось, что он предложил мне стол и хорошее жалованье, ежели я только захочу перейти к нему обучать двух его сыновей, ибо он уже лучше меня самого знал все мои обстоятельства и что я никогда не подведу хорошего господина. Итак, мы скоро поладили, понеже и оба дворянина также сие одобрили и дали мне изрядную рекомендацию. Однако ж я условился с ним на срок не далее как от одной четверти года до другой.

Сей доктор говорил по-немецки так же изрядно, как я сам, а по-итальянски, словно то был его родной язык; а посему я тем охотнее с ним сговорился. А когда я на прощанье угощался с моими дворянами, он также был с нами; и тут полезли мне в голову недобрые мысли, ибо представилась моему воображению моя новобрачная, обещанный мне прапор и сокровище в Кельне, все, с

258

 

чем я столь легкомысленно дозволил себя разлучить их уговорами; и когда речь зашла о скупости нашего прежнего хозяина, тут взошло мне на ум нечто, и я брякнул за столом: «А кто знает, не умыслил ли наш хозяин отправить меня сюда, чтоб получить и заграбастать мое добро в Кельне!» Доктор же отвечал, что сие может статься, особливо ежели он полагает, что я малый подлого происхождения. «Э, нет, — сказал один из тех дворян, — ежели он послал его сюда затем, чтобы он тут остался, то случилось это лишь оттого, что он чересчур донимал его за скупость». Больной же заметил: «Я полагаю, что тут замешана иная причина. Когда я намедни находился в своей комнате, то наш хозяин начал громко разговаривать с кучером-итальянцем, я же полюбопытствовал, о чем там у них спор, и под конец уразумел из перековерканных речей итальянца, что он просит расчет и не будет больше смотреть за лошадьми, ибо Егерь бесчестил его перед хозяйкой, а ревнивый шут по причине невнятной и дурной речи итальянца понял его превратно и подумал о чем-то бесчестном и того ради стал уговаривать его остаться, так как Егеря он скоро ушлет. С тех пор я отлично приметил, что старый дурень стал коситься на свою жену и ссориться с нею пуще прежнего».

Доктор сказал: «По какой бы там причине сие не случилось, но я вполне допускаю, что все было так заметано, что ты принужден был здесь остаться. Но ты не давай себя сбить с толку: я же при удобном случае пособлю тебе воротиться в Германию; тебе только надобно написать стряпчему, чтобы он хорошенько наблюдал за сокровищем, а не то придется ему держать строгий ответ. И я возымел немалое подозрение, что все это приключение нарочито подстроено, ибо тот, кто объявил себя кредитором, на самом деле добрый приятель твоего хозяина и его здешнего поверенного, и я полагаю, что обязательство, по которому лошади были отобраны и распроданы, ты только теперь сюда привез».

 

 

ВТОРАЯ ГЛАВА

Симплицию новый сыскался патрон,

Советом и делом помог ему он.

 

Мусье Канар, как звали моего нового господина, вызвался помочь мне советом и делом, чтобы я не лишился своего добра в Кельне, ибо он отлично видел, что я опечалился. Едва поместил он меня в своем доме, как тотчас же приступил ко мне, чтобы я поведал ему все обстоятельства, дабы он мог все основательно уразуметь и решить, как мне лучше всего пособить. Я хорошо

259

 

понимал, что немного буду стоить, ежели открою свое происхождение, а посему выдал себя за бедного немецкого дворянина, у которого нет ни отца, ни матери, а лишь несколько родных в крепости, занятой шведским гарнизоном, что я, однако, принужден был утаить как от моего хозяина, так и от обоих дворян, ибо они держали сторону имперских, дабы им не вздумалось захватить мое добро, как вражеское имущество. Я был такого мнения, что мне надобно написать коменданту сказанной крепости, под началом у коего находился полк, где я получил место фендрика, и не только его уведомить, каким образом я был сюда препровожден, но и попросить его, не соизволит ли он получить мое добро и до тех пор, пока я не сыщу случая воротиться в полк, вручить его моим друзьям. Канар рассудил, что мое намерение благоразумно, и обещал доставить мое письмо в назначенное место, будь то хоть в Мексике или в Китае. Засим составил я письма к своей женушке, зятю и полковнику де С. А., коменданту в Л., коему я также адресовал конверт, присовокупив туда и два остальных письма. Содержание их гласило, что я хочу вернуться к своей должности со всею поспешностью, как только получу средства на то, чтобы совершить столь дальнее путешествие, и просил обоих, моего тестя и коменданта, порадеть о том, чтобы посредством военных переговоров вернуть мое имение, прежде чем все дело быльем порастет, присовокупив к тому перечень, сколько там золота, серебра и драгоценностей. Сии письма я написал in duplo; 1 одну часть взялся доставить мусье Канар, а другую я сдал на почту с тем, что ежели одна пропадет, то дойдет другая. Итак, я снова стал беспечален и с большой легкостию давал наставление обоим сыновьям моего господина, которые были воспитаны, как юные принцы; и понеже господин Канар был весьма богат, а также весьма чванлив и всегда был не прочь показать, какой болезнью он заразился у важных господ, то он, почитай, каждый день водил знакомство с князьями и, глядя на них, обезьянил во всем, что подобает одним только могущественным властелинам. Дом свой он содержал не хуже какого-нибудь графа, так что ежели чего там недоставало, так того только, чтобы его величали милостивым государем, а воображение его было столь знатно, что и с неким маркизом, который его иногда посещал, он обходился не иначе, как с равным. Чтобы надлежащим образом пользоваться его лечением, нужно было быть принцем крови или иным каким могущественным князем и домогаться этого не одною только щедростью, но и всем своим авантажем. Он, правда, уделял кое-что из своих средств простолюдинам, но и деньги брал немалые, чаще же всего прощал

1 с дубликатом (лат.).

260

 

то, что оставались ему должны, дабы стяжать тем еще большую славу. Как он умел повсюду поспеть и себя выставить, то его приглашали нарасхват, а посему был он в превеликой чести не только что при королевском дворе и в городе Париже, но и по всей Франции, так что другие медики о нем говаривали, что, ежели он соскребет с хлеба горелую муку и даст своим пациентам, они больше уверуют в сие средство, нежели если бы они принимали quintam essentiam. Сие приносило ему изрядные доходы, и он проживал их, как богач, в чем я был ему помощником, ибо деньги и всякие припасы валили отовсюду, так что и я мог рядом с ним покрасоваться в окошке своей чумазой рожей. Так как я был весьма любопытен и знал, что он чванится моей особой, когда я наряду с другими слугами следую за ним к больному, а также всегда помогал ему в лаборатории приготовлять лекарство, то я довольно коротко с ним сошелся, ибо он и без того охотно говорил по-немецки; того ради спросил я его однажды, почему он не упоминает в письме при своем имени дворянского поместья, которое он недавно купил себе за 20000 крон неподалеку от Парижа, item почему он решил своих сыновей поделать докторами и понуждает их так прилежно учиться, заместо того чтобы купить им (раз уж он приобрел дворянство), подобно другим кавалерам, какую-либо должность и тем совершенно утвердиться в благородном звании? «Нет, — отвечал он, — когда я прихожу к какому-нибудь князю, то слышу: «Господин доктор, садитесь!», а дворянину говорят: «Подожди!» Я сказал: «А разве господину доктору не ведомо, что у каждого врача три различных лика: первый ангельский, когда на него взирает страждущий, второй божеский, когда он помогает, и третий дьявольский, когда кто выздоровеет и его выпроваживают? Итак, сия честь длится до тех пор, покуда в нутре у больного гуляет ветер, а когда оные ветры выйдут наружу и прекратятся колики, то приходит конец чести и тогда говорят: «Доктор! Твое место за дверью!» И разве тогда дворянину не больше чести от его стояния, нежели доктору от его сидения, ибо дворянин неотлучно находится подле своего принца и имеет честь никуда от него не отлучаться? Господин доктор намедни взял в рот нечто княжеское, дабы изведать сие на вкус; я же скорее соглашусь десять лет стоять и прислуживать, нежели захочу отведать чужие нечистоты, хотя бы меня усаживали на одни розы». Он отвечал: «Мне не надобно было сие делать, но я сделал это охотно затем, что когда князь увидит, сколь нелегко мне составить верное суждение о его здравии, так его почтение ко мне возрастет еще более. И отчего бы мне не попробовать нечистоты того, кто мне за это даст в вознаграждение несколько сот пистолей, я же, напротив, ему ничего не заплачу, когда он сожрет у меня что-

261

 

нибудь почище? Ты судишь о сем, как немец; а когда бы ты принадлежал к другой нации, то я сказал бы, что ты говоришь, как дурак». Я удовольствовался сей сентенцией, ибо приметил, что он готов осерчать, и, дабы снова привесть его в веселое расположение духа, просил его не посетовать на мою простоту, присовокупив к тому различные приятности.

 

 

ТРЕТЬЯ ГЛАВА

Симплиций в Париже средь важных лиц

Игрой на театре пленяет девиц.

 

Так как мусье Канару перепадало даже больше, чем иной раз пожирали те, у кого были собственные дачи для охоты, и ему подносили куда больше домашней живности, нежели он мог съесть сам со своими домашними, то каждый день толпилось у него множество объедал, так что там все велось, как будто он держал открытый стол; однажды посетили его королевский церемониймейстер и другие важные при дворе особы, коим он предложил княжескую collationem, ибо хорошо знал, каких надобно заполучить друзей, а именно тех, кои неотлучно состоят при короле или пользуются его милостями. И дабы показать им свое величайшее благоволение и доставить им всяческую приятность, стал он меня упрашивать, не захочу ли я к его чести и удовольствию сего знатного общества усладить слух немецкой песенкой, аккомпанируя ей на лютне. Я охотно согласился, ибо как раз был в надлежащем расположении духа, как то бывает у музыкантов, подверженных самым диковинным фантазиям, а потому потщился позабавить их на славу, и так удовольствовал всех присутствующих, что церемониймейстер сказал, какая жалость, что я не знаю по-французски, а то бы он не преминул доложить обо мне королю и королеве. Мой же господин, обеспокоенный, что меня могут от него сманить, отвечал ему, что я знатного рода и не намерен долго пробыть во Франции, так что будет трудно определить меня музыкантом. На сие церемониймейстер сказал, что за всю жизнь ему еще не довелось повстречать, чтобы в одном лице соединены были столь редкостная красота, столь чистый голос и столь искусная игра на лютне; в скором времени в Лувре в присутствии короля должна быть сыграна комедия, и если бы ему представилась возможность найти мне там применение, то он питает надежду заслужить этим себе и мне немалую честь. Мусье Канар перевел это мне; я же отвечал, что когда мне объявят, какую особу должен я представить и что надлежит мне петь и играть, то я мог бы заучить мелодию

262

 

и песни и исполнять все на лютне, хотя бы то было на французском языке; ведь легко может статься, что у меня память не слабее, чем у школяров, коих обыкновенно наряжают к сему, невзирая на то что им также сперва надобно заучить слова и все мины. Когда церемониймейстер увидел, что я весьма к тому склонен, то взял с меня обещание прийти назавтра в Лувр, дабы учинить пробу, пригоден ли я к сему делу. Итак, предстал я в уреченное время, согласно нашему уговору. Мелодии различных песен, которые мне надлежало спеть, я тотчас же ловко приноровил к своему инструменту, ибо захватил с собою табулаторную книжицу, после чего получил и французские песни, чтоб хорошенько их вытвердить вместе с произношением, а к ним также и немецкий перевод, дабы я мог сообразовать их с подобающими минами. Сие оказалось для меня весьма нетрудно, так что я управился скорее, нежели кто-либо мог ожидать, да так, что когда слушали, как я пою (понеже меня расхвалил мусье Канар), то всяк мог бы поклясться, что я прирожденный француз. И когда мы все сошлись на репетицию, то я сумел выступить со своими песнями, мелодиями и минами столь жалостливо, что все подумали, будто я и есть сам Орфей, а не только его представляю, уж так я горевал о своей Эвридике. Никогда за всю жизнь не провел я более приятного дня, чем тот, когда была представлена комедия. Мусье Канар дал мне некое снадобье, дабы мой голос звучал еще чище; и так как он хотел умножить мою красоту с помощью olei talci 1 и намеревался напудрить мои вьющиеся, мерцающие от черноты волосы, то под конец нашел, что он этим меня только портит. Я был увенчан лавровым венком и облечен в античное одеяние цвета морской воды, в коем вся моя шея, верхняя часть туловища, руки до локтей, колени от половины бедер до половины икр оставались обнаженными и открытыми взору. А сверху накинул я тафтяной телесного цвета плащ, который скорее всего можно уподобить полевому прапору. В сем одеянии увивался я возле моей Эвридики, взывал в нежной песенке к заступничеству Венеры и под конец покорил сердце возлюбленной; во время этого действия я изрядно все представлял и обращался к возлюбленной, испуская вздохи и вращая глазами. А после того как я потерял свою Эвридику, то облачился в совершенно черное одеяние, сшитое по тогдашней моде так, что моя белая кожа сияла из него, как снег. В нем я сетовал об утрате супруги и столь горестно все себе вообразил, что посреди печальной мелодии и песни выступили на глазах моих слезы и рыдания едва не прервали пение. Однако ж мне удалось с приятностию заключить эту сцену, покуда я не предстал в аду пред Плутоном и

1 тальковой пудры, присыпки (лат.).

263

 

Прозерпиною; сим представил я в умильной песне их взаимную любовь с напоминовением заключить посему, с какою великою мукою я и Эвридика были разлучены друг с другом; а посему с наиблагоговейными взорами и минами умолял их, напевая под звуки лютни, вернуть мне супругу. И когда я получил от них согласие, то возблагодарил их радостною песнею и сумел свое лицо и все свои мины исполнить такою радостию, что поверг в изумление всех присутствующих. А когда я нечаянным образом снова потерял Эвридику, то вообразил себе великую опасность, какая ведь ожидает каждого человека, отчего так побледнел, что казалось, вот-вот упаду в обморок. И понеже я стоял тогда на сцене один, а все зрители смотрели на меня, то я тем ревностнее исполнял свою роль, добывая себе честь тем, что я так искусно все представляю. Затем сел я на скалу и принялся жалостливыми словами в сопровождении печальной мелодии оплакивать утрату возлюбленной и взывать о сожалении ко всякой твари. Засим обступили меня всевозможные домашние и дикие звери, холмы, деревья и все прочее, так что поистине все возымело такой вид, как если бы с помощью волшебства было устроено сверхъестественным образом. И я не учинил ни единой ошибки, кроме как в конце представления, когда я, отрешившийся от всех женщин, был задушен Вакхом и брошен в ручей (который был так устроен, что оставалась видна только моя голова, остальное же тело помещалось в совершенной безопасности под сценою) и меня должен был сгрызть дракон; малый же, который в оного дракона был запихан, дабы им управлять, не мог видеть моей головы, а посему пасть дракона покоилась рядом с нею; сие показалось мне столь нелепым, что я не мог удержаться, чтоб не насупиться, что и было замечено дамами, которые на меня взирали.

От этой комедии получил я, кроме похвал, которые мне расточали в преизбытке, не только великое почтение, но и новое имя, ибо с того времени французы называли меня не иначе, как Beau Alman 1. А как тогда справляли масленицу, то было дано еще немало подобных представлений и балетов, которые также не обошлись без моего участия, однако ж под конец объявилось, что мне стали завидовать, ибо я сильно привлекал к себе взоры зрителей, а особливо женщин; того ради я отступил от этого дела, наипаче же потому, что однажды получил довольно крепкий удар, когда я в образе Геркулеса, напялив на себя поверх голого тела львиную шкуру, сражался с Ахелоем из-за Деяниры и меня отделали с большею неучтивостию, нежели в подобных играх принято за обычай.

1 Пригожий Немец (франц.).

264

 

 

ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА

Симплиций, что прозван у дам Beau Alman,

Легко поддался на Венерин обман.

 

Сим образом приобрел я знакомство знатных особ, так что, казалось, передо мною снова воссияла Фортуна, ибо мне даже была предложена служба у короля, а такая удача подвалит далеко не всякому большому барину. Однажды пришел лакей, который спросил мусью Канара и передал ему письмецо касательно меня как раз в самое то время, когда я обретался в лаборатории, где производил реверберацию (ибо я по своей охоте уже научился у доктора производить перлютацию, растворение, возгонку, коагуляцию, дигерирование, кальцинирование, фильтрирование и другие подобные бесчисленные алхимические операции, с помощью коих он приготовлял свои снадобья). «Monsieur Beau Alman, — сказал он, — сие посланьице до тебя касается. За тобой посылает некий знатный господин, который желает, чтобы ты к нему пришел, ибо он намерен переговорить с тобою и узнать, не согласишься ли ты научить его сына игре на лютне. Он присовокупил весьма куртуазное обещание приличествующим образом вознаградить тебя за труды и просил меня замолвить слово, чтобы ты не вздумал отказаться от этого посещения». Я отвечал, что ежели могу кому-либо служить, кроме него (разумея мусье Канара), то готов употребить на сие все старание. На что он сказал, что мне надобно только переодеться и пойти с лакеем; меж тем, покуда я собирался, велел он приготовить мне что-нибудь поесть, ибо мне предстояло отправиться довольно далеко, так что я мог прийти в назначенное место только под вечер. Итак, хорошенько принарядившись и проглотив второпях кое-что приготовленное для вечерней пирушки, особливо же несколько маленьких деликатных колбасок, которые, как мне почудилось, изрядно разили аптекой, проплутал я более часа с помянутым лакеем различными диковинными переулками, покуда под вечер не подошли мы к садовой калитке, которая была только притворена. Лакей распахнул ее настежь, а когда я проследовал за ним, тотчас же затворил и запер на ночной замок, что был изнутри; засим повел он меня в загородный дом, стоявший в углу сада, и, когда мы прошли довольно длинной аллеей, постучал в дверь, которую сразу же открыла нам старая благородная дама. Она весьма учтиво приветствовала меня по-немецки и пригласила войти; лакей же, не разумевший немецкого языка, остался за дверью и, когда я поблагодарил его кивком головы, с глубоким поклоном удалился. Старая дама взяла меня под руку и ввела в залу, которая была увешана драгоценными гобеленами,

265

 

да и во всем прочем изрядно убрана; старуха пригласила меня присесть, чтобы я мог отдышаться, а также узнать, по какой причине я был доставлен в сие место. Я охотно последовал ее словам и уселся в кресло, приготовленное у камина, который тогда топили из-за порядочных холодов; она же села рядом со мною в соседнее кресло и сказала: «Мусье! Когда тебе хоть немного ведома сила любви, а именно, что она превозмогает и покоряет наихрабрейших, крепчайших и умнейших мужчин, то ты тем менее удивишься, что она одолевает слабую женщину. Тебя вовсе не приглашал сюда некий господин ради твоей лютни, как в том уверили тебя и мусье Канара, а призвала ради несравненной твоей красоты самая что ни на есть прекрасная дама в Париже, которая готова помереть, ежели вскорости не увидит твой ангельский облик и не насладится его созерцанием. Того ради приказала она мне объявить о сем господину как моему соотечественнику и умолить его, как Венера своего Адониса, чтобы он провел у нее сей вечер и дозволил налюбоваться своею красотою, в чем он, чаятельно, не откажет ей как знатной даме». Я отвечал: «Мадам! Я, право, не знаю, что и подумать, а еще того менее, что сказать. Я не знаю за собой таких качеств, чтобы дама, занимающая столь высокое положение, могла искать мое ничтожество. А сверх того всходит мне на ум, что ежели дама, которая возжелала меня видеть, столь прекрасна и знатна, как то объявляет и дает понять моя высокочтимая соотечественница, то, верно, послала бы за мной рано поутру, а не велела бы позвать меня в столь уединенное место на ночь глядя. Чего ради она не приказала прямо прийти к ней? Что мне тут делать, в этом саду? Да простит мне высокочтимая госпожа соотечественница, ежели я, одинокий чужестранец, испытываю страх, что тут нечто кроется, поелику мне было сказано, что меня зовут к некоему господину, а на деле происходит все по-иному. Но ежели я примечу, что тут столь предосудительным и злокозненным образом покушаются на мою жизнь, то уж сумею перед смертию найти применение своей шпаге!» — «Тише, тише, мой высокочтимый господин соотечественник, — сказала она, — женщины осторожны и своенравны в своих затеях, так что сразу к ним нелегко приноровиться. Когда бы та, что любит тебя паче всего, пожелала, чтобы ты все узнал об ее особе, то уж, конечно, велела бы привести тебя сперва не сюда, а прямехонько к ней. Вон там лежит капюшон (показала она на стол), который надлежит надеть господину, когда его отсюда поведут к ней, ибо она также вовсе не хочет, чтобы он узнал место, не говоря уже о том, у кого побывал; а посему прошу и заклинаю господина всем святым, чем только могу, оказать себя достойным перед сей дамой как ее высокого положения, так и той неизреченной

266

 

любви, какою она к нему воспылала; а ежели он рассудит по-иному и не захочет ей услужить, то да будет ему ведомо, что у нее достанет власти в тот же миг покарать его гордыню и пренебрежение. А когда он поведет себя с нею надлежащим образом, то может быть уверен, что и малейшая услуга, которую он ей окажет, не останется без награды».

Мало-помалу стемнело, и меня одолели всяческие тревоги и опасливые мысли, так что я сидел, как деревянный истукан, и не в силах был вообразить, что смогу с легкостью улизнуть оттуда; того ради согласился я на все, чего от меня желали, и сказал старухе; «Ну что ж, высокочтимая госпожа соотечественница, когда все обстоит так, как вы мне обсказали, то вверяю свою персону вашей прирожденной немецкой честности в надежде, что вы не допустите, а еще менее того поспешествуете тому, чтобы ни в чем не повинный немец попал в какую-нибудь коварную западню. Так исполняйте все, что вам было велено совершить со мною; чаятельно, у дамы, о которой вы мне говорили, глаза не василиска, чтобы от их взора свернуть мне шею!» — «Упаси бог! — воскликнула она.— Было бы жаль, когда б такой статный юноша, коим может гордиться вся наша нация, принял столь безвременную кончину. Он увидит больше всяких забав, нежели мог до сего дня помыслить!» Как только старуха получила мое согласие, то кликнула Жана и Пьера; они тотчас же выступили из-за гобелена, каждый облачен в сверкающую кирасу, вооруженные с головы до пят, с алебардами и пистолетами в руках; сие повергло меня в такой страх, что я весь помертвел. Старуха это приметила и сказала с улыбкой: «Не следует так бояться, когда идешь к женщине!» Засим велела она им обоим снять латы, взять фонари и следовать за нами с одними только пистолетами. Засим натянула она мне на голову капюшон черного бархата, взяла под мышку мою шляпу и повела меня за руку диковинными путями. Я отлично приметил, что меня провели через множество дверей, а затем мы проходили по мощеной дороге. Наконец, примерно через четверть часа, пришлось мне взойти по небольшой каменной лесенке. Тут открылась маленькая дверца; отсюда я прошел по тесному проходу и затем по винтовой лестнице вверх, затем снова несколько ступенек вниз, и тут через шесть шагов перед нами широко распахнулась еще одна дверь. Когда я наконец вошел туда, то старуха сняла с меня капюшон, и я очутился в зале, убранной с чрезвычайною роскошью. Стены были увешаны красивыми картинами, поставец полон серебряной посуды, а стоявшая там кровать убрана расшитыми золотом занавесями. Посреди же стоял великолепно накрытый стол, а у камина ванна для купания, весьма даже красивая с виду, однако ж, по моему разумению, она поганила всю залу. Старуха

267

 

сказала мне: «Добро пожаловать, господин соотечественник! Неужто и теперь ты еще станешь утверждать, что тебе готовят предательство? Так отбрось всякую досаду и веди себя так, как намедни в театре, когда Плутон возвратил тебе Эвридику. Могу тебя уверить, что здесь ты обретешь более красивую, нежели там потерял».

 

 

ПЯТАЯ ГЛАВА

Симплиций, неделю забыв все на свете,

Венерину гору покинул в карете.

 

Из сих слов я заключил, что должен буду в сем месте не токмо дозволить собою любоваться, но и совершить нечто иное; того ради сказал престарелой своей соотечественнице, что тому, кто страждет от жажды, мало проку, когда он сидит у запретного колодца. Она же сказала, что во Франции не такие недоброхоты, чтобы запрещать пить воду из колодца, когда она льется через край. «Эх, мадам! — возразил я. — Сказали бы вы мне о том, когда я еще не был женат!» — «Вздорные выдумки! — воскликнула безбожная старуха. — Да и кто тебе нынче поверит: женатые кавалеры редко приезжают во Францию; да хотя бы и так, я все равно не поверю, что господин такой дурень, что решит скорее умереть от жажды, нежели дозволит себе испить из чужого колодца, особливо когда тут повеселее и водица повкуснее, чем у себя дома». Таков был наш дискурс, во время коего благородная девица, смотревшая за камином, сняла с меня башмаки и чулки, которые я, пробираясь в темноте, сильно замарал, ибо в то время Париж и без того был весьма грязный город. Засим тотчас последовал приказ выкупать меня перед ужином; сказанная девица забегала туда-сюда и вскорости нанесла все необходимое для мытья, отчего запахло мускусом и благовонным маслом. Простыни же были изготовлены из чистейшего полотна, вытканного в Камбре, и обшиты дорогими голландскими кружевами. Я застыдился и не захотел, чтобы старуха видела меня голым, но ничто не помогло, и я принужден был дозволить ей себя раздеть и вымыть; девушка же на сие время немного отошла в сторону. После мытья дали мне тонкую рубашку и дорогой шлафрок из фиолетовой тафты, а также пару шелковых чулок такого же цвета. А ночной колпак и туфли были расшиты золотом и жемчугом, так что после купанья восседал я так важно, словно червонный король. Меж тем старуха вытирала и причесывала мои волосы, ибо ухаживала за мною, как за князем или за малым дитятей; многократно помянутая девица вносила различные кушанья, а когда весь стол был ими заставлен,

 


268

 

то вошли в залу три божественные молодые дамы, чьи белые, как алебастр, груди, пожалуй, были слишком открыты, однако ж лица совершенно сокрыты под масками. Все три показались мне изрядно красивыми, однако ж одна была куда красивей двух прочих. Я в полном молчании отвесил им глубокий поклон, и они поблагодарили меня с тою же церемонностию, и сие, естественно, имело такой вид, как если бы собрались немые, которые вздумали передразнивать говорящих. Они сели все разом, так что я никак не мог угадать, какая же из них самая знатная, а еще менее того, кому я должен буду тут служить. Первая спросила меня, не говорю ли я по-французски? Моя же соотечественница ответила: «Нет». На что другая велела передать, не угодно ли будет мне сесть. Когда сие произошло, то третья распорядилась, чтобы моя переводчица также села с нами, а я посему снова не мог заключить, какая же из них самая знатная. Я сидел рядом со старухою насупротив этих трех дам, так что, нет сомнения, моя красота тем разительнее выступала подле такого древнего шкелета. Все три дамы бросали на меня приветливые, ласковые и благосклонные взоры, и я могу поклясться, что груди их источали бесчисленные вздохи. Блеск их очей был для меня сокрыт под масками. Старуха спросила меня (ибо больше никто не мог со мной изъясняться), которую из трех я нахожу самой прекрасной. Я отвечал, что не могу ни на ком остановить свой взор. Тут она засмеялась, так что показала все четыре зуба, еще обретавшиеся у нее во рту, и спросила: «С чего бы это?» Я отвечал, оттого что я их не могу хорошенько рассмотреть, но насколько я вижу, то все три не безобразны. Все, что спрашивала старуха и что я давал в ответ, дамы тотчас же хотели знать; старуха толмачила и еще привирала, что я будто бы сказал, что каждый рот заслуживает ста тысяч поцелуев; я мог хорошо разглядеть под масками их губы, особливо же той, что сидела прямо против меня. Такой хитростию старуха возбудила во мне мысль, что эта дама и будет самая знатная, и я тем пристальней стал за ней наблюдать. В том и состоял весь наш застольный дискурс, во время коего я притворился, что не разумею ни единого слова по-французски. И понеже все шло так тихо, а подобные безмолвные вечера не особенно веселы, то мы скоро отужинали. Засим пожелали мне дамы спокойной ночи и удалились в свои покои, я же не поспел проводить их далее, чем до дверей, ибо старуха сразу за ними заперла. Увидев сие, я спросил, где же я буду спать. Она отвечала, что я должен буду вместе с ней довольствоваться той кроватью, что стоит в зале. Я отвечал, что постель была бы довольно хороша, когда бы хоть одна из тех трех в ней почивала. «Ну, — сказала старуха, — по правде, сегодня тебе ни одна не достанется, придется тебе сперва пробавляться

269

 

мною». Меж тем, как мы таким образом калякали, прекрасная дама, лежавшая в кровати, отвела полог немного назад и сказала старухе, чтоб она перестала молоть вздор и шла спать! Тут я взял у старой хрычовки свечу, чтоб поглядеть, кто лежит в постели. Она же погасила свечу и сказала: «Господин, коли тебе мила жизнь, то не отваживайся на то, что умыслил! Ложись, но будь уверен, что ежели ты и впрямь потщишься узреть сию даму наперекор ее воле, то никогда не уйдешь отсюда живым!» С такими словами прошла она через комнату и заперла за собою дверь; девушка же, смотревшая за огнем, также совсем его потушила и ушла через скрытую за гобеленом дверцу. Засим дама, лежавшая в постели, сказала: «Alle, monsieur Beau Alman, иди спать, сердце мое! Подь сюды, прижмись ко мне!» — стольким-то словам ее обучила старая немка. Я направился к постели, чтобы поглядеть, как тут обернется дело, и едва только подошел, как лежавшая там женщина бросилась мне на шею, привечая меня несчетными поцелуями, так что от нетерпеливого желания едва не откусила мне нижнюю губу, и она стала теребить мой ночной колпак и рвать на мне рубашку, привлекла к себе и так повела себя от безрассудной горячности, что и сказать невозможно. Она не знала по-немецки других слов, как только «Прижмись ко мне, сердце мое!». Все остальное она давала понять телодвижениями. Я, правда, тайком помыслил о своей милой, да чем тут пособишь? Увы, я был человек и обрел столь изрядное во всех пропорциях тело, исполненное такою приятностию, что был бы доподлинным чурбаном, когда б мог уйти оттуда непорочным; сверх того оказали свое действие и колбаски, коими угостил меня на дорогу доктор, так что мне самому представилось, как если бы я обратился в козла.

Сим образом провел я в том месте восемь дней и столько же ночей и полагаю, что и другие три возлежали со мною, ибо не все они говорили, как первая, да и не предавались такому дурачеству. И понеже меня и там потчевали точно такими же колбасками, то я уверился, что и они были приготовлены мусье Канаром, который довольно уведомлен о моих делах. Был я тогда в полном расцвете юности, черный пушок едва-едва стал пробиваться над губою. И хотя пробыл я у этих четырех дам полных восемь ден, однако ж не могу похвалиться, что мне было дозволено поглядеть хоть на одну из них иначе, как под флеровым чепчиком или когда стемнеет. По прошествии же сказанного времени, то есть восьми дней, посадили меня во дворе с завязанными глазами в карету вместе со старухою, которая дорогою мне их развязала и привезла к дому моего господина; затем кучер быстро укатил. Мое вознаграждение состояло в двухстах пистолях, а когда я спросил старуху,

270

 

надо ли мне из этих денег кому-либо отсчитать на водку, то она сказала: «Бога ради, не делай сего, ибо ты весьма бы тем раздосадовал наших дам, и они, чего доброго, подумали бы, будто ты возомнил, что побывал в непотребном доме, где надобно за все платить». Впоследствии у меня было немало подобных приглашений, отчего я так одеревенел, что под конец от немощи все эти дурачества мне весьма прискучили, ибо и напичканные пряностями колбаски уже почти не могли пособить, из чего я заключил, что и мусье Канар должен тут наполовину почитаться сводником, ибо он их приготовлял.

 

 

ШЕСТАЯ ГЛАВА

Симплиций бежит из Франции прочь,

Недобрую хворь он сумел превозмочь.

 

Такими-то делами промыслил я себе столько подарков деньгами и различными вещами, что меня пронял страх, и я уже более не дивился, что женщины поступают в бордель и сие скотское распутство превращают в ремесло, ибо оно приносит столь изрядную прибыль. Однако ж я принялся размышлять и углубился в себя, правда, не по причине благочестия или побуждений совести, а из опасения, что рано или поздно меня на такой дорожке изловят и воздадут по заслугам. Того ради стал я помышлять, как бы возвратиться в Германию, а тем более что комендант в Л. мне написал, что он захватил живьем несколько кельнских купцов, коих он не собирается выпускать из своих рук прежде, чем ему не вручат принадлежащие мне вещи, item что он еще бережет для меня обещанный прапор и желал бы, чтобы я объявился еще до весны, ибо иначе, ежели я не прибуду к тому времени, он будет принужден отдать эту должность другому. При сем случае и жена моя присовокупила письмецо, наполненное милыми свидетельствами ее нетерпеливого ожидания. Но ежели бы она ведала, какую повел я тут честную жизнь, то, верно, вложила бы туда совсем иной привет.

Я с легкостью мог представить себе, что мне будет трудненько отделаться от мусье Канара, а посему умыслил уйти тайком, как только улучу к тому случай, что, на мою великую беду, мне и удалось. Ибо как только я повстречал однажды нескольких офицеров из веймарской армии, то поведал им, что я прапорщик под началом у полковника де С. А. и обретаюсь некоторое время в Париже по своим делам, ныне же возымел твердое намерение снова возвратиться в полк, и обратился к ним с просьбою принять меня

271

 

в свое общество попутчиком. Итак, открыли они мне день своего выступления в поход и охотно взяли меня с собою; я купил себе резвого клеперка и снарядился в путь так скрытно, как только мог; уложил свои деньги (примерно пятьсот дублонов, кои все были добыты мною зазорною работою у безбожных бабенок) и убрался вместе с моими камрадами, не испрашивая дозволения мусье Канара, однако ж написал ему с дороги, выставив на письме Маастрихт, дабы он подумал, что я отправился в Кельн. В сем послании я брал абшид, объявляя, что мне невозможно долее пребывать у него, ибо я больше не в состоянии переваривать его ароматные колбаски.

На втором ночном привале после Парижа приключилась со мною беда, как натурально бывает с тем, кто заболеет рожею, и голова моя причиняла мне столь ужасную боль, что невозможно было подняться. Мы остановились в прескверной деревеньке, где я не мог сыскать никакого медикуса, а всего горше было то, что не было никого, кто бы мог за мною ходить и оказать мне помощь, ибо рано поутру офицеры, следуя приказу, отправились в путь, оставив меня лежать при смерти, как человека, до коего им не было дела. Однако ж перед отъездом они поручили трактирщику меня и мою лошадь и уведомили деревенского старосту, чтобы он наблюдал за мною, как за офицером, который служит своему королю на войне.

Итак, пролежал я там несколько дней в полном беспамятстве и бредил, как помешанный. Привели ко мне попа, который, однако, не мог внять от меня ничего разумного. И понеже он увидел, что не сможет уврачевать мою душу, то обратил свои помыслы на то, что посильно помочь телу, ибо велел мне пустить кровь, дать потогонного питья и уложить в постель, дабы я хорошенько пропотел. Сие подействовало на меня столь благотворно, что в ту же ночь я опамятовался и стал понимать, где нахожусь, как туда попал и заболел. На следующее утро пришел ко мне снова помянутый священник и застал меня в полном отчаянии, ибо у меня не токмо похитили все мои деньги, но я еще возомнил не что иное, как то, что я (s. v.) нахватал любезных францей, ибо, по справедливости, они причитались мне скорее, нежели пистоли, так что по всему телу у меня пошли пятна, как у тигра. Я не мог ни ходить, ни стоять, ни сидеть, ни лежать, и у меня вовсе не было терпения сносить сие, и подобно тому как я не поверил бы, что потерянные деньги были ниспосланы мне ботом, то и теперь впал в такое буйство, что полагал, будто их снова отнял у меня сам черт. От моей божбы все небо могло почернеть, и я повел себя так, словно хотел совсем изойти от отчаяния; посему доброму священнику стоило немалых трудов меня утешить, ибо башмак сильно жал

272

 

мне сразу в двух местах. «Друг мой, — сказал он, — образумься, ежели хочешь нести свой крест, как подобает честному христианину! Что ты делаешь? Неужто хочешь ты, кроме денег, лишиться также и жизни и, что еще важнее, вечного спасения?» Я возразил: «О деньгах я не печалюсь, когда б не навязал я себе на шею эту проклятую скаредную болезнь или, по крайности, попал в такое место, где мог бы ее хорошенько вылечить!» — «Тебе надобно потерпеть, — отвечал священник, — как принуждены терпеть бедные маленькие дети, коих эта болезнь в здешней деревне повалила больше полусотни!» Едва я услышал, что и дети одержимы такою же болезнью, то сразу приободрился, ибо легко мог сообразить, что помянутая мерзкая зараза не могла к ним пристать; того ради взял я кожаный свой чемодан поглядеть, что там могло еще остаться, однако в нем не нашлось ничего ценного, кроме чистого белья и медальона с изображением некой дамы, кругом усаженного рубинами, который подарила мне некая дама в Париже. Я вынул изображение, а остальное передал духовному лицу с просьбою продать в ближайшем городе, чтобы мне было на что прохарчиться. Сие привело к тому, что я едва получил третью часть того, что все это стоило; а так как мне этого не надолго хватило, то я принужден был также расстаться и с моим клепером. Так протянул я в немалой скудости до того времени, покуда не начали подсыхать струпья и мне снова не полегчало.

 

 

СЕДЬМАЯ ГЛАВА

Симплиций, Фортуну упустив оплошно,

Теряется в мыслях, сколь жить стало тошно.

 

Чем кто грешит, тем и наказан. Оспа так изрябила мое лицо, что с тех пор женщины оставили меня в добром покое. Я получил такие выбоины, что стал похож на мостовину в овине, где молотили горох, и превратился в такую уродину, что мои прекрасные вьющиеся волосы, в коих запутывалось столько женщин, устыдившись меня, покинули свою родину. Заместо них отросли другие, наподобие свиной щетины, так что я с необходимостью принужден был носить парик; и подобно тому как на моей коже не осталось снаружи никакой красы, так и приятный мой голос пропал, ибо горло у меня было все в струпьях. Глаза мои, всегда сверкавшие любовным огнем, так что способны были воспламенить любую, теперь стали красны и слезились, как у восьмидесятилетней старухи, сведшей знакомство с господином Корнелиусом. А сверх того я находился в чужой стране, где не знал ни единой собаки и

273

 

ни единого человека, который бы мне доверял, не понимал языка и почитай что издержал все деньги.

Тут только поразмыслил я обо всем прошедшем, сокрушаясь об удачливых обстоятельствах, способствовавших моему благополучию, которые я беспутно и оплошно упустил. Тогда лишь я оглянулся назад и приметил, что чрезвычайное счастие на войне и обретенное мною сокровище были не что иное, как причина и приуготовление к теперешнему моему несчастию, и Фортуна никогда б не смогла низвергнуть меня столь глубоко, когда б перед тем не прельстила меня лживыми своими взорами и не вознесла бы так высоко; и я нашел, что то самое добро, которое я повстречал и почитал добром, было на самом деле злом и привело меня к крайней погибели. И не было тогда со мной ни отшельника, который чистосердечно печаловался обо мне, ни полковника Рамзая, который призрел меня в горькой нужде, ни священника, который подавал мне добрые советы, словом, ни одного-единственного человека, кто был бы ко мне расположен; а как деньги мои уплыли, то и меня погнали прочь искать пристанища где-либо в ином месте, так что я, подобно блудному сыну, должен был довольствоваться обществом свиней. Тогда-то впервые подумал я о добром совете, что подал мне тот пастор, что надобно мне приложить мои деньги и мою юность к учению; однако ж было уже слишком поздно хвататься за ножницы, чтобы подрезать крылья пташке, ибо она улетела. О, скорая и злополучная перемена! Всего месяц назад я был молодцом, который приводил в изумление князей, восхищал женщин и народ как искуснейшее творение природы, да что там, казался самим ангелом, теперь же стал столь ничтожен, что на меня мочились собаки. Я терялся в мыслях, за что бы мне ухватиться; трактирщик не захотел меня держать и вытолкал из дома, ибо я не мог больше платить. Я охотно пошел бы на даровые хлеба, да ни один вербовщик на меня не зарился, ибо я более походил не на солдата, а на шелудивого пса и обтрепанного полотняного ткача. Работать я не мог, ибо был еще слишком слаб, да и сверх того не знал никакого ремесла. Или надобно было мне снова стать пастухом, как у моего батьки, или даже нищенствовать, чего я стыдился. Ничто так не утешало меня, как то, что близилось лето и я мог, по крайности, заночевать под забором, ибо меня никто не хотел пускать в дом. У меня еще сохранилось нарядное платье, которое я сшил на дорогу, а также чемодан с дорогим полотняным бельем, однако ж никто их у меня не покупал, опасаясь, чтоб я не передал с ними болезнь. Я взвалил эти пожитки на плечи, взял шпагу в руки, а путь-дорогу под ноги, которая и привела меня в маленький городишко, где, однако же, была аптека. Я зашел туда и велел приготовить мне мазь, чтобы согнать с лица оспины;

274

 

и так как у меня не было денег, то предложил аптекарскому подмастерью красивую тонкую рубашку, а он не был столь брезглив, как другие дурни, которые не хотели брать у меня платье. Я помыслил: когда бы тебе только поскорее отделаться от гнусных пятен, то дела пойдут лучше, и твоя нужда полегчает. И когда аптекарь меня утешил, что стоит миновать неделе, как глубокие рубцы, коими меня изукрасила оспа, станут менее приметны, то я порядочно приободрился. Рядом был рынок, где я увидел зубодера, который зашибал изрядные деньги, навязывая людям всякие негодные снадобья. «Дурачина, — сказал я самому себе, — что ты делаешь, да неужто сам ты не можешь изготовить такой же хлам; коли ты не довольно прожил у мусье Канара и не обучился настолько, чтобы облапошивать глупых мужиков и тем добывать себе пропитание, то ты совсем жалкий олух».

 

 

ВОСЬМАЯ ГЛАВА

Симплициус, странник и нищеброд,

Обманом деньги с мужиков дерет.

 

Я мог тогда жрать, как молотильщик, ибо мой желудок был поистине ненасытен и непрестанно требовал от меня все больше и больше, хотя у меня ничего уже не было в запасе, кроме одного-единственного золотого кольца с адамантом, которое стоило примерно двадцать крон. Я спустил его за двенадцать, и понеже мог с легкостью вообразить, что им скоро придет конец, ибо в придачу к ним я ничего не выручил, то решил стать врачом. Я купил себе materialia 1 для составления theriacae Diatesseron и приготовил его, чтобы продавать в маленьких городах и местечках. А для пользования мужиков взял я немного можжевелового латверга, смешал его с дубовым листом, ивовыми почками и тому подобными жестокими ингредиентами. Затем приготовил я из трав, кореньев, масла и некоторых жиров зеленую мазь для врачевания ран, да такую, что ею можно было лечить и покалеченную лошадь, item из гальмея, кремня, рачьих жерновок, шмиргеля и трепела — порошок, чтобы чистить добела зубы; далее изготовил я голубой эликсир из щелока, меди, нашатыря и камфары — от цинги, дурного запаху во рту, зубной боли и глазной хворобы, а также приобрел целый ворох жестяных и деревянных коробочек, бумаги и скляниц, дабы рассовать в них свои товары, а чтоб придать себе важности, велел я составить и отпечатать на французском языке

1 материалы (лат.).

275

 

ярлычки, на коих было обозначено, к чему годно то или другое снадобье. В три дня я управился с этой работой, издержав, когда покинул городишко, едва три кроны в аптеке и на покупку склянок. Итак, уложил я вещи и порешил, странствуя от деревни к деревне и сбывая по дороге свои товары, добраться до Эльзаса, а следовательно, до Страсбурга как нейтрального города, а там при случае выйти на Рейн и вместе с купцами отправиться в Кельн, а оттуда своим путем к любезной женушке. Умысел-то был хорош, да предприятие незадачливо!

Когда я первый раз объявился перед церковью с моим знахарством и стал предлагать свои товары, то моя торговлишка пошла из рук вон плохо, ибо был я еще столь прост, что не пожелал пособлять ей ни языком, ни какими-либо шарлатанскими выдумками; однако ж тотчас приметил, что надо взяться за дело иначе, ежели только хочу зашибить деньгу и сбыть это дерьмо. Я пошел со своим хламом в трактир и за столом узнал от хозяина, что после полудня под липами у его дома собирается народ, тут я мог бы кое-что продать, ежели у меня хорошие товары; однако по всей стране шатается столько обманщиков, что люди туго расстаются со своими денежками, покуда воочию не увидят надежной пробы, что териак отменной доброты. Когда я услышал, в чем заминка, то раздобыл стеклянный стакан превосходной страсбургской водки и поймал особого вида лягушку, из тех, что зовут жерлянка, или монашка, кои по весне да и летом заводятся в нечистых лужах и там поют; они золотисто-желтые или почти что красно-желтые, а внизу на брюхе с черными пятнами, весьма невзрачные с виду. Одну такую я и посадил в скляницу с водою и поставил рядышком с моими товарами под липами. Когда люди стали собираться и столпились вокруг меня, то многие полагали, что я примусь выдирать зубы клещами, которые позаимствовал у трактирщика; я же повел такие речи: «Э, господа и добры други (ибо я еще совсем скверно говорил по-французски)! Я не какой-нибудь там Выдери-мне-зуб, а есть у меня в запасце славная примочка для глаз, чтоб они не были красны да не было из них течи». — «Вот, вот, — ответил мне один, — сие сразу видно по твоим очам, они горят, как болотные огни!» Я сказал: «То правда; но когда б у меня не было этой примочки, то я бы и вовсе ослеп. Впрочем, я не торгую этой водою; я продаю териак и порошок для белых зубов и мазь от ран, а примочку я даю в придачу. Я не какой-нибудь там шарлатан или Обсерись-народ. Я продаю этот териак, ибо учинил ему пробу, и коли он тебе не нравится, то тебя никто не неволит его покупать». Меж тем велел я одному из обступивших меня людей выбрать коробочку с териаком, вынул из нее катышек размером с горошинку, опустил его в стакан с водкой, кою

276

 

зрители почитали простою водою, растер его там и, вытащив щипцами лягушку из скляницы, сказал: «Гляньте-ко, добры други! Когда сия ядовитая тварь напьется териака и не околеет, то снадобье ни к чему не годно, и вы его у меня не покупайте!» С такими словами взял я бедную лягушку, коя родилась и взращена была в водной стихии и никакого другого элемента или ликвора не могла вынести, и сунул в стакан с водкой, прикрыв лоскутом бумаги, дабы она оттуда не выскочила. Тогда зачала она там яриться и корчиться куда жесточе, чем если бы я ее бросил на раскаленные уголья, ибо водка была для нее чересчур крепка; и после того как она некоторое время потрепыхалась, то потихоньку околела, протянув все четыре лапы. Тут мужики разинули рты и кошельки, ибо своими собственными очами увидели надежную пробу. Они возомнили, что на всем свете нет лучшего териака, нежели у меня, и тут было немало хлопот заворачивать в ярлыки эту дрянь и считать деньги. Тут сыскались и такие, что покупали по три, по четыре, по пять и по шесть заверток, чтобы запастись таким превосходным противоядием на случай какой нужды; и они закупали также для своих друзей и родственников, живших в других местах, так что я глупейшим образом, ибо тогда был не базарный день, выручил в тот же вечер десять крон и еще сохранил больше половины своего товара. В ту же ночь я подался в другую деревню, ибо находился в опасении, чтобы какой-нибудь мужик не оказался столь любопытен и не опустил жабу в воду, учинив пробу моему териаку, а когда она не удастся, не наклал мне по загривку. Мне ведь не было надобности употреблять такие обманства, которые раскрывает высокоученый Маттиолус в шестой книге Диоскорида «De veneris», когда пишет о базарных лекарях и шарлатанах. И покуда я мог находить сказанных монашек, мне не было нужды держать обезьяну или какое другое редкостное животное, чтобы морочить глупых людей. А в Париже научился я у одного немецкого фигляра проделывать преизящные фокусы на картах, чтоб собирать зевак и завлекать их до тех пор, покуда не учиню вышеописанным образом пробу моему териаку и не подстрекну народ растрясти мошну. А чтоб я мог доказать отменную доброту моего противоядия также и другим манером, изготовил я из муки, шафрана и чернильного ореха желтый мышьяк, а из муки и купороса — Mercurium sublimatum. И когда я хотел учинить пробу, то ставил на стол две совершенно одинаковые скляницы с водою, подмешав в одну из них aqua fortis, либо spiritus vitrioli. В сей склянице я разбалтывал малую толику моего териака, а затем натирал в обе того и другого яду, сколько было потребно. От этого вода, в которой не было териака, а значит, и не было селитряной кислоты, становилась черной, как чернила, другая

277

 

же оставалась чистой, как была, по причине селитряной кислоты. «Эге! — говорил тогда народ. — Гляди-ко, то поистине славный териак, да еще задешево!» А когда я потом сливал оба стакана вместе, то все снова становилось прозрачно. Тут-то добрые мужики и развязывали кошельки и покупали у меня, что не только пришлось весьма кстати для моего истомившегося желудка, но и посадило меня на коня, да еще к тому же снабдило немалыми деньгами на дорогу, и таким образом я счастливо достиг немецкой границы. А посему, любезные крестьяне, не верьте с такою легкостию чужестранным площадным шарлатанам! А не то будете ими жестоко обмануты, ибо они заботятся не о вашем здравии, а подбираются к вашим денежкам.

 

 

ДЕВЯТАЯ ГЛАВА

Симплициус, лекарь, немало болтал,

К имперским солдатам в лапы попал.

 

Пока я пробирался через Лотарингию, разошлись все мои товары, а так как я опасался городов, где стояли гарнизоны, то не мог запастись другими. Того ради принужден был я взяться за что-либо иное, покуда не улучу случай снова изготовлять териак. Я купил две мерки водки, подкрасил ее шафраном, разлил по скляницам — каждая по полулоту — и продавал людям, выдавая за превосходную золотую воду, весьма пользительную при лихорадке, выручив за нее тридцать флоринов. И когда мне стало недоставать пузырьков, а я прослышал про стекловарню во Флекенштейне, то отправился туда, чтобы запастись необходимым снаряжением; и меж тем, как я кружил окольными путями, меня захватил филиппсбургский разъезд, что тогда стоял в замке Вагельнбург; итак, я лишился всего, что сумел вымотать у простофиль во время этого путешествия. А как мужик, который пошел со мною показать дорогу, объявил молодцам, что я медикус, то и повезли меня как доктора в Филиппсбург наперекор всем чертям.

Там мне учинили допрос, а я вовсе не побоялся признаться, кто я такой, но мне не хотели верить, полагая, что я более важная птица, чем на самом деле; и я не иначе как доктор. Я клялся, что принадлежал к имперским драгунам в Зусте и был взят в плен шведами из Л., item что от противника, который не захотел отпустить меня за выкуп, я ушел в Кельн, дабы произвесть экипировку, а оттуда противу своей воли попал во Францию, теперь же возвращаюсь в свой полк. А о том, что я взял себе жену на стороне противника и еще должен там получить прапор, я искусно

278

 

умолчал в надежде, что мне удастся отговориться и получить свободу. Хотелось мне тогда спуститься вниз по Рейну и снова отведать вестфальской ветчины. Но все обернулось совсем иначе, ибо мне ответили, что императору надобны солдаты как в Зусте, так и в Филиппсбурге; мне надлежит остаться у них, покуда не представится удобный случай воротиться в полк. А ежели сие предложение мне пришлось не по вкусу, то я могу довольствоваться темницей, где, покуда не освобожусь, со мной будут обходиться, как с доктором, которого ведь они и взяли в плен.

Итак, я пересел с лошади на осла и принужден был противу моей воли стать мушкетером. Тогда пришлось мне солоно, ибо командиром там был скряга и солдатский паек страх как мал. Я не зря сказал: страх как мал, ибо всякое утро, когда я его получал, на меня нападал страх, ибо я знал, что должен довольствоваться им весь день-деньской, тогда как я без малейшего труда мог умять его зараз. И сказать по правде — прежалкая это тварь мушкетер, который принужден подобным образом провождать жизнь в гарнизоне и довольствоваться разлюбезным черствым хлебом, да еще впроголодь. Да ведь это все одно, что пленный, который влачит свою печальную жизнь на хлебе и воде. И пленнику даже живется лучше, и он куда счастливее; ибо он не должен ни бодрствовать, ни ходить дозором, ни стоять на карауле, а полеживает себе спокойно, и у него ровно столько же надежды когда-нибудь со временем выбраться из такой тюрьмы, как и у бедной гарнизонной крысы. Хотя были там и такие, что умели самым различным манером несколько поправить свой достаток; однако ни один из таких способов, которые я мог выбрать, чтобы насытить утробу, не был пристойным. Ибо некоторые в такой беде брали себе жен (хотя бы то были отставные потаскухи) затем только, чтобы они могли их прокормить шитьем, стиркой, пряденьем либо мелочной торговлей, плутнями, а то и воровством. Там среди баб была одна фендрикша, которая получала жалованье, как гефрейтер; другая была повитуха и своим ремеслом доставляла себе и мужу изрядные угощения. А другие умели стирать и крахмалить; они полоскали у холостых офицеров рубахи, чулки, подштанники, и не знаю, что еще, отчего получали особые прозвища. Иные продавали табак и набивали молодчикам трубки, когда у них в том была нужда; а другие торговали водкой, и шла слава, что они разбавляют ее водою, которую сами дистиллируют, отчего она, однако ж, не теряет во вкусе. А иные умели шить и могли выделывать всякие стежки и модели, чем и зарабатывали деньги; а были и такие, которых кормило поле: зимою выкапывали улиток, весною сеяли салат, летом обирали птичьи гнезда, осенью же умели добывать всякие лакомые кусочки. Некоторые таскали на себе дрова на

279

 

продажу, как вьючные ослы, а другие промышляли какой пи на есть торговлишкою. Снискивать подобным образом себе пропитание и насыщать утробу было не по мне, ибо у меня уже была своя жена. Иные молодчики промышляли игрой, ибо знали всякие кунштюки почище любого жулика и умели облапошивать своих простофилей-камрадов фальшивыми костями и картами, но подобные профессии мне претили. А другие рыли шанцы и ломили, как лошади, но я был на то слишком ленив. А еще другие занимались всякими ремеслами, я же, олух, не знал ни одного. Правда, ежели бы понадобился музыкант, то я пришелся бы тут кстати; но в такой голодной обители обходились одними дудками да барабанами. Некоторые несли караульную службу за других и день и ночь не отлучались с караулов; я же предпочитал лучше голодать, нежели так изнурять свое тело. А иные перебивались тем, что участвовали в разъездах, но мне ни разу не доверили выйти за ворота. Были такие, что умели подстерегать добычу лучше кошки; но я ненавидел подобные промыслы хуже чумы. Одним словом, куда бы я ни повернулся, ни за что не мог ухватиться, чтобы насытить утробу. А что мне всего более досаждало, так то, что я еще принужден был сносить насмешки, когда парни говорили: «Что это за доктор, у которого подвело живот?» Под конец заставила меня нужда выудить несколько отменных карпов из крепостного рва, но как только проведал о том полковник, то я принужден был погарцевать на деревянном осле, и мне запретили показывать свое искусство под страхом виселицы. Под конец чужое несчастье обернулось мне счастьем, ибо стоило мне вылечить кое-кого от желтухи и лихорадки из тех, кто особенно уверовал в мое врачевание, как мне было разрешено отлучаться из крепости под тем предлогом, что мне надо собирать травы и коренья для моих лекарств. Вместо того я ставил силки на зайцев, и мне особенно посчастливилось, ибо в первую же ночь поймал сразу двух; я преподнес их полковнику и получил за это в подарок не только талер, но и дозволение уходить из крепости ловить зайцев, когда хочу, если только не назначен в караул. А как тогда вся страна порядком запустела и никого не было, кто охотился бы за зайцами, хотя они здорово размножились, то вода снова потекла на мою мельницу, ибо все казалось не иначе, как если бы шел снег из зайцев или я загонял их в свои силки каким-либо колдовством. А когда офицеры убедились, что мне можно доверять, то мне снова дозволили отправляться в разъезды. Тут повелись у меня деньки, как бывало в Зусте, хоть теперь я уже не командовал отрядом и не вел его за собою, как в Вестфалии, ибо сперва надобно было вызнать все дороги и тропинки, равно как и течение Рейна.

280

 

 

ДЕСЯТАЯ ГЛАВА

Симплиций, свалившись в бурный поток,

Дает добродетели строгой зарок.

 

Прежде чем поведаю я о том, как избавился я от мушкета, хочу рассказать еще несколько историй: одну о превеликой опасности для жизни и телесного здравия, коей я по милости божией избежал, другую об опасности душевной погибели, в коей я жестоковыйно застрял, ибо я не желаю скрывать свои пороки, так же как и добродетели, не затем только, дабы полнота моей повести не потерпела ущерба, но и того ради, чтобы неискушенный читатель узнал, сколь диковинные сумасброды бывают на свете, что мало помышляют о боге.

Как в конце предыдущей главы было уже сказано, дозволили мне принять участие в разъездах, ибо в гарнизоне доброхотствовали не всяким беспутным ветрогонам, а заправским солдатам, которые могут понюхать пороху. Итак, однажды вышли мы, девятнадцать молодцов, через Унтермаркское графство, выше Страсбурга, дабы подстеречь корабль из Базеля, на котором должны были тайно находиться несколько веймарских офицеров и всякое добро. Выше Оттенхейма мы нашли рыбачью лодку, чтобы перебраться на ней и залечь на Вердере, откуда было весьма удобно принудить приближающееся судно пристать к берегу, ибо десятеро из наших уже были счастливо перевезены рыбаком. Но когда один из нас, который, впрочем, хорошо мог управлять лодкой, переправлял остальных девятерых, среди коих был и я, то лодка нечаянно перевернулась, и мы все внезапно очутились в Рейне, да притом в наиопаснейшем месте, где самое сильное течение. Я не больно-то печалился о других, а подумал о самом себе. И хотя я напрягал все силы и пустил в ход всю сноровку хорошего пловца, могучий поток швырял меня, как мяч, и то подбрасывал вверх, то тащил в бездну. Я сражался с волнами столь доблестно, что нередко едва мог перевести дух; будь вода похолоднее, то я ни за что бы так долго не продержался и не уцелел. Часто пытался я достичь берега, но водоворот не дозволял мне сего, бросая из стороны в сторону; и хотя вскорости меня отнесло к Гольдшейеру, время, которое ушло на это, показалось мне столь долгим, что я почти потерял надежду на спасение. Но когда миновал деревеньку Гольдшейер и уже приготовился к мысли, что меня живым или мертвым вынесет к страсбургскому мосту через Рейн, то завидел я большое дерево, выставившее из воды свои ветви совсем неподалеку от меня. Поток стремительно несся прямо на него; того

281

 

ради употребил я все остающиеся силы, чтобы подплыть к дереву, в чем мне была удача, ибо вода и мои старания посадили меня на большой сук, который я сперва принял за целое дерево. Однако кипение вод и волны так его терзали, что он беспрестанно трещал, отчего в животе моем происходило такое сотрясение, что, казалось, могло извергнуть легкие и печень. Я прежалостно держался на нем, ибо у меня диковинным образом зарябило в глазах; тут выворотило из меня наружу все, что я съел еще во Франции и Вестфалии; и меж тем, когда я блевал, словно пес у кожевника, штаны мои также стали полнехоньки, но все это добро тотчас смыли и унесли прочь волны Рейна, ибо сук, на котором я сидел, поминутно окунался в воду. Я и сам снова охотно бросился бы в воду, но здраво рассудил, что было бы недостойно мужчины не осилить того, что было сущей безделицей по сравнению с тем, что я уже выстоял; того ради принужден был остаться, питая непрочную надежду на нечаянное избавление, которое ниспошлет мне бог, ибо иначе придется мне распроститься с жизнью. Однако совесть моя не подавала мне к сему твердого упования. Меж тем как я выговаривал самому себе, что я уже не один год нерачительно пренебрегал такою спасительною благодатию, все же надеялся я на лучшее и принялся так истово молиться, как если бы получил воспитание в монастыре: я решил вести впредь благочестивую жизнь и давал различные обеты. Я отрекался от солдатской жизни и заклялся навеки от разъездов, также забросил патронташ и ранец и новел себя не иначе, как если бы вознамерился снова стать отшельником, дабы искупить грехи, воссылая благодарение божественному милосердию за чаятельное свое спасение. И меж тем, как я провел в таком страхе и надежде на том суку два или три часа, показался шедший вниз по Рейну тот самый корабль, который я должен был подстеречь. Тут принялся я прежалостно вопить и взывать о помощи ради самого бога и Страшного суда; и когда корабль проходил неподалеку от меня, а посему мое бедственное положение и опасность, в какой я находился, тем явственнее предстали очам, так что всех побудил к милосердию, ибо они тотчас же отправились к берегу, чтобы посоветоваться, как мне пособить.

И как по причине великого течения и водоворота, производимого корнями и сучьями дерева вокруг меня, нельзя было без опасности для жизни ни подплыть ко мне, ни приблизиться на большом или малом судне, то для моего спасения потребно было немалое время, чтобы поразмыслить. Тут всякий легко уразумеет, каково было у меня тогда на душе. Наконец послали они двух молодцов на челне, которые зашли по реке выше меня и бросили

282

 

мне по течению канат, оставив у себя один его конец; другой же конец выловил я с превеликим трудом и обвязал вокруг туловища так крепко, как только смог, и так потянули меня, как рыбу на удочке, сперва в челн, а потом доставили на корабль.

И когда таким образом по божией милости я избежал смерти, то, по справедливости, должен был на берегу пасть на колени и возблагодарить божественную благость за свое спасение, а также положить начало к исправлению, согласно зароку и обету, что я дал, обретаясь в жестокой беде. Но ах, жаль! Я, бедный человек, пренебрег сим. И когда меня спросили, кто я такой и как попал в такую опасность, то зачал так лгать, что небо могло почернеть, ибо я подумал: «Когда ты им откроешь, что намеревался их ограбить, они тотчас же снова бросят тебя в Рейн»; итак, выдал себя за выгнанного органиста и сказал, что когда я поспешил в Страсбург, чтобы подыскать за Рейном должность учителя или какое другое место, то меня захватил разъезд, обобрал и бросил в реку, которая и вынесла меня к этому дереву. И после того как я сумел всячески приукрасить эту ложь и подтвердить клятвами, мне в том крепко поверили, дали кушанье и питье, чтобы я мог подкрепить свои силы, в чем я тогда изрядно нуждался. У страсбургской таможни большинство людей сошло на берег и я вместе с ними; и когда я изъявлял им глубокую благодарность, то приметил среди прочих молодого купца, чье лицо, походка и мины позволяли заключить, что я не раз видел его и раньше, хотя и не мог вспомнить где, однако же догадался по разговору, что он был тот самый корнет, который (прежде сего) взял меня в плен. По правде, я не мог взять в толк, как из такого молодого бодрого солдата получился купец, особливо же потому, что он был прирожденный дворянин. Охота узнать, обманули меня глаза и слух или нет, побудила меня подойти к нему и сказать: «Мусье Шёнштейн, это он или не он?» А он мне ответил: «Я никакой не Шёнштейн, а купец». Тогда я сказал: «Так ведь ж я не Егерь из Зуста, а органист или, вернее, нищенствующий побродяга». — «О брат! — воскликнул он. — Так какого черта тебе тут надобно? Где ты шатаешься?» Я сказал: «Когда самим небом тебе назначено было помочь спасти мне жизнь, как то уже случалось дважды, то, нет сомнения, мне суждено быть неподалеку от тебя». Засим взялись мы за руки, как два верных друга, которые прежде того поклялись во взаимной приязни до самой смерти. Я принужден был у него остановиться и все рассказать, что со мною сталось с тех пор, как я уехал из Л. в Кельн за своим сокровищем; не умолчал я и о том, каким образом отправился с разъездом подстерегать их корабль и что с нами приключилось. Однако ж о том, какую жизнь вел я

283

 

в Париже, молчал как рыба, из опасения, что он может проболтаться в Л., отчего наживу я у моей жены худую славу. В свой черед, и он открыл мне, что был послан гессенским генералитетом к герцогу Бернгарду, князю Веймарскому, по различным делам особливой важности касательно дел военных, дабы составить реляцию и учинить конференцию о предстоящей кампании и приготовлениях к оной, что все он должным образом исправил, и в обличье купца, как то я видел собственными очами, возвращается восвояси. Также рассказал он мне, что, когда уезжал, моя дражайшая была на сносях и находилась в добром здравии, равно как ее родители и родственники; item что полковник все еще сохраняет для меня прапор, и поддразнивал, уверяя, что как мое лицо сильно изрыла оспа, то моя жена и другие женщины в Л. еще более возомнят об Егере и встретят его с особливою куртуазностию и т. д. Засим уговорились мы, что я останусь с ним и с такою оказиею возвращусь в Л., чего я так сильно желал. И так как я был в лохмотьях, то он дал мне взаймы немного денег, чтобы я экипировался как лавочный слуга.

Но, говорят, чему не бывать, то и не случится. Сие сбылось и на мне, ибо когда мы плыли вниз по Рейну и наш корабль в Рейнхаузене был подвергнут визитации, то меня тотчас же опознали филиппсбуржцы, схватили и увезли в Филиппсбург, где я принужден был снова стать мушкетером, как и прежде, что весьма огорчило доброго моего корнета, равно как и меня самого, ибо нам пришлось разлучиться. Но он не посмел вмешаться в мои дела, ибо ему самому пришлось подумать о том, чтобы не попасться.

 

 

ОДИННАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций решает прибегнуть к обману,

Не хочет поверить грехи капеллану.

 

Итак, благосклонному читателю уже ведомо, в какой опасности для жизни и здравия я находился. А что касается опасности для моего душевного спасения, то надобно знать, что, стоя под мушкетом, я порядочно одичал и стал человеком, который больше не печалуется ни о боге, ни о своем слове: не было такого злодейства и такой недоброй выходки, коих я не был бы способен совершить. Тут были забыты все милости и благодеяния, когда-либо ниспосланные мне богом; я не творил молитвы ни о временном, ни о вечном блаженстве, а, положась на старого императора, жил, как скот. Никто не поверил бы мне, что я воспитан был благочестивым отшельником. Редко посещал я церковь, и вовсе не для

284

 

исповеди; и так как нимало не помышлял о своем душевном спасении и всех божественных предметах, то тем горше досаждал своим ближним. Я порицал людей не только тайно, но оскорблял их явно, едва представится к тому случай. Где б ни довелось мне зацепить кого-нибудь, уж я не упущу того, и я даже похвалялся, что, почитай, никто не избежал моих насмешек. За это меня частенько дубасили, а еще чаще приходилось мне гарцевать на деревянном осле, и мне даже грозили виселицей и удавкой, но ничто не помогало: я продолжал безбожное житие, так что казалось, будто я поставил все на карту и со всем старанием мчусь прямо в ад. И хотя я и не свершил никакого злодеяния, коим заслужил бы себе смерть, однако ж был столь нечестив и порочен, что, не считая колдунов и содомитов, навряд ли можно было повстречать другого более беспутного человека.

Сие приметил наш полковой капеллан, и понеже он был поистине благочестивый пастырь, радевший о душевном спасении, то послал он на пасхальной неделе за мною, дабы узнать, чего ради я не явился к исповеди и не причащался святых даров. Я же после его многих чистосердечных увещеваний обошелся с ним так же, как перед тем с пастором в Л., так что сей добрый и честный господин не мог ничего от меня добиться. И когда казалось, что вода и елей были потрачены на меня напрасно, то сказал он напоследок: «О, бедный человек! Я-то думал, что ты заблуждаешься по неведению, ныне же примечаю, что ты закоснел в грехах по нечестию и злому умыслу. Ах, кто же, думаешь ты, возымеет сострадание к твоей бедной душе и пожалеет о ее погибели? Со своей стороны во всеуслышание объявляю перед богом и людьми, что не несу вины за твою погибель, ибо пекусь и буду неусыпно печься о том, чтобы обрести тебе вечное спасение. Но ежели бедная твоя душа покинет тебя в теперешнем твоем закоснении, то мне не останется ничего более, как погрести тебя не на освященной земле вместе с прочими благочестивыми христианами, а подле живодерни, куда сволакивают околевшую скотину, или же в таком месте, где закапывают таких же заблудших и умерших без покаяния».

Сия суровая угроза столь же мало подействовала на меня, как и прежде увещевания, и не по иной какой причине, кроме той, что я стыдился исповеди. О, какой же я был дурень! Я нередко рассказывал о своих проделках целой компании, да еще прилыгал к тому немало, а теперь, когда должен был покаяться и смиренно признаться в своих грехах одному-единственному человеку заместо бога, получить отпущение, то молчал, как ожесточившийся немой! Я молвил правильно: ожесточившийся, ибо и впрямь ожесточился, сказав в ответ: «Я служу императору как солдат,

285

 

и когда я умру по-солдатски, то не диво, что меня, подобно другим солдатам (коих отнюдь не всегда погребают на освященной земле, а частенько где-либо на поле, в канавах, а то и в желудках волков и воронов), похоронят не на церковном кладбище».

Итак, отошел я от сего духовного лица, который со всем своим святым усердием о спасении моей души ровнешенько ничем от меня не поживился, кроме того, что однажды я преподнес ему зайца, о чем он часто просил меня под тем предлогом, что ему не подобает самому ставить силья, ибо если петля захлестнет его самого и лишит жизни, то будет неприлично предать его как удавленника погребению на освященной земле.

 

 

 

ДВЕНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций встречает Херцбрудера снова,

Незыблемо дружбы и верности слово.

 

Итак, мое исправление в нравах не воспоследовало, и я, напротив, час от часу становился все непутевее. Однажды полковник сказал мне, что так как я не хочу вести себя добропорядочно, то он с позором прогонит меня, как негодяя. Но понежe я хорошо знал, что это сказано не взаправду, то ответил ему: «Сие не токмо что с легкостию и без особливых издержек учинить можно, но и без ущерба для меня самого, когда только он соблаговолит отпустить со мною помощника профоса». Итак, оставил он все по-прежнему, ибо отлично уразумел, что меня нельзя застращать наказанием, а можно удержать только добром, дав мне полную волю; а посему принужден был я скрепя сердце остаться мушкетером и терпеть голод, покуда не наступило лето. Однако чем ближе придвигался со своею армиею граф фон Гёц, тем более приближалось мое освобождение, ибо когда он расположил главную свою квартиру в Брухзале, то мой Херцбрудер (коему я как верный друг помог деньгами в лагере под Магдебургом) был послан генералитетом с некоторыми поручениями в нашу крепость, где его приняли с превеликим почетом. Я как раз стоял на карауле перед покоями полковника, когда там давали славную пирушку; и хотя Херцбрудер был одет в черный бархатный камзол, я тотчас узнал его с первого взгляда, однако ж не отважился тотчас же заговорить с ним, ибо опасался, что он при таком стечении важных гостей постыдится меня или же вообще не захочет со мною знаться, ибо, судя по платью, был в больших чинах, я же был вшивым мушкетером. Но меня сменили, я справился у слуги об имени и

286

 

звании его хозяина, дабы быть в совершенной уверенности, что не принял за него другого, но и тут не собрался с духом заговорить с ним, а написал ему нижеследующее письмецо, которое поутру отдал для вручения его камердинеру:

 

«Monsieur etc. Когда высокородному моему господину угодно будет также и ныне спасти из наибедственнейшего в свете положения, в которое забросила его игра непостоянной Фортуны, того, кого он однажды своею доблестию избавил от уз и оков во время битвы при Виттштоке, то сие не токмо не потребует от него особливых трудов, но и доставит ему вечно благодарного и без того повсегда преданного ему слугу, ныне же наинесчастнейшего и покинутого

С. Симплициссимуса».

 

Едва прочитал он сию цидулку, как велел тотчас же впустить меня и сказал: «Земляк, а где тот малый, что дал тебе это письмо?» Я отвечал: «Господин, он сидит в плену в сей крепости». — «Ладно, — сказал он, — так ступай к нему и скажи, что я намерен ему пособить, даже если на него уже надели петлю!» Я сказал: «Господин, к тому нет нужды, однако ж благодарю за такую редкостную готовность». И понеже я видел, что он столь снисходителен, то продолжал свою речь и сказал: «Я ведь тот самый бедный Симплициус, который пришел теперь, чтобы возблагодарить за избавление у Виттштока, а также и с просьбою снова освободить его от мушкета, который принужден был взять противу своей воли». Он не дал мне всего досказать и, обняв меня, уверил, сколь готов он оказать мне помощь. Одним словом, он сделал все, что только может сделать верный друг; и, еще не расспросив меня, как я попал в крепость и принужден был нести такую службу, послал он своего слугу к тамошним евреям купить для меня коня и платье. Меж тем поведал я ему, что со мной приключилось с того времени, как его отец умер под Магдебургом, и когда он услышал, что я и был тот самый Егерь из Зуста (о котором он немало наслышался хвалебных солдатских россказней), то пожалел, что не узнал об этом раньше, ибо уже тогда мог бы пособить мне получить хорошее местечко.

А когда явился еврей, навьюченный целым ворохом всевозможного солдатского платья, то Херцбрудер выискал для меня самое лучшее, велел мне его надеть и отправился вместе со мною к полковнику. И он сказал ему: «Господин! В вашем гарнизоне встретил я сего стоящего перед вами солдата, коему я обязан столь многим, что не могу допустить, чтобы он оставался в столь низком звании, хотя бы он по своим качествам и не заслуживал лучшего;

287

 

того ради прошу господина полковника, не соизволит ли он доставить мне такую угодность: либо обеспечить ему лучшее произвождение, либо разрешить мне взять его с собою, чтобы помочь продвинуться по службе в армии, к чему, быть может, господин полковник здесь и не располагает случаем». Полковник перекрестился от удивления, когда услышал, что кто-то меня похвалил, и затем сказал: «Да не прогневается высокочтимый мой господин, ежели я думаю, что ему угодно только испытать меня, готов ли я услужить ему так же, как он того стоит; и когда он так мыслит, то пусть потребует что-либо другое, что находится в моей власти, дабы оказать ему всю мою готовность. А что касается до этого малого, то, по его словам, он собственно принадлежит не мне, а к полку драгун, да к тому же это детина столь дурной и замысловатый, что с тех пор, как он здесь, у моего профоса прибавилось работы больше, чем прежде было на весь полк, так что я и впрямь думаю, что его ни в какой воде не утопить!» Кончил на сем свою речь, засмеявшись и пожелав мне успехов на поле брани.

Однако ж сего было моему Херцбрудеру не довольно, и он попросил еще полковника, не будет ли он против того, чтобы пригласить меня к столу, на что получил согласие. А в довершение всего рассказал в моем присутствии полковнику все, о чем наслышался обо мне в разговорах от графа фон дер Валя и коменданта в Зусте, расписав таким родом, что все присутствовавшие должны были почесть меня наилучшим солдатом. Притом я держался так скромно, что полковник и его подчиненные, которые знавали меня прежде, не могли иначе подумать, как то, что вместе с новым платьем я стал совсем другим человеком. А когда полковник пожелал узнать, откуда ко мне пристало прозвище «Доктор», как меня тогда обыкновенно называли, то поведал я обо всем своем путешествии от Парижа до Филиппсбурга и сколько мужиков я обманул, чтобы насытить свою утробу, чему они немало посмеялись. Наконец признался напрямик, что возымел намерение всяческими злокозненными инвенциями, наглостью и докуками так его, полковника, истомить и измучить, чтобы он в конце концов принужден был спровадить меня из гарнизона, дабы обрести покой и избавиться от множества нареканий на меня.

Засим рассказал полковник о несчетных проделках, которые я учинил за то время, что находился в гарнизоне, а именно, как я наварил гороху, сверху залил топленым салом и продал за подлинный шмальц; item полный мешок песку за чистейшую соль, наложив песок на дно, а сверху насыпав соли; далее, как я водил за нос то одного, то другого и донимал народ всякими пашквилями, так что во весь обед только обо мне и шла речь, что породило изумление и немало смеху. Однако ж не будь у меня столь значительного

288

 

друга, то все бы мои деяния почтены были бы достойными наказания. При сем случае получил я надлежащий пример того, как ведется при дворе, когда иной негодный плут в фаворе у короля.

К тому времени, когда окончилась трапеза, еврею не удалось раздобыть лошади, как о том распорядился Херцбрудер, но понеже он был в такой чести, то полковник, не желая лишиться его благоволения, одарил его из своей конюшни, придав также седло и сбрую, на какового коня воссел господин Симплициус и вместе с любезным Херцбрудером поскакал из крепости. Некоторые камрады кричали ему вдогонку: «Счастливого пути, брат, счастливого пути!» Другие же, завидуя моему счастию, говорили с ненавистью: «Удачливый плут не наденет хомут!»

 

 

ТРИНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций попал в лихую компанью,

О ней повествует со всем стараньем.

 

По дороге Херцбрудер уговорился со мною, что я буду выдавать себя за его двоюродного брата, дабы приобрести себе больше уважения; к тому же обещал он мне промыслить еще одну лошадь вместе с конюхом и отправить меня в Нейнекский полк, где я могу определиться свободным рейтаром, покуда в армии не освободится офицерская должность, занять которую он мне поможет.

Итак, снова против всякого чаяния я скоропалительно стал таким молодцом, который не уступит ни одному доброму солдату; однако ж тем летом не учинил ничего особенного, не считая того, что то там, то здесь в Шварцвальде помогал угонять коров и порядком изведал местность в Брейсгау и Эльзасе. Во всем же прочем звезда моя потускнела; ибо с тех пор, как под Кенцингеном веймарцы полонили моего конюха вместе с лошадью, принужден был я своего второго коня так жестоко гонять, что заездил его до смерти, так что должен был сопричислить себя к ордену братьев меродеров. И хотя Херцбрудер охотно помог бы мне снова экипироваться, но понеже я так скоро распростился с первыми лошадьми, то удержался и решил дать мне побарахтаться, покуда я научусь получше распоряжаться своим добром. Да и я этого от него не домогался, ибо обрел у своих новых сотоварищей столь приятную компанию, что, покуда мы не стали на зимние квартиры, и не желал для себя лучшего промысла.

Мне все же надобно малость порассказать, что за народ братья меродеры, ибо, нет сомнения, найдутся такие, особливо же не

289

 

изведавшие войны, кому ничего о них не известно. И мне самому до сих пор еще не повстречался ни один писака, который в своих сочинениях сообщил бы что-нибудь об их повадках и обычаях, правах и привилегиях, невзирая на то что было бы весьма полезно не только теперешним полководцам, но и мужицкому сословию знать, что это за цех такой. Во-первых, что надлежит до их прозвища, то я не хотел бы думать, что оно позорит честь того самого храброго кавалера, под командой коего они его получили, иначе я не стал бы столь открыто навязывать сие на нос первому встречному. Мне довелось видеть особого рода башмаки, на коих вместо дырок были понаделаны кривые швы; их называли мансфельдовыми башмаками, ибо изобрели их мансфельдовы конюхи, чтобы удобнее было шлепать по навозу. Но ежели по сей причине кому вздумается самого Мансфельда обругать навозным сапожником, того я почту диковинным сумасбродом. Точно так же нужно понимать и это прозвище, которое не забудется, покуда немцы воюют. Но тут сокрыто особливое обстоятельство. Когда помянутый кавалер привел в армию новонавербованный полк, то его молодцы были так слабы, что, подобно французским бретонцам, едва держались на ногах, так что не могли выдержать ни маршей, ни иных тягот, которые должен переносить в поле солдат; того ради их бригада была такой слабой, что едва могла прикрыть знамя; и бывало, где только ни повстречают — на базаре, в дому или за тыном и забором — такого больного либо увечного ткача-основу да спросят: «Какого полку?», то получат в ответ: «Мероде!» Отсюда и повелось, что под конец всех, будь кто болен или здоров, ранен или целехонек, ежели только отбился от походной колонны и не залег на биваке вместе со своим полком, стали звать братьями меродерами, каковых молодцов прежде прозывали кабанниками да медорезами. Ибо они, подобно трутням в ульях, что, утратив свое жало, больше ни к чему не годны, не приготовляют меда, а только жрут его. Когда рейтар лишится своего коня, а мушкетер здоровья, или заболеют у него жена и ребенок и он захочет с ними остаться, то вот и готово еще несколько меродеров, той самой сволочи, которую ни с чем лучше нельзя сравнить, как с цыганами, ибо они не только по своей воле шатаются всюду в армии и вокруг нее, но еще и схожи с ними своими нравами и повадками. Вот они целым выводком посиживают друг подле друга (как рябчики зимою) где-нибудь под забором в холодке или, по своему обыкновению, на солнышке или разлеглись у костра, покуривают трубочки, лодырничают, когда заправский солдат где-либо в ином месте претерпевает жару, жажду, голод, мороз и всевозможные напасти. А там выступает целая ватага, чтобы поразжиться всяким добром, в то время как бедный солдат изнывает от усталости под тяжестью

290

 

оружия и вот-вот рухнет и испустит дух. Они рыщут повсюду, тащат все, что подвернется впереди, вокруг и позади войска; а чем не могут попользоваться, то портят. Так что солдаты, следующие с полком, когда занимают квартиры или становятся лагерем, то частенько не найдут и глотка воды; а когда помянутая братия вздумает где-либо осесть со своим багажом, то частенько оказывается, что он потяжеловесней, чем вся армия. И когда они всем скопом маршируют, квартируют, таборуют и торгуют, то нет у них ни вахмистра, чтоб подавать команду, ни фельдфебеля или экзекутора, чтоб наложить им по горбу или, вернее, себе в торбу, ни капрала, который бы их будил, ни барабанщика, который бы им зорю бил и напоминал о караулах и патрулях, словом, никого, кто бы заместо адъютанта расставлял их в баталии или заместо фурьера разводил по квартирам, так что они жили, как бароны. Но когда дело доходило до раздачи солдатского пайка, то они получали его первыми, хотя вовсе того не заслужили. Напротив того, начальники караулов и главные смотрители в лагере были для них сущею чумою, ибо, когда они чересчур разбушуются, накладывали им на руки и на ноги железные оковы, а то и жаловали их пеньковым воротником да приказывали вздернуть за разлюбезную шею.

И они не несли караулов, не рыли шанцев, не ходили на приступы и не становились ни в какие боевые порядки и, однако, находили себе пропитание! А какой урон был от них полководцу, селянину и самой армаде, в коей скопилось много подобной сволочи, то и описать невозможно. Самый никудышный конюх у рейтара, который ничего другого и не делает, как только добывает фураж, куда полезней для полководца, нежели тысяча братьев меродеров, превративших сие дело в промысел и безо всяких трудов провождающих свое время в праздности. Их угоняет в плен противник, а кое-где им крепко дают по рукам мужики, по каковой причине армия редеет, а враг матереет; и когда такой беспутный лежебок (я разумею тут не бедных больных, а пеших рейтаров, которые нерачительно губят своих лошадей и затем идут в меродеры, чтобы спасти свою шкуру, холить свою лень и нежиться в праздности) за лето отобьется, то с ним приходится поступать не иначе, как заново экипировать к зиме, чтобы в будущем походе он опять что-нибудь потерял. Надобно их всех сажать на одну веревку, как гончих собак, и учить воевать, сидючи в гарнизоне, а то и приковывать к галерам, коли они не хотят нести службу своему господину в пешем строю, покуда снова не заполучат коня. Я здесь умалчиваю о том, сколько деревень было ими спалено как от нерадения, так и с умыслом, сколько молодцев из своей армии они поснимали с лошадей, ограбили, тайно обворовали, а то и поубивали, сколько заводилось среди них шпионов, едва только кто-нибудь

291

 

из них прознает, как называется один полк или отряд во всей армаде. Подобным честным молодцем был я тогда и оставался таким до самой битвы под Виттенвейером, когда главная квартира была расположена в Шюттерне; а когда я вместе с несколькими камрадами отправился в Герольдек, намереваясь угнать коров или быков, как то было у нас в обычае, то меня самого захватили веймарцы, которые умели лучше обходиться с такими молодцами, ибо они взвалили нам на плечи мушкеты и рассовали по полкам. Я попал к солдатам, что находились под командою полковника Хаттштейна.

 

 

ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций дерется с разбойником лютым,

Обоим в той схватке приходится круто.

 

Вот тогда-то я и смог уразуметь, что рожден для несчастия, ибо примерно за четыре недели до помянутого сражения услышал я, как несколько зауряд-офицеров промеж себя толковали о войне; тут сказал один: «Без потасовки это лето не пройдет! Побьем мы врага, так будущей зимой заберем Фрейбург и Лесные города; а ежели поколотят нас, то все едино получим зимние квартиры». Из сего предсказания сделал я верное заключение и сказал самому себе: «Ну, Симплиций, радуйся, будешь ты по весне попивать доброе заморское и неккарское винцо и попользуешься всем, что заполучат веймарцы». Однако ж я весьма обманулся, ибо с того самого часа, как я стал веймарцем, был я приуготовлен судьбою осаждать Брейзах, понеже сия осада была полностью произведена тотчас же после многократ упомянутого сражения под Виттенвейером, и тогда я, подобно другим мушкетерам, принужден был день и ночь нести караул да рыть шанцы и не приобрел от сего никакой пользы, кроме того, что научился, как надлежит делать вокруг крепости апроши, на что под Магдебургом мало обращал внимания. Во всем прочем дело мое было вшивое, понеже воши сидели на мне в два, а то и в три ряда, одна на другой, кошелек мой был пуст и празден; вино, пиво и мясо стали сущими раритетами, яблоко и жесткий заплесневелый хлеб (да и то в обрез) — вот что служило мне заместо лакомой дичины.

Сие было мне весьма несносно, по каковой причине помышлял я о египетской мясной похлебке, сиречь о вестфальской ветчине и копченых колбасках в Л. Я никогда не думал так много о своей жене, как в то время, когда лежал в своей палатке, почти окоченев от мороза. Тогда-то частенько говорил я самому себе: «Ну, Симплициус, впрямь ли ты думаешь, что тебе будет оказана

292

 

несправедливость, ежели кто-нибудь отплатит тебе тем же, что чинил ты в Париже?» Подобными мыслями терзал я самого себя, как всякий ревнивый рогоносец, тогда как мог быть уверен, что моей жене приписать возможно одну токмо честь и добродетель. Под конец сделался я столь нетерпелив, что открылся своему капитану, как обстоят мои дела, отправил также с почтою письмо в Л. и в ответ получил от полковника С. А. и моего тестя известие, что они подавали прошение князю Веймарскому и добились того, что мой капитан отпустит меня с пашпортом.

Примерно за полмесяца до рождества замаршировал я с добрым мушкетом за плечами из лагеря вдоль Брисгау в намерении получить во время той же святочной ярмарки в Страсбурге двадцать талеров, посланных мне тестем, а затем отправиться вместе с купцами вниз по Рейну, ибо по пути было расположено немало имперских гарнизонов. Но когда я проходил мимо Эндингена и приблизился к одному дому, то в меня выстрелили, да так, что пуля прострелила край моей шляпы и вслед за сим тотчас же выскочил из дома дюжий широкоплечий детина и заорал, чтобы я сложил оружие. Я отвечал: «Клянусь богом, землячок, не подумаю!» и взвел курок. Он же выхватил из ножен вещичку, коя скорее походила на меч палача, нежели на шпагу, и поспешил ко мне. А как я приметил, что тут дело нешуточное, то выстрелил и так залепил ему в лоб, что он завертелся кубарем и под конец рухнул наземь. И дабы не оплошать, я быстро вырвал у него из кулачища меч и собрался вонзить в его тушу; но сие мне не удалось, ибо он внезапно вскочил на ноги и сгреб меня в охапку, а я его; однако его меч я уже отбросил в сторону, и он не мог им воспользоваться. Тут пошла у нас столь серьезная потеха, когда каждый со всем ожесточением напрягал силы, однако ж никто не мог одержать верх. То я лежал под ним, то он подо мною, то в мгновение ока мы оба были на ногах, но не долго, ибо каждый хотел смерти и погибели другого. Кровь то и дело заливала мне нос и рот, и я отплевывал ее в лицо врагу, который так сильно ее жаждал; сие пошло мне на пользу, ибо мешало ему видеть. Итак, катали мы друг друга в грязи и снегу часа полтора и до того умучились, что бессилие одного не могло одолеть усталость другого одними кулаками, и никто не мог только своею силою безо всякого оружия убить другого до смерти.,

Борецкое искусство, в коем я частенько упражнялся в Л., пришлось мне тогда весьма кстати, ибо иначе, нет сомнения, я был бы в накладе и задал карачуна, ибо мой враг оказался куда сильнее меня и крепок, как скала. И когда мы друг друга истомили почитай что до смерти и мне уже больше недоставало силы держать под собою противника, он наконец взмолился: «Уймись, братец,

293

 

сдаюсь под твою власть!» Я сказал: «Сперва тебе надобно было мне уступить дорогу!» — «Какая тебе прибыль, — отвечал он, — оттого что я умру?» — «А что бы ты приобрел, ежели бы меня пристрелил, ведь у меня все равно нет ни единого геллера в мошне?» На сии слова попросил он у меня прощения, так что я умягчился и дозволил ему подняться, после чего он поклялся мне всеми правдами, что не токмо будет соблюдать мир, но и хочет стать моим верным другом и слугою. Однако ж я не верил ему и не полагался на его слова, ибо мне памятны были учиненные им бездельнические поступки и злодейские ухватки.

Когда мы оба поднялись, то подали друг другу руку, обещаясь предать забвению все, что произошло, и взаимно дивились, что сыскался такой мастак, ибо каждый мнил и воображал о себе не иначе, как если бы наши шкуры были заколдованы от ран. Я постарался оставить его в сей уверенности, чтобы он, ежели бы я отдал ему оружие, еще раз не попытался на меня насесть. От моего выстрела он заполучил большую шишку на лбу, а я был весь в крови; но ничему так не досталось, как нашим загривкам, которые так были разделаны, что ни один из нас не мог как следует поднять голову, столь изрядно таскали мы друг друга за волосы.

А как время шло к вечеру, то и мой противник сказал мне, что я не повстречаю да самого Кинцинга ни единой кошки или собаки, а еще меньше того какого-нибудь человека; он же живет неподалеку от дороги в уединенном домике и может предложить добрый кусок жаркого и глоток винца, так что я позволил себя уговорить и отправился вместе с ним, меж тем как он то и дело со многими вздохами уверял, сколь ему горестно, что он меня оскорбил.

 

 

ПЯТНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций, взяв верх, узнает в изумленье,

С кем дрался в лесу он в таком озлобленье.

 

Бравый солдат, который посвятил себя тому, чтобы подвергать опасности свою жизнь и мало о ней печалиться, подобен самой глупой скотине, что, словно овца, дозволяет вести себя на бойню. Можно перебрать тысячу молодцов, среди коих не сыщешь ни одного, кто б отважился пойти неведомо куда в гости к человеку, который только что напал на него как убивец. Я спросил по дороге, в чьем он войске; тогда он сказал, что теперь нет над ним господина, а воюет он за самого себя; и, в свой черед, захотел узнать, чей я буду. Я ответил, что был веймарским, а нынче получил

294

 

абшид и намерен податься домой. Засим спросил он, как меня зовут, и когда я ответил: «Симплициус», то обернулся ко мне (ибо я, не доверяя ему, пустил его впереди себя) и пристально поглядел мне в лицо. «А не зовут ли тебя еще Симплициссимусом?» — «Да, — сказал я в ответ, — тот негодяй, кто отрекается от своего имени. А как зовут тебя?» — «Ах, брат! — сказал он. — Я Оливье, которого ты знавал под Магдебургом», — отшвырнул в сторону мушкет и пал на колени, умоляя простить его за то, что он вознамерился так худо поступить со мною, сказывая, что он не может и помыслить, что обретет когда-либо в целом свете лучшего друга, ибо я должен доблестно отомстить за его смерть, как предвещал старый Херцбрудер. Я же, напротив, не мог надивиться столь редкостной встрече, но он сказал: «Сие не в диковинку; это лишь гора с долиной никогда не сходятся; но удивительно мне то, что мы оба столь переменились, понеже из секретаря и бравого офицера сделался я лесным рыболовом, а ты из забавного дурня храбрым солдатом. Эх, когда б удалось собрать тысяч десять таких молодцов, как ты да я, то, поверь, мы уже завтра поутру взяли бы Брейзах, а в конце концов овладели бы всем светом».

Посреди такого дискурса дошли мы, когда уже наступила ночь, до небольшой уединенной хижины, где обычно живут поденщики, и хотя мне претило подобное хвастовство, однако ж я ему поддакивал, особливо же как мне был ведом его лукавый, притворный нрав. Мне надобно было поддерживать расположение его духа, дабы он не учинил вероломства, покуда я от него не избавлюсь. И хотя я не верил ему ни на волос, однако ж последовал за ним в сказанную хижину, где в то время какой-то мужик топил печку. Оливье спросил: «Ты чего-нибудь сварил?» — «Нет, — отозвался мужик, — но у меня припасен жареный телячий огузок, что я сегодня раздобыл в Вальдкирхе». — «Ну, ладно, — сказал Оливье, — ступай и волоки сюда все, что у тебя завелось, да прихвати еще бочонок вина!»

А когда мужик ушел, то я сказал Оливье: «Брат (я назвал его так, чтоб уверенней быть от него в безопасности, хотя не прочь был свернуть ему шею, чтобы отомстить за Херцбрудера, когда б только мог сие учинить), у тебя усердный трактирщик». — «Плуту повезло, — сказал он, — я кормлю всю его семью, а к тому же он и сам весьма добычлив. Все платье, которое мне достается, я отдаю ему на потребу». Я спросил, а куда мужик подевал свою жену и детей, на что Оливье ответил, что хозяин спровадил их во Фрейбург, где навещает два раза в неделю и привозит оттуда съестные припасы, порох и дробь. Далее поведал он мне, что давненько промышляет разбоем и теперь ему куда лучше живется, нежели когда он служил какому-либо господину, так что он не

295

 

намерен оставить этот промысел, покуда не набьет хорошенько мошну. Я сказал: «Брат, ты пустился в опасное ремесло, и когда тебя захватят за разбоем, то как, мнишь, с тобою поступят?» — «Ба, — воскликнул он, — что я слышу! Ты все еще прежний Симплициус; а что до меня, то я знаю: когда играют в кегли, надо ставить на кон. Но тебе надобно знать, что господам в Нюрнберге, прежде чем кого повесить, нужно его сперва заполучить». Я отвечал: «Но положим, брат, что тебя не поймают (что, однако ж, весьма сумнительно, ибо известно — повадился кувшин по воду, сломить ему голову), то все же жизнь, которую ты ведешь, наибесчестнейшая во всем свете, так что я не поверю, чтобы ты желал закоснеть в ней до самой смерти». — «Что, — воскликнул он, — бесчестнейшая? Да уверяю тебя, бравый мой Симплициус, что разбойничество — это самое наиблагороднейшее ремесло во всем свете, какое только может быть в наше теперешнее время. Скажи-ка мне, много ли королевств или княжеств не добыто или не приобретено разбоем? И где, и какому королю или князю почли позором или поставили в вину, когда он пользуется доходами со своих земель, кои все добыты или приобретены разбоем? А что еще можно назвать благороднее того промысла, в который я теперь пустился? Разве не видишь ты каждодневно своими очами, как даже величайшие венценосцы то и дело грабят друг друга? Разве ты не видишь, как сильнейший норовит запихать в мешок более слабого? Я примечаю, что ты охотно возразил бы мне, многих таких за учиненные ими убийства, разбой и татьбу колесовали, перевешали, обезглавили; про то я знаю наперед, ибо так повелевают законы; однако ты не увидишь на виселице никого, кроме бедных и ничтожных воришек, что и справедливо, ибо они покусились на столь превосходное дело, которое приличествует и подобает только храбрым душам. Доводилось ли тебе когда-либо видеть, чтобы юстиция покарала какую-нибудь знатную персону за то, что она чересчур отягощала свою страну? Да что там, разве наказан хоть один ростовщик, который тайно предается этому дивному искусству, и притом еще под покровом христианской любви! Разве достоин я наказания, когда по доброму старонемецкому обычаю открыто занимаюсь своим ремеслом без малейшего притворства и утайки? Любезный Симплициус, ты еще не читал Макиавелли. Я человек прямодушный и предаюсь сему образу жизни с полной откровенностью и безо всякой боязни. Я сражаюсь и подвергаю опасности свою жизнь, подобно героям древности, притом знаю, что деяния, при коих творящий их подвергает себя опасности, допустимы. А понеже я подвергаю свою жизнь опасности, то из сего неопровержимо следует, что и мое упражнение в сем искусстве дозволительно и справедливо».

296

 

На это я отвечал: «Положим, татьба и разбой, будь они тебе дозволены или нет, как мне ведомо, противны закону натуры, по коему ни один не должен чинить другому того, чего не хочет, чтобы причинили ему самому. И подобные несправедливые поступки также противны и мирским законам, которые повелевают вешать татей, рубить головы разбойникам и колесовать убийц. И напоследок, сие также противно богу, что важнее всего, ибо он ни единого греха не оставляет без воздаяния». — «Сие означает, как я уже говорил прежде, что ты все еще Симплициус, который не штудировал Макиавелли, — отвечал мне Оливье, — а когда мог бы я на таковых принципах основать монархию, то желал бы поглядеть, кто потом стал бы мне против сего особо проповедовать». Мы немало еще диспутировали бы о сем предмете, но подоспел мужик с кушаньем и питьем, и мы уселись за стол и насытили наши утробы, что мне тогда было весьма надобно.

 

 

ШЕСТНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций рядится в новое платье,

Ему Оливье набивается в братья.

 

Трапезой послужил нам белый хлеб и жареный холодный телячий огузок; а при сем еще добрый глоток вина и вдобавок теплая комната. «А что, Симплициус, — сказал Оливье, — здесь получше, нежели в апрошах под Брейзахом?» Я ответил: «Конечно, когда б только можно было вести такую жизнь с большею честию и в некоторой безопасности». На что он расхохотался во все горло и сказал: «А разве бедняги, что сидят в апрошах, пребывают в большей безопасности, нежели мы, и не приходится ли им каждую минуту ждать вылазки? Любезный Симплициус, я, правда, вижу, что ты сбросил дурацкий колпак, однако сохранил на плечах дурацкую башку, а ей никак невдомек, что хорошо, а что худо; не будь ты Симплициус, который, согласно предвещанию старого Херцбрудера, должен отомстить за мою смерть, то ты б у меня сразу согласился, что я веду благородную жизнь, не хуже иного барона». Я подумал: «Что-то будет? Тут надобно выбирать другие слова, а не то сей изверг с такой подмогой, как этот мужик, тебя укокошит». А потому сказал: «Слыханное ли дело, чтоб подмастерье лучше понимал ремесло, нежели сам мастер? Вот что, брат, раз уж, по твоим словам, ты ведешь столь благородную и счастливую жизнь, то ради старого нашего товарищества приобщи меня к своему благополучию, ибо неотменное счастие мне весьма надобно». На что отвечал Оливье: «Брат, будь уверен, что я люблю тебя

297

 

столь же свято, как самого себя, и то оскорбление, какое я нанес тебе сегодня, причиняет мне еще горшую боль, нежели твоя пуля, которая задела мой череп, когда ты защищался от меня, как подобает удалому молодцу; чего ради мне негоже тебе в чем-либо отказывать. Оставайся у меня, коли это тебе любо; я буду о тебе заботиться, как о себе самом; а коли нет у тебя охоты, то дам тебе деньжат и провожу туда, куда ты пожелаешь. А чтобы ты уверился, что сии слова идут от чистого сердца, то поведаю тебе, по какой причине я так искренне полюбил тебя и так высоко ценю, хотя почитать кого-либо вовсе не в моем обыкновении. Ты, конечно, помнишь, как верно все предвещал старый Херцбрудер; вот, видишь, под Магдебургом он сделал предсказание, которое я до сих пор прилежно храню в памяти: «Оливье, погляди хорошенько на нашего дурня, придет час, когда он своею храбростию вселит в тебя страх и выкинет с тобой такую штуку, какой не доведется тебе повстречать за всю свою жизнь, ибо ты его к тому понудишь в такое время, когда вы оба не узнаете друг друга. Однако он не только дарует тебе жизнь, которая будет всецело в его власти, но и по прошествии некоторого времени явится на то место, где тебя убьют; и будет там столь удачлив, что как победитель отомстит за твою смерть». И вот, любезный Симплициус, ради этого прорицания готов я разделить с тобою последнюю рубашку, и подобно тому как уже исполнилась первая часть его предвещания о том, что я неведомо для себя самого подал тебе причину выстрелить, как и подобает бравому солдату, мне прямо в голову и отнять меч, чего, разумеется, еще никто со мной не учинил, а также даровать мне жизнь, когда я лежал под тобою и истекал кровью, то и не сомневаюсь, что точнехонько сбудется и все остальное, что было предсказано о моей смерти. И сие отмщенье позволяет мне, любезный брат, заключить, что ты мне самый верный друг и станешь им еще больше, ибо не будь ты таковым, то и не обременил бы себя сей местью. Вот перед тобою раскрыт чертеж моего сердца, а теперь скажи мне, что ты предпринять намерен». Я помыслил: «Пусть тебе сам черт поверит, только не я! Ежели возьму я у тебя денег на дорогу, то ты, чего доброго, меня укокошишь, а останусь с тобой, должен буду опасаться, чтобы нас вместе не четвертовали». А посему решил провести его за нос и остаться у него, покуда не представится случай улизнуть; того ради сказал, что ежели он готов снести мое присутствие, то хотел бы пробыть у него покамест с недельку, дабы посмотреть, приобыкну ли я к такой жизни; полюбится она мне, то он получит во мне верного друга и исправного солдата, а не полюбится, то мы можем во всякое время подобру разойтись. Тут приступил он ко мне с вином; я же не доверял ему и представился упившимся до того, как

298

 

захмелел, чтобы увидеть, не учинит ли он мне какой каверзы, когда я больше не смогу защищаться.

Меж тем меня изрядно допекали живульки, коих я порядком набрался в Брейзахе; ибо они отошли в тепле и не хотели больше довольствоваться моими лохмотьями, а выбрались наружу, чтобы разгуляться на воле. Сие приметил Оливье и спросил, не завелись ли у меня вши. Я ответил: «Конечно, и даже больше, чем я когда-либо в жизни нахватаю дукатов». — «Ну, не зарекайся! — сказал Оливье. — Когда ты у меня останешься, то заполучишь больше грошей, чем теперь у тебя вшей». Я ответил: «Это столь трудно, как избыть вшей, что меня сейчас безжалостно точат». — «Эва, — воскликнул он, — будет и то и другое!» — и тотчас же велел крестьянину принести платье, которое было запрятано в дупле неподалеку от дому. Там были серая шляпа, рейтарский колет из лосиной кожи, пара красных кармазиновых штанов и серый камзол; чулки и башмаки он обещал дать мне утром. Увидав такое его благодеяние, я возымел уже к нему большее доверие и весело пошел спать.

 

 

СЕМНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций идет с Оливье на добычу,

Не хочет одобрить безбожный обычай.

 

Рано поутру Оливье сказал: «Вставай, Симплициус! Пойдем во имя божие поглядим, чем можно будет поживиться!» — «Боже мой! — подумал я. — Неужто должен я с твоим пресвятым именем отправиться на разбой? Да и прежде, с тех пор как оставил отшельника, не был я столь дерзок, чтоб без содрогания мог услышать, как один зовет другого: «Пойдем-ка, брат, разопьем во имя божие чарку вина», ибо почитал двойным грехом, когда кто-либо напьется во имя твое! Отец небесный, о, сколь же я переменился! Преблагий боже, кем же я стану, ежели не обращусь на путь правый? Пресеки же неправедную стезю, что приведет меня прямо в ад, ежели я не покину ее и не покаюсь!» С такими словами и мыслями последовал я за Оливье в деревню, где не было ни единой живой души; там взобрались мы для лучшего обозрения местности на колокольню, так что святой храм послужил нам заместо разбойничьего замка или вертепа. Здесь схоронил он чулки и башмаки, которые обещал мне вечером, а также два каравая хлеба, несколько кусков вяленого, мяса и полбочонка вина, с каковым запасом он мог тут за милую душу отсидеться целую неделю. Меж тем, покуда я натягивал на себя его подарки, поведал он мне, что имеет обыкновение подстерегать хорошую добычу, того ради он

299

 

и запасся тут провиантом, присовокупив, что у него есть еще несколько таких же удобных пристанищ, кои все обеспечены снедью и напитками на тот случай, когда из одного места уйдет святой Влас, он мог бы сыскать его в другом. Правда, я принужден был похвалить его благоразумие, однако ж дал ему понять, что не нахожу пристойным подобным образом осквернять благое место, которое посвящено богу. «Что, — воскликнул он, — осквернять? Церкви, когда только могли бы они заговорить, поведали бы, что все учиненное мною в их стенах почесть можно сущею безделицею по сравнению с теми беззакониями, что творились там прежде. Как ты легко рассудить можешь, сколько всякого люда, мужчин и женщин, входило в сей храм с тех пор, как он был воздвигнут под видом служения богу лишь затем, чтобы покрасоваться новым платьем, взрачною фигурою, высоким саном, да мало ли еще чем! Вот приходит в церковь некий человек, разряженный, как павлин, и подступает к самому алтарю, словно хочет отбить всех святых от царствия небесного; там стоит в уголку другой и вздыхает, словно мытарь в храме, однако ж его вздохи предназначены его возлюбленной, в очи которой он не может наглядеться, и ради нее он сюда и пришел. А третий прибрел в церковь, когда ему вздумалось, со связкою долговых писем, словно тот, кто собирает деньги на погорельцев, лишь для того, чтобы напомнить о себе своим должникам, а не затем, чтобы молиться; когда бы он не знал, что его должники соберутся в церковь, то преспокойно остался бы сидеть дома, просматривая свои реестры. Да и нередко случается, когда власти намерены предписать что-либо деревенской общине, должен о сем объявить в воскресенье перед церковью особый бирюч, отчего многие крестьяне трепещут перед церковью сильнее, нежели бедный преступник перед лобным местом. Разве ты не думаешь, что многие из тех, кои погребены в церкви, не заслуживали бы скорее меча, виселицы, костра и колеса? Многие не довели бы до конца свои любовные шашни, ежели бы им не способствовала в том церковь. Когда надо что-нибудь продать или ссудить, то в некоторых местах прибивают о том объявление к церковным дверям. Когда у иного ростовщика не достает времени на неделе обдумать все свои козни, то сидит он в церкви во время богослужения, измышляет и прикидывает, куда ему метнуть ростовщичье копье. А иные сидят кучками и во время мессы и проповеди дискутируют друг с другом, как если церковь для того только и была построена, и там нередко обсуждают и решают такие дела, о коих поостереглись бы говорить в ином приватном месте. Некоторые сидят там и дрыхнут, как если бы на то подрядились. А у иных только и дела, что судачить о людях и говорить: «Ах, как ловко сегодня в проповеди священник намекнул на того

300

 

или другого!» А иные с большим прилежанием следят за проповедью, но не затем, чтобы исправиться, а для того чтобы можно было, ежели их отец духовный в чем-нибудь (по их разумению) собьется, его укорять и над ним насмехаться. Я умалчиваю уже об историях, какие вычитал в книгах, о любовных делах, которые с помощью сводников начинаются и кончаются в церквах; сейчас мне и не вспомнить всего, что я мог бы еще сказать об этой материи. Однако ж надлежит тебе еще знать, что люди не токмо при жизни грязнят церковь своими пороками, но и после смерти наполняют их тщеславием и глупостью. Едва зайдешь в какой-нибудь храм, как тотчас же увидишь по надгробным плитам и эпитафиям, как еще чванятся те, кого уже давно сожрали черви. А взглянешь вверх, то перед тобой замелькает столько гербов, щитов, мушкетов, шпаг, знамен, сапог, шпор и других подобных вещей, что не сыщешь и в оружейной палате, так что не диво, если кое-где во время этой войны мужики, засев в церкви, оборонялись, как в крепости. Так чего ради, спрошу тебя, не дозволено мне как солдату исправлять в церкви свое ремесло, если некогда два духовных отца из-за одного только первенства учинили в храме кровавую баню, так что дом божий скорее походил на бойню для скота, нежели на святое место? Я-то хоть еще не учиняю этого, когда отправляют богослужение, ибо я человек мирской, а те как духовные лица не оказывают никакого решпекта его кесарскому величеству. Так чего ради следует запретить мне снискивать себе пропитание, обращаясь к помощи церкви, когда она кормит столько людей? Разве справедливо, что иной богач за немалые деньги погребен в самой церкви, дабы засвидетельствовать свою спесь и удовлетворить тщеславие своей родни, тогда как бедняк, который такой же христианин, да, пожалуй, еще более благочестивый человек, но у которого ничего нет, закопан в дальнем углу за ее стенами? Тут уж как кто изловчится. Когда я знал бы, что тебя смутит, что я подстерегаю добычу в церкви, то хорошенько обдумал бы, что надо тебе сказать; меж тем довольствуйся пока этим, покуда мне не представится случай убедить тебя другими аргументами!»

Я охотно возразил бы Оливье, что то самые беспутные люди, в том числе и он сам, которые оскверняют церкви и уже одним тем уготовили себе воздаяние. Но как я и без того не доверял ему и у меня не было охоты еще раз схватиться с ним, чтобы защитить свою жизнь, то дозволил ему одержать надо мной верх. Засим пожелал он, чтобы я поведал ему обо всем, что со мной приключилось с того времени, как мы разошлись под Виттштоком, и откуда у меня взялось дурацкое платье, в коем я заявился в Магдебургский лагерь. Но как я был весьма скучен по причине болезни в горле, то привел сие в извинение и попросил его, не захочет ли

301

 

он прежде поведать о забавных приключениях своей жизни, коих, верно, у него было довольно, и в том мне повезло, ибо Оливье согласился и нарассказал мне о таких вещах, что я с легкостью заключить мог: ежели я до того объявил бы ему обо всем, что учинил с тех пор, как стал солдатом, то он, нет сомнения, сбросил бы меня с церковной башни, о чем читатель узнает из нижеследующих глав.

 

 

ВОСЕМНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплициус слышит рассказ Оливье,

Как был тот воспитан в купецкой семье.

 

«Мой отец, — начал Оливье, — родился неподалеку от Аахена от людей незнатных, того ради в юности принужден был он поступить на службу к богатому купцу, который торговал медью. Он показал себя столь благонравным, что купец обучил его писать, читать и считать и поставил во главе всех своих дел, подобно тому как в прежние времена Потифар поставил Иосифа управителем всего своего домашнего хозяйства. Сие послужило ко благу и преуспеянию того и другого, ибо прилежание и предусмотрительность управителя час от часу приумножали богатство патрона и гордость моего отца, который все больше превозносился, так что стал даже стыдиться своих родителей, на что они тщетно сетовали. Когда же отцу моему исполнилось двадцать пять лет, купец умер, оставив старуху вдову и единственную дочь, которая незадолго перед тем оплошала и дозволила себя обрюхатить лавочному служителю, родив мальчишку, вскорости последовавшего за своим дедом в могилу. Когда мой отец увидел, что дочь осталась без отца и ребенка, однако ж не без денежек, то не поглядел на то, что она свалялась до брака, а, подсчитав ее богатство, подбился к ней в мужья, что вдова охотно дозволила не только для того, чтобы прикрыть венцом грех, но и потому, что мой отец был сведущ во всякой торговле, а также умел ловко метать ростовщичье копье. Итак, нечаянным образом после такой свадебки стал мой отец богатым купцом, а я его первым наследником, коего он по своему достатку взрастил в роскоши. Меня наряжали, словно дворянина, кормили, как барона, а во всем прочем обходились со мною, как с графом, за что должен был я возблагодарить медь и цинковую руду более, нежели серебро и злато.

Прежде чем пришел я в отроческий возраст, открылись мои задатки, ибо молодая крапива рано жжет. Никакое плутовство и бездельничество не казались мне недозволенными, и ежели мне представится случай сыграть какую-нибудь шутку, то я уж не

302

 

премину ее учинить, ибо ни отец, ни мать никогда меня за них не наказывали. Я носился со своими сверстниками и сорванцами постарше сломя голову по улочкам и уже смело лез в драку с более сильными, чем был тогда сам; а когда, бывало, мне надают тумаков, то мои родители негодовали: «Что же это? Такой большой болван, а колотит младенца!» А когда я брал верх (ибо царапался, кусался и бил куда ни попадя), то они говорили: «Наш Оливерко станет изрядным молодцом!» Отчего дерзость моя возрастала чрезвычайно. Для молитвы был я еще малехонек, а когда ругался, как возница, то это значило, что я еще несмышленыш. Итак, становился я час от часу несносней, покуда меня не отправили в школу. Тут, что б ни измышляли злые сорванцы, которые, однако ж, из опасения розог сами побаивались это учинить, я тотчас же исполнял. Когда я рвал книги или ставил на них кляксы, то мать доставала мне новые, на что мой скупой отец, однако, не гневался; а когда я чинил наглые проказы, к примеру, выбивал камнями у людей окна (от чего также себя не удерживал), то умел так жалостливо отговориться, что и тут у отца руки на меня не подымались. Учителю своему досаждал я свыше всякой меры, а он не осмеливался держать меня в строгости, ибо получал изрядные подношения от моих родителей и отлично знал об их необузданной безрассудной любви ко мне. Летом ловил я полевых кузнечиков и тайком напускал их в школу, чтобы они устраивали нам добрую музыку; а зимою крал сушеную чемерицу и сыпал ее возле того места, где ученикам задавали розги. А когда наказываемый начинал барахтаться, что бывает нередко, то мой порошок разлетался повсюду, и все принимались чихать, что доставляло мне немалую потеху. Однажды я убил сразу двух зайцев, что мне отлично удалось, а именно: подстроил учителю хорошенькую штучку и тотчас же сумел свалить ее на другого, который выдал меня, когда я стрелял из просверленного ключа, зарядив его порохом. Послушай только, как я это славно устроил! Я подобрал промерзший катышек из тех, что мужики накладывают у забора, пришел пораньше в школу, распорол кожаную подушку на стуле у нашего учителя и зашил в нее находку. А иголку с зеленой ниткой, торчавшей еще в ушке, воткнул под воротник моему врагу, когда мы грелись у печки, да так, что нитка свисала наружу. И как только учитель расселся на моем подарочке, размял и согрел его, то пошла такая вонь, какую, казалось, никто не мог снести. Тут пошла изрядная потеха, ибо все стали обнюхивать друг у друга задницы, словно собаки при встрече; наконец сыскали горчицу в том самом месте, куда я ее подложил. А учитель по зеленой нитке тотчас же приметил, что дельце свеженькое, да и по самой работе видно было, что трудился не искусный портной. Меж тем всяк клялся в свое оправдание,

303

 

что то учинил не он, учитель же распорядился произвести обыск, чтобы сыскать иголку. Их, правда, нашли у нескольких мальчиков, но все с белыми нитками, так что ни один из них не сделал стежков на коже. А когда уже все думали, что опасность миновала, мальчики увидели зеленую нитку, высунувшуюся из-под воротника моего недруга, о чем тотчас же было объявлено, и невинному как неопровержимо уличенному преступнику задали прежалостную порку, меж тем как я смеялся в кулак. После того мне уже казалось слишком легким устраивать обыкновенные проделки, и все свои плутни я учинял по сказанному образцу. Нередко случалось, что я украду что-нибудь у одного и суну в мешок другому, когда хочу подвести под колотушки; таким манером мне удавалось вытворять все тихонько так, что я, почитай, ни разу не засыпался. Мне не для чего сейчас рассказывать о баталиях, которые мы учиняли обычно под моей командой, item о тумаках, что мне частенько доставались (ибо я вечно ходил с расцарапанной рожею и шишками на голове); ведь всякому и без того хорошо известно, что вытворяют мальчишки. Так что ты по рассказанным приключениям судить можешь, как и во всем прочем вел я себя в юности».

 

 

ДЕВЯТНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплициус слушает новую повесть,

Как жил Оливье, позабыв честь и совесть.

 

«Так как богатство отца моего приумножалось день ото дня, то объявилось у него великое множество объедал и подлипал, кои изрядно выхваляли мои отменные способности к учению, а обо всех моих дурных склонностях и повадках помалкивали или сыскивали оправдание, ибо чуяли, что ежели будут поступать иначе, то не сыщут благоволения ни у моего отца, ни у матери. Того ради родители мои не могли нарадоваться на свое дитятко, подобно птице мухоловке, которая высидела кукушонка. Они наняли мне собственного гувернера и послали с ним в Люттих больше для того, чтобы я обучался там языкам, нежели каким-либо наукам, ибо хотели воспитать из меня купца, а не богослова. Наставник мой получил приказание не очень строго со мной обращаться, дабы не привить мне боязливого, рабского духа. Он не должен был отвращать меня от общества молодых людей, дабы я не стал робким, и памятовать, что они хотят воспитать из меня не монаха, а светского человека, который умеет отличить черное от белого.

Однако помянутый наставник не нуждался в подобной инструкции, ибо сам был склонен ко всякому вертопрашеству; как

304

 

мог он что-либо мне воспретить или укорить за ничтожный проступок, когда вытворял куда более паскудные? Более всего привержен был он к пьянству и волокитству, тогда как я по своей натуре был более склонен ко всяким стычкам и драке; а посему провождал я время с ним и подобными ему студиозусами шатиссимо и болтаниссимо по улицам и вскорости обучился всем порокам куда лучше, нежели латыни. А что касается до учения, то я больше полагался на изрядную свою память и быстрое соображение и оттого становился все нерадивее, погрязнув во всех пороках, плутнях и бесчинствах; а совесть моя стала такой широкой, что сквозь нее уже мог проехать воз с сеном. Я не вменял себе в грех, ежели во время проповеди в церкви читал Берни, Бурчелло или Аретино, и во всем богослужении самыми сладостными были для меня слова: «Ite, missa est» 1. Притом я вовсе не почитал себя свиньей, а, напротив, человеком весьма светским. Всякий день у нас шла пирушка, как в вечер святого Мартина или на масленице; и так как я корчил из себя совершенного кавалера и смело пускал на ветер не только деньги, коими щедро снабжал меня мой родитель, но и кровные сбережения моей матушки, то стали нас приманивать к себе девицы, особливо же моего наставника. У этих потаскушек научился я волочиться, распутничать и бросать кости; буйствовать, драться и учинять свалку умел я и раньше, а мой наставник не удерживал меня от обжорства и выпивки, ибо и сам охоч был ко мне присоседиться и возле меня полакомиться. При столь благородной и свободной студенческой жизни навешали мы на себя потаскушек больше, чем монахи-якобиты раковин, хотя я был еще довольно молод. Развеселая эта жизнь продолжалась полтора года, покуда не узнал о ней отец, уведомленный обо всем своим фактором в Люттихе, у которого мы на первых порах столовались. Он получил от отца моего приказание взять нас под строгий присмотр, прогнать наставника, посильнее натянуть повода и не давать мне зря тратить денег. Сие привело нас обоих в великую досаду, и хотя гувернер мой получил отставку, однако ж всяческими путями сходились мы вместе днем и ночью. А так как мы не могли больше швырять деньгами, как прежде, то и пристали к компании таких молодцов, которые по ночам раздевали на улице людей, а то и топили их в Маасе. Все, что таким образом добывали мы с превеликою для себя опасностию, мы тотчас же проматывали с нашими любушками, почти совсем забросив всякое учение.

А однажды, когда мы, по своему обыкновению, шныряли ночью по улице, отбирая у студентов плащи, то нас самих одолели, закололи моего наставника, а меня вместе с пятеркой отъявленных

1 «Идите, служба окончена» (лат.).

305

 

плутов схватили и заключили под стражу. А когда на следующее утро нам учинен был допрос и я назвал фактора, который посредничал у моего отца и был человек весьма почтенный, то послали за ним и, справившись обо мне, отпустили ему на поруки; однако ж впредь до окончательного приговора должен был я находиться в его доме под арестом. Меж тем похоронили моего наставника и наказали тех пятерых, как татей, разбойников и убийц, а моего отца известили о моих поступках. Он поспешил в Люттих, уладил с помощью денег мои дела, сурово отчитал меня, выговаривая, какой тяжкий крест, огорчение и несчастье принес я ему, item что моя мать уверяет, что своим дурным поведением я поверг ее в полнейшее отчаяние, грозил также, что ежели я не исправлюсь, то он лишит меня наследства и прогонит ко всем чертям. Я обещал исправиться и поехал с ним домой, на чем и закончилось мое обучение».

 

 

ДВАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций узнал, сколь злые фокусы

Чинил Оливье, стакнувшись с профосом.

 

«Когда отец привез меня домой, то нашел, что я испорчен до мозга костей. Я вовсе не стал почтенным domine, как он, верно, надеялся, а хвастуном и спорщиком, который возомнил, что отлично все разумеет и превзошел всех умом! Не успел я малость обогреться у домашнего очага, как отец объявил мне: «Слушай, Оливье, я приметил, что ослиные уши у тебя час от часу отрастают все длиннее; ты бесполезное бремя на земле, ты ни к чему не способный вертопрах. Обучать такого верзилу ремеслу поздно; отдать в услужение какому-нибудь господину — так для этого ты слишком груб, а чтобы постичь мое дело и вести его, ты и вовсе негоден. Ах, что приобрел я, издержав на тебя столь великое иждивение? Я-то надеялся сделать тебя настоящим мужчиною и обрести в старости себе утешение; а мне пришлось выкупать тебя из рук палача, и вот к величайшему своему прискорбию принужден я смотреть, как ты на глазах у меня шманаешься и шалберничаешь, как будто ты на то и создан, чтобы отяжелить крест мой. Стыд и срам! Самое лучшее, ежели я перетер бы тебя с перцем и заставил отведать miseriam cum aceto 1, покуда ты не заслужишь иной участи, искупив свое дурное поведение».

Сии и другие подобные проповеди принужден был я выслушивать каждодневно, так что под конец мне это прискучило, и я сказал

1 беды, да еще с уксусом (лат.).

306

 

отцу, что во всем виноват не я, а он сам и мой наставник, который меня совратил; а то, что он не обретет во мне утешение, будет справедливо, поелику и его родители не получили этого от него, ибо он допустил их умереть в нищете и голоде. Он же схватился за плетку, дабы вознаградить меня за такое предвещание, и стал клясться всеми святыми, что отправит меня в тюрьму в Амстердам. Тогда я сбежал и укрылся первую ночь на мельнице, недавно купленной отцом, и, улучив случай, ускакал в Кельн на самом лучшем коне, который только стоял на мельничном дворе.

Сказанного коня я продал и снова попал в общество продувных мошенников, плутов и татей, подобных тем, коих оставил в Люттихе. Они сразу спознали меня по тому, как я вел игру, а я их, ибо у нас есть на то свои приметы. Я тотчас же поступил в их цех и пособлял по ночам объезжать на кривой. А после того как вскорости одного из наших сцапали, когда он собирался подтибрить толстый кошель у некоей знатной дамы на старом рынке, и мне довелось с полдня глазеть, как его выставили в железном ошейнике у позорного столба, отрезали ему ухо и наказали батогами, то сие ремесло мне опротивело; того ради дозволил уговорить меня пойти в солдаты, ибо как раз в то время полковник, у которого мы были под началом в Магдебурге, набирал молодцов, чтобы пополнить свой полк. Меж тем отец мой проведал, куда я утек, а потому написал своему фактору, чтобы он точнейшим образом все разузнал об мне. Сие случилось как раз, когда я уже получил денежки на ладонь; фактор сообщил об этом моему отцу, который распорядился снова откупить меня, чего бы это ни стоило. Когда я про то услыхал, то испугался, как бы не угодить в тюрьму, и не захотел, чтобы меня откупили. Чрез то и полковник прознал, что я сын богатого купца, и так натянул поводья, что мой отец отступился и оставил меня в полку, полагая, что когда я малость побарахтаюсь на войне, то, быть может, еще пожелаю исправиться.

Спустя немного времени у нашего полковника помер копиист, и я был взят на его место, в каковой должности ты меня и застал. Тогда начал я возноситься в мыслях в такой надежде, что буду восходить от ступеньки к ступеньке, так что под конец сделаюсь генералом. Я учился у нашего секретаря, какое надлежит мне иметь обхождение, и мое намерение возвыситься побудило меня вести себя более чинно и не предаваться, как то прежде было у меня в обыкновении, различным дурачествам, плутням и лени. Однако ж дело не шло вперед, покуда не помер наш секретарь; тут я помыслил: «Надобно мне постараться заполучить это место». Я щедро раздавал подарки и подмазывал, где только мог. А когда моя мать узнала, что я взялся за ум, то стала присылать мне деньги. Эти-то кровные сбережения моей матери пускал я в ход всюду,

307

 

где это, как мне казалось, могло пойти мне на пользу. А так как юный Херцбрудер приболел к сердцу нашего полковника и он предпочел его мне, то я тщился убрать его с дороги, ибо прознал, что полковник окончательно решил отдать ему секретарскую должность. Такая проволочка с моим произвождением, коего я с таким пылом домогался, сделала меня столь нетерпеливым, что я открыл нашему профосу свое крепкое, как булат, намерение учинить дуэль с Херцбрудером и заколоть его шпагою. Но мне никаким манером не удавалось к нему подступиться. Да и наш профос отговаривал от такого умысла и уверял меня: «Когда ты его прикончишь, то сие принесет тебе больше вреда, нежели пользы, ибо ты убьешь самого любимого слугу нашего полковника», подав мне совет украсть что-нибудь в присутствии Херцбрудера и доставить ему, профосу, то он уж сумеет промыслить, что тот выйдет из милости полковника. Я последовал его совету и во время крестин у полковника стянул позолоченный кубок и отнес профосу, который, воспользовавшись им, сумел отстранить юного Херцбрудера, что ты, верно, и сам хорошо помнишь, когда в большой палатке у полковника он и тебе напустил в штаны собачонок».

 

 

ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ ГЛАВА

Симплициус слышит: Оливье — солдат,

Искусный наездник и тверд, как булат.

 

Желтые и зеленые круги поплыли у меня перед глазами, когда пришлось мне из собственных уст Оливье услышать, как поступил он с бесценным моим другом Херцбрудером, а я не смел отомстить за него. И я еще принужден был таить свою печаль, чтобы он ничего не приметил, и того ради попросил его рассказать, что приключилось с ним после битвы при Виттштоке, понеже мне хорошо известно, как до того проходила его жизнь.

«Во время сего сражения, — сказал Оливье, — вел я себя не как канцелярская крыса, которая только и умеет, что чинить перья для чернильницы, а как заправский солдат, ибо я был искусный наездник и тверд, как булат, а так как я не был приписан ни к одному эскадрону, то решил показать свой кураж, как человек, который возымел намерение либо проложить себе путь к возвышению своею шпагою, либо сложить голову. Я носился, как вихрь, вокруг нашей бригады, упражняясь в ратном деле и доказывая нашим, что мне более приличествует держать в руках палаш, нежели перо. Но это не помогло; превозмогла шведская Фортуна, и я должен был разделить наше злополучие, поелику принужден был пойти

308

 

на постой к неприятелю, хотя я незадолго перед тем никому не давал пардону.

Итак, погнали меня вместе с другими пленными пешком в полк, что стоял на отдыхе в Померании, а как там было множество желторотых новобранцев; я же показал немалый кураж, то меня тотчас же произвели в капралы. Но я порешил там долго не копить навоза, а поскорее податься к имперским, на чьей стороне мне было более по душе, хотя, нет сомнения, что у шведов меня ожидало скорейшее произвождение. Свое намерение я осуществил таким манером: я был отряжен вместе с семью мушкетерами на наши отдаленные квартиры, дабы, учинив там надлежащую экзекуцию, выжать приличную контрибуцию. Добыв таким образом более восьмисот гульденов, показал их своим молодцам, так что у них зубы загорелись, и мы стакнулись поделить денежки между собою и задать стрекача. А когда мы так поступили, подговорил я трех из них помочь мне укокошить четырех остальных, и, учинив сие, поделили денежки так, что каждому досталось по двести гульденов. Засим замаршировали мы в Вестфалию. Дорогою улестил я одного из моих сотоварищей помочь мне также пристрелить еще двоих, а когда мы принялись делить добычу, придушил и последнего, после чего, забрав все деньги, преблагополучно отправился в Верле, где изрядно пображничал и повеселился.

Когда же мои денежки стали подходить к концу, а я весьма пристрастился к пирушкам, так что готов был коротать в них день и ночь, особливо же как пошла кругом слава о некоем молодом солдате из Зуста, который собирал изрядную добычу во время разъездов, то и я заохотился последовать его примеру. А как был одет он во все зеленое, то прозвали его Егерем; того ради и я справил себе зеленое платье и грабил под его именем как по его, так и по своим собственным квартирам, учиняя всевозможные непотребства, так что нам обоим хотели воспретить подобные разъезды. Егерь, правда, залег дома, я же продолжал хищничать под его флагом сколько душе было угодно, так что по этой причине сказанный Егерь послал мне вызов; но пусть с ним дерется сам черт, ибо он, как мне передавали, был весьма дюж и мог бы уничтожить мою стойкость.

Но мне все же не удалось избежать его хитростей, ибо он с помощью своего конюха заманил меня и моего камрада в овчарню и хотел принудить вступить с ним в единоборство при полном лунном свете и в присутствии двух всамделишных чертей в качестве секундантов. Но понеже я на то не согласился, то учинили они надо мной самую что ни на есть на свете гнусную насмешку, о чем мой камрад распустил всеобщую молву, коей я так устыдился, что сбежал оттуда в Липпштадт и поступил на службу к гессенцам;

309

 

однако же пробыл у них недолго, ибо они мне не доверяли, после чего перешел в голландскую службу, где хотя и получал изрядную плату, но скучная военная лямка не пришлась мне по нутру, ибо нас содержали, как монахов, и мы принуждены были вести себя благонравнее монахинь.

Понеже я более не осмеливался пристать ни к имперским, ни к шведам, ни к гессенцам, ибо в таком случае по доброй воле подверг бы себя опасности среди бела дня попасть под арест, а у голландцев не мог долее мешкать, ибо насильным образом низложил непорочность одной девицы, что по всем приметам скоро должно было обнаружиться, то и порешил искать пристанища у испанцев в надежде улизнуть тайком и от них, чтобы поглядеть, как поживают мои родители. Но когда я с таким намерением пустился в путь, то мой компас так вздурился, что я ненароком попал к баварцам. С ними я, замешкавшись среди братьев меродеров из Вестфалии, отмаршировал до Брейсгау, кормясь тем, что поворовывал или выигрывал в кости. Заводились у меня денежки, то днем бросал я их на игорный стол, а ночью швырял маркитанткам; а не было ни гроша, так крал где что подвернется. Доводилось мне на дню уводить по две, а то и по три лошади как с пастбища, так и с конюшен на постоях, продавать и тут же спускать все, что удавалось выручить; я тайком прокрадывался ночью к палаткам и выуживал оттуда самое ценное прямо из-под подушек. А во время похода в узких ущельях поглядывал я бдительным оком на кожаные чемоданы, которые возили за собой женщины, срезал эту кладь и пропадал с глаз долой, покуда не случилось сражение при Виттенвейере, когда меня захватили в плен и снова погнали пешком и запихали в полк, на сей раз веймарским солдатом. Однако ж лагерь под Брейзахом не пришелся мне по вкусу, а посему я заблаговременно смотал удочки и ушел оттуда, чтобы отныне воевать за самого себя, как ты и видишь. И знай, брат, что с той поры уложил я немало кичливых молодцов и зашибал немало деньжат, от чего не отстану, покуда не увижу, что больше и брать ничего не осталось. А теперь твой черед поведать мне о своей жизни».

 

 

ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ ГЛАВА

Симплиций дивится божьему промыслу,

Устремляет к нему все свои помыслы.

 

Когда Оливье таким образом закончил свою повесть, то не мог я довольно надивиться божественному промыслу. И я постиг, как прежде всего в Вестфалии преблагий бог не токмо отечески хранил меня от сего изверга, но еще и к тому направил, что вселил в него

310

 

передо мной ужас. Тут только я уразумел, какую штуку я выкинул с Оливье, о чем ему предвещал старый Херцбрудер, и что он, Оливье, как то можно усмотреть в главе 16, к моей немалой выгоде истолковал по-своему. Ибо когда б этой бестии стало ведомо, что я был Егерем из Зуста, то уж, верно, он отплатил бы мне за то, что я тогда учинил с ним в овчарне. И я рассудил также, сколь мудро и темно излагал Херцбрудер свои предсказания, и помыслил про себя, что хотя его предвещания обычно неотменно сбываются, однако ж маловероятно и весьма диковинно, чтобы я должен был отмещевать смерть такого человека, который заслужил виселицу и колесо и за свой беспутный нрав недостоин ступать по земле. Я нашел также, что мне весьма было на пользу, что я наперед не поведал ему о своей жизни, ибо тогда я сам открыл бы ему, чем я его перед тем оскорбил; также заключил из сего, что преблагий бог еще не оставил меня своею милостию, и возымел надежду, что он снова ниспошлет мне счастливое и непостыдное избавление. Меж тем, как я предавался таким мыслям, приметил я на лице у Оливье несколько шрамов, которых под Магдебургом у него еще не было, того ради вообразил, что эти рубцы были отметинами, поставленными еще Шпрингинсфельдом в то время, когда он в обличье черта расцарапал Оливье всю рожу, а потому спросил его, откуда у него эти зарубки, присовокупив, что хотя он и поведал мне всю свою жизнь, однако ж я с легкостию мог догадаться, что он умолчал о самом любопытном, ибо еще не объявил мне, кто же его так пометил. «Эх, брат, — отвечал он, — когда я стал бы тебе пересказывать все мои проделки и плутни, то нам обоим, тебе и мне, это рано или поздно прискучило бы. Однако ж, чтобы ты уверился, что я ничего не утаил от тебя из своих приключений, то хочу тебе сказать всю правду и об этом, хотя, кажется, что сие было учинено мне в насмешку.

Я совсем уверовал, что мне еще в утробе матери было предустановлено ходить меченым, ибо уже в юности школяры раскорябали мне рожу, когда я с ними сцепился. Также прежестоко досталось мне и от одного из тех чертей, которые подстерегли меня с Егерем из Зуста, поелику следы от его когтей заживали на моем лице добрых шесть недель; но мне все же удалось свести их начисто. А эти шрамы, которые ты сейчас еще видишь на моем лице, приобрел я совсем по иной причине, а именно: когда я еще стоял на квартире у шведов в Померании и завел себе красивую метреску, то хозяин дома принужден был покинуть свою постель и предоставить ее нам. А его кошка, которая привыкла каждый вечер забираться в ту же самую постель, учиняла нам каждую ночь великое неудобство, ибо вовсе не собиралась уступить нам законное свое место с такою же легкостью, как ее хозяин и хозяйка. Сие

311

 

привело мою метреску (которая и без того терпеть не могла кошек) в такую досаду, что она поклялась всеми клятвами, что ни под каким видом не окажет мне своей любви, покуда я прежде не спроважу кошку, что ежели хочу и далее наслаждаться ее благосклонностью, то уж не только исполню ее желание, но и отомщу хорошенько этой кошке, доставив самому себе приятное упражнение; того ради не без больших хлопот запихал ее в мешок, взял с собою двух здоровенных крестьянских собак (которые и без того весьма свирепы до кошек, а мною были приручены) и оттащил мешок на привольный широкий луг, где собирался устроить веселую потеху и забаву, ибо полагал, что раз нет поблизости ни одного дерева, куда могла бы сия кошка ретироваться, то собаки погоняют ее по ровной местности, словно зайца, чем изрядно меня потешат. Но, о злополучная планета! Тут пришлось мне тошнехонько, и я узнал не только собачью, как обычно у нас говорят, но и кошачью жизнь (каковая невзгода мало изведана, а иначе, нет сомнения, давно сложили бы о том пословицу), ибо кошка, едва только я развязал мешок, очутившись в чистом поле, где рыщут ее злейшие враги, не увидела никакой верхушки, где могла бы найти себе пристанище; того ради, не желая оставаться внизу, где ее мигом разорвали бы в клочья, прыгнула мне прямо на голову, ибо не могла сыскать более высокого места; а когда я стал от нее отбиваться, то с меня слетела шляпа. Чем больше силился я ее от себя отодрать, тем крепче она запускала в меня когти. Жадные и без того лютые на кошек псы не взирали равнодушно на такое наше сражение, а вмешались в игру; они скакали с разверстыми пастями вокруг нас, норовя схватить кошку, которая ни за что не хотела покинуть меня, изо всех сил вцепившись когтями не только в волосы, но и в лицо. А когда она, отбиваясь от собак, промахнется своим когтистым кастетом, то уж наверняка съездит по мне. А так как ей все же иногда удавалось садануть псов по носу, то и они старались своими лапами стащить ее вниз и ненароком весьма чувствительно раздирали мне лицо. А когда я сам хватал кошку обеими руками, чтобы оторвать от себя, то она кусалась и царапалась, что было сил. Итак, попал я в переделку сразу и к кошкам и к собакам, которые меня всего искусали, исцарапали и так изуродовали, что я, почитай, уже не походил на человека; а самое скверное, я все время был в опасности, что псы, ярясь на кошку, могут ухватить меня за нос или за ухо и откусить напрочь. Мой воротник и колет так залило кровью, как на кузнице у столба, где холостят жеребцов и пускают им кровь в день святого Стефана; и я не мог измыслить никакого средства, как мне спастись от такой муки. Под конец принужден был я, ежели не хотел больше оставлять свой капитолиум ареной такого сражения, по доброй

312

 

воле упасть на землю, чтобы псы могли схватить кошку. И хотя они разорвали ее, однако ж я не получил от этого столь отменной потехи, на какую надеялся, а одно только посмеяние и такое лицо, как ты еще и по сю пору мог увидеть. Того ради я так озлился, что вскорости пристрелил обеих собак, а мою метреску, которая подала случай к сему дурачеству, так отшелушил, что из нее можно было жать масло, после чего она сбежала, ибо, нет сомнения, не могла долее любить такую мерзкую образину».

 

 

ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ ГЛАВА

Симплициус зрит: Оливье сколь жесток,

Решает уйти, дай только срок!

 

Я охотно посмеялся бы над историей, поведанной мне Оливье, но принужден был показать к нему сожаление. А когда я своим чередом приступил к повести о моей жизни, завидели мы приближающуюся повозку с двумя всадниками; того ради спустились мы с церковной башни и засели в дом, расположенный у самой дороги, и потому весьма удобный для нападения на проезжающих. Свой мушкет я держал заряженным про запас, а Оливье сразу уложил одним выстрелом лошадь и одного всадника, прежде чем они нас открыли, после чего другой сразу утек; а когда я с взведенным курком подступил к кучеру и заставил его слезть с козел, подскочил Оливье и одним махом рассек ему палашом голову до самых зубов и хотел также прикончить женщину и детей, забившихся в карете и уже более похожих на мертвецов, нежели на живых. Я же решительно тому воспротивился и напрямик отрезал ему, что ежели он хочет исполнить свое намерение, то должен сперва умертвить меня. «Ах, — воскликнул он, — неразумный Симплициус, вот уж никогда не подумал бы, что ты и впрямь такой пентюх, каким себя выставляешь!» Я отвечал: «Брат, какой вред могут причинить тебе эти невинные дети? Когда б то были взрослые молодцы, которые могли бы защищать себя, тогда другое дело». — «Что? — возразил он. — Когда яйца на сковородке, из них не выведешь цыплят! Я-то отлично знаю этих юных кровососов; их отец майор — сущий живодер и злейший Обломай-дубина, какой только был на свете!» С такими речами он все еще порывался убивать и хотел прирезать бедных детей; но я удерживал его до тех пор, покуда он наконец не смягчился. Там были жена майора, ее служанка и трое пригожих детей, коих мне было от всего сердца жаль; а чтобы они нас вскорости не выдали, их всех заперли в погреб, где они не могли сыскать себе иного

313

 

пропитания, кроме брюквы и других овощей, покуда кто-нибудь их не освободит. Засим ограбили мы повозку и угнали семерку отличных лошадей в лес, в самую чащу.

А когда мы привязали лошадей и малость огляделись, завидел я неподалеку от нас молодчика, тихонько стоявшего у дерева; я показал на него Оливье, полагая, что надобно поостеречься. «Эх, дурень! — сказал он. — Да ведь это жид, которого я тут привязал; он, плут, давным-давно замерз и околел». Меж тем подошел он к нему, двинул кулаком под челюсть и сказал: «Ну, пес, и ты мне немало дукатов принес». И когда он его таким манером пошевелил, высыпалось у него изо рта несколько дублонов, которые бедный плут туда запрятал и держал до самой смерти. Оливье немедля засунул ему в пасть руку и вытащил двенадцать дублонов и превосходный рубин. «Этой добычей, — сказал он, — обязан я тебе, Симплиций». И засим подарил мне рубин, а сам отправился за своим мужиком, наказав мне оставаться у лошадей, но смотреть в оба, чтобы мертвый жид меня не покусал, чем втер мне за мое мягкосердечие и намекнул, что нет у меня такого куража, как у него.

А покуда Оливье ходил за мужичком, я стал предаваться докучливым мыслям и рассудил, в сколь опасное попал я положение. Я решил вскочить на лошадь и удариться в бегство, но возымел опасение, что Оливье застанет меня за исполнением сего намерения и сразу пристрелит, ибо я подозревал, что он теперь лишь испытывает мое постоянство и где-либо затаился поблизости, чтоб меня подстеречь. Взошло мне на ум уйти оттуда пешком, но я принужден был поразмыслить и о том, что ежели мне сейчас и удастся сбежать от Оливье, то я беспременно попаду в лапы крестьян в Шварцвальде, о коих шла слава, что они учиняют солдатам крепкую нахлобучку. А заберешь ты, раздумывал я, всех лошадей, чтобы отнять у Оливье средство к погоне, а тебя захватят веймарцы, то не избежать тебе колеса, как уличенному злодею. Одним словом, не мог я измыслить надежного способа к своему бегству, особливо же очутившись в густом лесу, где не знал я ни дороги, ни тропки; сверх того пробудилась моя совесть и терзала меня, ибо я остановил кучера и послужил причиной, что его так безжалостно лишили жизни, и представились моим очам обе женщины и невинные дети, запертые в погребе, где они, быть может, обречены на смерть и погибель, подобно сему еврею. И я, несчастный, хотел утешить себя своей невиновностию, ибо действовал против собственной воли и по принуждению; но моя совесть представила мне, что я всеми другими своими худыми делами давно уже заслужил, чтобы меня в сообществе с этим архизлодеем предать в руки юстиции, дабы получить справедливое наказание,

314

 

быть может, праведный бог и определил мне такую кару. Под конец возымел я великое упование на благость божию и молил спасти меня от напасти; и когда я исполнился умиления, то сказал самому себе: «Дурень! Ведь ты не под замком и не привязан; весь необъятный мир открыт перед тобою. Али мало у тебя лошадей, чтобы пуститься в бегство? А когда не пожелаешь ехать верхом, разве не проворны твои ноги, чтобы унести тебя отсюда?» Меж тем, как я подобным образом терзал и мучил себя, не решаясь на что-либо, воротился Оливье вместе с нашим мужиком. Он проводил нас вместе с лошадьми на мызу, где мы подкрепились и по очереди один за другим проспали несколько часов. После полуночи мы поскакали дальше и к полудню достигли внешних постов швейцарцев, где Оливье хорошо знали и устроили нам великолепное угощение. И покуда мы веселились, послал наш хозяин за двумя евреями, которые купили у нас лошадей, хотя и за полцены. Все было совершено так приятно и толково, что не потребовало особых разговоров. Самое главное, о чем спросили евреи, было: «Чьи это лошади — имперские или шведские?» А когда узнали, что они достались нам от веймарцев, то рассудили: «Так нам надобно гнать их не в Базель, а в Швабию к баварцам!», немало подивив меня своею превеликой осведомленностью и откровенностию.

Мы пировали по-барски, тамошние лесные форели и отличные раки изрядно пришлись мне по вкусу. А как уже наступил вечер, то мы снова отправились в путь, нагрузив нашего крестьянина, словно осла, жарким и другими припасами; со всем этим мы на другой день завернули на уединенный крестьянский двор, где нас приняли весьма дружелюбно; и мы провели там несколько дней по причине худой погоды, ибо ветер, дождь и снег — плохие попутчики. Потом пробрались мы сплошным лесом и окольными тропинками снова к той самой хижине, куда меня Оливье привел спервоначала, когда он меня взял с собою.

 

 

ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА

Симплиций глядит: Оливье убит,

За лютую смерть люто и мстит.

 

Когда мы там засели, чтоб отдохнуть и утолить голод, Оливье отослал мужика купить съестных припасов, а также порох и дробь. Когда тот ушел, Оливье снял камзол и сказал: «Брат, не могу я больше таскать один эти чертовы деньги», — после чего отвязал пару валиков, или колбасок, которые он носил прямо на

315

 

голом теле, бросил их на стол и сказал: «Ты также должен потрудиться и поносить это, покуда наберем, что хватит нам обоим, да и пошабашим; а то эти проклятущие деньги натерли мне бока; так что я уже не могу их таскать на себе». Я отвечал: «Брат, было бы у тебя их столько, как у меня, они не натерли бы тебе бока». — «Что? — перебил он меня. — Знай, что мое, то и твое, а что мы добудем вместе, то поделим пополам!» Я поднял оба мешочка и почувствовал, что они тяжелехоньки, ибо набиты чистым золотом. Я сказал, что все сие весьма неудобно укладено, и ежели ему угодно, то мог бы так все ушить, что носить будет куда легче. А когда он предоставил сие на мою волю, то я пошел с ним к дуплистому дубу, где у него были схоронены ножницы, иголки и нитки; там смастерил я из пары штанов себе и ему нараменники, или наплечья, и упаковал в них славные красные монетки. И после того как мы надели эти наплечья под рубахи, получилось не иначе, как если бы на нас спереди и сзади были надеты золотые панцири, что было весьма ладно, ибо мы были теперь в большей безопасности ежели не от пули, то, по крайности, от клинка. Я же тому дивился и спросил его, по какой причине нет при нем серебра, узнав в ответ, что у него запрятано в дупле более тысячи дукатов, над коими дозволил он хозяйничать своему мужику, и не ведет им счет, ибо ни во что не ценит подобные овечьи орешки.

Когда с этим было покончено и деньги уложены, отправились мы в наш ложемент, где ночью варили себе пищу и грелись у печки. А днем, около часу, когда мы этого меньше всего ожидали, в нашу хижину, широко распахнув дверь, вломилось шестеро мушкетеров с капралом с оружием на изготове и зажженными фитилями и заорали, что мы должны им сдаться. Однако Оливье (который так же, как и я, держал во всякое время рядом с собой заряженный мушкет, а при себе острый меч и как раз сидел за столом, тогда как я стоял за дверью у печки) ответил им несколькими пулями, отчего двое свалились на землю, я же двумя равномерными выстрелами уложил третьего и покалечил четвертого. Затем Оливье выхватил из ножен свой меч, выручавший его из любой беды, и такой острый, что резал волос (и может быть сравнен со славным Калибурном — мечом английского короля Артура), и разрубил пятого от плеча до живота, так что у него вывалилась вся требуха и он отвратительнейшим образом на ней распластался. Меж тем треснул я шестого по голове прикладом, так что он разом протянул ноги. Подобную же штуку учинил седьмой с Оливье, да с такой силой, что у него мозги вылетели; я же в свой черед так саданул убившего, что и он, подобно своим камрадам, растянулся, составив компанию мертвецам. А когда раненый, которого я подстрелил поначалу, увидел такой удар и

316

 

приметил, что я поворотил мушкет и хочу вышибить из него дух, то бросил свое оружие и дал такого стрекача, как если бы за ним гнался сам черт. И на все это сражение ушло времени не более, чем понадобилось бы на то, чтобы прочитать «Отче наш», за который срок семеро храбрых солдат успело сложить свои головы.

И когда таким образом я один завладел всем полем, то осмотрел Оливье, чтобы удостовериться, не осталось ли в нем хоть на каплю жизни, но когда нашел его совсем бездыханным, то рассудил, что не приличествует оставлять мертвому телу столько денег, в коих ему нет никакой нужды; того ради снял я с него золотую шкуру, которую только вчера ему изготовил, и повесил на плечи поверх собственной. И понеже мой мушкет был разбит, то забрал я оставшийся после Оливье, а также его острый боевой меч; вооружившись всем этим на случай опасности, я дал тягу, и притом по той дороге, по которой, как я знал, должен был воротиться наш мужик. Я сел в сторонку неподалеку от того места, чтобы его дождаться, а также поразмыслить, что мне надлежит предпринять в будущем.

 

 

ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ ГЛАВА

Симплиций встречает названого брата,

Что нищим скитался в жалких заплатах.

 

Не просидел я и получасу, погрузившись в размышления, как объявился наш мужик, пыхтевший, как медведь; он бежал изо всей мочи и не приметил меня, покуда я его не нагнал. «Чего спешишь? — спросил я. — Что стряслось?» Он сказал: «Тикай отсюдова поскорее! Сюда идет капрал с шестью мушкетерами, а у них приказ взять под стражу тебя и Оливье и живыми или мертвыми доставить в Лихтенек. Они захватили меня в полон и принуждали провести к вам, но мне посчастливилось удрать и прибежать сюда». Я подумал: «Эге, плут! Ты нас предал, чтоб завладеть деньгами Оливье, спрятанными в дупле»; но не показал виду, ибо нуждался в проводнике, а потому сказал, что Оливье и все, кому надлежало его взять под стражу, лежат мертвыми. А как мужик не хотел тому поверить, то я оказал ему доброту и пошел с ним на место, где он мог увидеть бедственное зрелище — семь поверженных тел. «Седьмому из тех, кто хотел нас захватить, я дозволил убежать, и видит бог, ежели я мог бы снова оживить тех, кто здесь полег, то я не преминул бы так поступить!» Мужик оторопел от ужаса и удивления и воскликнул: «Что же делать?» Я отвечал: «Что делать, уже решено! Выбирай одно из трех: либо

317

 

ты тотчас проведешь меня надежными тропами через лес в Филлинген, либо покажешь дупло, где схоронены деньги Оливье, либо умрешь на месте и составишь добрую компанию этим мертвецам! Ежели проводишь меня в Филлинген, то тебе одному достанутся все деньги, а покажешь дупло, то я разделю их с тобою пополам, а не учинишь ни того, ни другого, то я пристрелю тебя и пойду своею дорогою». Мужик с большой охотой улизнул бы от меня, но страшился мушкета и того ради пал на колени и предложил провести меня через лес. Итак, отправились мы со всею поспешностию и безо всякой пищи, питья и самого короткого отдыха шли весь тот день и следующую ночь, ибо, на наше счастье, было довольно светло, а под утро завидели город Филлинген, где я отпустил мужика. На сем пути мужика подгонял страх, а меня желание спасти жизнь и свои денежки, так что я принужден был почти уверовать, что золото сообщает человеку большую силу, ибо хотя я нес на себе порядочную тяжесть, однако ж никакой особой усталости не чувствовал.

Я почел счастливым предзнаменованием, что в то самое время, когда я подошел к Филлингену, городские ворота были открыты. Караульный офицер учинил мне допрос, и когда услышал, что я назвал себя вольным рейтаром из того самого полка, куда меня определил Херцбрудер, освободив от мушкетерства в Филиппсбурге, а также что я сбежал из лагеря под Брейзахом от веймарцев, куда попал после того, как был взят в плен у Виттенвейера и затолкан в их войско, и теперь хочу снова воротиться в свой полк к баварцам, то снарядил со мною мушкетера, который отвел меня к коменданту. Тот еще почивал в постели, ибо за полночь прободрствовал за делами, так что пришлось мне прождать добрых полтора часа перед его квартирою, но как люди шли от ранней обедни, то меня обступили со всех сторон горожане и солдаты, и всяк домогался узнать, как идут дела под Брейзахом; от этого крика пробудился комендант, который без дальнейших проволочек велел пустить меня к себе.

Он учинил мне новый экзамен, а я ответил все то же, что перед тем сказал у городских ворот. Засим спросил он меня об особливых частностях касательно осады и прочем, и тут признался я во всем, а именно, что я недели две находил прибежище у одного молодца, который тоже был из беглых, и с ним вместе напали на повозку и ограбили ее, намереваясь добыть у веймарцев столько, чтобы снова обзавестись конями и, должным образом экипировав себя, явиться каждому в свой полк; однако ж только вчера на нас внезапно напал капрал с шестью мушкетерами с тем, чтобы нас захватить, вследствие чего мой камрад и еще шестеро, посланных от противника, полегли на месте, седьмой же бежал,

318

 

равно как и я, притом каждый на свою сторону. О том же, что я намеревался пробраться в Л. в Вестфалии к своей женушке и что на мне надеты два изрядно начиненных наплечья, молчал я, как мертвый. И, по правде, нимало того не совестился, что смолчал, ибо какое ему до того было дело? Он также не спрашивал меня о сем, а только дивился и почти не хотел верить, что мы вдвоем с Оливье уложили шестерых человек, а седьмого обратили в бегство, хотя мой камрад и заплатил за это своею жизнью. Во время сего дискурса представился мне удобный случай завести речь и о превосходном мече Оливье, который я носил при себе и не мог им нахвалиться. И он так полюбился коменданту, что я, ежели хотел отойти от него добрым манером и получить пашпорт, принужден был поменяться с ним на шпагу. И, по правде, то был изрядный меч, красивый и добрый, и на нем был нагридирован целый вечный календарь, так что меня не переспорить, что он не был выкован самим Вулканом в hora Martis и уж, конечно, был изготовлен, как описано в «Сокровищнице героев», по какой причине все другие клинки ломаются об него и самые неустрашимые неприятели и храбрые, как львы, мужи пускаются наутек, словно робкие зайцы. Когда же он меня отпустил и приказал выписать мне папшорт, отправился я кратчайшим путем на постоялый двор, где не знал, то ли мне завалиться спать, то ли поесть. Однако решил сперва утолить голод и потому велел принести мне какие ни есть кушанья и напитки, раздумывая, как я устрою свои дела и при моих деньгах уж наверное доберусь до Л. к своей жене, ибо у меня было ровно столько же охоты ворочаться в полк, как и сломить себе шею.

Меж тем как я предавался в своем уме подобным спекуляциям и затевал в мыслях различные другие хитрости, в горницу приковылял какой-то молодчик с костылем в руке: у него была обмотана голова, а руки на перевязи и столь жалкое рубище, что я не дал бы за него ни единого геллера. Едва трактирный слуга завидел его, то хотел тотчас же прогнать, ибо от него шла нестерпимая вонь и он был до того осыпан вшами, что ими можно было усеять всю швабскую степь. Он же молил дозволить ему, ради самого бога, хоть малость обогреться, но тщетно. Но когда я сжалился над ним и попросил за него, то его подпустили к печке, как нищего. Он смотрел на меня, как мне показалось, томясь от голода и с большим благоговением, как я наворачиваю, и притом несколько раз тяжко вздохнул: и когда трактирный слуга вышел, чтобы принести мне жаркое, то подошел к моему столу и протянул мне глиняную кружку. Так как я легко мог вообразить себе, зачем он пришел, то взял у него кружку и налил сполна пивом, прежде чем он успел попросить. «Ах, друг, — сказал он, — ради

319

 

Херцбрудера дай мне также немного поесть!» Когда я сие услышал, у меня захолонуло сердце, и я уразумел, что то сам Херцбрудер. Я едва не повергся в обморок, когда увидел его в столь бедственном положении, но скрепился, бросился ему на шею и усадил рядом с собою, ибо нам обоим застили глаза слезы, мне от сожаления, ему от радости.

 

 

ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ ГЛАВА

Симплициус слышит про муки и беды,

Какие Херцбрудер в походах изведал.

 

Нечаянная наша встреча до того нас всполошила, что не могли мы ни есть, ни пить, а только спрашивали друг друга, что приключилось с тех пор, когда мы в последний раз виделись. Однако ж мы не могли пуститься в откровенную беседу, ибо трактирщик и его слуга беспрестанно сновали взад и вперед. Трактирщик дивился, что я не гнушаюсь такого обовшивевшего малого, я же сказал, что на войне у заправских солдат то за обычай. Так как я уразумел, что Херцбрудер до сего обретался в гошпитале и жил подаянием и что раны его весьма худо перевязаны, то уговорился с хозяином, чтобы он отвел ему особливый покой, уложил Херцбрудера в постель и велел позвать к нему лучшего костоправа, которого можно сыскать, а также портного и швею, чтобы приодеть его и вывести всех вшей, которые его до костей источили. У меня в кошельке еще водились дублоны, которые Оливье вытащил из глотки у мертвого еврея. Я хлопнул ими по столу и сказал Херцбрудеру так, чтобы слышал трактирщик: «Гляди, брат, вот мои деньги; я хочу истратить их на тебя и проесть вместе с тобою», — так что хозяин стал нам весьма усердно прислуживать. А цирюльнику я показал рубин, также вынутый из помянутого еврея, ценою примерно в двадцать талеров, и сказал: «Понеже те малые деньги, которые я при себе имею, уйдут на наше пропитание и на платье моему камраду, то намерен я дать ему сей рубин, ежели он вскорости поставит на ноги помянутого камрада»; чем цирюльник был весьма доволен и потому употребил самое лучшее лечение.

Итак, ухаживал я за Херцбрудером, как за своим вторым «я»; отдал сшить ему простое платье из серого сукна, но сперва отправился к коменданту из-за пашпорта и поведал, что встретил тяжко раненного камрада и хочу дождаться, покуда он совсем не выздоровеет; оставить же его тут не осмеливаюсь, дабы не держать ответ за него в полку. Комендант похвалил такое мое намерение и дозволил остаться, сколько мне надобно, обещав снабдить нас

320

 

добрым пашпортом, когда мой камрад сможет пуститься в путь вместе со мною.

А когда я воротился к Херцбрудеру и сел у его ложа, то попросил не таясь поведать мне, как попал он в столь бедственное положение; ибо я вообразил, что по какой-либо важной причине или совершенной им оплошности он был лишен прежнего высокого звания и чести и вторгнут в теперешнее злополучие. Он же сказал: «Брат, ты ведь знаешь, что я был самый любимый и довереннейший друг и фактотум графа фон Гёца; тебе также довольно ведомо, сколь злополучно окончилась минувшая кампания, в коей он был главный генерал и командир, когда мы не только проиграли битву под Виттенвейером, но к тому же не смогли высвободить из осады Брейзах. И понеже о том пошли по всему свету различные толки, наипаче же, как упомянутого графа призвали к ответу и повезли в Вену, то я от стыда и страха добровольно поверг себя в такое ничтожество и часто желаю себе либо умереть в сей бедности, либо жить в сокрыве, покуда не обнаружится, что названный граф ни в чем не повинен, ибо, насколько я знаю, он всегда сохранял верность римскому императору. А что он прошедшим летом не был счастлив, то, как я думаю, надлежит приписать скорее предопределению всевышнего (который ниспосылает победу тому, кому хочет), нежели оплошности графа.

Когда вознамерились мы освободить от осады Брейзах и я увидел, что у наших дело идет ни шатко ни валко, то вооружился и пошел на осадный плавучий мост, как если бы один мог все привести к окончанию, в чем тогда не был сведущ и что не вменялось мне в обязанность; однако ж я хотел тем подать пример остальным, а как прошедшим летом нам ничего не удалось исполнить, то, по счастью или, вернее, несчастью, я оказался в первых рядах нападавших, и мне первому довелось столкнуться с неприятелем, тут и пошла потеха. И хотя я был первым в нападении, однако ж оказался последним в защите, ибо мы не выдержали неистового натиска французов, и потому раньше всех попал в руки врагам. Меня поразил выстрел в правую руку и тотчас же другой в бедро, так что я не мог ни бежать, ни выхватить шпагу; и как теснота места и великая опасность не дозволяли ни просить, ни давать пардону, то получил я еще удар в голову, от которого рухнул наземь, и так как на мне было весьма доброе платье, то меня с остервенением раздели и сбросили, как мертвого, в Рейн. В такой беде воззвал я к всевышнему и совершенно предался его святой воле, и когда я давал различные обеты, то почувствовал его заступление: Рейн выбросил меня на берег, где я заткнул свои раны мохом, и хотя едва не замерз, однако ж ощутил в себе особенную силу, так что смог уползти оттуда, поелику мне помогал

321

 

бог, так что я, хоть и прежалостным образом изувеченный, попал к братьям меродерам и солдатским женкам, которые возымели ко мне сожаление, хотя вовсе не знали меня. Они уже не помышляли о счастливом освобождении крепости, что мне причиняло боль сильнейшую, нежели мое увечье. Они покормили и обогрели меня у костра, снабдив платьем, и прежде чем я успел толком перевязать свои раны, как должен был узреть, что наши приготовились к позорному отступлению и признали дело проигранным, что меня весьма сокрушало; того ради решил я никому себя не открывать, дабы и на мою долю не досталось насмешек, а посему пристал к нескольким раненым из нашей армии, с которыми шел фельдшер; ему я отдал свой золотой крестик, еще висевший у меня на шее, за что тот перевязал мне раны. Так и влачил я, дорогой Симплициус, до сих пор сию бедственную жизнь, положив намерение никому не открываться, покуда граф фон Гёц не выиграет свое дело. И теперь, видя твою верность и добросердечие, обретаю я великое упование, что милосердный бог еще не покинул меня, понеже сегодня утром, когда я шел от ранней обедни и увидел тебя возле комендантской квартиры, то представилось мне, что бог ниспослал тебя ко мне вместо своего ангела, который должен прийти ко мне на помощь во всяческой моей скудости».

Я утешал Херцбрудера, как только мог, и открыл ему, что у меня куда больше денег, чем те несколько дублонов, которые я показал, и что все это теперь к его услугам; и меж тем рассказал я ему о падении Оливье и каким образом принужден был я отомстить за его смерть, и сие так взбодрило его дух, что споспешествовало и его телесному здравию, ибо день ото дня раны его заживали все лучше.

 

 

КНИГА ПЯТАЯ

 

1-я гл.: Симплиций, проведав, что друг дал обет,

Решает по дружбе идти ему вслед.

2-я гл. Симплиций завел с сатаной канитель,

Страхом объятый, лезет в купель.

3-я гл. Симплиций с Херцбрудером живут, как братья,

Проводят время в полезных занятьях.

4-я гл. Симплиций снова Фортуну пытает,

Но на войне не преуспевает.

5-я гл. Симплиций в Кельне в роли Меркурия,

Юпитера речи — смесь ума и дури.

6-я гл. Симплиций, давно позабыв все обеты,

На Кислых водах вытворяет курбеты.

7-я гл. Симплиций друга отнес на кладбище,

Себе утешенье с крестьянкою ищет.

8-я гл. Симплициус снова не прочь ожениться,

Узнав, кто он родом, не стал сим гордиться.

9-я гл. Симплицию двух сыновей и то много,

А третий подброшен лежит у порога.

10-я гл. Симплицию врут мужики-ротозеи,

Что ведомо им о делах Муммельзее.

11-я гл. Симплициус слышит: честят эскулапов,

Не хочет попасть он в их хитрые лапы.

12-я гл. Симплициус дышит в воде невозбранно,

Он с сильфом уходит на дно Океана.

323

 

13-я гл. Симплиций, плывя с князьком Муммельзее,

На много чудес дивится, глазея.

14-я гл. Симплиций дорогою дискурс ведет

О том, как у сильфов жизнь их идет.

15-я гл. Симплиций в беседе на дне Океана

Не может ответить царю без обмана.

16-я гл. Симплиций отправился в Маре-дель-Сур,

Где жемчуг с кулак и в бездне пурпур.

17-я гл. Симплиций из озера вышел тишком,

Сам невредим и в платье сухом.

18-я гл. Симплиций во сне ненароком подмок,

Источник под ним не на месте потек.

19-я гл. Симплиций встречает перекрещенцев,

По нраву ему жизнь сих отщепенцев.

20-я гл. Симплиций со шведским воякой спознался,

С ним до Москвы он легонько добрался.

21-я гл. Симплиций готовит мушкетное зелье,

В чужом он пиру получает похмелье.

22-я гл. Симплиций на Волге нежданным манером

К татарам попал, а затем на галеры.

23-я гл. Симплиций зрит жизни суетный плен,

Все для него здесь тщета, прах и тлен.

24-я гл. Симплиций от мира сего отрекается,

Строгим отшельником жить собирается.

 

 

ПЕРВАЯ ГЛАВА

Симплиций, проведав, что друг дал обет,

Решает по дружбе идти ему вслед.

 

Когда Херцбрудер совсем поправился и исцелился от ран, поведал он мне, что, обретаясь в жестокой беде, дал он обет свершить паломничество в Эйнзидлен. А как теперь он и без того находится неподалеку от швейцарской границы, то и вознамерился сие исполнить, питаясь в дороге милостынью; мне же было весьма приятно о том услышать; того ради предложил я ему деньги и свою компанию и хотел тотчас же купить двух клеперков, дабы отправиться с ним в путешествие, правда, не по той причине, что меня побуждало и наставляло к сему благочестие, а потому что желал поглядеть Швейцарскую республику, которая была единственной страной, где процветал вожделенный мир. Меня также немало обрадовало, что мне выдался случай во время такого путешествия услужить Херцбрудеру, ибо я возлюбил его, как самого себя; он же отверг и то и другое: и мою помощь, и мое общество под тем предлогом, что паломничество надо было свершить пешком, и притом насовав в сапоги гороху. А ежели я хочу составить ему компанию, то не только тем нарушу его благоговение, но и доставлю себе самому превеликое неудобство ради его медленного и тяжкого передвижения. А помощи от меня он не примет, ибо совесть не дозволяет ему во время такого святого путешествия содержать себя на деньги, добытые смертоубийством и разбоем; а сверх того не желает он вводить меня в великие протори и объявляет мне непритворно, что я уже сделал для него более, нежели я был ему должен, а он того ожидал. Тут зачали мы приятельскую

325

 

перебранку, и сие было так мило, что ничего похожего я еще не слыхивал; ибо мы не употребляли иных доводов, кроме того, что каждый уверял, что еще не доставил своему другу ничего, что надлежало бы ему сделать, и благодеяния, которые оказал один другому, еще не оплачены. Херцбрудер более всего сетовал на то, что я, как он говорил, осыпаю его щедротами и изъявляю ему свою услужливость и неложную дружбу такою мерою, что он никогда не сможет воздать мне тою же; я же упрекал его в том, что ныне, когда мне представился случай услужить ему и доказать на деле свою благодарность за все его благодеяния, что я его неложный друг и усердный слуга, то отвергает он меня как недостойного его службы, напомнив ему последнюю волю блаженной памяти его родителя, и как мы оба под Магдебургом скрепили клятвами нашу дружбу, каковой ныне он меня лишает, и тем нас обоих сразу хочет соделать клятвопреступниками. Но все сие нимало не склонило его принять меня товарищем своего путешествия, покуда я не приметил, что ему претит не токмо золото Оливье, но и моя безбожная жизнь. Того ради прибег я ко лжи и уговорил его, что меня побуждает к паломничеству в Эйнзидлен мое намерение исправиться: а ежели он удержит меня от этого доброго начинания и я умру нераскаянным, то он будет в тяжком за то ответе. Таким манером удалось мне его уломать, так что он напоследок согласился посетить святые места вместе со мною, особливо же как я показывал (хотя все то было ложью) великое раскаяние о своей беспутной жизни, а также уверял его, что я сам вознамерился наложить на себя епитимью и вместе с ним свершить паломничество в Эйнзидлен, шествуя в сапогах, набитых горохом.

Едва окончилось сие препирательство, как началось другое, ибо Херцбрудер был чересчур добросовестен. Он не соглашался, чтобы я выправил у коменданта для нас обоих пашпорта на мой полк. «Что? — воскликнул он. — Разве не возымели мы намерение исправиться и пойти на покаяние в Эйнзидлен? И посуди, бога ради, ты хочешь положить сему начало обманом и запечатать очи людей ложью! Кто отречется от меня в сем мире, от того отрекусь и я перед отцом моим небесным, сказал Христос! Разве мы трусливые зеваки? Когда бы все мученики и исповедники Христовы так поступали, то мало было бы святых на небе. Ежели мы отправимся с именем божиим и под его покровом, куда направят нас его святая воля и назначение, и предадим себя его благому промыслу, то уж наверное бог проведет нас туда, где наши души обретут успокоение!» Но как я ему представил, что нам не следует испытывать бога, а применяться ко времени и употреблять средства, от коих мы не можем отказаться, особливо же потому, что

326

 

паломничество среди солдат не за обычай, и когда мы откроем свое намерение, то почтут нас дезертирами, а вовсе не пилигримами, что может доставить нам немалое беспокойство и несчастье, а также подвергнуть опасности наше здравие и самую жизнь, наипаче же как святой апостол Павел, с коим мы никак не можем себя поравнять, удивительным образом применялся ко времени и обычаям мира сего, то под конец Херцбрудер уступил мне, так что я получил пашпорт, чтобы отправиться в свой полк. Имея оный пашпорт, вышли мы с надежным провожатым из города в то время, как закрывались ворота, как если бы собирались в Роттвейль, но вскорости свернули на окольную дорогу и в ту же ночь перешли швейцарскую границу, а на следующее утро завернули в деревню, где экипировались, купив себе долгополое черное платье, паломнические посохи и четки, а нашего провожатого отпустили домой с хорошим вознаграждением.

Все в этой стране показалось мне весьма дивным, не как в других немецких землях, словно бы я очутился в Бразилии или в Китае. Я узрел, как там, в мире и тишине, всяк занят своим ремеслом, хлевы полны скотиною, мужицкие дворы кишат курами, утками и гусями; улицы безопасны для путешественников, в трактирах полным-полно людей, предающихся веселию. Там живут, не ведая страха перед неприятелем, опасения грабежа и заботы лишиться своего добра, здравия, а то и самой жизни; всяк живет беспечно среди своих смоковниц и виноградников и, ежели сравнить с другими немецкими землями, в полном довольстве и радости, так что я почел сию страну земным раем, хотя по своим обычаям она казалась порядком грубой. Сие произвело, что я всю дорогу только и делал, что глазел по сторонам, в то время как Херцбрудер перебирал четки; того ради я иногда получал от него укоризны, ибо он желал, чтобы я беспрестанно творил молитвы, к чему я никак не мог привыкнуть.

В Цюрихе он проведал все мои хитрости и посему весьма сухо выложил мне всю правду, ибо когда мы прошедшей ночью заночевали в Шаффхаузене (где у меня от гороху жестоко разболелись ноги), то поутру я забоялся идти на горохе и велел его сварить, а затем снова запихал в сапоги, после чего весело дошел пешком до Цюриха: он же с трудом волочил ноги и сказал мне: «Брат, на тебе почиет великая благодать божия, ибо ты, невзирая на горох в сапогах, шагаешь с таким веселием». — «Всеконечно, — ответил я, — достопочтенный и любезный Херцбрудер, я его сварил, а не то б не смог отмахать такой путь». — «Боже милостивый! — воскликнул он. — Что ты натворил? Ты бы лучше вовсе выбросил его из сапогов, ежели только не пожелал бы учинить

327

 

насмешку. Мне надо позаботиться, чтобы бог не покарал нас обоих, тебя и меня. Не вмени сие во зло, друг, когда я по братской любви скажу тебе с немецкой прямотою все, что у меня залегло на сердце, а именно: я о том горюю, что если только ты не перестанешь гневить бога, то лишишь себя вечного спасения. Признаюсь с охотою и уверяю тебя по правде, что я никого так не люблю в целом свете, как тебя, однако ж не хочу таить от тебя, что ежели ты не исправишься, то принужден буду устыдиться продолжения сея дружбы». Я онемел от страху, так что, казалось, больше не мог вымолвить ни единого слова; наконец открыто повинился ему, что положил горох в сапоги не ради благочестия, а единственно ему в угодность, чтобы он взял меня с собою паломничать. «Ах, брат! — отвечал он. — Вижу я, что ты далеко отошел от стези спасения, когда бы даже не было тут никакого гороху. Да ниспошлет тебе бог исправление, ибо без него не устоит наша дружба».

С того самого времени следовал я за ним в глубокой печали, подобно человеку, коего ведут на виселицу; совесть начала отягощать меня, и когда я раздумывал, то вставали перед моими очами все бесчестные мои проделки, которые я учинил в течение жизни. Тут прежде всего оплакал я свою простоту, с какою вышел из лесу и которую потом всячески расточил в мире; и мое сетование еще умножило то, что Херцбрудер был молчалив и только взирал на меня со вздохами, отчего было мне не иначе, как если бы он ведал о вечном моем осуждении и сожалел о сем.

 

 

ВТОРАЯ ГЛАВА

Симплиций завел с сатаной канитель,

Страхом объятый, лезет в купель.

 

Таким-то образом добрели мы до Эйнзидлена и зашли в храм как раз в то время, когда священник заклинал бесноватого, что мне было внове и в диковинку, того ради оставил я Херцбрудера преклонить колени в молитве, сколько ему вздумается, а сам ради куриозности пошел поглядеть на сей спектакулум. Но едва я успел немного приблизиться, как злой дух завопил из бедняги: «Эге, парень, и тебя принесла нелегкая? Я-то думал, что, воротившись восвояси, повстречаю тебя в нашей адской обители в компании с Оливье; да вот вижу, ты объявился здесь, ах ты, беспутный, прелюбодей и смертоубийца! Али ты и впрямь вообразил, что тебе удастся улизнуть от нас? Эй вы, попы! Не принимайте его к себе, он лжец и притворщик почище меня самого, он только и делает,

328

 

что водит за нос и глумится над богом и религией». Заклинающий беса повелел злому духу замолчать, ибо ему, как архилжецу, и без того никто не поверит. «Вот, вот! — выкрикивал он. — Спросите-ка спутника беглого сего монаха, он вам наверняка расскажет, что сей атеист не устрашился сварить горох, на коем он пожелал бы прийти сюда по обету». Я совсем потерял голову, когда услышал такие слова, и все на меня уставились; но священник заклял беса и заставил его умолкнуть, однако не смог его в тот день изгнать. Меж тем приблизился и Херцбрудер, как раз в то время, когда я совсем помертвел от страху и, колеблясь между надеждой и отчаянием, не знал, как мне поступить. Херцбрудер утешал меня, как только мог, и притом уверял собравшихся вокруг нас, а особливо патера, что я никогда в жизни не был монахом, а всего-навсего солдат, который, быть может, и натворил больше зла, нежели добра, присовокупив, что дьявол — лжец и всю историю с горохом представил куда горше, нежели то было на самом деле. Я же был так смятен духом, что чувствовал себя не иначе, как если бы меня уже жег адский пламень, так что и священникам стоило немалого труда меня утешить. Они увещевали меня исповедаться и принять причастие, но злой дух снова возопил из бесноватого: «Вот-вот, он славно исповедуется! Да ведь он и понятия не имеет, что такое исповедь! Чего вы от него добиваетесь? Он еретическое отродье и давно наш, его родители были даже не кальвинисты, а перекрещенцы и т. д.». Но экзорцист еще раз повелел злому духу замолчать и сказал ему: «В таком случае тем досадительнее будет тебе, когда бедная заблудшая овца будет вырвана из твоей пасти и вновь возвратится к стаду Христову». Тут бес так ужасно завопил, что жутко было слышать, из какового мерзостного песнопения почерпнул я немалую отраду, ибо подумал, что когда бы не было у меня более надежды на милость божию, то дьявол так бы жестоко не корчился.

И хотя тогда я не отважился пойти к исповеди, да и никогда во все дни не питал такого намерения, ибо от стыда меня брал такой страх, как черта перед распятием, однако ж ощутил я в то мгновение такое раскаяние в содеянных грехах и столь горячее желание покаяться и отказаться от своей злонравной и безбожнической жизни, что тотчас же пожелал призвать к себе духовника, каковое внезапное обращение и исправление весьма обрадовало Херцбрудера, ибо он приметил и отлично знал, что я до сего времени не принадлежал ни к какой религии. Засим я объявил во всеуслышание, что принимаю католическую веру, пошел к исповеди и, получив отпущение грехов, причастился, после чего у меня стало так легко и хорошо на сердце, что я и сказать не могу. А что было всего удивительнее, так то, что с тех пор злой дух,

329

 

мучивший бесноватого, оставил меня в покое, ибо до исповеди и причастия он беспрестанно укорял меня различными проделками, которые я чинил, как если бы он только затем и был приставлен, Чтобы вести счет моим грехам; однако ж никто из слышавших не верил ему, как лжецу, ибо мое достойное пилигримское одеяние представляло очам совсем иное.

Мы провели полных две недели в благодатном сем месте, где я благодарил вышнего за свое обращение и размышлял о сотворенном там чуде, что довольно подвинуло меня к умилению и благочестию. Однако ж сколь бы долго ни была преисполнена сим моя душа, понеже мое обращение возникло не из любви к богу, а из боязни и страха вечного осуждения, то стал я мало-помалу впадать в леность и нерадение, ибо исчезал из памяти тот ужас, который нагнал на меня злой дух, и когда мы вдоволь насмотрелись на святые реликвии, облачения и другие достопримечательные предметы дома господня, то отправились в Баден, дабы там перезимовать.

 

 

ТРЕТЬЯ ГЛАВА

Симплиций с Херцбрудером живут, как братья,

Проводят время в полезных занятьях.

 

В Бадене снял я для нас обоих веселенькую светлицу с каморкой, какие обыкновенно снимают, особливо же в летнее время, богатые швейцарцы, которые приезжают на воды более затем, чтобы позабавиться и покрасоваться, нежели ради каких-либо своих немощей. Также уговорился я и о нашем коште, и когда Херцбрудер увидел, что я широко размахнулся, то стал толковать мне о бережливости, напоминая о долгой суровой зиме, которая нам еще предстоит, ибо не был уверен, что моих денег достанет надолго. Мне еще, уверял он, надобно приберечь деньги на весну, когда мы захотим отсюда выбраться; деньги уходят проворно, ежели только брать и ничего обратно не класть; они исчезают, как дым, чтобы никогда больше не воротиться, и пр., и пр. После таких чистосердечных увещеваний не мог я далее скрывать от Херцбрудера, каким богатством набит мой кошель и что я намерен из него удовольствовать нас обоих, понеже происхождение и приобретение сих денег таково, что на них и без того не почиет благодать, так что я не помышляю купить на них мызу; и поелику я не собираюсь вложить во что-либо деньги, чтобы содержать моего лучшего на земле друга, то было бы только справедливо, ежели бы он, Херцбрудер, получил из денег Оливье удовлетворение за бесчестие, понесенное

330

 

от него под Магдебургом. И так как я чувствовал себя в совершенной безопасности, то снял оба наплечья и вылущил оттуда дукаты и пистоли, после чего сказал Херцбрудеру, что он может располагать этими деньгами, как ему заблагорассудится, употреблять и делить их на части, как, по его мнению, будет всего полезнее для нас обоих.

Когда он не только увидел, какое я питаю к нему доверие, но и такую уйму денег, с помощью коих я и без него мог бы стать порядочным господином, то сказал: «Брат, все время, сколько я тебя знаю, ты только и делаешь, что оказываешь мне свою деятельную любовь и верность! Однако ж скажи мне, как, по-твоему, смогу я снова тебе за все отплатить? Дело не только в деньгах, коими ты меня одалживаешь, ибо со временем, быть может, их удастся возвратить, но чем воздам я тебе за любовь и верность, особливо же за твою высокую ко мне доверенность, чему нет цены? Сие понуждает меня покраснеть от стыда, ибо я должен признаться, что никогда ни одному человеку в целом свете не доверял настолько, как ты мне. Одним словом, брат, твой добродетельный нрав обращает меня в твоего раба, и то, что ты делаешь для меня, более приводит в удивление, нежели дозволяет отплатить тебе. О честнейший Симплициус, коему в наши безбожные времена, когда мир полон вероломства, не всходит на ум, что бедный и обретающийся во всякой скудости Херцбрудер может присвоить себе порядочный куш денег и самого его вместо себя ввергнуть в нищету! Будь уверен, брат, что твоя неложная дружба более привязывает меня к тебе, нежели богач, который дарил бы мне тысячи. Однако же прошу тебя, брат мой, оставайся ты владыкой, хранителем и даятелем своих денег; с меня довольно, что ты мне друг!» Я отвечал: «Что за диковинные речи, высокочтимый Херцбрудер! Ты изустно объявляешь мне и даешь уразуметь, что ты привязан ко мне и противишься тому, чтобы я без пользы расточал наши деньги ко вреду тебе и себе самому». И так вели мы подобные ребячливые речи, ибо были преисполнены взаимной любви, так что я готов был поверить, что плоха та любовь и доверенность у людей, когда они порой не мелют между собою всякого вздора. Итак, стал мой Херцбрудер в одно и то же время моим наставником, моим казначеем, моим слугой и моим господином, а в досужее время поведал он мне историю своей жизни, каким способом стал он известен графу фон Гёцу и получил от него произвождение, после чего и я рассказал Херцбрудеру все, что приключилось со мною после того, как умер его блаженной памяти родитель, ибо раньше еще не было у нас такого досуга; и когда он узнал, что у меня в Л. осталась молодая жена, то упрекнул меня в том, что я не отправился к ней вместо того, чтобы

331

 

идти с ним в Швейцарию; ибо сие мне куда более приличествовало и подобало. Я же оправдывался тем, что не мог совладать со своим сердцем и покинуть в такой беде своего лучшего на земле друга, после чего уговорил он меня написать моей жене и поведать ей мои обстоятельства с обещанием вскорости к ней возвратиться, к чему присовокупил я еще свои извинения ради долгого моего отсутствия, что довелось мне испытать многоразличные препятственные приключения, и с какою бы охотою я вместо того пребывал у нее.

Когда же до Херцбрудера дошли вести, что обстоятельства графа фон Гёца весьма поправились, особливо же что он оправдался перед его императорским величеством и снова вышел на свободу и даже вскорости получит командование армией, то послал ему в Вену рапорт о своем положении, а также написал в армию баденского курфюршества о своем имуществе, которое оставалось еще там, и стал возлагать надежду на свою фортуну и дальнейшее счастливое произвождение; того ради порешили мы будущею весною расстаться, ибо он собрался отправиться к сказанному графу, я же в Л. к своей жене. А чтобы зима не проходила в праздности, изучали мы у здешнего инженера фортификацию, да так, что ни испанский, ни французский король не мог бы настроить столько крепостей, сколько возвели мы на бумаге. Попутно свел я знакомство с некоторыми алхимистами. Приметив, что у меня водятся денежки, они вознамерились обучить меня, как делать золото, лишь бы я взял на себя издержки, и, я думаю, им бы удалось меня уговорить, когда бы Херцбрудер их не спровадил, сказав им, что тому, кто обладает подобным искусством, незачем бродить попрошайками и клянчить у других деньги.

Меж тем как Херцбрудер получил из Вены от вышепомянутого графа приятный ответ и надежные обещания, я же — ни единого словечка из Л., невзирая на то что писал различные письма in duplo. Сие весьма меня раздосадовало и послужило причиной того, что весною я не направил свои стопы в Вестфалию, а упросил Херцбрудера взять меня в Вену, чтобы насладиться ожидаемым счастьем. Итак, на деньги, что были у меня, обзавелись мы платьем, лошадьми, слугами и оружием, словно два кавалера, и отправились через Констанц в Ульм, откуда поплыли по Дунаю и через восемь дней счастливо пристали в Вене. По пути мне не удалось приметить ничего особенного, ибо мы очень торопились, не считая того, что бабенки, жившие по берегам, когда проплывающие мимо задирали их криками, ответствовали не токмо словесно, но и показывая такие доводы, что было на что подивиться.

332

 

 

ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА

Симплиций снова Фортуну пытает,

Но на войне не преуспевает.

 

Как все диковинно повелось в переменчивом сем мире! Обыкновенно говорят: «Тот, кто знал бы все, скоро бы разбогател», я же скажу: «Кто умел бы всегда приноровиться ко времени, тот скоро бы стал великим и могущественным. Иной живодер или сквалыга (ибо сии почтенные титулы дают скрягам) быстро разбогатеет, ибо знает и умеет находить всюду выгоды, однако никогда не войдет в честь, а пребывает и будет пребывать в жалком ничтожестве, как до сего обретался в бедности. Но кто умеет возвыситься и стать могущественным, за тем богатство гонится по пятам». Фортуна, которая дарует власть и богатство, весьма милостиво взирала на меня и, когда я пробыл в Вене с недельку, не раз представляла мне случай без малейшей препоны взойти по ступеням чести; но я не свершил сего. Почему? Я полагаю, оттого, что мой фатум назначил мне иную стезю, а именно ту, по коей меня повело мое фатовство.

Граф фон дер Валь, под чьим командованием я некогда отличился в Вестфалии, обретался как раз в Вене, когда мы с Херцбрудером туда прибыли; на банкете, где наряду с прочими имперскими военными советниками и самим графом фон Гёцем был и помянутый командир, зашла речь о различных замысловатых людях, находчивых солдатах и удачливых дозорных, также вспомнили о Егере из Зуста и порассказали о нем немало историй с такою похвалою, что многие дивились его младости и сокрушались, что лукавый гессенский полковник С. А. надел ему на шею хомут, дабы он либо отложил в сторону шпагу, либо взял в руки шведский мушкет. Тут помянутый граф фон дер Валь подробно объявил, как сей полковник в Л. обошел меня. Мой верный Херцбрудер, который случился при той беседе и весьма хотел споспешествовать моему благополучию, попросил извинить его и дозволить ему вставить слово, объявив, что он знает Егеря из Зуста лучше, нежели любой человек во всем свете, и что это не токмо добрый солдат, который не страшится понюхать пороху, но также изрядный наездник, искусный фехтовальщик, отличный стрелок и пушкарь, а сверх того не уступит ни одному инженеру; он оставил в Л. не только жену, с коей его сочетали таким поносным манером, но и все свое достояние и теперь снова желает вступить в имперскую службу, понеже в прошедшую кампанию находился под командою графа фон Гёца, и когда сего Егеря захватили в плен веймарцы и он хотел снова перейти к имперским, он и его

333

 

товарищ уложили капрала и шестерых мушкетеров, посланных за ними в погоню, да еще и поживились; и понеже он сам прибыл с ним в Вену, дабы снова сражаться с врагами римского императорского величества, однако же на таких кондициях, которые были бы для него пристойны, ибо он не желает больше служить посмешищем как рядовой.

Тогда вся сия знатная компания уже до того воспламенилась от приятных напитков, что пожелала удовольствовать свое любопытство и поглядеть на Егеря, ибо Херцбрудер был столь проворен, что доставил меня туда в своей повозке. По дороге он наставлял меня, как надлежит мне держать себя в столь знатном обществе, ибо от этого зависело мое произвождение и будущее благополучие. Того ради отвечал я, когда мы пришли, на все вопросы коротко и афористично, так что кругом стали дивиться, ибо я не говорил ничего лишнего, а ежели уж и говорил, то глубокомысленно. Одним словом, я оказал себя так, что был каждому приятен, ибо и без того граф фон дер Валь похвалил меня как доброго солдата. Но тут я захмелел и стал куражиться и думаю, что дал приметить, как мало я еще бывал в свете. Кончилось все тем, что один пехотный полковник обещал мне роту в его полку, отчего я не отказался, ибо подумал: «Заделаться капитаном взаправду дело не шуточное». Но на другой день Херцбрудер выговаривал мне за мое легкомыслие и сказал, что когда б только я смог подольше продержаться, то продвинулся бы еще выше.

Итак, в чине капитана я был представлен роте, которая, хотя и была полностию укомплектована начальством со мною in prima plana 1, однако ж насчитывала не более семи караульных. Узрев сие, сказал я самому себе: «Когда б я был полководцем и у меня завелся такой капитан, у коего под командою было не больше, чем у тебя, то я прогнал бы его ко всем чертям!» А к тому же еще мои унтеры были по большей части старыми песочницами, так что мне пришлось из-за них почесать себе затылок; и вскорости меня с этой командой тем легче растрепали во время жестокой перепалки, когда граф фон Гёц лишился жизни, Херцбрудер поплатился своими тестикулами, которые у него отстрелили, а я получил свою часть в бедро, что, впрочем, было не ахти какой уж раной. Посему отправились мы вдвоем в Вену, чтобы полечиться, ибо там было оставлено все наше имение. Кроме той раны, что получил Херцбрудер и которая скоро зажила, впал он в весьма опасное состояние, которое медики не сразу сумели распознать, ибо у него отнялись сразу все конечности, словно у холерика, у которого испортилась желчь, хотя по своей комплекции он был менее всего

1 на первом месте (лат.).

334

 

предрасположен к гневливости. Тем не менее ему присоветовали полечиться на кислых водах, а именно в Грисбахе в Шварцвальде.

Так нечаянно переменилось счастье: Херцбрудер незадолго перед тем решил жениться на благородной девице и на такой конец стать бароном, а меня возвести в дворянство. Теперь же принужден был он помышлять совсем об ином; и вот, понеже он утратил то, что потребно для продолжения рода, а вдобавок его разбил паралич, грозивший долгим недугом, при коем он не мог обойтись без помощи доброго друга, то составил он завещание, объявив меня единственным наследником всего своего имения, особливо же как увидел, что я ради него презрел свою фортуну в Вене и расступился со своим батальоном, дабы сопровождать его на Кислые воды и там ухаживать за ним, пока он не поправит своего здоровья.

 

 

 

ПЯТАЯ ГЛАВА

Симплиций в Кельне в роли Меркурия,

Юпитера речи — смесь ума и дури.

 

А когда Херцбрудер снова смог сесть на лошадь, перевели мы наличные наши деньги (ибо с того времени у нас была одна казна) векселем на Базель, обзавелись лошадьми и слугами и отплыли вверх по Дунаю в Ульм, а оттуда на помянутые Кислые воды, ибо как раз наступил май и самое веселое время для путешествия. Там сняли мы себе ложемент, я же поскакал в Страсбург не только затем, чтобы получить там часть денег, которые мы перевели из Базеля, но и для того, чтобы отыскать там искусных медиков, которые прописали бы рецепты и дали наставления, как надлежит пользовать водами Херцбрудера. Они отправились вместе со мною на Кислые воды и нашли, что Херцбрудера опоили, и понеже яд оказался не настолько силен, чтобы умертвить его сразу, то поразил его конечности, откуда сей яд можно эвакуировать с помощию лекарств, противоядий и потовых бань, и на такое лечение понадобится недель восемь. Тут Херцбрудер тотчас же вспомнил, кто и когда его опоил, именно те, кои охотно заступили бы его место, а так как он еще услышал от врачей, что для лечения его вовсе не надобно было посылать на Кислые воды, то непоколебимо уверился, что его полевой медикус был подкуплен теми же самыми его ривалями, сиречь соперниками, дабы спровадить его куда подальше; однако ж решил он закончить лечение на Кислых водах, ибо там был не только здоровый воздух, но и многоразличное приятное общество среди съехавшихся на воды гостей.

335

 

Столько времени я не хотел провести понапрасну, ибо испытывал сердечное желание повидаться со своею женою, и так как Херцбрудер не особенно во мне нуждался, то я открыл ему свою печаль. Он похвалил мое намерение и подал совет не откладывать сего, а навестить ее, и чем скорее, тем лучше, дал мне также некоторые драгоценности, которые я должен был преподнести ей от его имени, и с тем испросить у нее извинения за то, что он послужил причиною, что я не наведался к ней раньше. Итак, поскакал я в Страсбург, где не только запасся деньгами, но и порасспросил, как надежнее всего совершить мне дальнейший путь, узнав только, что никак нельзя ехать верхом, ибо было весьма неспокойно от разъездов среди столь многих гарнизонов обеих воюющих сторон; того ради выправил пашпорт для страсбургского нарочного и сочинил несколько писем моей жене, ее сестре и родителям, как если бы я собирался их с ним отправить в Л., и, представив, словно я переменил свое намерение, выманил пашпорт у посыльного, отослал обратно со слугой свою лошадь, переоделся в белую с красным ливрею и на корабле добрался до Кельна, каковой город в то время соблюдал нейтралитет.

Прежде всего пошел я проведать давнишнего своего знакомого Юпитера, который когда-то объявил меня своим Ганимедом, дабы разузнать, как обстояло дело с моими вещами, оставленными на хранение. Но он снова повредился в уме и гневался на весь род человеческий. «О Меркурий! — залопотал он, как только меня увидел. — Какие новые ведомости принес ты из Мюнстера? Не вознамерились ли люди наперекор моей воле заключить мир? Не бывать тому! Они наслаждались им, почто же они его нарушили? Разве, когда они побудили меня наслать на них войну, пороки их не преисполнили всякую меру? Чем же они с тех пор заслужили, чтобы я вновь даровал им мир? Разве с той поры они раскаялись? Разве не стали еще злее и не стекались на войну, как на ярмарку? Или же раскаялись они от дороговизны, которую я наслал, отчего перемерло столько тысяч народу? Или, быть может, их устрашил жестокий мор (что унес миллионы людей), так что они исправились? Нет, нет, Меркурий, те, что уцелели и своими очами видели прежалостное бедствие, не только не исправились, а стали куда злее, нежели были когда-либо прежде! Но ежели они не исправились после стольких суровых испытаний и под тяжким крестом и посреди напастей не перестали вести безбожную жизнь, то что учинят они, когда я вновь ниспошлю им златосмеющийся мир? Мне надобно поостеречься, дабы они, как некогда гиганты, не попытались низринуть небеса! Но я не премину загодя пресечь их дерзкое своеволие и обречь их еще немалое время мерзко прозябать в войнах».

336

 

Но как я довольно знал, что у сего громовержца сразу завшивеет язык, ежели его как следует подзудить, то сказал: «Боже праведный, однако ж весь свет вздыхает о мире и дает обет исправиться, почто же хочешь с ним еще помедлить?» — «Вот, вот, — отвечал Юпитер, — они-то вздыхают, да ради самих себя, а не меня; и не для того, чтобы сидеть под виноградными лозами и фиговыми деревьями, воссылая хвалы богу, а чтобы поедать их благородные плоды в доброй тишине и в полном удовольствии. Намедни спросил я некоего шелудивого портняжку, должен ли я даровать мир? Он же отвечал, что ему все едино, и в мирные и в военные времена фехтует он ножницами. Схожий ответ получил я и от медеплавильщика, который сказал, что, когда мир, ему не дают лить колокола, а когда война, то у него только и дела, что отливать пушки да мортиры. Также ответствовал мне и кузнец, который сказал: «Ежели в военные времена мне не доводится ковать шкворни для мужицких телег, зато мне вдоволь нагонят рейтарских коней и военных повозок, так что я могу обойтись и без мира». Так вот рассуди, любезный Меркурий, чего ради должен я даровать им мир? Правда, немало найдется таких, которые вожделеют мира, но, как уже сказано, ради своего спокойствия и чревоугодия; напротив того, немало и таких, которые хотят сохранить войну не потому, что такова моя воля, а ради своего прибытка. И подобно тому как каменщики и плотники желают мира, дабы строить и возрождать из пепла разрушенные дома и тем зашибить деньгу, точно так же и те, кои не надеются в мирные времена сыскать себе работу, домогаются продолжения войны, дабы хорошенько пограбить».

Когда Юпитер пустился в подобные рассуждения, то я с легкостью заключить мог, что при таком замешательстве его ума я немного разузнаю тут о своих близких, а посему не открылся ему, а взял от ворот поворот, да и побрел окольными путями, кои все были мне хорошо ведомы, в Л., где сперва справился о моем тесте, словно сторонний посыльный, и тотчас же узнал, что он вместе с моей тещей за полгода перед тем распрощался с белым светом и что любимая моя жена, после того как разрешилась от бремени сыном, который сейчас находится у ее сестры, вскоре же после родов также покинула временную сию юдоль. Засим вручил я моему свояку письма, которые я сам написал тестю, моей женушке и тому же свояку; он же пожелал меня приютить, дабы разузнать как от посыльного, в каком теперь положении и что поделывает Симплиций Симплициссимус. Я долго вел дискурс о сем предмете с моею свояченицею и весьма красноречиво выложил все, что только знал за собою хвалы достойного, ибо оспины до того изуродовали и изменили мое лицо, что меня уже не мог признать ни один

337

 

человек, кроме фон Шёнштейна, который был моим лучшим другом и потому набрал полный рот воды.

После того как я подробнейшим образом нарассказал, что у господина Симплициуса множество прекрасных лошадей и слуг, в какой он чести и как расхаживает в черной бархатной шляпе, расшитой золотом, свояченица воскликнула: «Ну вот, я всегда думала, что он не столь низкого происхождения, как себя выдавал. Здешний комендант уговаривал моих блаженной памяти родителей выдать за него мою сестру, а та была весьма благонравной девицей, и обнадеживал их большой от себя выгодой, так что я никогда не ожидала, что сие приведет к доброму концу; тем не менее он подавал тут добрые надежды и решил вступить в шведскую или, лучше сказать, гессенскую службу в здешнем гарнизоне, ибо намеревался забрать сюда имущество, оставленное в Кельне. Но вышла заминка, и его самым бесчестным образом спровадили во Францию, а он оставил тут беременную мою сестру, которая и знала-то его меньше месяца, да еще обрюхатил с полдюжины мещаночек; так что все по очереди (а моя сестра последняя) разродились одними мальчишками. А как потом померли мои родители, а у меня и мужа нет надежды на потомство, то мы и объявили племянника наследником всего нашего достояния, а с помощью здешнего господина коменданта заполучили все имение его отца, оставленное в Кельне, которое примерно составит 3000 гульденов, так что, когда мальчонка придет в совершенный возраст, ему не будет надобности записываться в солдаты. Я и муж мой полюбили мальчика так сильно, что не отдадим его отцу, даже если бы он сам за ним явился и захотел забрать его с собою; сверх того он самый красивый из всех своих побочных братьев и похож на отца, как вылитый; и я знаю, что ежели бы мой зять знал, какой у него здесь пригожий сын, то ничто бы не удержало его от того, чтобы приехать сюда (хотя бы он опасался увидеть всех остальных своих выблядков), чтобы только поглядеть на любезное свое серденько».

Такими и другими подобными речами дала мне свояченица почувствовать свою любовь к моему дитяти, которое бегало кругом еще в первых штанишках и тешило мое сердце. Того ради вынул я драгоценности, которые отдал мне Херцбрудер, чтобы я преподнес их от его имени своей жене; их-де (сказал я) послал со мною господин Симплициус, дабы вручить его ненаглядной, как привет от него; но как она умерла, то, я полагаю, будет справедливо, ежели я оставлю сии драгоценности ее ребенку, что мой свояк и его жена приняли с радостию, заключив посему, что я не нуждаюсь в средствах и птица совсем иного полета, нежели они до того воображали. Меж тем, покончив с этим делом, я попросил расписку,

338

 

и когда получил ее, то пожелал от имени Спмплициуса поцеловать его юное чадо, чтобы потом поведать о том его отцу. А когда моя свояченица мне сие дозволила, то у нас обоих, у меня и дитяти, вдруг кровь потекла из носу, отчего у меня готово было разорваться сердце; но я затаил свои чувства и, дабы не дать времени для размышлений о причине подобной симпатии, поскорее удалился и через две недели с превеликим трудом воротился на Кислые воды в рубище нищего, ибо по дороге был обобран дочиста.

 

 

ШЕСТАЯ ГЛАВА

Симплиций, давно позабыв все обеты,

На Кислых водах вытворяет курбеты.

 

Возвратившись, увидел я, что здоровье Херцбрудера скорее ухудшилось, хотя доктора и аптекари пичкали его настойчивей, чем гуся на откорм; сверх того я приметил, что он стал совсем как дитя и едва волочит ноги. Я, правда, ободрял его, как только мог, да не больно-то успешно: он сам понимал, что силы его тают и он долго так не протянет. Самым большим утешением для него было то, что я останусь с ним, пока он не смежит очи навеки.

Я же, напротив, прилепился к прежним веселостям и искал ветреные забавы всюду, где только мог их найти, однако ж так, чтобы не помешать уходу за любимым моим Херцбрудером. А так как я теперь знал, что сделался вдовцом, то моя привольная жизнь и молодость раззадоривали меня на волокитство, чему я тогда изрядно предался, ибо все обеты, какие я надавал в Эйнзидлене, были давно позабыты. На Кислых водах повстречал я некую прекрасную даму, которая выдавала себя за благородную, однако, по моему разумению, была не столько nobilis 1, а скорее mobilis 2. Сей мужеловке принялся я изрядно угождать, ибо она показалась мне весьма пригожей, так что вскорости я не только получил к ней свободный доступ, но и все утехи, каких только мог желать и домогаться. Но вскорости же я почувствовал отвращение к ее ветрености и старался пристойным образом от нее избавиться, ибо мне показалось, что она больше намеревалась подрезать мой кошелек, чем заполучить меня в мужья. К тому же, куда бы я ни шел и где бы я ни появлялся, она награждала меня нежными пламенными взорами и другими свидетельствами ее жгучей склонности, так что я принужден был стыдиться за нас обоих. На тех же водах

1 благородная (лат.).

2 подвижная; здесь: распутная (лат.).

339

 

находился также некий знатный и богатый швейцарец, у коего утащили не только что деньги, но и все уборы жены его из золота, серебра, жемчуга и драгоценных камней. И так как с подобными вещами расстаются с такою же неохотою, как тяжело они приобретаются, то сказанный швейцарец пускался на всевозможные средства и хитрости, чтобы вернуть украденное, и для того призвал из Гейсхаута прославленного чернокнижника, который своими заклинаниями так донял вора, что тот собственной персоной принес похищенное добро на надлежащее место, за что ворожей и получил в подарок десять рейхсталеров.

Я охотно повидал бы сего чернокнижника и имел с ним конфиденцию, однако ж без ущерба для моей репутации (ибо тогда мнил я о себе, как о весьма добропорядочном человеке); того ради, проведав, что он превеликий охотник до вина, подучил я своего слугу пображничать с ним тем же вечером, дабы поглядеть, не смогу ли я таким манером свести с ним доброе знакомство и выудить у него что-либо для меня небесполезное, ибо мне нарассказали о нем такое множество всяких диковин, что я не мог тому поверить, покуда сам от него не услышу. Я переоделся странствующим торговцем из тех, что продают снадобья, и подсел к нему, чтобы узнать, догадается ли он или подскажет ему черт, кто я такой. Но я не приметил ни малейшего следа его проницательности, ибо он беспрестанно пил и обходился со мной сообразно моему платью, так что и мне поднес несколько стаканчиков и оказывал мне меньше решпекту, нежели моему слуге. Сему последнему открыл он по тайности, что ежели бы тот, что обокрал швейцарца, самую малость из того бросил в проточную воду и таким образом выделил праздному черту его долю, то не было бы никакой возможности ни назвать вора, ни воротить назад похищенное.

Слушал я о такой дурацкой примете и дивился тому, как коварный и искусный в бесчисленных хитростях враг бедного рода человеческого завлекает в свои когти столь ничтожными уловками. Я с легкостию мог усмотреть и без труда заключить, что сия проделка лишь одно из условий того пакта, который колдун заключил с дьяволом, и мог рассудить, что сие искусство не поможет вору, когда, чтобы открыть кражу, позовут такого чернокнижника, в чьем договоре нет такой клаузулы; посему велел моему слуге, который умел воровать почище любого цыгана, чтобы он напоил до бесчувствия нашего ворожея и затем похитил у него десять рейхсталеров, но тотчас же несколько грошей бросил в Ренх. Сие слуга мой учинил с великим прилежанием. А когда рано поутру ворожей хватился своих денежек, то отправился на берег дикого Ренха, нет сомнения, затем, чтобы посоветоваться со своим spiritu familiari 1,

340

 

но был столь жестоко отделан, что воротился с синяками и расцарапанной рожей, чем меня бедный старый плут так разжалобил, что я воротил ему деньги и велел наказать, что отныне, когда он узрел, какой обманщик злой дух есть дьявол, должен он от него отречься и не водить с ним компанию, и не услужать ему, а снова обратиться к богу. Но от сего увещевания вышло для меня мало проку, ибо с того самого времени мне ни в чем не было ни счастья, ни удачи; вскорости пали лучшие мои лошади, которые были испорчены колдовством. Да и, по правде, чем тут можно было воспрепятствовать? Жил я безбожно, словно эпикуреец, и никогда не отдавал себя под покров божий; так отчего бы этому ворожею и не отомстить мне?

 

 

СЕДЬМАЯ ГЛАВА

Симплиций друга отнес на кладбище,

Себе утешенье с крестьянкою ищет.

 

Чем дольше жил я на Кислых водах, тем больше входил во вкус, ибо не только день ото дня умножалось число гостей, но и самое то место и весь образ жизни пришлись мне весьма по душе. Я перезнакомился с самыми веселыми людьми из приезжих и стал обучаться куртуазным речам и комплиментам, на что всю жизнь не обращал особливого внимания.

Меня принимали за дворянина, так как мои слуги величали меня господин капитан, а таких должностей не часто достигают солдаты Фортуны, да еще в столь молодом возрасте, в каком я тогда был. А посему богатые щеголи не только заводили со мною, а я с ними знакомство, но и заключали братскую дружбу, так что всякие потехи, игры, пирушки и попойки были в то время главным моим делом и заботою, на что уходило немало славных дукатиков, однако ж я не очень-то за сим примечал и о том печалился, ибо мешок с наследством Оливье все еще был тяжеленек.

Меж тем здравие Херцбрудера час от часу все ухудшалось, так что в конце концов он должен был возвратиться в лоно природы, после того как его покинули врачи и аптекари, которые немало от него поживились. Он еще раз подтвердил свое завещание, оставив мне все, что ему самому досталось от его блаженной памяти родителя; я же похоронил его с полным великолепием, а его слуг распустил по домам, наградив поминальным платьем и деньгами.

1 Здесь: домашний дух (лат.).

341

 

Его кончина сокрушила мое сердце, особливо же потому, что его извели ядом, и хотя сего я не мог никак изменить, но сие изменило меня самого, ибо я день ото дня удалялся от всякой компании, все более горевал и искал уединения, чтобы предаться печальным мыслям. На такой конец хоронился я куда-либо в кустарник, рассуждая не только о том, что я потерял друга, но и что никогда в жизни не обрету подобного ему. При сем строил я всякого рода предположения, как надлежит мне расположить будущую мою жизнь, и ни к какому решению не приходил. То я снова собирался на войну, но невзначай вспоминал, что самому ничтожному крестьянину в здешних местах живется лучше, чем полковнику, ибо тут не рыщут дозоры. Также не мог я довольно вообразить, что бы тут могла натворить армия, дабы вконец разорить эту страну, где еще всякий крестьянский двор цел и крепок, как в мирные времена, а хлева полны скотиной, тогда как в долинах в деревнях уже не повстречаешь ни кошки, ни собаки.

Однажды прилег я между дорогой и речкой в траву под толстым тенистым деревом, чтобы послушать соловьев, чье пение лучше всего утешало меня в моей печали; ибо я слушал их прекрасную трель не оплошно, а с большим прилежанием по укоренившейся привычке и всякий раз дивился, как из столь узенькой дудочки, или горлышка, исторгается такой светлый высокий голос и благозвучная гармония. И когда я уже довольно долго увеселял себя слушанием, воображая, что соловей сладостным своим пением завораживает других птиц, понуждая их умолкнуть и внимать только ему, подошла к противному берегу красавица, которая (ибо она носила простое крестьянское платье) более привлекла меня, чем пригожая барышня. На голове она несла корзину с кругами свежего масла, чтобы продать его на Кислых водах; она прополоскала это масло в воде, чтобы оно не растаяло от жары; меж тем села она на траву, отбросила прочь покрывало и крестьянскую шляпу и утирала пот с лица, так что я мог хорошо ее наблюдать, насыщая свои нескромные очи сим зрелищем. Тогда помнилось мне, что за всю жизнь не довелось мне еще увидеть такой красавицы; пропорции ее тела были совершенны и безупречны, руки и кисти белы как снег, лицо свежее и приятное, а черные, полные огня глаза метали пленительные искры. Когда она снова уложила масло в корзину, я крякнул ей: «О дева! Ты своими прекрасными руками остудила масло в воде, но твои светлые очи повергли мое сердце в пламень!» Едва только она меня заслышала и увидела, как тотчас же бросилась бежать со всех ног, словно за нею была погоня, и не промолвила в ответ ни единого слова, оставив меня обремененного всеми теми дурачествами, которые обыкновенно обуревают всех влюбленных фантастов.

342

 

Мое страстное желание погреться подольше в лучах этого солнца не только побудило меня покинуть уединенное место, которое я себе избрал, но и произвело во мне то, что соловьиное пение почел я теперь стоящим внимания не более, чем вой волков. Того ради помчался я на Кислые воды и послал своего слугу отыскать крестьяночку и приторговываться к маслу, покуда я не поспею. Он смекнул свое дело, а я, когда подошел, свое; однако ж я встретил каменное сердце и такую холодность, какой никогда бы не ожидал от крестьянской девушки, отчего я тем сильнее влюбился, невзирая на то что, побывав в подобных переделках, с легкостию мог себе представить, что ее не так-то просто провести.

В то время не было у меня ни лютого врага, ни доброго друга; врага, чтобы я, устремив все свои помыслы против него, позабыл о шальной своей любви, или друга, который присоветовал бы мне что-либо иное и отговорил бы меня от того дурачества, которое я собрался учинить. Но вот горе! У меня ничего не было, кроме денег, своих и Херцбрудера, которые меня ослепляли, безоглядных желаний, которые меня соблазняли, ибо я снял с них узду, и грубого безрассудства, которое погубило меня и ввергло во всяческое злополучие. Я обратился к сводникам и сводницам в надежде хотя бы с их помощию достичь своей цели и, впав в еще горший грех, получить сатисфакцию грешным моим желаниям; однако ж я не попал в мишень, в которую целился, а уведался, что сия деревенская девка отвергла с презрением все то, чего как раз от нее добивались другие, что меня почти сводило с ума. Но я, глупец, должен был хотя бы по нашим одеждам, как по некоему дурному предзнаменованию, вывести заключение, что мне не повезет с ее любовью; ибо как я потерял Херцбрудера, так и у этой девицы умерли родители, и посему мы оба, когда впервые увидели друг друга, еще носили траурное платье, то какие это могло предвещать нам любовные утехи? Одним словом, я сильно увяз в тенетах Венеры, или, лучше сказать, в силке для дурней, и того ради совсем ослеп и лишился разума, как дитя Купидо, и так как я не надеялся утолить скотскую свою похоть иначе, то принял решение жениться. «Что ж? — подумал я. — По своему происхождению ты мужицкий сын, и все равно у тебя никогда не будет наследного замка; страна здесь благодатная и по сравнению с другими цвела и благоденствовала во все время этой жестокой войны; сверх того у тебя еще достанет денег купить в сей местности наилучший крестьянский двор; ты женишься на честной крестьянской девушке и спокойно заживешь, как барин, среди крестьян. Где еще сыщешь ты столь приятное обиталище, как не вблизи Кислых вод; ибо по причине частых приездов и отъездов гостей каждые шесть недель открывается перед тобой новый мир и ты

343

 

можешь вообразить, что то шар земной сменяет одно поколение за другим». Множество таких и подобных мыслей теплилось в голове моей, пока наконец я не стал склонять свою любимую к браку и, хотя не без труда, получил на то согласие.

 

 

ВОСЬМАЯ ГЛАВА

Симплициус снова не прочь ожениться,

Узнав, кто он родом, не стал сим гордиться.

 

Я изрядно приготовился к свадьбе, ибо был на седьмом небе от блаженства; я не только выкупил полностью крестьянский двор, где родилась моя невеста, но и принялся возводить новую красивую постройку, как если бы собрался завести тут большое хозяйство; и, еще не справив свадьбу, поставил свыше тридцати голов скота, ибо как раз столько можно было продержать там круглый год. Словом, я устроил все как ни на есть лучше и даже обзавелся самою дорогою утварью, какую только могла промыслить моя дурость. Но вскорости моя дудочка шлепнулась прямо в грязь, ибо в то самое время, когда я думал, что с попутным ветром заведу свой фрегат в узкую бухточку в Англии, попал я против всякого чаяния в просторный канал в Голландии, и тут-то, однако ж слишком поздно, узнал, по какой причине моя невеста с такою неохотою пошла за меня замуж; а всего более мне досаждало, что я никому не мог посетовать на смешное свое горе. Правда, теперь мог я рассудить, что мне пришлось по справедливости расплатиться за свои старые грехи, однако ж такой приговор не подвинул меня к смирению, тем менее к благочестию, напротив, увидев себя столь бесчестно обманутым, решил я обманывать сию обманщицу и принялся пастись на всякой травке, где только ее находил; сверх того свое время провождал я более в приятном обществе на Кислых водах, нежели у себя дома; одним словом, я повел свое хозяйство спустя рукава; да и моя супружница также была весьма нерадива: был у нее бык, которого я велел забить на нашем дворе и засолить мясо в бочонках; а когда она захотела попотчевать меня молочным поросенком, то умудрилась общипать его, словно птицу, а также порывалась варить зайчатину, жарить на решетке раков и на вертеле форелей. По сим примерам с легкостию судить можно, сколь рачительно я с нею жил. Также с большой охотою попивала она вино и подносила его другим добрым людям, что предвещало мне грядущую погибель.

Однажды, прогуливаясь, спустился я с несколькими щеголями в долину, чтобы проведать общество, собравшееся на водах;

344

 

по дороге повстречался нам старый крестьянин, который вел на веревке козу на продажу; и как мне помнилось, что я когда-то видел этого мужика, то спросил его, откуда он идет с этой козой. Он же сдернул шляпенку и ответил: «Благородный барин, про то не могу тут молвить». Я сказал: «Ты верно ее не украл?» — «Нет, — продолжал мужик, — я-то веду ее из местечка, что там, в долине, а из какого, не могу молвить при барине, раз у нас речь зашла о козах». Сие повергло всю компанию в смех, и как я изменился в лице, то все подумали, что я приведен в досаду или устыдился, что мужик меня так ловко поддел. Но у меня были другие мысли; ибо по большой бородавке, которая торчала у мужика посреди лба, словно рог, я уверился, что то был мой батька из Шпессерта, и того ради захотел сперва, прежде чем открою ему себя и порадую таким знатным сыном, каким я тогда казался по платью, разыграть ворожея, а потому спросил: «Любезный мой старый батюшка, а ты, часом, не из Шпессерта?» — «Да, барин!» — отвечал мужик. Тогда я сказал: «А не у тебя ли лет эдак восемнадцать тому назад всадники разорили и сожгли дом?» — «Да, боже ты милостивый! — воскликнул мужик. — Неужто с тех пор прошло столько времени?» Я же продолжал: «А не было ли у тебя в ту пору двух детей, взрослой дочери и мальчонки, который у тебя пас овец?» — «Барин, — отвечал батька, — девка вправду была моей дочерью, а мальчонка нет; я хотел вырастить его себе заместо сына». Тут из его слов я уразумел, что не был сыном этого грубого пентюха, что меня отчасти обрадовало, но также и опечалило, ибо мне взошло на ум, что я, должно быть, байстрюк или подкидыш; того ради спросил батьку, где он раздобыл себе этого мальчонку или по какой причине решил он вырастить его заместо сына. «Ах, отвечал он, с ним вышло все диковинно: мне принесла его война, и война же его у меня отняла». Но понеже был я в опасении, что тут может выйти наружу какая-нибудь диковинная история о моем рождении и повредит моей репутации, то повернул я наш дискурс снова на козу и спросил, не собирается ли он продать ее трактирщице на кухню, что мне весьма странно, ибо гости, съезжающиеся на Кислые воды, не жалуют старой козлятины. «Э, нет, барин! — отвечал мужик. У трактирщицы-то полно коз, и она не даст за нее ни гроша. Я веду ее к графине, что там купается на водах, а дохтур Ко-всякой-бочке-затычка прописал ей всякие травы, так что коза должна их жрать, а молоко от нее берет дохтур и готовит лекарство, а графиня должна то молоко пить и от него выздороветь. Бают, что у графини хвороба в утробе, а коли ей коза пособит, то от козы будет больше проку, нежели от дохтура и его хаптекаря». Слушая сию реляцию, обдумывал я, каким образом мне устроить, чтобы еще поговорить с

345

 

мужиком, а потому предложил за козу на талер больше, чем ему за нее давал доктор или графиня, на что мужик сразу же согласился (ибо и малейший барыш скоро переменяет людские намерения), однако ж с условием, что он должен сперва объявить графине, что я предложил ему талером больше; захочет она тогда взять за эту цену, то ее почин, а нет, так он отдаст козу мне и вечером обскажет мне, каков был торг.

Итак, пошел мой батька своею дорогою, а я со всей компанией своей; но я никак не хотел, не мог и не был в силах долее с ними прогуливаться, а своротил в сторону и пошел туда, где повстречал мужика, который все еще стоял с козой, ибо те, что рядились с ним, за нее так много не дали, так что я на таких богатых людей подивился, но не стал от этого скупее. Я отвел его на свой новокупленный двор, заплатил за козу, и когда мы это дельце спрыснули и он был под хмельком, то спросил его: а откуда взялся у него тот мальчонка, о котором мы сегодня утром баяли. «Ах, барин, — отвечал он, — мансфельдова война меня им одарила, битва при Нёрдлингене опять забрала». Я сказал: «Забавная, должно быть, история!», и попросил, коли уж нам не о чем больше говорить, то рассказать мне ее скуки ради. Тогда он поведал мне следующее: «Когда Мансфельд проиграл сражение под Хёхстом, то его разбитое войско рассыпалось повсюду, ибо не знали, куда им ретироваться. Много их забрело в Шпессерт, где они прятались в кустарниках, но, избежав смерти в долине, обретали ее в наших горах, и понеже обе воюющие стороны почитали справедливым грабить и убивать друг друга на нашей кровной земле, то и мы давали им нахлобучку. Тогда редко какой мужик ходил по зарослям без мушкета, ибо когда корчуешь да пашешь, то не приходится сидеть дома. Во время этой заварухи, после того как послышалось несколько выстрелов, набрел я неподалеку от нашего двора в диком нечищеном лесу на красивую молодую женщину на дородной лошади; я сперва почел ее за мужчину, так молодцевато скакала она верхом, но когда я увидел ее очи и руки, воздетые к небу, и услышал, как она прежалостно лопочет не по-нашему и взывает к богу, то опустил мушкет, хотя уже собрался в нее стрелять, но отвел курок, ибо ее крики и мины уверили меня, что эта женщина в горе, чем она и склонила меня к сожалению. Тут приблизились мы друг к другу, и, завидев меня, она сказала: «Ах! Когда ты честная христианская душа, то, прошу тебя, ради бога и его милосердия, ради самого Страшного суда, перед коим мы все предстанем и дадим отчет о наших делах и поступках, отведи меня к честным женщинам, которые бы с божиею помощию помогли мне разрешиться от беремени». Сие напоминовение о столь священных предметах совокупно с ласковым словом и хотя печальным, но все

346

 

же прекрасным лицом побудило меня к такому сожалению, что я взял под уздцы ее лошадь и вывел через все заросли и кустарники в самую чащобу, куда сам укрыл свою жену, ребенка, челядь и скотину. Там-то не далее как через полчаса и родила она мальчонку, о котором мы сегодня толковали».

Такими словами закончил рассказ батька, отхлебнув разок, я же щедро ему подливал. Когда же он опорожнил стакан, я спросил: «Ну, а что сталось потом о этой женщиной?» Он же отвечал: «Когда она разрешилась от беремени, то позвала меня в кумовья, и как я хотел вскорости отнести дитя крестить, назвала мне свое и мужнино имя, чтобы записать их в церковные книги; меж тем открыла она свой чемодан, в котором было много отличных и драгоценных вещей, и подарила мне, моей жене, дочери и служанке и еще одной, случившейся тут женщине столько всего, что мы остались ею весьма довольны. Но меж тем, как она с нами обходилась и рассказывала о муже, умерла она у нас на руках, вверив нам сына. Но как по всей стране было великое нестроение и беспокойство, так что никто не осмеливался остаться дома, то нам едва удалось сыскать пастора, который был бы при погребении и крестил младенца; когда же все свершилось, то наш староста и священник наказали мне, что я должен воспитать ребенка, покуда он не подрастет, и за свои труды и иждивение взять все после родильницы, кроме четок, некоторых драгоценных камней и всякой мелочи, что надлежит отдать дитяти. И вот вскормила моя жена этого младенца козьим молоком, и мальчонка нам так полюбился, что мы думали, когда он подрастет, отдать за него в замужество нашу дочь; но после битвы при Нёрдлингене потерял я обоих, девочку и мальчонку, вместе со всем, чем только владел».

«Ты поведал мне, — сказал я своему батьке, — премилую и весьма куриозную историю, но позабыл самое лучшее: ты не объявил мне, как звали эту женщину, ее мужа и мальчонку». — «Ах, барин, — отвечал он, — да мне и невдомек было, что тебе охота о сем знать. Благородную женщину звали Сюзанна Рамзай, мужа — капитан Штернфельс фон Фуксгейм, а как меня самого зовут Мельхиором, то я при крещении младенца нарек этим именем и велел записать его в церковные книги Мельхиором Штернфельсом фон Фуксгеймом».

Из сего рассказа я достоверно уведомился, что довожусь моему отшельнику и сестре губернатора Рамзая любимым сыном; но, ах горе! Слишком поздно, ибо родители мои были оба мертвы, а о моем дядюшке Рамзае я не мог ничего разузнать, кроме того, что ганауерцы его выдворили из города вместе со всем шведским гарнизоном, так что он от досады и гнева повредился в уме.

347

 

Я напоил своего крестного отца допьяна, а на другой день велел позвать и его жену. А когда я им открылся, то они этому поверили не прежде, покуда я не показал им на груди волосатое пятно, которое было у меня от рождения.

 

 

ДЕВЯТАЯ ГЛАВА

Симплицию двух сыновей и то много,

А третий подброшен лежит у порога.

 

Вскорости после того взял я своего крестного к себе и отправился с ним верхом в Шпессерт, дабы раздобыть себе достоверное свидетельство и документы о своем происхождении и рождении в законном браке, что я и выправил без особливых трудов по церковным книгам и свидетельству моего крестного. Я сразу же завернул к священнику, который жил в Ганау и призрел меня там. Сей выдал мне письменное свидетельство о кончине блаженной памяти моего родителя, и что я находился при нем до самой его смерти, а потом под именем Симплициуса некоторое время пребывал у господина Рамзая, губернатора в Ганау; и я позаботился, чтобы вся моя история была собрана из всех устных свидетельств и обстоятельно изложена в документе, заверенном нотариусом, ибо помыслил: «Кто знает, зачем тебе это еще может понадобиться!» Сия поездка обошлась мне в четыреста талеров, ибо на обратном пути нас захватил, спешил и ограбил разъезжий отряд, так что я и мой батька, или крестный, воротились домой наги и босы и едва не лишившись жизни.


Меж тем и дома все пошло неладно; ибо как только женка моя узнала, что ее муж дворянин, то не только стала корчить знатную госпожу, но и своим нерадением расточала все в доме, что я сносил молча, ибо она тогда ходила на сносях; сверх того пришла беда в хлев, и у меня пала лучшая скотина.

Все сие еще можно было снести, но — о, mirum1 — ни одна беда не приходит одна: в тот самый час, когда жена разрешилась от беремени, лежала в родах и служанка. По правде, дитя, которое она принесла, было весьма со мной схоже, а то, что родила моя жена, походило, как две капли воды, на нашего батрака. Вдобавок и та самая дама, о коей выше было рассказано, в ту же самую ночь подложила к моим дверям младенца с письменным извещением, что я довожусь ему отцом, так что я одним махом заполучил троих детей, и мне уже казалось, что не иначе, как из каждого угла повылезет еще по одному, отчего можно было поседеть.

1 о, диво! (лат.).

348

 

Но такова, a не иная какая участь ждет тех, кто повел столь безбожную и распутную жизнь, какой я предавался в то время, следуя своим скотским вожделениям.

Ну чем тут пособить? Я принужден был окрестить детей, да к тому же еще стерпеть наложенный на меня по закону штраф, и так как власть тогда была шведская, я же до того служил имперским, то мне тем дороже пришлось платить за чужое похмелье, но все это, однако, было только прелюдией моей новой погибели. И в то время, как сии нечаянные беды меня чрезвычайно огорчали, жена моя мало о том печалилась и вдобавок еще день и ночь меня донимала, терзала и мучила за веселенькую находку у нашего порога и за то, что мне пришлось заплатить столько денег штрафу. А когда бы она дозналась, какие шашни завел я со служанкой, то уж, наверно, тиранила бы меня еще злее; но добрая девка была так простодушна, что поладила со мною ровно за ту же самую сумму денег, какую я должен был бы уплатить из-за нее штрафу, и согласилась приписать своего младенца одному щеголю, который в прошлом году у меня пировал на свадьбе, но во всем прочем ее совершенно не знал. Все же ей пришлось убраться из дому, ибо моя жена подозревала меня в том, что я подумывал о ней и работнике, но не могла ни к чему подкопаться, ибо я ей втолковал, что не мог в один и тот же час быть и у нее, и у этой девки. Меж тем во время всех этих препирательств мучился я мыслью, что должен буду взрастить дитя, прижитое от работника, а мое собственное не станет моим наследником, и что я еще принужден помалкивать и радоваться, что никто о сем ничего не проведал. Подобными мыслями терзал я себя каждодневно, тогда как моя жена ежечасно ублажала себя вином, ибо с самой свадьбы не расставалась с кружкой, так что редко отнимала ее ото рта, и каждую ночь отправлялась спать в изрядном подпитии. И так она безвременно споила в гроб свое дитя и произвела в своей утробе такое воспаление, что вскорости снова сделала меня вдовцом, что я так близко принял к сердцу, что едва не заболел со смеху.

 

 

ДЕСЯТАЯ ГЛАВА

Симплицию врут мужики-ротозеи,

Что ведомо им о делах Муммельзее.

 

Когда я таким образом обрел наконец старую свободу, кошелек мой порядочно отощал, а все мое домоводство отягощено множеством скота и челяди; посему принял я в дом моего крестного как отца, мою крестную как мать, а бастрюка Симплициссимовича,

349

 

которого мне подбросили к дверям, объявил своим наследником, передав обоим старикам дом и двор со всем моим имуществом, кроме малой толики рыжичков да кое-каких драгоценностей, которые я еще сберег и отложил на случай крайней нужды; и я получил такое отвращение к сожительству и самому обществу женщин, что решил, раз уж мне с ними пришлось так солоно, никогда более не жениться. Сия престарелая чета, с коей in re rusticorum 1 никто не мог бы сравняться, тотчас же перекроила все мое хозяйство на совсем другой образец; они сбыли со двора всю бесполезную челядь и скотину и обзавелись всем тем, от чего можно было ожидать прибыток. Мой старый батька, или новый крестный, вместе с моею маткою нажелали мне всяческого добра и обнадежили, что ежели я оставлю их тут хозяйничать, то они всегда будут держать для меня лошадь в стойле и так все устроят, что я в любое время смогу с честным человеком распить бочонок вина. Я тотчас же приметил, кому препоручил свой двор: крестный с челядью принялся распахивать поле, промышлять торговлею и барышничать скотом, лесом и смолою похлеще любого еврея, а моя матка ходила за скотиной и столько выручала и откладывала в кубышку, сколько не могли мне принести десять скотниц, которых я держал. В короткое время мой двор был удостаточен необходимой утварью всякого рода, а также крупной и мелкой скотиной, так что прослыл самым лучшим во всей той местности. Я же мог спокойно разгуливать и производить различные обсервации, ибо видел, что моя крестная больше выколачивала из пчел воском и медом, нежели моя жена получила от рогатого скота и свиней и пр., то и мог с легкостью себе представить, что и во всем остальном ничего не прозевают.

Однажды отправился я прогуляться на Кислые воды скорее затем, чтобы побывать у источника, нежели для того, чтобы, по своему старому обыкновению, свести знакомство со щеголями, ибо я стал прислушиваться к сетованиям своих приемных родителей, которые мне отсоветовали особенно водиться с такими людьми, что бесплодно проматывали свое и родовое имение. Однако ж я попал в компанию людей среднего достатка, ибо они вели между собой дискурс о редкостном предмете, а именно о Муммельзее, бездонном озере, расположенном поблизости на одной из самых высоких гор; они также подозвали нескольких престарелых крестьян, которые могли порассказать, что доводилось им слышать о диковинном сем озере, чьи реляции слушал я с великим удовольствием, хотя и почитал их пустыми выдумками, ибо они казались

1 в сельском хозяйстве (лат.).

350

 

мне столь же лживыми и смехотворными, как некоторые басни у Плиния.

Один уверял, что если взять нечет горошин, камешков или все равно чего и завязать в носовой платок, а затем спустить в озеро, то вытащишь чет, а опустишь чет, то вытащишь нечет. Другой, а за ним и прочие утверждали и приводили тому примеры: когда кто бросит в озеро один камень, а то и несколько, тотчас же подымется, какая бы перед тем ни была ясная погода, жестокая буря с ужасающим ливнем, градом и ветром. Засим перешли они на всевозможные странные истории, которые там приключились, и какая там диковинная блазнь от гномов и водяных, и о чем они толкуют с людьми. Один поведал, что в то самое время, когда некие пастухи пасли скот возле озера, из него вышел бурый бык и тотчас же вошел в стадо, а затем выскочил крохотный человечек и стал загонять его в озеро, а когда бык заартачился, то человечек пригрозил, что ежели он не воротится, то на его голову падут все человеческие беды, и после таких слов они нырнули обратно. Другой рассказал, что в то самое время, когда озеро уже замерзло, некий мужик безо всякого вреда переехал по нему на быках, которые везли несколько горбылей для настилки полов, а когда за ним побежала его собака, то лед под ней проломился, только ее и видели. А еще один уверял за правду, что некий стрелок шел за дичью по следу до самого озера, где на берегу сидел крохотный водяной, а у него полны колени золотых монет, которыми он забавлялся; а когда охотник собрался в него выстрелить, человечек пригнулся и молвил: «Когда бы ты меня попросил помочь тебе в твоей бедности, то ты бы разбогател со своею семьею. А за такую проделку ты и все твои потомки навеки останутся бедняками». Но самым баснословным из всего, что они нарассказали, было следующее: «Давным-давно поздним вечером пришел к одному мужику в Хайдехёфе крохотный человечек и попросил приютить на ночь; мужик извинился, что у него нет лишней постели, но ежели гость довольствуется скамейкой или сеновалом, то он охотно пустит его переночевать. В ответ человечек попросил лишь дозволить ему проспать ночь в мочильне для конопли, где ему более любо, нежели в самой мягкой постели. «По мне, — сказал мужик, — ночуй хоть в рыбном садке или водопойном корыте, ежели тебе это сгодится». С таким дозволением человечек на глазах у мужика отправился на мочильню и забился меж стеблей и грязи, словно лягушка или тот, кто в студеную пору зарывается в стог сена, чтобы провести ночь. Когда же рано поутру мужик поднялся, чтобы будить батраков на работу, то сказанный человечек вылез из воды и стал перед ним в совершенно сухом платье, в каком он забрался в мочильню, чему мужик весьма подивился и сказал:

351

 

«До чего же странный и диковинный гость забрел ко мне!» — «Всеконечно, — отвечал человечек, — может статься, что тут лет сто никто вроде меня не ночевывал». Гуторя таким образом, дошли они в своих речах до того, что человечек наконец признался, что он-де водяной, который потерял свою жену и хочет теперь сыскать ее в Муммельзее, упрашивая сделать ему такую угодность и проводить туда, на что мужик охотно согласился, ибо по платью своего гостя приметил, что то, должно быть, важная персона и ему тут доведется увидеть еще немало всяких диковин. По дороге малыш нарассказал мужику немало всяких удивительных историй, что и как ведется по озерам, где он уже искал, но не нашел свою похищенную жену, особливо же какое множество водится там всяких гадов, наипаче же в Черном озере, где живут жабы величиною с хлебную печь. Когда же они пришли к Муммельзее, то человечек нырнул туда, но сперва попросил мужика подождать, покуда он не воротится или не подаст ему какой-либо знак. А когда он прождал примерно два-три часа возле озера, то вдруг посреди его показался из воды посох, который имел при себе человечек, и появилась кровь целыми пригоршнями, так что мужик легко мог уразуметь, что то обещанный ему знак, после чего распрощался с озером и поспешил домой».

Сия и другие подобные ей истории, коих я немало наслушался, показались мне сказочными, которыми тешат детей, так что я смеялся над ними и не мог поверить, что может быть на вершине горы такое бездонное озеро; но тут случились и другие крестьяне, и притом старые, достойные доверия люди, которые рассказывали, что еще на их памяти и на памяти их отцов высокие княжеские особы подымались в горы, дабы осмотреть сие озеро, а однажды правящий герцог Вюртемберга, и прочая, и прочая, и прочая велел построить плот и проплыть на нем на середину, чтобы измерить глубину озера; но после того как мерильщики спустили с грузилом девять мотков суровой пряжи (мера, с коей шварцвальдские крестьянские женки лучше управляются, нежели иные геометры) и не достали еще дна, стал их деревянный плот, вопреки всякой натуре, погружаться в озеро, так что те, кто был на нем, принуждены были спасаться на берег, где и по сей день можно видеть обломки плота, княжеский герб Вюртемберга и всякие другие изображения, высеченные на камне в память об этом происшествии. Другие уверяли меня, ссылаясь на многих свидетелей, будто эрцгерцог Австрии, и прочая, и прочая, и прочая собирался даже спустить озеро, что ему всячески отсоветовали и по предстательству земских чинов от того удержали из опасения, что вся страна будет затоплена и погибнет. Сверх того помянутые князья повелели

352

 

сбросить туда несколько чанов с форелями; однако ж не прошло и часу, как все они передохли и были вынесены течением из озера, невзирая на то, что река, которая протекает в долине под горою, где расположено озеро, и носит то же название, от природы кишит теми же рыбами и берет в нем свое начало и ту же самую воду.

 

 

ОДИННАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплициус слышит: честят эскулапов,

Не хочет попасть он в их хитрые лапы.

 

Сие последнее сказание произвело то, что я почти всему поверил, и оно так распалило мое любопытство, что я сам вознамерился осмотреть диковинное озеро. Среди тех, кто вместе со мною внимал этим россказням, всяк судил по-своему, что явствовало из их многоразличных и противоречивых мнений. Я, правда, сказал, что немецкое название Муммельзее довольно дает уразуметь, что тут, как на машкараде, все сокрыто под обманчивою личиною, так что не всякий сможет узнать его истинную сущность, так же как и глубину, которая так до сих пор и не вымерена, хотя сие и предпринимали столь высокие особы; после чего я отправился на то место, где в прошлом году впервые повстречал покойную мою жену и вкусил сладостный яд любви.

Там лег я на зеленую мураву в тени, но не внимал, как бывало прежде, тому, что насвистывают соловьи, а размышлял о том, какие я претерпел перемены. Тут представилось моим очам, как я на этом самом месте положил начало тому, что из свободного молодца стал рабом любви, так что из офицера превратился в мужика, а из богатого мужика в бедного дворянина, из Симплициуса в Мельхиора, из вдовца в молодожена, из молодожена в рогоносца, из рогоносца опять во вдовца; item что я из мужицкого сына стал сыном добропорядочного солдата и опять снова сыном своего батьки. Тогда взошло мне на ум, как рок лишил меня любезного Херцбрудера и, напротив, даровал мне престарелую супружескую чету. Я помыслил о богоугодном житии и кончине моего родителя, о прежалостной смерти моей матери, а также о многоразличных превратностях, коим я подвергался в жизни, так что не мог удержаться от слез. И тут вспомнил я также, сколько перебывало у меня денег и как бесполезно расточил я их и пропустил через глотку, и едва только стал о том сокрушаться, как приблизились ко мне двое дородных обжор и пьяниц, коим подагра разложила суставы, отчего они охромели и теперь нуждались в купаниях и кислых водах. Они сели неподалеку от меня, ибо там было приятное

353

 

место для отдохновения, и, полагая, что они одни, стали жаловаться друг другу на свои беды. Один сказал: «Мой доктор послал меня сюда, либо потеряв надежду на мое выздоровление, либо потому, что должен был ублаготворить трактирщика, который намедни прислал ему в презент бочонок масла; по мне так уж лучше бы я его вовсе никогда не видел или, по крайности, присоветовал бы он мне спервоначалу отправиться на Кислые воды, то либо у меня осталось бы больше денег, нежели сейчас, либо я был бы здоровее, ибо Кислые воды мне сильно пособили». — «Ах! — отвечал другой. — Я благодарю создателя за то, что он не ущедрил меня деньгами больше, чем их было; ибо когда бы мой доктор почуял, что у меня водятся деньжата, то еще долго бы не посылал на Кислые воды, покуда не поделил бы их с аптекарем, который недаром же каждый год его подмазывает, а я бы оттого окочурился и помер. Эти скупердяи присоветуют нам целебное место не прежде, чем убедятся, что больше не могут и не знают, чем помочь, или же когда уже нечем больше поживиться. И если уж говорить по правде, то те, кого они возле себя удерживают и чуют, что у них водятся денежки, выгодны им лишь тогда, когда они больны».

Сии двое еще долго честили своих докторов, но я не расположен все то передавать, ибо, чего доброго, господа медики на меня озлобятся и пропишут мне такое проносное зелье, которое изгонит мою душу из тела. И я привожу их дискурс потому только, что один из пациентов вознес благодарение создателю за то, что тот не ущедрил его деньгами, и сие меня так утешило, что я выбил из своей головы все заботы и тяжелые раздумья из-за денег или чего-либо иного, что почитают в мире. И я принял намерение философствовать и прилежать богоугодному житию, также оплакивать свою нераскаянность и дерзать, подобно моему блаженной памяти родителю, подняться на высшую ступень добродетели.

 

 

ДВЕНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплициус дышит в воде невозбранно,

Он с сильфом уходит на дно Океана.

 

Мое желание осмотреть Муммельзее возросло еще более, когда я узнал от моего крестного, что он там бывал и дорога туда ему ведома. Но когда он услышал, что я беспременно хочу сам туда отправиться, то сказал: «А что ты там добудешь, ежели доберешься? Господин сын и его батька ничегошеньки там не увидят, кроме своего отражения в озере, которое укрылось в густом лесу, и

354

 

когда ты за свою теперешнюю охоту заплатишь тяжелой досадой, то ничего не приобретешь взамен, кроме раскаяния, натруженных ног (ибо верхом туда навряд ли доедешь) и ходьбы в оба конца. Меня бы ни один черт туда не загнал, ежели бы не привелось мне туда спасаться бегством, когда доктор Даниель (он хотел молвить Дюк де Ангиен) со своими вояками забирал всю долину под Филиппсбургом». Однако ж мое любопытство не поддалось его увещаниям, и я подрядил одного малого, чтобы он проводил меня до озера. Когда же батька увидел, что я не отложил своего намерения, а как овес был уже посеян и не надобно было ничего ни корчевать, ни пахать, то пожелал сам показать мне туда дорогу; ибо он возымел ко мне такую любовь, что не хотел упускать из очей, и так как все тамошние жители думали, что я его кровный сын, то кичился мною и готов был ради меня на все, что только способен бедняк сделать для своего сына, который ковал свое счастье без его поддержки и вспоможения.

Итак, побрели мы через горы и долины, покуда менее чем через шесть часов не пришли к Муммельзее, ибо крестный мой был человек крепкий и отменный ходок, словно юноша. Сперва мы отдали честь кушаньям и напиткам, что взяли с собою, ибо дальняя дорога и крутизна горы, на которой расположено озеро, весьма нас утомили и заставили проголодаться. А когда мы подкрепились, то я осмотрел озеро и сразу же нашел несколько струганых жердей, которые мы с батькой почли за весла с вюртембергского плота. Я прикинул или измерил длину и ширину озера с помощью геометрии, ибо было весьма затруднительно идти вокруг озера и мерять его шагами и стопами, и начертил его границы в уменьшенном масштабе на аспидной дощечке; а когда я с этим покончил, то захотел, ибо небо было чистое и воздух безветрен и тепл, испытать, сколь правдив слух о том, что ежели бросить в озеро камень, то подымется непогода; ибо я по минеральному вкусу воды уже заключил, что молва о том, что в озере не могут жить форели, справедлива.

Для учинения такой пробы пошел я налево вдоль озера к тому месту, где вода, которая, впрочем, прозрачна, как кристалл, по причине ужасной глубины кажется черной, словно уголь, и потому имеет столь устрашительный вид, что жутко смотреть; там принялся я бросать в озеро самые большие камни, какие только мог поднять и донести. Мой крестный, или батька, не только не захотел пособлять мне в этом, но просил и увещевал, покуда еще возможно, отступить от сего намерения; я же усердно продолжал свое дело, и те камни, которые не в силах был из-за их величины и тяжести поднять, скатывал вниз, покуда не накидал их более тридцати. Тут зачал дуть ветер и небо стали затягивать черные

355

 

тучи, из коих доносился ужасающий гром, так что мой батька, что стоял по другую сторону озера у истока и причитал, глядючи на мои труды, закричал мне, чтобы я оттуда поскорее ретировался, дабы нас не захватили дождь и непогода или не стряслась иная какая еще горшая беда. Я же крикнул ему в ответ: «Батька, я тут останусь и дождусь, чем все кончится, хотя бы с неба метали копьями».— «Эва, — ответил батька, — ты ведешь себя, как все сорвиголовы, коим на все начхать, хоть пропади весь свет!»

Меж тем как я безо всякого внимания слушал его руготню, однако ж не сводил взора от омута, полагая, что со дна озера забулькают пузыри, как то обычно бывает, когда бросают каменья в глубину стоячих или текучих вод; но я не увидел ничего подобного, а приметил, что в самой бездне крутятся и трепыхаются какие-то создания, схожие с лягушками, взметываются и рассыпаются, словно швермеры из запущенной ввысь фейерверочной ракеты, когда она рвется в воздухе; и чем ближе они подплывали ко мне, тем все более росли у меня на глазах и становились по обличью своему похожими на людей, что сперва привело меня в удивление, а под конец, когда узрел я их совсем близко, повергло в великий ужас, страх и содрогание. «Ах! — сказал я тогда самому себе, полон страха и изумления, однако ж так громко, что мой батька, что стоял по другую сторону озера, мог хорошо расслышать, хотя прежестоко гремел гром. — Сколь дивны и велики творения создателя даже во чреве земли и в бездне морской!» Едва успел я вымолвить сии слова, как один из этих сильфов уже поднялся из воды и ответил: «Гляди, ты признаешь сие, еще ничего не увидав; что же речешь ты, когда спустишься в centrum terrae 1 и узришь селения наши, которые так тревожат твое суемудрие?» Меж тем то здесь, то там во множестве выныривали крохотные пловцы, пучили на меня глаза и тащили обратно камни, которые я набросал в озеро, чему я несказанно дивился. Первый и самый знатный среди них, в одеянии, сверкавшем от чистого золота и серебра, бросил мне самоцвет величиною с голубиное яйцо и такой зеленый и прозрачный, словно смарагд, сказав такие слова: «Возьми сей драгоценный камень, дабы было тебе потом что порассказать о нас и об этом озере!» Но едва я его подхватил и спрятал, как сперло у меня дыхание, как будто сам воздух сдавил и душил меня, того ради не смог я даже устоять на ногах, а завертелся, как мотовило, и наконец бултыхнулся в озеро. Но едва я очутился в воде, как тотчас же оправился и под действием силы, заключенной в камне, что оставался при мне, стал дышать водою, словно

1 центр земли (лат.).

356

 

воздухом; и я смог столь же легко и без малейших усилий плавать в озере, как и водяные человечки, ибо вместе с ними ушел в пучину, подобно тому как если бы стайка птиц из вышних слоев нагретого воздуха слетала на землю.

Когда мой батька увидел сие чудо (а именно то, что произошло над водою) и мое внезапное погружение, помчался он сломя голову прочь от озера, словно за ним гнались по пятам, прямо домой, где поведал обо всем происшествии, особливо же о том, что водяные человечки повытаскивали обратно все камни, которые я побросал в озеро, и, невзирая на ужасную грозу, разнесли их по прежним местам и что потом уволокли меня с собою на дно. Некоторые, слушавшие его, верили, а большая часть почитала сие за басню; нашлись и такие, которые вообразили, что я, словно второй Эмпедокл Агригентский (бросившийся в жерло Этны, дабы каждый подумал, понеже его нигде не могли сыскать, что он вознесся на небо), сам низринулся в озеро, а своему отцу наказал распустить обо мне такие басни, чтобы обессмертить свое имя; также по моей меланхолии давно можно было заключить, что я пришел в такое отчаяние и т. д. Иные же, кто не знал телесной моей силы, охотно поверили, что мой приемный отец, как старый скупердяй, сам меня укокошил, дабы навсегда отделаться от меня и завладеть всем моим имением. Так что в то время на Кислых водах и по всей стране ни о чем другом больше не толковали и не судили вкривь и вкось, как только о Муммельзее, обо мне, моем нисхождении в пучину и моем батьке.

 

 

ТРИНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций, плывя с князьком Муммельзее,

На много чудес дивится, глазея.

 

Плиний в Конце второй книги своей «Historiae naturalis» сообщает о геометре Дионисии Дорусе, что его друзья нашли в его гробнице письмо, написанное им, Дионисием, в коем он уведомляет, что достиг из своей могилы до самого центра земли и нашел, что до него 42000 стадий. Однако князь Муммельзее, который меня сопровождал и вышереченным образом затащил в бездну, несумнительно объявил, что из centri terrae через половину земного шара до поверхности будет как раз 900 немецких миль, все равно, отправиться ли в Германию или к антиподам, каковые путешествия должны они свершать через подобные озера, коих то здесь, то там по всему свету наберется числом столько же, сколько дней в году, и все сии бездны сходятся возле дворца их повелителя.

357

 

И такое ужасное расстояние мы одолели меньше чем за час, так что столь скорое путешествие ничуть или на самую малость отставало от течения луны; и сие произошло без всякого отягощения, так что я не только не почувствовал никакой усталости, но и при таком мягком парении мог еще вести дискурс о разных материях с вышепомянутым принцем Муммельзее; ибо когда я приметил его дружелюбие, то спросил его, чего ради взяли они меня с собою в столь дальнюю, опасную и ни одному человеку не привычную дорогу. Тогда ответил он мне весьма учтиво, тот путь не далек, который за час прогулки свершить можно, да и не опасен, ибо меня сопровождает он сам и его свита, а кроме того, меня хранит врученный мне превосходный камень; а что мне сие непривычно, то это нисколько не удивительно; впрочем, он взял меня с собою не только по повелению своего короля, который пожелал со мной побеседовать, но и затем, чтобы мог я узреть чудеса натуры в водах и под землею, коим уже дивился на ее поверхности, еще едва увидев только их тень. Засим попросил я его объявить мне, чего ради преблагий творец создал такое множество диковинных озер, понеже от них, как мне мнится, нет никакой пользы людям, а скорее может произойти вред. Он же отвечал: «Поистине ты спрашиваешь пристойно о том, чего не знаешь или не разумеешь. Сии озера созданы по троякой причине: во-первых, посредством их все какие ни есть моря, и особливо великий Океан, пришиты к земле словно гвоздями; во-вторых, через эти озера (подобно каналам, трубам и насосам, коими пользуются люди в гидравлическом художестве) нами перегоняется вода из бездны Океана во все источники земли (что является делом, к коему мы приставлены), откуда выходят все ключи во всем свете, текут большие и малые реки, орошают землю, увлажняют растения и напояют людей и скот; в-третьих, мы живем здесь, как разумные твари, сотворенные всевышним, исполняем наши дела и славим бога в его дивных чудесах. Для того-то и созданы сии озера, которые и будут стоять до Страшного суда. Когда же мы в эти последние времена по той или иной причине прекратим сии дела наши, к коим мы сотворены и определены богом и натурою, пресечем и оставим, то весь мир необходимо должен будет сгореть в огне, что, чаятельно, наступит не прежде, чем Луна (donec auferatur luna. Psal. 71) 1, Венера или Марс перестанут быть утренними и вечерними светилами, ибо должны сперва погибнуть generationes fruetuum et animalium 2 и все воды исчезнуть, прежде чем Земля сама от солнечного жара воспламенится, подвергнется

1 (пока Луна исчезнет. Псалом 71) (лат.).

2 роды растений и животных.

358

 

кальцинации и вновь регенерирует. Но сие ведомо одному только богу, а нам не приличествует знать, кроме того, что мы можем лишь предполагать или почерпнуть из того, что о своем искусстве бормочут ваши химики».

Когда я услышал такие речи и что он приводит слова Священного писания, то спросил, смертные ли они создания, кои чают после временного сего мира будущей жизни, или же они духи, кои исполняют возложенные на них дела, покуда стоит свет. Он отвечал: «Мы не духи, а смертные человечки, кои, правда, как и вы, люди, наделены разумом, однако ж умираем вместе с нашими телами и пропадаем. Бог столь дивен в своих творениях, что сего не может изъяснить язык никакой твари, все же, что надлежит до нас, намерен я поведать тебе все так, чтобы ты мог постичь, насколько мы отличны от других созданий божьих. Пречистые ангелы справедливы, разумны, свободны, целомудренны, светлы, прекрасны, ясны, скоры и бессмертны, они суть подобие божие и для того созданы, дабы в вечной радости хвалить, величать, чтить и прославлять его святое имя, а в сей временной жизни на земле услужать церкви божией и исполнять наисвятейшие божественные повеления, по какой причине и называют их иногда благовестниками. И создано их было сразу столько сот тысячей тысяч миллионов, сколько было угодно божественной мудрости. После же того как несчетное множество их обуяла гордыня и они, возмутившись, отпали, сотворены были богом прародители людей с такою же разумною и бессмертною душою по подобию божию и наделены телом, дабы они могли сами плодиться, покуда их род не сравняется с числом павших ангелов. На такой конец и был создан мир со всеми остальными тварями, дабы земной человек, размножившись до числа павших ангелов, восполнил его и, живя на земле, прославлял бога среди всех прочих созданных на ней тварей, господином над коими бог его поставил, дабы они служили для пропитания его бренного тела. Тогда получил человек отличие от святых ангелов в том, что был наделен бременем земного тела и не знал, что есть добро и зло, и посему не мог обладать ни силою, ни быстротою ангелов, однако ж не было у него ничего общего и с неразумными тварями. Когда же человек после грехопадения в раю обрек на смерть свое тело, стал он, как мы почитаем, посредником между святыми ангелами и неразумными тварями. Ибо подобно тому как оставившая тело бессмертная душа земного, однако ж озаренного небесным светом человека обладает всеми прекрасными свойствами святых ангелов, так и лишившееся души тело земного человека подвержено тлению, подобно всякой другой падали неразумного зверя. Нас же самих мы почитаем посредниками между вами и всеми прочими живыми тварями на сем свете,

359

 

поелику мы, хотя и обладаем душами, наделенными разумом, однако же они умирают вместе с нашими телами, подобно тому как исчезает живой дух неразумных тварей вместе с их смертию. Правда, нам ведомо, что предвечный сын божий, который также и наш создатель, наивеличайшим образом вознес вас, приняв ваш облик, и, свершая божественную справедливость, успокоил гнев отца своего и вновь открыл вам вечное блаженство, что ставит род ваш высоко над нами. Но я поминаю и разумею тут не вечность, коей мы вкусить не сподобимся, а одну лишь временную сию жизнь, в коей всеблагий создатель довольно одухотворил нас, наделив как добрым и здравым умом со способностию познать пресвятую волю божию, насколько то нам надобно, так и здоровым телом и долголетием с благородною свободою, необходимыми науками, художествами и разумением всех естественных вещей; и наконец, что наипаче всего, мы безгрешны, а посему не подпадаем ни гневу, ни наказанию божьему и не подвержены никакой наималейшей болезни; что я тебе столь пространно изъясняю, вспомянув при сем святых ангелов, земных человеков и неразумных животных, дабы ты все как можно лучше уразуметь мог».

Я отвечал, что не могу взять в толк, раз они не совершают никаких проступков и, значит, не подвержены наказаниям, зачем им нужен король; item как они могут рождаться и потом умирать, когда не испытывают ни страданий, ни болезни. Принц сказал в ответ, что у них король не для того, чтобы вершить суд и юстицию, и не затем, чтобы ему услужали, а он у них, как матка в пчелином улье, направляет все их деяния, и подобно тому как их жены in coitu 1 не испытывают плотского вожделения, то не чувствуют и муки во время родов, что я могу некоторым образом представить себе на примере наших кошек и могу увериться, что они зачинают в муках, а рожают с наслаждением. Также и умирают они не в муках и не в преклонном возрасте от дряхлости или болезней, а потухают, как свеча, когда она отсветила свое время, и тела их исчезают вместе с душою. А со свободою, кою он прославлял, не сравнится свобода самого великого монарха на земле, коя не более, как тень; ибо ни они сами и ни одна тварь на свете не в силах никого из них умертвить или принудить, склонить к чему-либо, что им не любо, и еще менее того заточить в тюрьму, ибо они могут проходить сквозь огонь, воду, воздух и землю безо всякого труда и усталости (о коих они даже не ведают). Тут сказал я: «Когда вы так устроены, то ваш род еще более вознесен и одухотворен нашим создателем, нежели род людской». —

1 во время полового акта (лат.).

360

 

«О нет! — возразил принц. — Тот прегрешает, кто так думает, ибо приписывает благость вышнего вещам, кои ее не имеют; род людской одухотворен неизмеримо более, нежели наш, ибо вы созданы для вечного блаженства и беспрестанного созерцания лика божия, в каковой райской жизни один из вас, кто ее достигнет, в единое токмо мгновение вкусит более радости и блаженства, нежели весь наш род от начала творения и до самого Страшного суда». Я сказал: «А что от того тем, кто проклят?» Он же привел мне такое возражение: «А разве причастна к сему божественная доброта, когда один из вас напояет себя ядом, предается всем постыдным вожделениям, не держит в узде свои скотские похоти и тем равняет себя с неразумными тварями, более того, таким непослушанием богу становит себя ближе к адским духам, нежели к блаженным? И такой осужденный на вечные муки, в кои он вверг себя сам, не умаляет величия и благородства рода людского, поелику такой человек, как и всякий другой в своей временной жизни, мог достичь вечного блаженства, когда бы только пожелал пойти назначенной к тому праведною стезею».

 

 

ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ГЛАВА

Симплиций дорогою дискурс ведет

О том, как у сильфов жизнь их идет.

 

Я сказал князьку, что понеже мне еще на поверхности земли доводилось слышать о сей материи больше, нежели могло послужить мне на пользу, того ради хотел бы я попросить его, не соизволит ли он объявить, по какой причине подымается иногда непогода, когда в подобные озера бросают камни; ибо я вспоминаю такие же рассказы о Пилатовом озере в Швейцарии, да читал я и об озере Камарина в Сицилии, о коем пошло присловье: «Camarinam movere». Он отвечал: «Понеже все, что имеет тяжесть, не перестает падать до centri terrae, покуда не упадет на твердую почву, на коей остается лежать, а сии озера все бездонны и открыты, то камни, брошенные в них естественным образом, с необходимостью падают на селения наши и будут лежать там до тех пор, покуда мы не вынесем их наружу на то же самое место, откуда они к нам попали; и мы исправляем сию работу с такою свирепостию, дабы устрашить и обуздать тех, кто, побрасывая камни, чинит нам такое помешательство, ибо сие есть одна из благороднейших частей нашего дела, ради коего мы и созданы. А ежели мы будем попущать или безропотно сносить, что нам кидают камни, и безо всякого возмущения выволакивать их обратно, то в конце концов у

361

 

нас ничего иного не останется, как только возиться с подобными своевольниками, кои потехи ради посылают нам со всего света каменья. И по сему одному только делу, которое мы исправляем, ты заключить можешь, сколь необходимо существование нашего рода, поелику ежели бы мы сказанным образом не выносили наверх камни, а каждодневно бы через подобные озера, что расположены здесь и там по всему свету, набрасывали их к центру земли, где мы обитаем, то в к