Калугин О. Д.

Прощай, Лубянка! (XX век глазами очевидцев). — М.: ПИК — Олимп, 1995. — 352 с.

История одной жизни в контексте истории всей страны — вот что представяет собой книга Олега Калугина.

Автор рассказывает о трудной и опасной работе разведчика, о людях, с которыми сводила судьба, о личной жизни и немного о политике. Западный читатель, который познакомился с этой книгой раньше, принял ее с большим интересом.

------------------------------------------------------

OCR и вычитка: Александр Белоусенко, февраль 2008.

(в конце каждой страницы проставлена нумерация)

 

 

Олег Калугин

 

Прощай, Лубянка!

 

 

Предисловие

 

Нет ничего дороже дружеской руки, протянутой в годину тяжких испытаний, поддерживающей веру в человека, дарящей надежду.

Так случилось, что в июле 1990 года, когда руководство бывшего СССР, без следствия и суда, лишило меня не только генеральского звания и государственных наград, но и средств к существованию, независимое издательство «ПИК» предложило мне написать мемуары и без промедления выплатить аванс в счет будущей книги, позволивший безболезненно преодолеть неожиданно образовавшийся черный провал в семейном бюджете.

Дело, разумеется, не в тысячах рублей, отданных под расписку «коту в мешке», — еще не состоявшемуся автору. Гораздо важнее то, что с первых дней своего официального изгнания из номенклатурной рати, в обстановке публичных поношений и угрозы судебного преследования, я ощутил громадную моральную поддержку, исходившую от самых различных кругов общественности. Пионерами в этом деле оказались журналисты «Комсомолки» и «Московских новостей» и группа писателей, объединившиеся под демократическими знаменами и создавшие собственное издательство «ПИК». Им в первую очередь я и приношу свою глубокую благодарность.

 Рукопись книги была готова летом 1991 года, но, по условиям контракта с западными издателями, она могла появиться в России либо одновременно с публикацией ее за границей, либо позже. Впоследствии удалось скорректировать сроки и варианты разрешения этой проблемы: в России книга выйдет в оригинальном исполнении, на Западе — адаптированная для местных читательских вкусов, но сохраняющая основную канву повествования.

По просьбе «ПИКа» автор вставил в русское издание беглые зарисовки августовских событий 1991 года, круто изменивших ход развития нашего общества, но оставивших открытым вопрос о будущем России.

 

О. Д. Калугин

 

Посвящается всем,

кто ищет дорогу к Храму

 

Большая дорога — это есть нечто длинное,

длинное, чему не видно конца — точно

жизнь человеческая, точно мечта человеческая.

В большой дороге заключается идея,

а в подорожной какая идея?

В подорожной конец идеи...

 

Ф. Достоевский. Бесы

 

 

Ночь выдалась холодная и безлунная. Подмораживало, но снегу не было, и земля казалась бесконечным черным пространством. Безмолвие нарушал лишь слабый шелест высохших прошлогодних листьев на невидимых деревьях и кустарниках.

Напряженно вглядываясь в тишину, стараясь не ломать попадавшие под ноги сучья, мы медленно продвигались к границе. Позади остались колючая проволока и сторожевые вышки чехословацких зеленофуражечников. Впереди, в полутора-двух километрах,— шоссе. Там посередине дороги можно обнаружить бегущую вдаль жирную белую ленту и маленькие столбики, указывающие, что за ними лежит территория Австрийской республики.

Впереди мелькнули фары быстро идущей по шоссе машины. Мы повеселели — стало ясно, что идти совсем немного. Решили поискать укрытие у обочины дороги, затаиться и ждать.

Близился назначенный час. Сидя в кустах на краю канавы, одетые в пятнистые комбинезоны и куртки военного образца, мы были похожи со стороны на охотников, готовящихся к утренней зорьке. Но охотились мы не за кабаном или медведем, а за человеком.

Он должен подъехать с минуты на минуту, не один — в (7) сопровождении троих. Эти трое потом вынутся в Вену, а он — в Москву. Там его ждут с 1959 года, почти 16 лет, с тех пор, как быстроходный катер доставил его с любимой подругой к шведским берегам.

Наконец из темноты вырвался луч света, послышался гул мотора, и через минуту машина замерла в десятке метров от нас. Мы не шевелились до тех пор, пока не хлопнули дверцы и возбужденный шепот, прерываемый матерными выражениями, не подтвердил, что прибыли наши.

Когда мы подскочили к машине, его грузное тело уже выволакивали из салона. Он тяжело дышал, хрипел, издавая надсадные бессвязные звуки. «Носилки! — торопливо бросил кто-то. — Этого борова на руках не унести». К счастью, мы запаслись брезентовой плащ-палаткой. Оттащив свою добычу в сторону от дороги, мы остановились, чтобы передохнуть и посмотреть, куда двигаться дальше. Заодно решили проверить, как себя чувствует наш пленник... Лучи фонарика осветили бездыханное тело. Не помогли ни массаж в области сердца, ни стакан коньяка, влитый через стиснутые зубы.

Перед нами лежал, раскинув руки, успокоенный, как будто простивший всех за совершенное зло и причиненную боль тот, кого несколько мгновений назад звали Николай Федорович Артамонов. Бывший командир эсминца Балтийского флота, бежавший на Запад и проживавший там как Николай Шадрин, он теперь никогда не расскажет, каково было вести двойную жизнь агента ЦРУ и КГБ, и уйдет в безвестность, похороненный на московском кладбище под еще одной чужой фамилией.

Но об этом и другом позже, а пока... (8)

 

 

Глава I

 

Было время, я была невинна.

Я народ людской смотрела сверху вниз.

Я не знала, что такое половина,

и не знала слова «компромисс».

 

Б. Брехт. Матушка Кураж и ее дети

 

Мне кажется, я помню этот декабрьский день, по-питерски тусклый и унылый. Огромная скорбная толпа у Таврического дворца, звуки траурной музыки. Я вижу черную массу людей сверху, отец несет меня на руках. Мне всего три месяца, но родители взяли меня на похороны Кирова. Убитый злодейской рукой террориста Николаева, вождь ленинградских большевиков покоится на высоком постаменте, украшенном цветами. Отец мой, охранник местного НКВД, смог подойти к гробу почти вплотную.

Потом образ Кирова не раз появится на моем пути: «Мальчик из Уржума» — восторженная повесть о юном ленинце Сереже Кострикове, фильм «Великий гражданин», воспроизводящий героические страницы его биографии, музей в особняке Кшесинской, где я мог лицезреть экспонаты, связанные с жизнью убиенного. В середине сороковых годов отец, работавший тогда в охране Смольного, завел меня в кабинет, когда-то принадлежавший Кирову, а потом рассказал, что в 1935 году мой дед по матери был приговорен к расстрелу за участие в заговоре против Кирова. Через месяц он был освобожден, так как соседка по коммунальной квартире созналась, что написала в НКВД донос на деда по причине ссоры из-за кошки.

В 1959 году в Нью-Йорке, на Бродвее, я случайно познакомился с редактором «Социалистического вестника», известным меньшевиком Борисом Николаевским, и от него вновь услышал, что несгибаемый большевик был убит по приказу Сталина; в 1961 году в резидентуру КГБ в Нью-Йорке поступило указание разыскать в местных библиотеках (9) или архивах любые сведения о Кирове, свидетельствующие о его смерти от рук кремлевского диктатора. Снова в Ленинграде в 1980 году начальник подведомственного мне Выборгского отдела КГБ рассказал, ссылаясь на коллег, работавших в архивах ленинградского НКВД, что Николаев убил Кирова из ревности к своей жене, служившей в смольнинском буфете. Ранее Николаев предупреждал Кирова, пользовавшегося успехом у женщин, чтобы тот отстал от его жены, но Киров предупреждения игнорировал.

В один прекрасный день я взял стенографический отчет XVII съезда ВКП(б), открыл страницу 259 и прочитал: «...десять лет тому назад устами лучшего продолжателя дела Ленина, лучшего кормчего нашей великой социалистической стройки, нашей миллионной партии, нашего миллионного рабочего класса, устами этого лучшего мы дали священную клятву выполнить великие заветы Ленина. Мы, товарищи, с гордостью перед памятью Ленина можем сказать: мы эту клятву выполняем, мы эту клятву и впредь будем выполнять, потому что клятву эту дал великий стратег освобождения трудящихся нашей страны и всего мира — товарищ Сталин». Эти слова принадлежали С. М. Кирову.

Я закрыл толстый фолиант. С Кировым для меня все стало ясно. Его героический образ рассеялся как мираж.

Но это было потом, потом...

 

* * *

 

Отец мой родился на Орловщине в многодетной крестьянской семье. Из разоренных гражданской войной краев ушел на заработки в Поволжье, грузил арбузы. Потом попал в армию, а отслужив, подался в Ленинград и здесь поступил на работу в охрану НКВД, женился, но неудачно: не прожил с молодой женой и двух лет. С моей матерью, работницей прядильно-ткацкой фабрики, повстречался в 1932 году. Урожденная петербуржка, она гордилась тем, что ее род еще в начале прошлого века переселился в имперскую столицу, а все ее предки были потомственными ткачами. Франтоватый военный с черными как смоль, гладко зачесанными волосами произвел на нее неизгладимое впечатление. Так на свет появился я. Пока молодые родители трудились на благо атеистического государства, бабушка принесла меня в церковь, где и свершился обряд крещения. Отец, тогда еще беспартийный, учинил из-за этого матери скандал. Идеологически (10) невыдержанный поступок моей бабки мог повлечь для него неприятные последствия.

Устроившись в Ленинграде, отец послал вызов в деревню своим двум сестрам. Обеих привел в Большой дом — громадное серое здание, выстроенное специально для НКВД в 1933 году. Одна их них стала официанткой в столовой, а другая — надзирателем во внутренней тюрьме. Сам отец некоторое время охранял эту тюрьму. Вспоминал потом о долгих беседах с академиком Тарле, попавшим в заключение в 1930 году, о криках и стонах, доносившихся из тюремных камер.

В конце 1939 года отца командировали в действующую армию на советско-финский фронт. О характере своей деятельности там он не рассказывал, как не делился и воспоминаниями о танковом броске в Латвию в 1940 году, где он со спецчастями НКВД помогал «восстанавливать» советскую власть в республике.

Всю Отечественную войну отец провел в Ленинграде. Меня же с первыми эшелонами эвакуированных вывезли на Восток. Помню знойный июнь 41-го года под Лугой, где размещался летний детсад ленинградского управления НКВД. С какой-то милой девочкой я ловил майских жуков и вдруг услышал мощный взрыв на противоположном берегу озера. Забегали няньки, нас всех загнали в помещение. Через неделю мы выехали в Ярославскую область. А через месяц на теплоходе «Киров» прибыли в Горьковский порт. Здесь наше судно, как и другие суда с эвакуированными, попало под бомбежку. Прижавшись к матери, со страхом следил я через иллюминатор за скользящими по темному небу лучами прожекторов, прислушиваясь к разрывам авиабомб. Затем что-то вспыхнуло совсем рядом, раздался протяжный гудок, и наш теплоход рванул на выход из порта. Говорили, в тот вечер прямым попаданием фугаски было затоплено судно с сотнями беженцев, в основном детьми.

В Казани всех нас пересадили в поезд. Через несколько суток мы оказались в селе Готопутово Сорокинского района Омской области.

Надо сказать, что в эвакуации мы жили довольно безбедно. Мать устроилась кастеляншей в наш детский сад, завела поросенка. В отличие от многих моих сверстников, намыкавшихся в сибирских и уральских краях, я пошел в нормальную школу. Читать и считать начал в пять лет, и школа для меня была забавой. Любимым занятием было после (11) уроков зацепиться крючком за борт грузовика и лихо на коньках пронестись через всю деревню или съехать на лыжах с горы в овраг. Весной — катание на льдине по реке Ишим, летом — прогулки в лес за грибами и ягодами, рыбалка.

Весной 1944 года блокада Ленинграда была снята, и отец телеграммой вызвал нас к себе. К тому времени из переписки отца с матерью мне было известно, что дом на Таврической, где мы жили до войны, разрушила бомба; комната на улице Войкова, которую отец получил взамен, тоже выгорела от попадания зажигательной бомбы, и теперь нас ждало новое пристанище — огромная, почти сорок квадратных метров, комната в доме на Потемкинской, рядом с Таврическим садом. Из писем отца мать знала о голодной смерти в 42-м году в Ленинграде своих близких — матери, отца и младшего брата, о гибели на фронтах других трех братьев. Из большой рабочей семьи — все они трудились до войны на одной фабрике, дед же мой еще подрабатывал ремонтом баянов и гармоней, сам неплохо играл — осталась в живых только мамина сестра, выжившая в блокаду, несмотря на дистрофию.

Ранним апрельским утром мы с матерью прибыли в Омск и почти весь день просидели на вокзале. Мимо неслись составы с военной техникой, сновали тысячи людей. После деревенской глуши гул и суета большого города ошеломили меня. С трудом уговорили проводника посадить нас в поезд, мест не было, но он милостиво разрешил разместиться в переходе между вагонами. Всю ночь мы, прижавшись друг к другу, провели на сумках и рюкзаках. Внизу блестела стальная лента пути, лязгали буфера, гремели колеса — поезд мчал нас в Москву. На следующий день мать сунула проводнику сто рублей, и перед нами открылась плацкартная благодать. Почти десять суток с многочисленными остановками мы добирались до столицы. В поезде, перезнакомившись со всеми военными, я поражал их знанием географии, особенно их умиляло бойкое перечисление всех морей Средиземноморского бассейна: в то время западные союзники развертывали боевые операции в Южной Европе.

В Москве мы прошли санобработку, после чего получили билеты на Ленинград. Движение по Октябрьской железной дороге, разрушенной на ряде участков, только-только (12) возобновилось, и поэтому наше путешествие до Питера продолжалось двое суток.

И вот наконец я в родном городе, почти безлюдном, с зияющими провалами незастекленных окон, выщербленными мостовыми, следами разрушений и пожарищ. После толкотни Омска Ленинград выглядел чуть ли не захолустной провинцией. Из городского транспорта функционировал только трамвай. Когда через год-полтора пустили троллейбус, я был одним из его первых пассажиров, проехав «зайцем» от Смольного до площади Труда.

Дом, где отец получил комнату, до революции принадлежал роду Оболенских. Широкая мраморная лестница с могучими атлантами по краям вела мимо огромного, в золоченой раме зеркала на третий этаж. Здесь из двух залов, когда-то, видно, предназначенных для приема именитых гостей, в советское время сделали коммунальную квартиру, где проживало шесть семей. Наше жилище украшали лепные потолки, раскрашенные под дуб с зелеными листьями посредине, малиновые туго натянутые шелковые обои с плетеной шнуровкой, дубовые панели и изразцовый камин. Вторая часть комнаты, отгороженная некапитальной стеной, с таким же интерьером, но без камина и меньшего размера, принадлежала соседям. Они были моложе отца с матерью и поддерживали с нами добрые отношения. Глава семьи служил на Северном флоте, дома бывал нечасто, но, когда появлялся, звуки гитары и сочный баритон слышались за стеной допоздна.

Другие соседи особенно ничем не выделялись. Одна соседка работала в рыбной гастрономии и часто потчевала нас столь редкостными сегодня деликатесами, другая, пережившая блокаду, вела замкнутый образ жизни. Третья семья отличалась подозрительностью ко всему и вся и нередко заводила склочную перебранку в просторной коммунальной кухне, заставленной шестью столами. Самым грамотным был сосед из маленькой комнаты, ранее, очевидно, служившей сервировочной. Инвалид войны, заимевший маленького ребенка в весьма солидном возрасте, он души не чаял в своем дитяте. Но тот рос своенравным, хулиганистым, и его отец часть своего внимания переносил на меня.

К тому времени я увлекся чтением. Военную тематику сменили «Животные — герои», «Аэлита», «Пылающий остров», «Земля Санникова», «Человек-амфибия», «Последний из могикан», «Всадник без головы», романы Жюля Верна, (13) Вальтера Скотта и пр. Сосед, видя это, стал подбирать нечто для меня необычное и даже экзотическое, и к двенадцати годам я прочитал не только книги о различных физических аномалиях и уродствах (с иллюстрациями), но и скабрезные поэмы И. Баркова, изданные в годы первой мировой войны какой-то подпольной варшавской типографией. Я поделился своими открытиями со школьным приятелем, сыном военного коменданта Ленинграда, проживавшим в соседнем подъезде в просторной трехкомнатной квартире. Он мне в свою очередь показал учебник по гинекологии. За рассматриванием картинок нас застала мать приятеля. Произошел небольшой скандал. Я понял, что попал в запретную зону, куда мальчикам вход был еще закрыт.

Между тем школьные мои дела продвигались неплохо. Я преуспевал в литературе, истории, географии, английском языке. Математика и физика меня не увлекали, да и способностей к ним у меня не выявилось. По привычке регулярно слушал радио. Мне начала нравиться музыка. Я мог насвистеть что-нибудь из «Мартина Рудокопа» Целлера и «Графа Люксембурга» Легара. Мелодии Штрауса, Кальмана, Зуппе, Оффенбаха, Фримля, Миллекера стали моими постоянными спутниками. В 1948 году отец купил радиоприемник «Нева» с 19-метровым растянутым диапазоном. С тех пор я сделался заядлым слушателем русских передач Би-би-си, а когда их начали глушить, перешел на прием английских программ, чем существенно улучшил знание языка. К классической оперетте прибавились новые ритмы, заимствованные из радиоконцертов западной популярной и джазовой музыки. В это же время я взахлеб читал газету «Британский союзник», черпая оттуда занимательную информацию о жизни на британских островах.

Мое поколение, по крайней мере та его часть, которая жила в больших городах, испытало на себе воздействие западного кино, заполнившего советский кинорынок в конце сороковых годов. Из лент, увиденных до войны, у меня в памяти сохранился только «Большой вальс» с несравненной Милицей Корьюз. По возвращении в Ленинград походы в кино стали моим новым увлечением. По нескольку раз я смотрел «Джунгли», «Багдадского вора», «Джорджа из Динки-джаза», «Сестру его дворецкого», «Серенаду солнечной долины». Я был тайно влюблен в Дину Дурбин, затем ее сменила Джанетта Макдональд. Ее нежный голос, особенно в паре с Эдди Нельсоном, был неотразим. (14) Фильм по повести Гайдара «Тимур и его команда» подтолкнул меня на мысль создать аналогичную команду у себя во дворе. С десятком мальчиков и девочек мы обсудили в подъезде дома предложенный мной план оказания помощи старикам и инвалидам. Меня тут же избрали Тимуром, и на следующий день команда взялась за работу: складывать в сарай дрова, привезенные накануне для одного из немощных блокадников. Владелец дров сначала с большим подозрением взирал на группу ребятишек, бескорыстно помогавших ему, затем прослезился, махнул рукой и ушел, успокоенный, в свою квартиру. Через неделю мы решили навести порядок на просторном чердаке, захламленном домашней утварью жильцов дома. Не всем жильцам эта затея пришлась по вкусу, вызвала подозрения. Кончилось же все тем, что я в чердачной темноте наткнулся на металлический чан и упал лицом на его край. Рентген показал перелом кости в верхней лицевой части. На несколько недель я выбыл из строя.

А затем наступило лето, и я уехал в пионерский лагерь МГБ в Кивиниеми, местечке под Кексгольмом (ныне Приозерск), еще недавно принадлежавшем Финляндии. До сих пор помню, как мы лазали по заброшенным бывшими хозяевами домам: ветер гулял по опустевшим комнатам, шуршал обрывками обоев и валявшихся на полу финских газет. Наша пионерия искала что-нибудь более ценное, но, кроме поржавевшего оружия, ничего не находила. Потом мы бродили вдоль берега лесного озера, и я, взобравшись на серые валуны, долго всматривался в его изумрудно-прозрачную бездонную глубь, любовался золотом мачтовых сосен, бледным голубым небом. Гораздо позже, в зрелые годы, я слушал «Туонельского лебедя» Сибелиуса и перед глазами вставали сумрачные скалы Карелии, незамутненные воды озер и рек. Магия воды, как стихии холодной, кристально чистой, стала неотъемлемой частью моей духовной жизни.

Второй мой заезд в пионерлагерь состоялся на следующий год. Поселок Сиверская километрах в шестидесяти от Ленинграда всегда был излюбленным местом отдыха горожан. Там располагались и детские учреждения местного МГБ. Самым примечательным эпизодом того сезона была встреча с курсантами школы МГБ. Они играли на аккордеоне и банджо, пели американские и английские песни. Мне сразу же захотелось стать таким же, как эти веселые, (15) уверенные в себе молодые люди. Может быть, впервые я задумался о будущем. Кем быть, какую дорогу выбрать в жизни?

Привлекала астрономия, звездные миры, неразгаданные тайны планет. Но здесь нужна математика, а это не моя стихия. Нет, лучше быть диктором радиовещания, рассказывать о событиях в стране и мире, призывать народы к скорейшему освобождению от нищеты и капиталистической эксплуатации. Пожалуй, еще интереснее стать военным атташе или дипломатом...

На лето 1948 года отец предложил нам с матерью поехать в Литву. В Игналине, живописном городке в сотне километров от Вильнюса, по его словам, можно было прожить три месяца без особых затрат.

Действительно, Игналина оказалась чрезвычайно привлекательным местом для недоедавших ленинградцев. Помимо превосходных природных условий, она располагала богатым и дешевым рынком, где торговали еще свободные тогда крестьяне окрестных хуторов. Мы поселились в частном доме, мать тут же обзавелась бараном и двумя десятками кур. Целыми днями носился я с литовскими мальчишками по окрестным лесам, собирая орехи, ловя раков в озерных протоках и совершенствуя свои навыки рыбака. Однажды мать предупредили: не разрешайте сыну уходить далеко в лес: там в бункерах живут «зеленые братья» — бандиты, ненавидящие русских. На меня уговоры матери не подействовали. Но случилось так, что в Игналине был застрелен местный активист, и через день в поселок прибыл «студебекер» с автоматчиками. А еще через сутки всех жителей пригласили прийти к сельсовету. Там у стены лежали два окровавленных трупа, выставленные напоказ, чтобы другим было неповадно. Это были «зеленые братья», уничтоженные в ходе карательной операции.

Мертвецов видел я и раньше. Однажды мы, школьники, обнаружили труп в заполненной до краев водой яме в Александро-Невской лавре. Мы ткнули покойника палкой, и костюм на нем тотчас же рассыпался. Из кармана самый смелый из нас вытащил бумажник с продуктовыми карточками, военный билет. Все эти трофеи мы отнесли в ближайшее отделение милиции. Стражи порядка встретили нас грозным вопросом: где деньги? Долго пришлось объяснять, что денег не было, что покойник, видимо, жертва нападения и что милиции надо поспешить на место обнаружения трупа. (16)

В Игналине я увидел изрешеченные пулями одежды, запекшуюся на лицах кровь, спутанные клочьями волосы. Это было лицо смерти. Еще вчера эти парни о чем-то думали, мечтали, за что-то боролись. Мне стало тоскливо.

К мысли о жизни и смерти меня вернули события июня 1950 года, когда разразилась корейская война. Вскоре после начала конфликта я поспорил с отцом моего школьного приятеля. Я считал, что уход нашего представителя из Совета Безопасности позволил беспрепятственно принять решение об использовании против Северной Кореи вооруженных сил под флагом ООН. Отец приятеля, еврей и правоверный коммунист, с пеной у рта доказывал мудрость советской внешней политики. Я позволил себе с горячностью сказать что-то неуважительное. «И тебе жалко этих корейцев и китайцев! Да их там миллионы, сотни миллионов, они все равно победят!» — взорвался оппонент. И в тот момент я впервые подумал, насколько отвратительно построен наш мир.

Жизнь каждого человека и моя тоже — скоротечна. Что бы мы ни делали, всему есть конец. Сотни миллионов — это же люди, живые существа. У каждого свое лицо, своя жизнь, семья, дети, собственное представление о счастье, естественное стремление к благополучию. Почему они должны умирать? И разве все они не так же, как и я, чувствуют горе, радость, обиду, боль? Все они — корейцы и китайцы, немцы и русские, американцы и вьетнамцы, евреи и арабы, англичане и ирландцы? Нет, война чудовищна, насилие бессмысленно, человеческая жизнь бесценна.

Еще один случай заставил меня снова задуматься о людских судьбах, о милосердии и прощении. В знойный день возле ленинградского Дома писателей я увидел заросшего щетиной, в лохмотьях, мужчину, жадно пьющего из лужи. Изумленный, я подошел к незнакомцу и спросил, не могу ли быть чем-нибудь полезным. Он поднял голову, и из глаз его брызнули слезы. На ломаном русском он объяснил, что возвращается из плена, пробирается в Германию. Я протянул ему яблоко — все, чем был богат в тот момент, и пожелал поскорее увидеть своих близких.

Со смущенным сердцем возвращался я домой. Нас учили в школе ненавидеть врагов. «Папа, убей немца» — такие или подобные плакаты наводняли русские города и села во время войны. Почти все мои родственники погибли на фронте, либо умерли от голода в Ленинграде. Но эта встреча (17) вызвала горечь, чувство сострадания. Так жизнь учила присматриваться к людям, мне открылось существование других миров, непохожих на мой собственный.

Возможно, размышления об абстрактных материях стимулировали общественную деятельность. На уроках истории и географии я выступал с пространными, выходившими за пределы темы ответами, язвил, иногда даже паясничал, чувствуя слабость позиций преподавателя. Критические увлечения свойственны переходному возрасту, и мои классные наставники были снисходительны ко мне.

Вообще среди учащихся в нашей школе большинство составляли выходцы из семей старой петербургской интеллигенции. Прогулов практически не было, до выпивок и курения не дошло даже в выпускном классе. По-видимому, с этим был связан и уровень преподавательских кадров. В те годы началась борьба с «безродными космополитами», а в нашей школе их было немало. Одна из них, учительница истории, питала ко мне явную симпатию: она не раз с моей помощью демонстрировала различным комиссиям высокую эффективность преподавания общественных дисциплин. Для поддержания своих знаний я много читал дополнительной литературы по истории, а потом просто увлекся средневековьем. Кажется, в 16 лет я был лучше осведомлен о папских энцикликах, походах Кромвеля и хрониках французских королей, чем о многих эпизодах русской истории.

Но особенно любил я Аиду Львовну Голденштейн, преподавательницу русской литературы, заслуженную учительницу республики, награжденную еще в те времена орденом Ленина. Тучная, страдавшая грудной жабой, пожилая женщина, она преображалась, когда начинала разбор «Войны и мира» или тургеневских романов. По ее инициативе в школе ставились инсценировки классики. Я играл обманутого мужа Анны Карениной в спектакле по одноименному роману, затем белого офицера в «Незабываемом 1919-м» Вс. Вишневского. Пришлось исполнить роль и в маленьком скетче по мотивам исторических хроник В. Скотта. Но здесь застрельщиком оказалась наша «англичанка», тоже увлеченная, любившая свою профессию дама.

Втянувшись во все эти школьные дела, я неизбежно оказался на виду у своих однокашников и преподавателей. В конце концов меня избрали комсоргом.

Вплоть до окончания школы я вместе с матерью продолжал выезжать на каникулы в разные места. В Доме отдыха (18) МГБ в Териоки (ныне Зеленогорск), куда мать устроилась на работу, я занимался тем, что целыми днями с такими же подростками методично обследовал места боев, где сохранились искалеченные остовы танков и самоходок. Находили и взрывали в лесу мины, собирали патроны из подсумков покоившихся в болотах скелетов, из рогаток били стекла в заброшенных финских домах. Впервые побывали на линии Маннергейма, лазали по дотам, восхищаясь добротностью и неприступностью этих сооружений.

Побывали мы и на Череменецком озере. Там разрушенную войной усадьбу Ропти Ленинградское управление МГБ использовало совместно с совхозом имени Дзержинского как подсобное хозяйство. Мать, как обычно, трудилась. Меня же обучал игре в покер инструктор горкома партии.

События внутренней жизни, казалось, проходили мимо нас. Между тем в Ленинграде уже разгромили «оппозицию» во главе с Кузнецовым, Попковым, Бадаевым и др. Отец рассказывал о многочисленных арестах в городе. К тому времени он работал в охране ленинградского партийного руководства. Служба в защищенных от бомбовых ударов казематах Смольного не прошла незамеченной. В 1945 году отец получил звание младшего лейтенанта, в тот же год выехал в составе советской контрольной комиссии, возглавлявшейся А. Ждановым, в Хельсинки. По возвращении был зачислен в охрану смольнинских вождей. Из них только А. Кузнецова, первого секретаря обкома, а позже секретаря ЦК, расстрелянного по так называемому ленинградскому делу, вспоминал добрым словом.

Летом 50-го года я вновь оказался в Игналине. От старого рынка осталось жалкое подобие, в лесах было тихо. Жизнь как будто замерла. Коллективизация и жесткая хватка МГБ сделали свое дело.

В истоме теплых, благоухающих вечеров, часто засыпая на сеновале хозяйского дома, я испытывал первое, еще слабо осознанное, инстинктивное влечение к противоположному полу. Я уже начитался Куприна и Бунина, Мопассана и Золя. Последний притягивал и отталкивал одновременно натуралистическим описанием любовных сцен. Я сравнивал книжных героинь с реальными персонажами в жизни: вот маленькая, изящная литовка Изольда. Зеленоватые смешливые глаза, мальчишечий овал лица, короткая стрижка, формы неразвиты, грудь едва просматривается, смотреть приятно, но искры не высекает. А вот Люба — крупная, с (19) выпухлостями с обеих сторон, старше меня на два-три года. Она обнимает меня, не стесняясь, в присутствии матери. Мне не понятны ее намерения. Может быть, просто манера поведения — есть такие падкие на поцелуи особы. Мне не нравятся ее приставания. В них есть что-то вульгарное.

Через несколько лет я столкнулся с ней в Таврическом саду, она сидела на скамейке и читала «Яму». Для меня это был пройденный этап. Я уже осваивал на английском «Любовника леди Чаттерлей».

По окончании девятого класса я в последний раз выехал вместе с матерью на летние каникулы, теперь уже на Украину, где жили под Винницей какие-то старые знакомые, обещавшие изобилие дешевых овощей и фруктов.

Образ жизни местных определяла сахарная свекла и маленький завод, где многие из них работали. Наши гостеприимные хозяева оказались заядлыми самогонщиками. По вечерам в хате они засыпали украденный на заводе сахар в огромные чаны и варили свое зелье. Я наблюдал, как начинал капать первач, и однажды меня угостили этой отравой. Раньше мне не приходилось пробовать спиртного. Отец не проявлял к нему никакого интереса, мать — тем более. Отец, кстати, и не курил. Незадолго до отъезда на юг, уже почти взрослый, я купил пачку папирос и, стоя возле унаследованного от петербургской бабушки старинного трюмо, закурил. Не успел я оценить эффект, который смогу произвести на своих приятелей с папироской в зубах, как сзади скрипнула дверь. Моментально я выбросил окурок в приоткрытое окно. Вошедший в комнату отец, потянув носом воздух, спросил, кто здесь курил. Я пожал плечами, заметив, что, возможно, запах идет с улицы. Не говоря ни слова, отец вышел из комнаты, спустился по лестнице вниз, подобрал на улице еще не угасшую папиросу и вернулся в дом. Также не говоря ни слова, он закатил мне мощную оплеуху. С тех пор у меня не возникало желания курить.

Винницкое лето запомнилось и еще одним эпизодом. Общаясь с деревенскими, я услышал, что местный врач пользует пациентов не бесплатно, как положено при социализме, а за деньги или что-нибудь съестное. Возмущенный, я двинулся к усадьбе врача и стал трясти растущую там грушу. Реакция последовала незамедлительно. С криком и бранью какая-то толстушка бросилась ко мне, пытаясь схватить за шиворот. Не зная еще, что она и есть искомый злодей, я бросился наутек. На следующее утро, выяснив, что (20) единственной владелицей усадьбы является врач, я, преисполненный чувством благородного гнева, вновь появился у злополучной груши. На этот раз я застал хозяйку врасплох и отчитал ее со всей пышностью и красноречием, на которые способен комсомольский вожак, всерьез относящийся к своим обязанностям. Удивительно, но она, сначала встретив мои упреки в штыки, потом начала оправдываться, ссылаясь на низкую зарплату и деревенские традиции.

На берегу Южного Буга я млел от зноя и безделья. Читать было нечего. О телевидении тогда еще почти никто не слышал. На танцы под духовой оркестр я не ходил, так как танцевать меня никто не научил. В мужских школах при системе раздельного обучения навыки обхождения со слабым полом приобретались методом проб и ошибок. Я остро чувствовал необходимость самосовершенствования. Но где, как?

А пока я лежал на пляже и рассматривал деревенских красавиц. Некоторые из них проявляли внимание к юному ленинградцу. Одна заботливо приносила фрукты, другая — найденные где-то старинные монеты. Я тогда уже расстался с коллекционированием марок — эта страсть длилась всего два-три года. Увлечение нумизматикой тоже прошло через несколько лет, но я сумел скопить за бесценок приличное число монет, в том числе времен Римской империи. Одну из них подарила мне винницкая девчонка.

Осенью я пошел в последний, выпускной класс. Я начал ухаживать за девчонками из соседних школ. Это были неуклюжие попытки привлечь к себе внимание, но не за счет внешних данных — тут я не питал особых иллюзий, а скорее путем использования знаний в различных областях и умения их преподносить. К тому времени у меня появилась личная библиотека, и отец, сам едва закончивший семилетку, но поощрявший мое увлечение книгами, купил для меня большой книжный шкаф. Читал я много и беспорядочно. С русской литературой управлялся по ходу школьной программы, отдавая предпочтение Тургеневу. Из немцев выделял Фейхтвангера и С.Цвейга. Очень неравнодушен был к Ибсену и Гамсуну. В Гюго был просто влюблен, а роман Дж. Лондона «Мартин Иден» перечитал трижды (один раз на английском) — так нравился мне главный герой и его яркая, но печальная судьба. К поэзии отношение было сдержанное: я не шел за пределы рекомендованного чтения до тех пор, пока не произошло нечто, выбившее меня из колеи: на пороге своего семнадцатилетия я влюбился. (21)

Эту девушку со спортивной фигурой, золотистыми с рыжинкой волосами и миловидным круглым русским лицом я приметил уже давно. Любитель велосипедной езды, я часто встречал ее в седле велосипеда, проносившегося мимо меня по той же улице.

Иванова Людмила Викторовна была на год моложе меня, училась в соседней школе. Ее отец, полковник, служил начальником ленинградского филиала Военно-политической академии, мать преподавала математику в школе. С младшими сестрой и братом Людмила занимала маленькую квартиру на первом этаже школы, в которой их отец до войны был директором.

С 51-го года я повадился навещать эту квартиру, она же и стала отправной точкой для моей будущей семейной жизни.

Отношение к предмету моего обожания было трепетным, я стеснялся проявлять свои чувства и больше разглагольствовал о прочитанных книгах и увиденных фильмах. Ранее я изредка бывал в театре, сначала это были «Сильва» и «Марица» в оперетте, а затем «Цыганский барон», «Риголетто» и «Травиата» в Малом Оперном. Теперь я стал регулярно посещать театры со своей избранницей. Летний сад с его нарядной публикой и постриженными газонами, скульптурами, украшавшими тенистые аллеи, вытеснил захудалый, плебейский Таврический. В сезон мы совершали и более дальние прогулки: в Лесное, Озерки, Невский лесопарк— милые ленинградцам места, где в начале пятидесятых годов еще не было уродливых пятиэтажек, где звенел в воздухе тугой, наполненный сосновой смолой аромат и птицы как будто радовались вместе с нами в предвкушении счастья.

В Невском лесопарке, куда мы добрались однажды на речном катере, я обнаружил, что моя любовь обладает не только приятной во всех отношениях внешностью, некоторой начитанностью и безупречным благонравием. Сидя на траве под кроной огромного дерева, я узрел дырочку в ее платье, плотно облегавшем фигуру. Бесстыдный солнечный зайчик бродил на ветру по ногам возлюбленной и непременно останавливался на этой небольшой прорези, обнажая капроновый чулок где-то гораздо выше колена.

Я, как завороженный, следовал взглядом за движением зайчика и неизменно задерживал его именно там. До встречи с Людмилой я не имел близких отношений с женщиной. Да, и в те дни умопомрачительной влюбленности я даже не (22) помышлял о чем-то подобном. Так мы и продолжали встречаться, обмениваясь почти детскими поцелуями, но чувствуя, что все это всерьез и надолго.

Тут-то у меня и проснулся интерес к поэзии.

Как ни странно, не наши классики, не Пушкин и не Лермонтов привили мне любовь к поэтическому слогу, к ярким одухотворенным образам, загадочным узорам слов и игре мысли. Первые, кто сразил меня наповал, были Брюсов и Бальмонт. Последнего в разрозненных страничках издания времен гражданской войны я заимствовал у своего приятеля Левы Бронштейна, да так и «зачитал». Сегодня этот томик Бальмонта в роскошном переплете стоит в моей библиотеке.

От двух Б я перешел к третьему — Блоку. Затем пошло все подряд, но в первую очередь русские и западные символисты: Мережковский, Гумилев, Бодлер, Малларме, Аполлинер...

На книжных развалах, тогда еще существовавших в Ленинграде в районе Думы, я купил несколько томиков дореволюционного издания Д'Аннунцио, чья проза показалась мне на уровне классной поэзии. Года через два я познакомился и с английской поэзией, а пока довольствовался тем, что мог достать у приятелей, букинистов, в библиотеке Дома писателей, куда меня пристроила мать однокашника.

Близились выпускные экзамены. Однажды взбудораженный весной класс решил дружно прогулять несколько уроков. Молодая кровь бурлила, и послушание не считалось большим достоинством. Я отказался присоединиться к этой выходке и, оставшись в гордом одиночестве, встретил учительницу в классе словами о весне-чародейке, способной увлечь любого, что и ей должно быть знакомо. Скандала не произошло.

На следующий день все шло в обычном ритме. Опасение, что меня осудят, оказалось напрасным. Веселая незлобивая компания юнцов отнеслась снисходительно к своему комсомольскому вожаку. Это было чудное время, тот самый разгар молодости, когда, по словам А. Моруа, «чувства пылают, а сердце наполнено чистотой, когда гений вот-вот вырвется наружу, но никто еще не постиг его, когда человек чувствует себя сильнее всего мира, но он еще не может сам доказать свою силу, это время, когда сердце человека поет в груди, когда он так нетерпелив и то впадает в отчаяние, то преисполнен надежд».

Шел 1952 год. (23)

Куда и с кем пойдет молодой комсомольский активист, дитя времени, единственный сын, выпестованный заботливыми родителями, уверовавший с малых лет в незыблемость основ, правоверный до мозга костей, невинный в физическом и нравственном смысле? Он будет с теми, кто поведет его в город Солнца, в коммунистическое завтра, где нет частной собственности, нет праздных негодяев и тунеядцев; где все трудятся, всесторонне развиты, каждый получает по потребностям, народ избирает правителей государства и добровольно проходит военное обучение для защиты страны от внешних врагов.

Для этого можно бы поехать в Москву, поступить в Институт международных отношений, а оттуда путь открыт для блестящей карьеры. Но в профессии дипломата есть что-то сугубо гражданское, а отечеству нужны мужественные защитники, способные постоять и за себя, и за родной дом. Итак, комсомольский вожак пойдет на службу в овеянные славой органы госбезопасности.

Отец выступил против моего решения. Он убеждал меня, что это собачья, неблагодарная работа, что мне лучше пойти в гражданский институт. Но я был упрям и непреклонен. Зная, что в Ленинграде есть высшее учебное заведение, готовившее кадры для МГБ, я упросил отца выяснить условия набора и сроки подачи документов. Моя настойчивость возымела действие.

Через неделю я заполнил многостраничную анкету и отдал ее отцу. Еще через две недели отцу сообщили, что в этом году набора не будет. Я приуныл, но от мысли стать чекистом не отказался. Я был готов ехать куда угодно, лишь бы достичь своей цели. Я направил документы в высшее пограничное морское училище, но не прошел туда по зрению. Тогда, в отчаянии, я направил запрос в Сортавалу, где дислоцировалось училище МГБ. Там мой интерес к учебе в богом забытом крае вызвал фурор. Руководство училища телеграфировало согласие и просило прибыть в училище поскорее.

Случайный телефонный разговор с моей знакомой из соседней школы спутал все карты. Ее отец работал в МГБ; поинтересовавшись, куда я собираюсь поступать учиться, она мне сказала, что в городе есть интересное учебное заведение, где стоит попытать счастья. Но следует поторопиться, ибо прием заканчивается через несколько дней.

Я встрепенулся. Речь шла о том самом институте, куда я (24) первоначально подавал документы. Теперь же они отосланы в Сортавалу. Что делать?

Если бы не отец, может быть, все пошло бы иначе. Он взял отгул и на следующий день на локомотиве в кабине машиниста добрался до Карелии. Через два дня документы были доставлены в Ленинград. Еще через два дня я сдал подряд четыре экзамена и, получив по всем предметам «отлично», стал слушателем Института иностранных языков МГБ СССР. (25)

 

Глава II

 

Юноше, обдумывающему житье,

решающему, сделать бы жизнь с кого,

скажу, не задумываясь: делай ее

— товарища Дзержинского.

 

В. Маяковский

 

Прежде чем я надел офицерскую форму слушателя Института — привилегия, которой пользовалось единственное в Ленинграде, да, наверное, и в стране, высшее военное учебное заведение, я выступил на выпускном вечере в своей школе и в присутствии торжественно настроенной, нарядной публики громогласно заявил с трибуны, что намерен учиться, а затем служить в органах МГБ. «Я убежден, что на мою жизнь хватит нужной нашему обществу работы по выгребанию нечисти, отравляющей существование первого в мире социалистического государства. Возможно, я буду «последним из могикан» и аппарат подавления к тому времени отомрет вместе с другими структурами государственной власти за ненадобностью, но я полон решимости, встав на этот путь, идти по нему до конца». Мои слова были встречены аплодисментами, некоторые в толпе недоуменно переглядывались. Я поймал на себе встревоженный взгляд отца. Как сотрудник негласной службы МГБ, а он в те годы уже выступал в роли «топтуна» Седьмого отдела Ленинградского управления, отец не любил, когда вслух и тем более в привязке к нему упоминалась госбезопасность.

Через неделю я побывал на выпускном балу в соседней мужской школе. Пришли девушки, которых наиболее смелые молодые люди пригласили танцевать. Неожиданно включили мелодию танго, и радостно возбужденные пары бросились исполнять находившийся под запретом танец. Счастье длилось недолго — в зал ворвалась заведующая учебной частью и потребовала прекратить безобразие. Никто ее, однако, не слушал: получившая аттестаты молодежь (26) уже не боялась своих бывших наставников. Завуч все больше свирепела, угрожая вызвать милицию. Я подошел к ней и разъяснил, что танго является народным испанским танцем, он не может подпадать под категорию буржуазных, разложенческих и иных неподобающих для исполнения в советской школе. Мое вмешательство окончательно вывело ее из себя, и она ринулась вниз по лестнице с криком: «Хулиганы! Вас всех в каталажку надо запереть!» Минут через пятнадцать один из «хулиганов» заметил через окно приближающуюся милицейскую машину. Танцующие оставили своих дам и спешно начали сооружать баррикаду из скамеек перед входом в зал. Пока милицейский наряд рвал двери, кавалеры нашли черный ход, по нему спустились во двор и затем врассыпную бросились по домам, оставив лучшую половину человечества объясняться с милицией относительно происхождения танго и причин, побудивших ее разлагаться с хулиганьем из неизвестно какой школы.

На этой звонкой струне оборвалась моя гражданская жизнь. Я открывал новый для себя мир, казавшийся со стороны таинственным и недоступным.

Здание Института, в котором мне предстояло провести четыре года, до революции занимали юнкера. Длинное, казарменного типа строение окнами выходило на трамвайные рельсы, рядом размещались военно-топографическое училище и Военно-воздушная академия имени Можайского. Внутренний двор, ограниченный с одной стороны высоким глухим забором, а с трех других — стенами, полностью изолировал нас от внешнего мира. Нижние окна с матовыми стеклами были укреплены толстыми металлическими решетками. Правда, первый этаж использовался главным образом как кухня, столовая и спортивный зал, поэтому претензий по поводу неудобств никто не высказывал.

Впервые попав в непривычные, казенные условия, я затосковал. Мои отношения с Людмилой еще не настолько устоялись, чтобы я чувствовал себя спокойно, сидя за решеткой, тогда как она подвергалась постоянным соблазнам вольной жизни. Выходить в город разрешалось лишь раз в неделю, телефонная связь ограничивалась, и у меня появилось ощущение, что я в западне.

Первые знакомства с сокурсниками тоже настраивали не на оптимистичный лад. Народ под этой крышей собрался весьма разношерстный. Я был, пожалуй, единственным попавшим в Институт прямо со школьной скамьи. Подавляющее (27) большинство представляло периферию — от Сибири до Белоруссии, многие отслужили в армии, работали на заводах, в шахтах и колхозах. Наиболее близкой мне по духу и по возрасту оказалась группа выпускников Ленинградского суворовского училища МГБ СССР. (Было и такое учебное заведение среди многочисленных военных школ, разбросанных по стране.) Суворовцы в какой-то мере задавали тон; их подтянутость, выучка, грамотность контрастировали с провинциальными манерами и невысоким уровнем общей культуры остальной массы.

На нашем курсе было меньше ста человек, и вскоре мы хорошо узнали друг друга, тем более что первый год с понедельника до субботы включительно мы жили в казарме.

Спали мы в огромных комнатах, до двадцати коек в каждой. Подъем в семь утра, зарядка во дворе с пятнадцатиминутной пробежкой по улице в нижней рубахе или без нее, в зависимости от погоды. Завтрак в просторной столовой, добротный, но без излишеств. Мяса в достатке, масло и сахар всегда. Макароны по-флотски и разнообразные каши доминировали в меню, но, получая стипендию 600 рублей в месяц — сумма по тем временам для студентов сказочная, мы позволяли себе и шоколад, и икру, и другие лакомства.

Завтраку предшествовало построение. Начальнику курса докладывали о состояния здоровья личного состава и происшествиях, после чего он обходил сдвоенные ряды, внимательно изучая подбородки своих подопечных на предмет выявления несбритых волосинок, придирчиво осматривал латунные пуговицы и пряжки ремней, состояние обуви, иногда отворачивал воротнички гимнастерок. Почерневшая пуговица или несвежий воротничок могли послужить причиной для замечаний и даже неувольнения в выходной день, если порядок нарушался систематически. Наш первый начальник курса, старший лейтенант Созинов, внешне походил на учителя сельской школы. Блондин, лет около сорока, с жидкими прядями волос, сухощавый, без военной выправки и офицерской заносчивости, он обладал добрым нравом, и бледно-голубые глаза его всегда излучали ровный теплый свет. Его отношение к молодежи было скорее отеческим, чем командирским. Ему не хватало грамотности, и это, очевидно, тормозило его служебный рост. Он стеснялся спорить с подчиненными и редко прибегал к дисциплинарным наказаниям. Меня тронула просьба, с которой он обратился однажды поздно вечером, заманив меня к себе в кабинет. (28)

«Слушай, ты лучше меня знаешь грамоту, посмотри, все ли у меня здесь верно и без ошибок написано», — сказал Созинов, сунув мне в руки какой-то документ. Я с удовольствием помог подправить его рапорт вышестоящему начальству, и мое уважение к старлею от этого только возросло.

Занятия в Институте начинались в девять и заканчивались около трех пополудни. Дисциплины преподавались те же, что и в гражданском вузе языкового профиля, по крайней мере до второго курса. После обеда можно было с часок поспать, либо посидеть в библиотеке. Затем под контролем командира группы шла самоподготовка, подразумевавшая выполнение заданных уроков и самообразование. Вечером, после ужина, получасовая прогулка строем по Большому проспекту Петроградской стороны, иногда с песнями, если находился запевала, завершалась отбоем в 11 часов.

Английское отделение, в которое я попал по собственному желанию и по причине некоторого знания языка, состояло из двадцати человек, разделенных на две равные подгруппы. Самым крупным считалось германское отделение — почти все его выпускники предназначались для работы в ГДР и потребность в специалистах по Германии с каждым годом возрастала. По десять-пятнадцать человек изучали французский, японский, китайский и персидский языки.

Первое время запас знаний, полученный в школе, давал возможность не особенно утруждать себя уроками. Зато я открыл в Институте превосходную библиотеку, фондов которой не коснулась рука цензора. Там я и просиживал часами, когда позволяла обстановка.

Постепенно осваивался я и в новом коллективе. Самой привлекательной фигурой для меня оказался Юра Гулин. Этот коренастый уралец, с пышной, артистично уложенной шевелюрой и живыми зеленоватыми глазами, горделивой посадкой головы, интересно рассказывал мне о своем отце, который в довоенные годы ушел в нелегальную разведку НКВД и пропал без вести. Юра обладал отличным музыкальным слухом и, по его словам, имел дома коллекцию граммофонных пластинок, начиная с дореволюционных записей Карузо и Баттистини и кончая парижским шаляпинским исполнением литургии Гречанинова. Мы вместе слушали радиоконцерты классической музыки, ходили в филармонию.

Юра выделялся своими независимыми суждениями. Отношение к нему сразу сложилось неровное. До прихода в (29) Институт он около года работал в «органах» и, в частности, исполнял роль подсадной утки у арестованных по политическим статьям. Вскоре вокруг нас образовался небольшой коллектив сочувствующих, главным образом из числа суворовцев, или, как их называли, «кадетов». Тянулись к нам и выходцы из медвежьих углов: Володя Коровин — курчавый, смуглолицый моряк с Тихого океана, прошедший огонь и воду за пять лет службы на Дальнем Востоке, Борис Чечель — степенный парень из западных областей Украины, обладавший сметливым умом и крепкой крестьянской хваткой, Виктор Черкашин — сын железнодорожника из Пинска, высокий, располагающий к себе женщин щеголь с провинциальными замашками, сообразительный и практичный во всем, что пахло выгодой. Были и фигуры менее симпатичные.

В то время я вел дневниковые записи, в которых почти ежедневно фиксировал наиболее интересные события и собственные размышления по самым разнообразным вопросам. У меня сохранилась характеристика Коли Чаплыгина, в прошлом шахтера из Кузбасса, взятого в органы по разнарядке в качестве представителя рабочего класса. Достаточно хорошо узнав Чаплыгина за полгода совместной учебы, я с юношеской непосредственностью писал о нем: «Бывают же ослы на свете! Коля — типичный пример. Туп во всех отношениях, совершенно неразвит, груб, неотесан. Вся фигура его как бы подтверждает мое впечатление: большая голова с тяжелой квадратной челюстью, плоским обезьяньим носом, широко раскрытыми глазами кретина, в которых мерцает какой-то коровий огонек; волосы жесткие, как грива у лошади; крайне неуклюж — крупный таз, походка не прямая, а слегка наклоненная вперед. Первобытный человек на заре своей трудовой деятельности. За все время не дочитал даже одной книги — Р. Роуана «Очерки секретной службы». Угрюм, как баран. Его девица, впрочем, такая же корова, как и он сам. Но этот «добрый молодец» пытается задавать тон, уверовав в свою пролетарскую непогрешимость. Он и про оперу что-то скажет, и по сексуальным проблемам специалист, обсуждает, вызывая у всех смех, чего он понять не может. Диву даешься, откуда такие люди берутся? Пригласили его в драмкружок. Играет он там доносчиков и предателей».

Не знал я тогда, что и в реальной жизни Чаплыгин сыграет роль доносчика, причем я же и стану жертвой его доноса. (30)

 

Март 53-го года. Голова наполнена светом и звуками весны. Небо голубое-голубое. Смотришь — и нет конца. Голубизна переходит в синеву где-то высоко, высоко. И на земле все кажется таким мелким по сравнению с огромным синим океаном...

Я только что просмотрел свежий номер «Правды» и спешу поделиться сам с собой мыслями о прочитанном: «В фельетоне «Бурьян» рассказывается о детях одной матери, которые после смерти отца разделили все имущество и разъехались, оставив старушку без кола и двора. Из четырех детей никто не оказался Человеком. Все оказались свиньями. Никто не взял мать к себе в дом, все отказались от нее. Отправили в больницу. Кто эти люди? Преподаватель одного из московских институтов, работник прокуратуры на Украине и т. д. Наверное, все коммунисты! Сволочи! К сожалению, их можно только выгнать из партии...»

Следующая запись сделана только 10 марта: «Умер Сталин! Жутко! С 2 марта был парализован и 5 марта в 9 ч. 50 мин. вечера скончался. Очень трудно поверить! Каждый день, начиная со второго марта, мы ожидали бюллетеней о ходе болезни. Радио не выключалось на ночь. Утром 6 марта Левитан зачитал сообщение правительства. Еще не проснувшись как следует, я уже понял, так же как и все, трагичность этого сообщения. Слезы душили, еще нераскрывшиеся глаза наполнились ими, и, уткнувшись в подушку и закрывшись одеялом, я не спал до подъема.

Утром, угрюмые, мы бродили по коридору. Распорядок дня был нарушен. Все сидели и слушали радио, забыли о зарядке, построении, завтраке. На 5 часов было назначено траурное заседание. Настроение у всех подавленное. Только идиот Володя Бескрайний рассказывал похабные анекдоты и смеялся как ни в чем не бывало.

Позвонил домой. Мать говорит: «Умер твой батька» — и плачет. В пятницу, по дороге в фотографию, наблюдал за поведением людей на улице. Мне показалось, что все довольно равнодушны. Придя к своим, долго возмущался тем, что не заметно нигде, что умер человек, величие которого даже трудно охарактеризовать обычными словами. Траурная музыка все время вызывает слезы. Глаза становятся влажными, блестящими, но внешне ничего не заметно.

С подарком для матери пришел домой 8 марта. Она сильно плакала. Говорит, что умер не только Отец, но и Бог, у которого мы жили за пазухой. На Маленкова смотрит (31) с недоверием, говорит, что молод слишком. Отец сказал, что у него на работе все сотрудники плакали. А у нас на траурном митинге только Артур Кудрявцев рыдал и несколько преподавателей. Не поняли еще многие глубины несчастия.

Слушал Лондон в новостях. Говорили о том, что толпы людей идут проститься с Великим Отцом, о предстоящей церемонии похорон. Совершенно объективно. Потом наткнулся не передачу «Голоса Америки». Слова «кончилась кровавая власть Сталина» возмутили до глубины души. Правительство США прислало соболезнование, подчеркнув, что это лишь долг вежливости, а не искреннее сочувствие. Однако даже долг вежливости можно исполнить иначе, не подчеркивая формальность этого акта. Мы не можем быть уверенными в искренности посланий де Голля, Ориоля, Эйнауди и других. Но они почтили память величайшего после Ленина человека на земле, отдали ему должное, как это подобает цивилизованным людям. Только дикие янки, не имеющие ни малейшего представления о такте и вежливости, могут продолжать свою гнусную кампанию по радио и в печати. Такое омерзительное впечатление остается после всех передач «Голоса Америки» в то время, как все человечество во всех уголках мира трауром отмечает этот день. Когда я в понедельник утром пришел в Институт, ребята, естественно, спрашивали о реакции на Западе. Я информировал их, снабдив комментариями, изложенными выше. Лева Белоглазкин добавил ко всему сообщение «Голоса» по поводу реорганизации правительства, которую они назвали «министерской чехардой, не несущей облегчения народам России». Вечером того же дня командир подозвал меня и предупредил, чтобы я не распространял передачи «Голоса Америки» во избежание неприятностей. То же сказал мне и Коровин вчера в бане. Надо заткнуться. Надеюсь, что собравшиеся в связи с этим тучи разойдутся.

В понедельник в Москве состоялись похороны. Народу было очень много. Из Ленинграда ехали в столицу целыми коллективами, а некоторые сбегали с занятий и со службы, чтобы попасть вовремя в Москву. В 12 часов дня остановили повсеместно работу, произвели салют гудками и артиллерийскими залпами. Мы все собрались у радиоприемников и слушали выступление Маленкова. Твердым голосом он произнес речь, в которой подчеркнул, что священной обязанностью партии и правительства является укрепление партийных рядов, единства, повышение материального и культурного (32) уровня жизни народов СССР, укрепление мира во всем мире. Затем выступил наш новый министр Л. П. Берия. Обстановка в зале была напряженной, она разрядилась слезами только при выступлении Молотова. Дрожащим голосом он произнес первые слова, и весь наш женский персонал застонал от горя. На мужской половине происходило почти то же самое. Когда под звуки траурного марша гроб с телом Сталина понесли в мавзолей, плакали почти все. Это была демонстрация не только горя, но и любви к нашему родному Сталину. Горе, конечно, велико, но иногда кажется, что это ерунда: ведь Сталин не умер, он не может умереть, его смерть — лишь формальность, необходимая, но не такая, которая лишает людей уверенности в будущем. То, что Сталин жив, будет доказываться каждым новым успехом нашей страны как во внешней, так и во внутренней политике. По-моему, любое хорошее начинание в стране будет называться сталинским. С его именем будут жить все поколения, которые родились в эпоху его деятельности. И только поколение 20, 30 — 40-х годов будет помнить его лишь по книгам и сказаниям. В Москве будет сооружен Пантеон для Ленина и Сталина, других деятелей нашего государства. Поступили первые сообщения из-за границы: Катовицы переименован в Сталингруд, дворец науки в Варшаве будет носить имя Сталина. В Праге на Вацлавской площади огромная масса народа без шапок слушала траурную передачу из Москвы... В Италии на 20 минут прекратили работу предприятия...

Дни, подобные 6-9 марта, заставляют каждого человека еще раз критически подойти к оценке своей деятельности.

В частности, мне надо усилить работу на всех направлениях, не терять зря время в бессмысленной болтовне или ничегонеделании. Необходим жесткий распорядок самоподготовки. Нужно точно распределить время на каждый предмет изучения. Изучение английской, потом американской, а позже европейской литературы, западной музыки (позже русской и советской), истории Англии, затем Америки и Европы, истории дипломатии, архитектуры, живописи, позже римской и греческой культуры, латинского языка не должно мешать изучению английского и немецкого языков. Нельзя, конечно, обходиться без чтения художественной литературы других стран. Уплотнение дня предстоит весьма серьезное. На следующей неделе необходимо отпечатать ряд (33) фотокарточек. У нас прекрасно оборудованный кабинет для этих целей. Надо, чтобы на Доске почета висела моя хорошая фотография.

Еще не решил точно, но ясно вижу пользу и имею желание начать приобретение грамзаписей крупнейших музыкальных произведений. На эту мысль меня натолкнуло не только желание изучать и знать музыку вообще, но и траурные дни, когда по радио звучали дивные мелодии.

Если я буду создавать фонотеку, то не такую, как Юра Гулин, который собирает все, что под руку попадет, кроме русских народных песен. У него в коллекции рядом с Чайковским, Верди и Шопеном стоят Утесов, Шульженко, Козин и Лещенко, бродвейский джаз и одесские блатные песни. Конечно, хорошо иметь все, но без последнего можно обойтись. Утесова и джаз можно слушать по радио. Я буду отбирать только европейских и русских классиков, а также легкую музыку из лучших оперетт, неаполитанские и венгерские песни и танцы».

Прошла неделя после траурных церемоний в Москве. Жизнь возвращалась на круги своя. Неожиданно меня вызвал к себе Созинов. Разговор он начал в своей обычной простецкой манере, но меня сразу насторожил вопрос о том, как я провожу время, когда бываю дома. Мелькнула мысль: кто-то стукнул о моих увлечениях радиопередачами из-за кордона. Чтобы отвести удар, я сразу «признался», что систематически слушаю радио для шлифовки произношения и пополнения словарного запаса. «Что еще, кроме английских передач?» — спросил Созинов, пристально глядя мне в глаза. «Еще музыку». — «Какую музыку?» — настаивал Созинов, и лицо его приобрело жесткое выражение. «Западную». «Какую западную?» — уже зло спросил он. «Джазовую, иногда классическую». — «Что читаете?» — «Книги и справочную литературу, энциклопедии». — «Какие книги?» Это уже походило на допрос. «Западную художественную и по разведывательной тематике»,— ответил я. «Почему интересуешься только Западом?» — Созинов перешел на «ты», что могло предвещать либо грубый окрик, либо отеческий совет — он был способен и на то, и на другое при неизменном тоне и внешней невозмутимости. «Потому, что предполагаю, что буду работать в разведке на Западе, а чекисту необходимо знать все о будущем театре военных действий». «Старлей» усмехнулся: «Если ты попадешь в число счастливчиков, то окажешься в разведке. А если тебя отправят на Курильские (34) острова? Вы с Гулиным ведете себя очень независимо. Что он из себя представляет? Никак его не пойму». Вероятно, Созинов уже имел с кем-то беседу о Гулине, ибо проявил осведомленность о его наклонностях и отдельных высказываниях. Я не стал скрывать, что Гулин мне симпатичен, более того, он ухаживает за сестрой моей любимой девушки и, кто знает, может быть, мы породнимся. Удовлетворенный моей откровенностью, Созинов отпустил меня без дополнительных назиданий. Я же намотал на ус: впредь следует быть осторожнее. Чтобы оказаться среди «счастливчиков», надо продержаться на Доске почета до конца учебы.

4 апреля я записал в дневнике: «Беспрецедентный в истории наших органов случай, который кладет темное пятно не только на госбезопасность, но и на правительство, на всю страну. Еврейская шапка в Кремле реабилитирована. По радио передали сообщение о том, что МГБ, применяя на следствии недопустимые методы, вынудило невинных людей сознаться в отравлениях, убийствах, шпионаже и подрывной деятельности. Вовси, Коган, Майоров и другие освобождены из-под стражи.

Приходится серьезно задумываться над происходящим в стране. Несомненно, грядет хаос. Никто не знает теперь, чему и кому верить. Вчера «Правда» и правительство обвиняли органы в ротозействе и благодушии; сегодня они разносят органы за экстремизм и «непозволительные методы». Такие заявления дискредитируют и морально подавляют работников МГБ. Вместе с тем они дают повод и основательную почву для враждебной пропаганды с Запада. Публичное признание того, что органы применяют насилие в ходе следствия, подтверждает сообщение «Голоса Америки» о том, что при нашей системе можно заставить человека признаться в чем угодно. Такие ошибки дорого будут стоить государству и МГБ. Больше всего, конечно, пострадает наш престиж. Растерянность царит не только у работников органов, но и у всего народа. Кампания бдительности оказалась фарсом. МГБ потерпело громадный урон. Даже я, казалось бы, так преданный органам, начинаю поддаваться общим настроениям. Уважение к нашим руководителям явно идет на убыль. Все-таки заметно, что Сталин умер. Может быть, все происходящее сейчас и не является изменением политического курса, но повод для размышлений дает. Мне уже даже не нравится, что я служу в такой неавторитетной организации. (35) Конечно, учебу надо продолжать здесь, но потом, возможно, лучше работать в КПСС или МИД».

Быстрое развитие событий, связанных с «делом врачей», побуждает меня сделать еще одну запись в тетради несколько дней спустя: «Арестованы руководящие деятели госбезопасности. Замминистра, начальник следственного отдела Рюмин, стал символом авантюризма и карьеризма. По его адресу сыпятся эпитеты, которыми ранее награждали врагов. Обвиняют Рюмина не только в клевете, обмане правительства, но и в разжигании национальной розни. Получается, что кампания антисемитизма зародилась в органах, а затем была распространена повсеместно. До сих пор не могу прийти в себя из-за этих разоблачений. Адский позор. Интересно, что изменился мой тон в общении с начальством: вместо уважительного почитания — развязность и даже грубость. Вероятно, от того, что поколебался авторитет руководителей. Впервые в жизни в мое сознание внесен разлад, разрушено некогда существовавшее единство личного и общего. Это ведет к упадническому настроению, повышенной чувствительности и раздражительности».

По-видимому, критическая волна, неожиданно захватившая меня и моих сверстников, обнажила закрытые ранее темы и невыговоренные мысли. Володя Коровин вдруг решил поделиться воспоминаниями о службе на Дальнем Востоке. Он и раньше рассказывал о дивной красоте Камчатки, о нравах северных народов. А тут его как будто прорвало: «Все, что пишут сегодня в газетах, — трепотня, — безапелляционно заявил Коровин. — На Камчатке до сих пор царит жуткая нищета. Туземцы живут в развалинах, которые трудно назвать жилищами. Входишь в «дом» — стоит стол, табуретка и печь. В крыше дыра. Мать сидит с ребенком, другой ребенок лежит в люльке. Холодный дождь льет через щели прямо в люльку ребенка. Мать безучастно смотрит на происходящее, но что она может сделать? Стройматериалов нет, пища — рыба и хлеб, вокруг ужасная грязь. В руководящих кругах взяточничество, казнокрадство, моральное разложение. Директор судоремонтного завода в Петропавловске — диктатор, его прихотям подчиняется весь округ. Он может не выдавать рабочим зарплату по три месяца, выгонять без предупреждения неугодных ему, вести себя как рабовладелец по отношению к своим служащим».

Я слушал Коровина с завороженным вниманием, и в голову лезли «неразрешенные» мысли: Сталин умер, но ведь (36) при нем люди жили как скоты, не сегодня появилось то, о чем поведал бывалый тихоокеанский матрос. Возникали какие-то несвязные параллели, очевидно навеянные чтением отрывков из «Mein Kampf». Почему Гитлер называл Францию негроизированной нацией, государством мулатов? Как случилось, что немцы восприняли книжку Гитлера всерьез, сделали ее идеологическим путеводителем? Фюрер здорово надул немцев. Вообще, надо уметь одурачить всю нацию.

Пока юноши, решившие делать жизнь с Дзержинского, жарко обсуждали зигзаги во внутренней политике страны, чекистское ведомство возглавил Лаврентий Берия. Его назначение было воспринято безропотно, как само собой разумеющееся. Где-то в верхах шла борьба за власть, но до нас доходили лишь ее отголоски из отрывочных сообщений западного радио. Предстоящие экзамены вскоре оттеснили эту проблему на задний план. Первый курс я закончил успешно, но завалил зачет по политэкономии. Впервые я испытал чувство стыда за пустяковый, казалось бы, инцидент. Преподаватель политэкономии, отличавшийся эрудицией и неортодоксальным подходом к изучаемому предмету, долго допытывался о причинах моего провала. Пришли к обоюдному согласию, что багажа знаний, приобретенного в школе, уже недостаточно для того, чтобы преодолеть с налету премудрости академической дисциплины. Помнится, этот преподаватель в лекции об экономических проблемах социализма высказал крамольную для 1953 года мысль о том, что представление о социализме никак не вяжется с нищетой и социальной несправедливостью, царящей в нашей стране. Можно говорить лишь о том, что в СССР заложен фундамент будущего социалистического переустройства, утверждал он. Не знаю, как сложилась потом судьба этого человека, но его высказывания не прошли бесследно.

Лето нагрянуло для нас неожиданно. Оно уже давно буйствовало изумрудом зелени за оградой нашей обители, но мы его ощутили, лишь когда выехали в Лемболово — маленький поселок на Карельском перешейке, где дислоцировалась дивизия МВД. Там нам предстояло пройти воинскую выучку, получить навыки владения оружием, закалиться физически. Мы жили в палатках в сосновом лесу, вставали в шесть утра, занимались на спортивных снарядах, преодолевали всевозможные препятствия, ползая по-пластунски под колючей проволокой и перепрыгивая искусственные рвы. По вечерам округа оглашалась громкими солдатскими (37) песнями, исполнявшимися на чекистский манер. В июне запевала вдруг затянул на известный мотив неизвестные доселе слова: «Ведет нас партия, ведет нас Берия...» Мы лихо маршировали под бравурную музыку, чувствуя, что назревает новый поворот в нашей жизни.

И он действительно состоялся, этот поворот, но оценить его в полную меру тогда мы не смогли. Да и кто мог вообразить, что верный соратник Сталина, Лаврентий Павлович, долгие годы, как утверждала официальная пропаганда, состоял на службе у империалистических разведок и вся его деятельность была направлена против завоеваний Октября? Кто мог предположить, что с уходом Берия с политической арены в обществе начнется долгий, мучительный процесс переоценки опыта строительства социализма, да и сама концепция социализма будет поставлена под сомнение?

Арест Берия вызвал смятение в рядах будущих чекистов, но панические настроения быстро улеглись, когда стало очевидным, что Институту и его слушателям это ничем не грозит. Правда, внезапно исчезли два грузина, как утверждали, сыновья родственников Берия, выделявшиеся на курсе своим высокомерно-пренебрежительным отношением к окружающим. Но об этом никто не сожалел.

В августе, на каникулах, я впервые отправился на Черное море со своим школьным приятелем Игорем Рольником. Он, как и многие десятиклассники того времени, пошел учиться в военное учебное заведение — Академию связи. Отец его был знаменитый в Ленинграде профессор-венеролог, а нас свела вместе не столько школьная скамья, сколько любовь к Фейхтвангеру и музыке.

Путешествовали мы «дикарями». Добрались до Анапы, где лакомились виноградом с плантаций Абрау-Дюрсо. Потом вздумали забраться в гору. До сих пор я испытываю щемящее чувство, когда вспоминаю, как, взобравшись по вертикальной каменной стене на высоту пятидесяти метров, я обнаружил, что дальнейшее движение вверх невозможно, а назад путь отрезан, так как известняковые опоры, по которым я карабкался, обвалились. Игорь стоял на коленях на твердой поверхности надо мной и пытался сунуть мне палку, но дотянуться до нее я не мог. Пальцы мои онемели, еще немного, и мне грозила верная смерть. Я на секунду закрыл глаза, пытаясь сбросить охватившее меня оцепенение, потом сделал последний отчаянный рывок и поймал рукой конец палки. Уже в безопасности, на пологом склоне, я ощутил (38) неимоверную усталость, как будто поднял на гору гигантский груз.

Мы продолжили путешествие, останавливая попутные грузовые машины, которые с бешеной скоростью уносили нас в неизведанные места. В Туапсе ночевали на скамейке в парке, потом шуршание гадов в кустах заставило нас перебраться на открытую платформу товарного состава, стоявшего в тупике. Рано утром нас разбудил мощный удар булыжника о борт вагона: проходившие мимо железнодорожные рабочие, приняв нас за бродяг, демонстрировали свое отношение к нетрудовому люду.

До Сочи мы добирались поездом Ростов — Тбилиси. На одном полустанке у кромки моря, искупались. Вернувшись в вагон, я обнаружил, что мои сандалии украдены. Ничего другого у меня с собой не было, а в Сочи мы прибыли в понедельник, когда все магазины были закрыты. Страшно хотелось есть и пришлось рискнуть: я спустил брюки до самых пят, прикрыв босоту ног, и смело вошел с Игорем в курортный ресторан. Мы превосходно поужинали, и только на выходе я поднял брюки до привычного уровня, приведя в ужас администратора.

Осень ознаменовалась знакомством с долгожданными чекистскими науками. Начинали, как положено, с истории ВЧК — МГБ — славного прошлого, еще не замаранного разоблачениями и хулой последующих лет. «Буржуазия, помещики и все богатые классы напрягают отчаянные усилия для подрыва революции, которая должна обеспечить интересы рабочих, трудящихся и эксплуатируемых масс. Буржуазия идет на злейшие преступления, подкупая отбросы общества и опустившиеся элементы... Необходимы экстренные меры борьбы с контрреволюционерами и саботажниками». Так писал Ленин в 1917-м, вскоре после Октябрьского переворота. Ему вторил его мудрый ученик Сталин: «ЧК есть карательный орган Советской власти... Он карает главным образом шпионов, заговорщиков, террористов, бандитов, спекулянтов, фальшивомонетчиков. Он представляет нечто вроде военно-политического трибунала, созданного для ограждения интересов революции от покушения со стороны контрреволюционных буржуа и их агентов».

Мы заглатывали постулаты вождей как непогрешимые истины. Лекторы, вещавшие с кафедры, носили военную форму и не скрывали своей принадлежности к Ленинградскому управлению МГБ. Наверняка они представляли тот (39) отряд чекистов, который в конце 30-х годов отправил на расстрел и в концлагеря миллионы невинных людей, но теперь они теоретизировали перед неискушенными юнцами, вливая отраву в их души, восхваляя внесудебные расправы и массовые репрессии как проявление партийной непримиримости и революционной бдительности. Но тогда мы верили каждому их слову.

Экскурс в историю плавно перешел в изучение основ агентурно-оперативной деятельности. Немолодой майор Лаптев стал нашим постоянным наставником. Он читал лекции, вел семинарские занятия, разрабатывал оперативные задачки, рассчитанные на выявление смекалки слушателей, привитие им практических навыков. От него мы впервые узнали, что агент — советский или иностранный гражданин, согласившийся добровольно или под давлением оказывать негласную помощь МГБ, — является главной фигурой в работе органов госбезопасности. Приобретение агентов, их воспитание и целеустремленное использование составляет содержание деятельности офицеров МГБ. Все остальные средства — слежка, подслушивание, негласные обыски и задержания, перлюстрация корреспонденции, секретное фотографирование и т. п. носят вспомогательный характер.

Готовясь к семинарским занятиям, я взял рекомендованную майором инструкцию по организации и ведению агентурного наблюдения и прочитал в ней:

«На обязанности лица, ведающего политическим сыском, лежит прежде всего приобретение и сбережение внутренней секретной агентуры — единственного вполне надежного средства, обеспечивающего осведомленность. Наружное наблюдение является лишь вспомогательным и притом весьма дорогим средством для разработки агентурных сведений и прикрытия конспиративности агентурного источника.

Лица, заведующие агентурой, должны руководить ими, а не следовать слепо указанию последних. Нельзя никогда открывать своих карт перед секретными сотрудниками, надо давать им только ту часть поручений, которые они в состоянии выполнить.

Необходимо твердо помнить, что сотрудничество отделяется от провокаторства весьма тонкой чертой, которую очень легко перейти. В умении не переходить эту черту и состоит искусство ведения успешного политического сыска. Достигается это только безусловно честным отношением к (40) делу и пониманием целей сыска, а не погоней за открытием и арестом отдельных типографий, складов оружия и т. п. Лучшим показателем успешной и плодотворной работы является такое положение, при котором на вверенном сотруднику участке совсем не будет ни типографии, ни бомб, ни складов оружия, ни агитации, ни пропаганды».

Я перевернул последнюю страницу инструкции и обнаружил, что она была введена в действие еще в конце прошлого столетия, когда в Департаменте полиции видную роль играл начальник так называемой «заграничной агентуры», он же шеф русской политической разведки П. Рачковский.

Удивительно, как близки оказались формулировки и основные положения инструкции тому, что преподавал нам майор Лаптев.

Я вновь углубился в изучение текста: «Секретные помощники приобретаются различными способами — недостаточная идейная убежденность, слабохарактерность, обида на руководителей, склонность к легкой наживе. Среди арестованных надо обращать внимание на лиц, дающих чистосердечные показания, причем необходимо принять меры, чтобы показания эти не оглашались.

Вновь завербованного помощника всегда следует незаметно для него основательно проверить с помощью наблюдения и через другую агентуру. Фамилию агента знает только сотрудник, ведающий сыском, остальные чины учреждения, имеющие дело со сведениями агента, могут в необходимых случаях знать только его псевдоним или номер. Чины наружного наблюдения и канцелярии не должны знать агента и по псевдониму. Сведения, передаваемые агентурой, должны храниться с соблюдением особой осторожности и в строгой тайне. Они обязательно проверяются.

Сотрудник, ведающий агентами, в общении с ними должен исключать всякую официальность и сухость, имея в виду, что роль агента нравственно очень тяжела и что свидания с сотрудником часто бывают в жизни агента единственными моментами, когда он может отвести душу и не чувствовать угрызения совести. Только при соблюдении этого условия можно рассчитывать иметь преданных людей.

Вознаграждение агента находится в прямой зависимости от ценности передаваемых им сведений и занимаемого положения в обществе. При скудном заработке агента надлежит обращать самое серьезное внимание на то, чтобы он (41) не давал повода заметить другим, что живет выше своих средств.

Свидания с агентом должны происходить на особых (конспиративных) квартирах. Можно встречаться также в номере гостиницы или же в ресторане. Конспиративная квартира не должна находиться в местах, где удобно установить за ней наблюдение. Таких квартир нужно иметь по возможности больше, и свидания на них с агентами проводить в разные дни и часы. Самые ничтожные сведения или подозрения о «провале» консквартиры должны служить основанием для ее немедленной замены.

На каждого секретного помощника заводится особая тетрадь, куда заносятся все передаваемые им сведения. В алфавитном порядке заносятся также все имена, упомянутые помощником, с ссылкой на страницу тетради, где имеются о них сведения».

Итак, сорок параграфов инструкции определяли суть агентурной работы царской охранки. Я снова сопоставлял их с лекциями майора Лаптева. Чем отличаются они от приемов и методов работы чекистов? Что изменилось за прошедшие полвека?

Я ощутил эту разницу еще тогда, но интерпретировал ее по-своему. Охранка вербовала агентуру в революционном движении, она проникала во враждебную среду с целью ее разложения и обеспечения безопасности режима. В социалистическом государстве нет устойчивой, и тем более организованной, политической оппозиции, поэтому агентура приобретается, как правило, среди единомышленников для выявления затесавшихся в дружественную среду антисоветских элементов. Работа эта более сложная, ибо враг умеет маскироваться. Для того, чтобы найти скрытого противника, агент должен жить как бы в двух измерениях. В глубине души он — надежный коммунист, но внешне изображает из себя этакого неустойчивого, ищущего субъекта, на которого может клюнуть затаившийся враг.

Майор Лаптев одобрительно кивал головой, когда я высказывал эти мысли на семинаре. Он же добавлял, что арсенал средств для вербовки агентуры в последние годы существенно возрос. Скажем, использование компрометирующих человека материалов для принуждения его к сотрудничеству. В дореволюционные времена возможности для этого были ограниченны. Не существовало радиоэлектронных устройств для подслушивания чужих разговоров по телефону, (42) дома или в служебном помещении; миниатюрных камер для фотографирования интимных сторон жизни; современных способов фальсификации документов. И хотя письма, как и в начале века, вскрываются с помощью пара, их копирование во много раз ускорилось. Короче, заключал Лаптев, документирование деятельности интересующего МГБ объекта является обязательной составной частью работы чекиста.

Надо отдать должное майору Лаптеву: в основе всех его рассуждений лежало как незыблемое правило уважительное отношение к личности привлекаемого к сотрудничеству человека. В этом была своя извращенная логика. Пренебрежение к личности, ставшее нормой для первого в мире социалистического государства, уступало место целесообразности, предусматривавшей трогательную заботу о человеке, когда речь заходила о его участии в защите этого государства и его интересов.

Премудрости новых для меня наук раскрывали глаза на окружающую действительность. Раньше люди воспринимались обыденно, как они есть: добрые или злые, привлекательные или отталкивающие. Теперь я знал, что за личиной балагура и добряка может скрываться игра — не простая житейская хитрость, но роль, разыгрываемая по воле и указанию органов госбезопасности; что вопрос, задаваемый с невинным видом, может таить в себе подвох или попытку выудить нужную МГБ информацию.

Не могу сказать, что я огорчился из-за своих открытий. Жизнь продолжалась, и ничто не омрачало ее ровного, неторопливого ритма. Такой она виделась нам в 1954 году из-за забора оторванного от внешнего мира специализированного учебного заведения. Мы не знали, что общество, еще не оттаявшее от жестоких морозов прошлых десятилетий, уже накапливало потенциал для будущих перемен.

В то время мое внимание сосредоточилось на белокурой Людмиле. В зимние каникулы я предпринял смелую вылазку, предложив ей, студентке первого курса физико-математического факультета Педагогического института имени Герцена, выехать в маленький живописный городок Териоки на Карельском перешейке. Там я снял комнату в частном доме, и Людмила несколько дней провела со мной, катаясь на лыжах и финских санях. Мы по-прежнему ограничивались объятиями и поцелуями.

События приняли ускоренный оборот в мае, когда (43) первая зелень покрыла Марсово поле и на нем буйно зацвела сирень. Здесь, у Летнего сада, Михайловского замка, вдоль набережной Невы мы часами гуляли в выходные дни. Близилась кульминация в наших отношениях — это было очевидно. Однажды мои родители уехали за город к блокадной родственнице, но, как назло, мне дали увольнительную только на субботний вечер. Нагулявшись вволю, мы по длинному темному коридору прокрались в мою комнату. Время было позднее. Страсти разгулялись не на шутку... Моя любовь долго всхлипывала, не отпускала от себя, но я должен был уходить. Увольнительная истекала в полночь. Я запер Людмилу в комнате, пообещав вернуться к утру. Юра Гулин в то воскресенье тоже сидел без права выхода в город за какую-то провинность. Он сразу оценил сложность обстановки и положение, в котором я очутился. Решили поспать немного, а рано утром через окно пустой аудитории бежать на волю. Подделка пропуска на выход была исключена — слишком большим казался риск разоблачения и его последствия.

Где-то около пяти, когда белая ночь была на исходе, но первые лучи солнца еще не успели пронизать предутреннюю дымку, мы нашли открытую классную комнату на четвертом этаже, выходившую окнами на военно-топографическое училище. Юра обвязал меня вокруг пояса веревкой, другой конец ее прикрепил к ножке стола. В спортивной одежде я вылез на подоконник и медленно начал спуск по стене дома, в то время как Юра ослаблял постепенно веревку, соизмеряя свои действия с моим движением вниз. Где-то между первым и вторым этажом я застрял. Веревка натянулась под тяжестью тела, и Юра не мог развязать узел. Я висел между небом и землей, не зная, что делать. В кармане у меня лежал на всякий случай нож, но я забыл о его существовании, когда увидел вышедшего из помещения соседнего училища дежурного офицера. Он стоял в дверях проходной и внимательно наблюдал за происходящим. «Занимаемся альпинизмом — это входит в программу»,— криво улыбаясь, бросил я, болтая в воздухе ногами и лихорадочно пытаясь развязать узел у себя на поясе. Офицер задумчиво смотрел на меня, не произнося ни слова. Наконец я вспомнил о ноже, сделал небольшой надрез и через секунду плюхнулся на тротуар. Обошлось без травм. Для видимости я спокойно направился в сторону проходной Института, чтобы не усиливать подозрения у дежурного. Как только он (44) скрылся из виду, я бросился бежать к ближайшей остановке трамвая. Через час Людмила крепко держала меня в объятиях. Я выполнил данное ей обещание.

Возвращение состоялось утром в понедельник, когда поток слушателей хлынул с улицы в проходную. Поскольку на мне была спортивная форма, я решил пристроиться к тем, кто шел с физзарядки. В проходной дежурный мельком взглянул на мой старый, недействительный пропуск, и я уже успокоенно шагал по коридору, как сзади меня окликнули и попросили вернуться. Входя в комнату дежурного офицера, я боковым взглядом заметил поодаль ухмыляющуюся рожу Коли Чаплыгина. Допрос был недолгим. Я сразу признался, что вышел без разрешения на улицу, чтобы подышать свежим воздухом, воспользовавшись старой увольнительной. Мне предложили написать объяснительную, что я и сделал, придерживаясь той же версии.

Через сутки меня вызвал начальник Института полковник Попович. «Вы совершили грубое нарушение воинской дисциплины, — сурово сказал он. — За это мы могли бы вас отчислить, но, учитывая, что вы отличник, относитесь к делу вдумчиво и серьезно, о вашем поступке доложено начальнику Ленинградского управления госбезопасности Н.Миронову на его усмотрение. Он намерен пригласить на беседу вашего отца и высказать ему свою оценку вашего поведения. Если вы дадите слово, что таких фокусов больше не будет, мы предоставим вам возможность продолжить учебу и позорный эпизод в вашей биографии отражения не найдет».

Я тоскливо смотрел на блестящую лысину Поповича и думал о том, что самое неприятное в этой истории — беседа с отцом. Я не верил, что меня могут выгнать за единственное нарушение распорядка дня, тем более что Попович так и не докопался до существа дела. Но что я скажу отцу?

Обещание быть примерным в учебе и дисциплине я все же дал. И я его сдержал.

Сокурсники сочувственно отнеслись к моим злоключениям. Злорадствовал только Чаплыгин. Он и не скрывал, что «заложил» меня начальству, обнаружив мое отсутствие в казарме в ночь с воскресенья на понедельник. Из Коли получился бы верный чекист, не отдай он Богу душу вскоре после окончания Института.

Отец тяжело воспринял беседу с Мироновым. Полуграмотный, в пятьдесят лет вынужденный сдавать зачеты по марксизму-ленинизму в вечерней школе, он страстно хотел, (45) чтобы его дитя «вышло в люди». Вместе с тем он с пониманием воспринял случившееся, просил лишь не спешить обзаводиться семьей.

Но удержать меня было невозможно. Летом я уехал с Людмилой в Киев, где нашел пристанище в доме своего сокурсника. Мои родители знали об этой поездке, она своим говорила, что поедет с подругой на Кавказ. 25 сентября я сочетался с Людмилой браком.

Свадьбу справляли в нашей громадной комнате. Из сорока пяти присутствовавших почти половина были мои институтские и школьные друзья. Впервые в жизни я напился, честно осушая предлагавшиеся тосты и не осознавая еще, чем это может кончиться.

В том году нам присвоили первое офицерское звание, и казарменная жизнь для тех, кто мог жить в городе, закончилась. Ощутимо прибавилась к стипендии оплата за звездочку младшего лейтенанта. Теперь я был в состоянии содержать жену и не пользоваться родительской помощью.

В мае следующего года родилась дочь Светлана. У нее были большие красивые глаза, и весила она пять килограммов. Жить мы устроились в той же комнате моих родителей, отгороженные от их кровати платяным шкафом. У родителей жены в крохотной трехкомнатной квартире оставалось еще четверо, так что выбора у нас не было. Летом мы переехали на дачу в Кавголово, и я, как примерный отец, ежедневно ездил на электричке в город за молоком, стирал в озере пеленки, приспосабливая их заодно для ловли мелкой рыбешки.

В 1955 году слушателей Института направили на практику. Вся германская группа уехала в ГДР. Остальные — кто куда. Я попал в Ленинградское управление. Около двух недель сидел я в транспортном отделе, изучая дела на Балтийское морское пароходство, вникая в безобразия, царившие в ведомственной больнице, где врачи зашили инструменты в живот оперированного. Вредительством не пахло, хотя послеоперационная смертность в больнице была высока.

Потом меня командировали в Интернациональный клуб моряков, где я впервые столкнулся с иностранцами и живыми агентами КГБ. Мой наставник по практике капитан А.Борисенко кивнул в сторону хорошенькой блондинки, сновавшей в зале: «Эта — наша». Пошли в буфет, взяли по коктейлю. Буфетчик подобострастно раскланялся. «Этот тоже наш». (46) Наконец, освоившись с обстановкой, я подвалил к импозантно выглядевшему джентльмену и вступил с ним в разговор на английском. Беседа завязалась быстро. Я сказал, что прохожу стажировку по линии Интуриста, мой собеседник сообщил, что он капитан судна. Слово за слово, и я почувствовал, что передо мной человек, явно симпатизирующий Советскому Союзу. Меня бросило в жар. Какая удача! Да, он явная мишень для дальнейшей обработки. Надо срочно навести на него сотрудников морского отдела. Я предложил капитану еще раз встретиться в клубе через день. Он согласился и протянул свою визитную карточку. О боже!

Оказалось, что капитан приписан к порту Гдыня и его симпатии к социализму, по-видимому, определялись членством в Польской объединенной рабочей партии. В КГБ уже имелось указание ЦК КПСС, запрещавшее вербовку членов иностранных коммунистических партий. Мои усилия пропали даром, но научили одному: впредь, чтобы не тратить время попусту, узнавать сначала, с кем имеешь дело.

Моряки-чекисты приобщили меня и к вербовочной работе. Перед личным знакомством с одним кандидатом на вербовку — инженером морского порта — я изучил подборку документов, в которой были собраны первичные материалы проверки кандидата, его анкета, отзывы сослуживцев, официальные характеристики. Из них было видно, что кандидат обладает необходимыми для агента качествами: предан партии и социалистическому отечеству, активно участвует в общественной жизни, целеустремлен, принципиален, имеет рационализаторские предложения, морально устойчив, член баскетбольной команды.

Однажды вечером, когда объект нашей заинтересованности дежурил во вторую смену, мы подъехали в порт и по договоренности с кадровиком пригласили его в диспетчерскую, где провели задушевную беседу. В сущности, беседу вел мой наставник, а я сидел сбоку и внимал происходящему. В течение получаса от имени КГБ кандидата опрашивали об обстановке в порту, о настроениях рабочих и служащих, о неполадках в работе, о фактах злоупотреблений со стороны руководства, о других проблемах, которыми могли воспользоваться недруги советской власти, иностранные моряки или уголовные элементы для нанесения ущерба нашей стране. Беседу мой старший коллега закончил предложением выполнить патриотический долг и негласно (47) информировать КГБ по всем затронутым в ходе разговора вопросам. Кандидат без колебаний дал согласие, но просил учесть сменность его работы и то, что его жена очень ревниво относится к задержкам. Пожелание было воспринято с пониманием. Назначили наиболее удобные часы и места встречи с таким расчетом, чтобы избежать случайного столкновения с сослуживцами. Первое задание новоиспеченному агенту, типовое для большинства случаев,— представить список личных связей с краткими характеристиками на них.

В другой раз, с другим оперативным работником я поехал на встречу с агентом-женщиной, сотрудничавшей с органами много лет. На явочной квартире, принадлежавшей, в отличие от конспиративной, частному лицу и сдававшейся в аренду КГБ за двадцать рублей в месяц, хозяйка, бывшая служащая отдела наружного наблюдения, накрыла стол на троих, а сама незаметно удалилась. По нынешним временам закуска было отменной. Пол-литра водки и бутылка вина завершали парад тарелок, на которых лоснились семга, красная икра, копчености всякого рода. После первой рюмки немолодая, но еще привлекательная агентесса, заведовавшая канцелярией управления порта, подробно рассказала о продолжающихся распрях в руководстве, дала нелестные характеристики новым членам парткома, долго описывала взаимоотношения одного из ее знакомых из торговли с портовым начальством. Из направленных вопросов моего наставника я понял, что идет сбор материала для обкома партии с целью устранения одного из высокопоставленных чиновников морской администрации от должности.

Потом я неделю провел в следственном отделе, принимал участие в допросах, очных ставках, опознании. К тому времени мы завершили в Институте программу изучения юридических дисциплин, и мое знакомство с практикой следственного аппарата было небесполезным. Никаких отклонений от процессуальных норм в работе следователей я, разумеется, не фиксировал. До XX съезда и разоблачения преступлений Сталина оставалось несколько месяцев, но в органах госбезопасности уже полным ходом шла перестройка. Сокращались штаты, упразднялись лишние звенья, менялось отношение оперсостава к людям, в том числе подследственным. Урок расправы с Берия, Рюминым и другими не прошел даром.

Для нас, молодых людей, самые памятные впечатления в ту пору оставило знакомство с архивами Ленинградского (48) НКВД. В следственном отделе я получил несколько десятков дел на осужденных за враждебную антисоветскую деятельность в тридцатых годах. Задача заключалась в том, чтобы, ознакомившись с делами, сделать вывод о наличии ошибок в ходе ведения следствия и законности приговоров. С чувством страха я взял в руки пожелтевшие от времени тоненькие обложки. Справлюсь ли я со столь ответственным заданием? Ведь составленные мною заключения будут служить официальным основанием для пересмотра дел и, возможно, реабилитации осужденных лиц.

Напрасны были мои опасения. Под обложками находилось всего лишь три-четыре документа: обвинение, подписанное «тройкой» — секретарем обкома, начальником НКВД и прокурором; протокол допроса, в котором обвиняемый признавался в совершении инкриминируемого ему преступления, и приговор, как правило расстрел. Ни свидетельских показаний, ни очных ставок, ни перекрестных допросов, ни улик или других вещественных доказательств. Это была юридическая абракадабра, издевательство над законом, здравым смыслом, совестью. Это был произвол высшей марки, прикрытый фиговым листком под названием «дело».

Два таких «дела» память сохранила на всю жизнь.

В те годы местные органы НКВД соревновались друг с другом в достижении отличных показателей по ликвидации классового врага. Из столицы «спускали» планы отстрела, провинция засылала наверх встречные планы. Ленинградское управление, крупнейшее в стране, со специально выстроенным помещением для исполнения смертных приговоров, использовалось другими областными НКВД как приемник, куда направлялись смертники.

В одном из «дел» я обнаружил приговор о расстреле и никаких других документов. Однако, перевернув страницу, увидел на обороте исполненную рукой, мелким почерком, запись: «Личность приговоренного к расстрелу установлена неточно. После задержания на улице и доставки во внутреннюю тюрьму, где он был подвергнут физической обработке, выяснилось, что задержанный гражданин арестован по ошибке. По указанию руководства включен в общий плановый список проходивших по высшей мере».

Другое «дело» было связано с вредительством. До войны советские внешнеторговые организации закупили в Германии крупную партию породистых свиней. Часть их (49) предназначалась для Ленинградской области. Когда несколько сотен иностранных хрюшек прибыло в один из колхозов, местные власти не позаботились об их своевременной разгрузке и кормежке. В результате имел место массовый падеж свиней. По «делу» прошло около десятка руководителей районного и колхозного масштабов. Их действия были квалифицированы как вредительство, и всех приговорили к расстрелу.

За практику я получил благожелательную аттестацию от Ленинградского УКГБ. Теперь нужно было готовиться к финалу. Шел последний год учебы.

Позади остались курсы бальных танцев, которые мы разучивали под аккордеон, и спецдисциплины, включавшие, наряду с основами агентурно-оперативной деятельности, лекции и семинары о враждебной деятельности западных спецслужб и состоящих у них на содержании подрывных антисоветских, националистических и клерикальных центров. Мы обрели некоторые познания о структуре и методах работы американской, английской, западногерманской, французской, турецкой, иранской и японской разведок и контрразведок, немало времени уделив при этом органам безопасности нацистской Германии; изучили организацию и наиболее характерные повадки русской эмиграции, окопавшихся на Западе украинских и прибалтийских националистов, дашнаков и других зарубежных национальных формирований. Несколько часов мы посвятили деятельности православной церкви и ее многочисленным сектам, а также исламу, иудаизму, католицизму и протестантству.

Весь последний курс ушел на шлифовку английского и подготовку к государственным экзаменам. Языковая кафедра в Институте была весьма сильной, и язык в разных формах занимал до восьмидесяти процентов учебного времени. Магнитофонные записи тогда даже слушателям Института КГБ не были доступны. Поэтому пользовались грампластинками, привезенными из Англии и Германии, ежедневно читали вырезки из лондонского «Таймс» и «Манчестер гардиан», «Теглише рундшау». В хоре под руководством лучшего специалиста по переводу Нины Славиной мы разучивали популярные английские и американские песни. До сих пор помню строчки из «Долгой дороги до Типперери», «Всегда», «Мальчик, что ты плачешь» и «Иди ко мне, моя грустная крошка».

Мои музыкальные увлечения не ограничивались эстрадными шлягерами. К тому времени я приобрел электрофон, (50) десятки дисков с записями классической музыки, а однажды осмелился выступить с лекцией о современных английских композиторах, которую сопровождал проигрыванием фрагментов из некоторых произведений.

Свое сообщение, сделанное на английском, я начал с краткого экскурса в историю, удивив слушателей заявлением, что в XV XVIII веках Великобритания занимала ведущее место в Европе по популярности своей музыки, и такие композиторы, как Данстейбл, Берд и особенно Перселл, оставили яркий след в развитии музыкальной культуры на континенте.

Основная часть рассказа была посвящена Эльгару, Уильямсу, Холсту, Делиусу, Блиссу, Уолтону и Бриттену. Для иллюстрации я использовал только две вещи, имевшиеся в моей маленькой коллекции: «Кокейн» Эльгара и «Осы» Уильямса. На удивление, моя аудитория оказалась отзывчивой и внимательной, несмотря на относительно непростую музыку и тот факт, что она никогда ранее не слышала ее, как, впрочем, не слышала и имен упомянутых композиторов.

Памятуя об обещании, данном Поповичу, я проявлял рвение во всем, что касалось учебных занятий и общественной работы. К сожалению, сменился начальник курса — Созинова избрали секретарем парткома Института, а его место занял армейский капитан, подтянутый, пунктуальный солдафон Артамонов, попортивший немало крови многим ребятам. Я с трудом сдерживался, чтобы не дать отпор его бесцеремонной, неуважительной манере обращения с людьми, постоянному стремлению осадить и унизить людей. Юра Гулин и некоторые «кадеты» не желали, однако, мириться с «артамоновщиной». В ответ последовали жесткие дисциплинарные меры: выговоры сыпались один за другим, в характеристики записывали все, что могло повлиять на распределение и дальнейшую судьбу выпускников. Меня, к счастью, Артамонов не трогал.

Весной 56-го года я завоевал первое место на институтском конкурсе переводов и получил в качестве награды сочинения Ч. Диккенса 1874 года издания и Дж. Голсуорси.

В ту весну, после XX съезда партии, я подал заявление о приеме в члены КПСС. Затаив дыхание, я, как и тысячи моих соотечественников, слушал изложение доклада Хрущева о беззакониях сталинской эпохи. В Институт доклад поступил почти сразу после его произнесения на съезде, и его (51) оживленно обсуждали как студенты, так и преподаватели. Почти никто не высказывал огорчения по поводу случившегося. Несколько лет, проведенных в стенах учебного заведения госбезопасности, вкупе с небольшим практическим опытом, почерпнутым во время стажировки в аппаратах внутренних органов КГБ, разрушили многие иллюзии. Но они не разрушили главного — веры в возможность самообновления системы, ее совершенствования. Да, допущены чудовищные преступления и перекосы, но это произошло потому, что во главе отсталой страны оказались авантюристы вроде Берия и маньяк Сталин. Будь жив Ленин, ничего подобного бы не случилось. Очищение партии от проходимцев и прилипал должно быть поставлено во главу угла всей внутрипартийной работы. Как верный солдат партии, я буду неустанно бороться за воплощение в жизнь ее светлых идеалов.

Институт я закончил с отличием и сразу же поступил в распоряжение Управления кадров КГБ СССР. Из нашего выпуска в Москву взяли не более десяти человек. Половина из них пошла на работу во Второе главное управление — внутреннюю контрразведку, другая половина, я в том числе, — учиться в Высшую разведывательную школу № 101 КГБ СССР. Мой друг Юра Гулин за строптивость получил назначение в порт Игарку на Крайнем Севере, остальные — кто куда: в Киев, Ростов, Ленинград, Архангельск, Мурманск, Хабаровск, Клайпеду, Львов. «Немцы» почти в полном составе уехали в ГДР.

Дома мой перевод в столицу встретили со смешанными чувствами. Отец радовался; Людмила, остававшаяся в Ленинграде с дочерью, печалилась. Для отца моя предстоящая работа в разведке означала своеобразную моральную компенсацию за позорную пенсию в 78 рублей, которую ему назначили после четверти века службы в органах. Он клял «усатого цыгана» Сталина и «деревенского грамотея» Хрущева за свою нищенскую старость. По мнению отца, Сталин опозорил органы, а Хрущев решил отыграться на них, прекратив выплату надбавки за офицерское звание. Это и привело к существенной разнице в пенсиях между теми, кто ушел в отставку до 1954 года, и после. С помощью бывших коллег отец вскоре устроился на работу в кемпинг для иностранных туристов, где за выполнение разовых поручений получал ежемесячно от КГБ по сто рублей.

Близился отъезд из родного города. Я как будто (52) перерезал своими руками пуповину, физически и духовно скреплявшую все мое существо с красотой и гармонией, воплощенной в камне и воде. Я верил, что еще не раз вернусь к домашнему очагу у Таврического сада. Но жизнь распорядилась по-своему, и в Ленинград мне пришлось прибыть, хотя и нескоро, уже в ином качестве.

Знакомство со столицей, вопреки ожиданиям, оказалось весьма кратким. Как вчера, помню тот день, когда я, едва успев привести себя в порядок после ночного поезда, прибыл к месту сбора.

Солнечное августовское утро. Большая группа молодых офицеров в штатском толпится во дворе Высшей школы КГБ в Кисельном переулке. Ровный гул голосов часто прерывается радостными восклицаниями, смехом. Вот и я увидел своих старых знакомых, с которыми расстался полтора месяца назад. Мы шумно приветствуем друг друга. В этой незнакомой обстановке лица бывших сокурсников кажутся почти родными.

Через полчаса вас сажают в автобусы, и вот уже мы мчимся по улицам столицы. Мелькают непривычные для глаза ленинградца высотные новостройки, башенные краны на развороченных площадках, дымящиеся трубы, фермы мостов. Вскоре городской пейзаж меняется — слева по ходу движения виднеется огромный лесопарк — это Измайлово, далее мы выходим на открытое шоссе и километров через двадцать, миновав Балашиху, сворачиваем в густой хвойный лес. Открываются глухие зеленые ворота, и мы оказываемся в благодатной тиши. Деревянные, аккуратно покрашенные двухэтажные дома, асфальтированные дорожки, ухоженные тропы, мерно качающиеся над головой верхушки елей и сосен, насыщенный запахом смолы прозрачный воздух — все это действует благотворно, вызывает чувство безмятежного покоя. В помещениях чисто и уютно, комнаты на двоих с маленькими ковриками и настенными светильниками. Аудитории просторны и солнечны. Прекрасная библиотека с подшивками иностранных газет на разных языках.

Мы быстро размещаемся в отведенных нам спальнях и идем на обед. В просторном зале с пальмами официантки в белых передниках нам подают меню с богатым выбором блюд. Из положенной стипендии в 150 рублей можно приплачивать в месяц десять-пятнадцать рублей за (53) улучшенный ассортимент. Основная часть средств на питание идет из государственной казны.

Отобедав, направляемся в большой, обшитый деревянными панелями зал, где начальник школы, уже немолодой генерал-майор Гриднев приветствует новое пополнение отряда чекистов-разведчиков. Он же представляет командира курса капитана первого ранга Визгина. Седовласый, с обветренным лицом морского волка, Визгин в общих чертах рассказывает о программе обучения двух лет, о режиме дня, учебы и отдыха. Затем он предлагает каждому из нас зайти в его кабинет для индивидуальной беседы.

Моя очередь на прием подходит быстро. Отныне я буду Олег Кедров. Никто не должен знать моей настоящей фамилии. Хотя я изучал в Институте в качестве второго немецкий язык и сдал его на отлично за четыре семестра, мне предлагается арабский с перспективой осилить шесть семестров за два года. Неожиданное переключение из англосаксонского мира в мусульманский меня смущает. Визгин, однако, заверяет, что английским я буду заниматься факультативно и он от меня никуда не уйдет.

На ужин мы идем, как будто нас подменили. Беседы с Визгиным, очевидно, не прошли бесследно. В глазах у многих появилась с трудом скрываемая тайна. Еще бы! Мы приобрели другую личину, из нас будут готовить разведчиков, по слухам, может быть, нелегалов. После трапезы курс разбивается на группы по три-четыре человека. Я нахожу своих «арабов». Двое из них — выпускники Института внешней торговли, другой из МГИМО — все гражданские лица. Я для них живой чекист, и они внутренне соглашаются с моим лидерством.

В начале сентября мы приступили к занятиям. Марксистские науки подавались под определенным углом — «критика современных буржуазных философских и социологических учений». Нам рассказывали о неогегельянстве, позитивизме, неокантианстве, экзистенциализме, персонализме и, конечно, прагматизме — реакционной буржуазной философии эпохи империализма. Нас пугали теориями социальной стратификации, мобильности и средних классов, неомальтузианством и социальным дарвинизмом. Когда дошли до фрейдизма, я воспроизвел на семинаре несколько тезисов Фрейда и Юнга, заимствованных из первого издания Советской Энциклопедии, а также понятие либидо, неведомое нашему лектору. Привыкшая мыслить и отвечать (54) псевдонаучными категориями, оторванными от первоисточников, наша студенческая аудитория разволновалась. Оказывается, фрейдизм гораздо интереснее, чем просто «антинаучная» концепция, в основе которой лежит субъективный идеализм. Позже, когда я познакомился с работами Кьеркегора, Сартра и Камю, я понял, что экзистенциализм — это тоже не упадочническая философия идеалистического толка, а бьющее пульсом жизни духовное начало всякой человеческой мысли.

Больше всего мне нравилось работать в библиотеке. Если в Институте я нажимал на художественную литературу, то здесь, обнаружив нетронутые залежи книг по истории и международным отношениям, я с удовольствием читал и конспектировал многие незнакомые до этого вещи: трехтомную «Историю дипломатии» под редакцией В. Потемкина, «Наполеона» и «Талейрана» Е. Тарле, «Вторую мировую войну» У.Черчилля, «Создателей современного мира» Л.Унтермайера. Последняя, содержавшая почти сто биографий выдающихся деятелей общественно-политической и культурной жизни мира от Пруста и Сталина до Пикассо и Гершвина, произвела на меня большое впечатление необычно яркой и лаконичной формой подачи материала.

Учитывая, что шесть дней в неделю мы не выезжали за пределы территории школы, можно представить, какими возможностями располагал каждый для самообразования и совершенствования своих знании.

Первоначально казавшаяся нереальной нагрузка, предусматривавшая овладение новым языком за два года, оказалась по плечу почти всем.

Языковая кафедра в школе была оснащена намного лучше, чем в Ленинграде. Имелся лингафонный кабинет, в каждой аудитории стоял коротковолновый радиоприемник, библиотека изобиловала свежей художественной и специальной литературой, минимум раз в неделю показывали недублированные фильмы. Помимо основных европейских, в школе преподавали хинди, урду, японский, турецкий и персидский языки. Английский я посещал раз в неделю, с удовольствием общаясь с преподавателем, много лет прожившим в Лондоне. Для того, чтобы сделать наши встречи интересными, он периодически преподносил лингвистические сюрпризы на кокни и шотландском диалекте.

Арабский язык, поначалу отпугивавший внешней сложностью, оказался на деле вполне доступным для усвоения. (55)

Наш единственный и бессменный арабист Виктор Ушаков с энтузиазмом вел занятия, и вскоре мы начали лопотать на необычном гортанном наречии, писать замысловатой вязью грамматические упражнения и даже коротенькие сочинения. В кинозале постоянно крутили египетские фильмы, и некоторые диалоги из них мы заучивали наизусть. Много лет спустя, когда я заехал на неделю в Бейрут, молодая красивая беженка из Каира, обслуживавшая в баре гостиницы иностранных туристов, была поражена и растрогана, услышав от меня хорошо отработанную по фонограмме тираду о любви. Она сразу же назначила плату в десять долларов, если я приглашу ее в номер, и очень разочаровалась, не получив утвердительного «айва».

Спецдисциплины во многом повторяли то, что я уже познал в Ленинграде, хотя были свои особенности. Ни слова не говорилось о деятельности внутренних органов КГБ. Зато прославлялась деятельность внешней разведки и ее героические свершения в Отечественной войне и в первые послевоенные годы. Из лекций, читавшихся опытными сотрудниками ПГУ, складывалось впечатление, что разведка имела тысячи агентов и сочувствующих за рубежом, готовых грудью встать на защиту социалистических завоеваний в СССР. Я сравнивал хвастливые заявления товарищей с Лубянки с вычитанными из истории русской политической разведки данными: накануне Февральской революции 1917 года весь ее загранаппарат составлял 32 секретных сотрудника, из них 15 работали во Франции. Да, далеко ушла советская разведка от своей предшественницы!

Имелись существенные особенности и в подходе к вербовочной работе. Они обусловливались специфическим характером контингента, с которым имела дело разведка. База для привлечения к сотрудничеству оставалась принципиально неизменной: идеологическая близость, корысть, компрометирующие материалы. Добавились, однако, нюансы, которые в работе с советскими гражданами не играли роли. Например, человеческий фактор: недовольство руководством в связи с длительной задержкой продвижения по службе, желание увидеться с родственниками в СССР или установить с ними переписку, ущемление национального и человеческого достоинства, зависть, желание отомстить за мнимые или настоящие обиды, авантюрные наклонности, честолюбие и тщеславие, одиночество, неспособность завести семью или круг близких друзей, наличие одержимости (56) или хобби. Идейные мотивы также трактовались довольно широко: борьба за мир, против расизма, помощь национально-освободительному движению, поддержка социальных реформ и всякого рода кампаний, начиная от феминисток и кончая хиппи. В свою очередь, и материальный аспект расшифровывался неоднозначно. Это мог быть дополнительный заработок, коммерция, оказание разовой услуги для приобретения дома, яхты, автомашины; оплата медицинских расходов, связанных с тяжелой болезнью; бесплатный вояж по первому классу в СССР или любую другую страну; финансирование предпринимательской деятельности; издание газеты или журнала. Грубо совать деньги человеку, даже если он сильно нуждался, не рекомендовалось. В искусственно созданной фабуле каждый молодой разведчик должен был творчески осмыслить обстановку и предложить свой вариант ее использования, имея в виду как конечную цель привлечение попавшего в беду объекта к тайному сотрудничеству.

Появилось новое для меня понятие — вербовка под «чужим флагом» от имени подлинной или вымышленной организации с целью скрыть истинную национальную принадлежность вербовщика. Такой организацией могли быть ЦРУ, Моссад, несуществующая подпольная нацистская партия и т. п.

Наряду со спецдисциплинами чекистского профиля, заезжие лекторы из МИД, Госплана, Совмина и ЦК КПСС читали лекции о дипломатическом протоколе, этикете, состоянии экономики капиталистического мира, планах ускоренного перехода к коммунистическому обществу, международном рабочем движении и его особенностях после XX съезда КПСС. Венгерские события осени 1956 года дали богатую пищу для работы партийных пропагандистов. Будапештское восстание преподносилось как яркий пример непримиримой борьбы между старым и новым, типичное проявление сопротивления свергнутой буржуазии происходящим в мире переменам. Нам показывали фотографии и западную кинохронику, свидетельствовавшие о жестокой расправе контрреволюционеров с сотрудниками венгерской тайной полиции при обороне ими будапештского горкома партии. Встревоженные вначале неясностью оценок происходящего и замешательством среди старых чекистских кадров, мы в конце концов безоговорочно проглотили партийную версию. (57)

В конце первого года обучения мы приобрели некоторые навыки работы с радиопередатчиками, подслушивающими устройствами и методами защиты от них. Много часов провели в фотолаборатории, изготавливая микроточки и мягкую пленку, легко маскируемые в почтовых отправлениях и бытовых предметах. Нас обучили основам шифровального дела и тайнописи. Весной в лесном массиве и за его пределами специальные инструкторы проводили занятия по ориентировке на местности, а затем опытные сыщики из Седьмого управления ходили за нами по городу и мы должны были конспиративно выявлять слежку и письменно отчитываться о каждом попавшем в поле зрения филере. Следующим этапом стало подыскание мест для тайников и подбор контейнеров для малогабаритных закладок, обычно рулона фотопленки. Руководство кафедры спецдисциплины объявило конкурс на лучшую маскировку шпионского донесения. Для этого в наше распоряжение передали инструменты и различные материалы. На выставке экспонировались десятки образцов контейнеров, от искусно изготовленного булыжника до запаянной консервной банки от шпрот. Я представил простой, но удобный вариант — 10-сантиметровый отрезок ветки толщиной около сантиметра. Один конец ее имел естественный вид с почкой, другой прожигался паяльником внутри и, прикрытый пробкой, содержал тайное вложение. Ветка легко надевалась и снималась с другой ветки чуть меньшего диаметра.

На практическом занятии я опробовал этот камуфляж в действии. Наблюдение велось за мной в лужниковском парке, аллеи были пустынны, и «наружка» подтянулась довольно близко, чтобы проследить за моими манипуляциями. Я шел спокойно по асфальтированной дорожке, затем сделал резкий поворот направо и тут же в двух метрах от угла правой рукой снял с ветки куста контейнер, теоретически заложенный агентом в только нам известном месте. Хотя в реальной жизни не разрешается проводить каких-либо операций под наблюдением, на тренировках допускались исключения. Четыре сотрудника НН не зафиксировали никаких подозрительных действий с моей стороны.

Осенью мы возобновили занятия в городе, выявляя пешее и автомобильное наблюдение, одновременно отрабатывая приемы ухода от слежки, проведение моментальных передач и, наконец, личных встреч с «агентами». В качестве последних выступали бывалые сотрудники разведки. Они (58) играли роль инструкторов, отмечали недостатки в подборе мест (например, наличие рядом отделения милиции или большое скопление приезжих, среди которых часто орудуют уголовники), неумение содержательно вести беседу или ставить вопросы, невнимание к личной жизни «агента» и т. п. Это были настоящие игры с контрнаблюдением, подстраховкой и десятью рублями в придачу на угощение «агента» в ресторане.

К тому времени меня избрали секретарем партийной ячейки в группе, состоявшей из двадцати человек, в основном комсомольцев. Я стал членом редколлегии школьной газеты. Как-то в городе я повстречал своего институтского однокашника В.Черкашина, работавшего во Втором главном управлении. Он пригласил меня в общежитие, где на радостях, под настойчивые понукания собравшихся, я впервые опрокинул граненый стакан водки и заел пельменями. Все захлопали и объявили, что отныне я могу называть себя настоящим чекистом, а не белоручкой из Первого главного управления. Виктор рассказал, что продолжает ухаживать за сестрой моей Людмилы, часто ездит к ней в Ленинград, но, кажется, Юра Гулин имеет больше шансов на успех. Действительно, хотя Гулин работал в Игарке, он сумел завоевать сердце моей новой родственницы и вскоре женился на ней.

Близился конец учебы. С начала пятьдесят восьмого года нас поодиночке начали вызывать к Визгину. С ним обычно сидел представитель кадров из Москвы и вел предметный разговор о будущем назначении. Пошел слух, что кому-то предложили дальнейшую учебу и подготовку для последующей заброски нелегалом. Многие заволновались. Я тоже. Со стороны это выглядело чертовски заманчиво: уехать с чужим паспортом на оседание в неведомую страну, потом переместиться из нее в другую и уже там, проникнув к государственным секретам, начать настоящую, достойную мужчины работу. Но как же быть с семьей, Людмилой и Светланой? Им же нельзя туда ехать. Значит, разлука на многие годы? Было от чего волноваться! Но мысль о грядущих героических свершениях в качестве нелегала вскоре пришлось отставить. Мне предложили Восьмой (восточный) отдел с перспективой скорой командировки в Каир.

Три госэкзамена я сдал без напряжения, получив диплом с отличием. Одновременно закончил обязательные курсы автовождения. Перед выпускным вечером меня неожиданно вновь пригласил Визгин. «Есть предложение сменить (59) географическое направление, — сказал он с улыбкой. — Тебя заприметили люди из американского отдела. Сейчас подбирают молодежь для направления на учебу в США. Как ты смотришь на это?»

У меня екнуло сердце в груди. Вот это да! «Конечно, согласен», — выпалил я.

Итак, впереди США. Думал ли я в Ленинграде, что такое возможно? Как ни странно, не только думал, но даже грезил наяву. Мне виделись громады небоскребов Нью-Йорка и Чикаго, отважные ковбои на быстроногих мустангах и тысячи сверкающих автомашин. Я напевал мелодии Фримля из «Роз Мари», и, хотя сценически дело происходило в Канаде, она как бы олицетворяла собой «цветок душистых прерий» Североамериканского континента.

Однако нужно было думать о легенде. Шесть лет учебы в системе госбезопасности должны быть забыты. Я посоветовался со специалистами из Первого (американского) отдела, и мы остановили выбор на Ленинградском университете. Я срочно выехал в Ленинград, встретился со Славиной, давно связанной с филологическим факультетом ЛГУ, побродил по университетским коридорам, отобрал из перечня дипломных работ приемлемую для меня тему и через месяц держал в руках диплом с отличием № 981064 за подписью ректора ЛГУ им. Жданова членкора Академии наук СССР профессора Александрова. (60)

 

 

Глава III

 

Разведка — та же добыча радия. В

грамм добычи, в год труды. Изводишь

единого агента ради тысячи тонн

человечьей руды.

 

По мотивам стихотворения В. Маяковского

«Разговор с фининспектором о поэзии»

 

В Первый отдел я пришел в августе 1958 года. С этого времени начался отсчет моей рабочей биографии.

В звании старшего лейтенанта я был назначен на должность оперуполномоченного с окладом 170 рублей в месяц. Вместе с доплатами за «звездочки», выслугу лет (учеба включалась в общий стаж службы) и знание языка мой заработок составлял около 300 рублей. Всему офицерскому составу ежегодно выдавали компенсацию за обмундирование, составлявшую от 100 до 500 рублей. На отпуск полагалось около 100 рублей плюс бесплатный проезд до места отдыха и обратно. Этим и ограничивалось материальное довольствие оперативного состава КГБ. Разведка никаких преимуществ в то время не имела, за исключением поездок за рубеж — привилегии, компенсировавшей серые будни и затыкавшей дыры в семейном бюджете. Спецмагазинов и распределителей тогда не существовало, по крайней мере для младшего и среднего звена. Гастрономы в Москве ломились от всевозможных яств, промтовары с точки зрения внешнего оформления оставляли желать лучшего, но были довольно доброкачественны и долговечны.

После налета на органы госбезопасности, учиненного Хрущевым, уровень жизни сотрудников заметно снизился. Отменили некоторые надбавки, например за секретность, отобрали многочисленные санатории и дома отдыха, перестали строить жилье, потеснили в служебных помещениях, передав ряд зданий другим ведомствам. Сохранились, (61) однако, неплохая поликлиника, мастерские по пошиву одежды и обуви.

Самой сложной проблемой для значительной части чекистов была жилищная. С первого дня работы в ПГУ я поселился в гостинице «Пекин», половина которой принадлежала Хозяйственному управлению КГБ. Счет за двухместный номер частично оплачивался из государственного кармана, и, поскольку я готовился к скорому отъезду, меня этот вопрос не беспокоил.

В сумрачном кабинете с высоким потолком на восьмом этаже меня посадили со старшим оперуполномоченным Вадимом Косолаповым. Он только что вернулся из Нью-Йорка и излучал уверенность молодого человека, безнаказанно вкусившего запретный плод. Маленького роста, блондин, с приятными манерами и внешностью, Вадим выступал в роли гида на не изведанных мною тропах. Его доброжелательное внимание помогло мне быстро войти в коллектив и, несмотря на ограниченность времени, поднять из архива дело бывшего агента НКВД — журналиста, выдворенного из СССР в июне 1941 года за публикацию «провокационного сообщения о якобы готовящемся нападении Гитлера на Советский Союз».

Изучив материалы дела и узнав, что агент жив и находится в США, я предложил при случае извиниться перед ним и попытаться восстановить рабочий контакт. Такая рекомендация была направлена в Нью-Йорк. Но «желтый газетчик» к тому времени стал маститым обозревателем и интереса к возобновлению связи не проявил.

Поездка в США, намеченная на середину сентября, по неизвестным причинам откладывалась, и я все больше втягивался в повседневную чиновничью суету. Помимо беготни по архивам и чтения различных справок об оперативной обстановке в Нью-Йорке, я раз в неделю вместе с отделом выезжал на спортивные занятия на стадион «Динамо». Излюбленным видом спорта был волейбол, и весь отдел вместе с начальником А. Феклисовым резвился около сетки. Как-то во время игры я с подачи сильно ударил через сетку и залепил мячом прямо в физиономию зазевавшегося начальника. Конечно, в спортивном азарте чего не бывает, но из-за разбитой губы Феклисова чувствовал я себя неловко.

Наконец нашу группу «студентов» из ПГУ вызвали в ЦК ВЛКСМ, где мы познакомились с остальными участниками советско-американской программы студенческого обмена.(62) Были здесь гражданские лица, представители военной разведки и, конечно, партийного аппарата в лице аспиранта Академии общественных наук при ЦК КПСС Александра Яковлева. Принимал нас Сергей Романовский — холеный, самоуверенный комсомольский чиновник из хрущевской плеяды выдвиженцев, впоследствии переведенный на работу в МИД. Мы сидели в его просторном кабинете и слушали со скучающим видом его длинные сентенции о пользе международных контактов. Всем нам было известно, что мы первые советские студенты, выезжающие в Америку после войны, и что нам надо высоко нести знамя первопроходцев разрядки. Когда Романовский кончил, никто не проронил ни слова. Озадаченный вожак молодежи, привыкший, видимо, к аплодисментам, спросил, все ли ясно. В ответ — невнятное бормотание. «А как вы знаете английский язык?» — встрепенулся вдруг Романовский. Воцарилось молчание. Никто не хотел похваляться своими знаниями. Потом чей-то голос произнес с насмешкой: «Да пару слов связать сумеем». Романовский среагировал бурно: «Что значит пару слов? Вы разве не изучали язык, не проходили специальные курсы в Минвузе? Я вижу, ваша группа просто не готова к ответственному политическому мероприятию. Я доложу в ЦК, чтобы вас задержали». Все подавленно молчали.

В течение недели в воздухе витала неопределенность. Затем механизм оформления выездов за границу вновь лихорадочно заработал. Как выяснилось, А. Яковлев сообщил в партийные органы, что Романовский перестарался в своем усердии, что люди подготовлены и дальнейшие проволочки бессмысленны.

Накануне отлета в Москву приехала Людмила. Ночевали как иногородние в общежитии МГУ на Ленинских горах.

На следующий день самолетом Ту-104 мы вылетели в Копенгаген. Я впервые пользовался услугами гражданской авиации, притом не обычной, а турбореактивной. На европейских трассах тогда только Аэрофлот применял самолеты этого класса. В датской столице предстояло пересесть на винтовую машину американского производства.

Ни с чем не сравнимо ощущение первого полета, когда, бешено набирая скорость, грохоча и вздрагивая, переоборудованный из бомбардировщика пассажирский Ту-104 разрывает толщу облаков и затем парит в голубом, залитом солнцем бесконечном просторе.

Но что это? Почему солнце, находившееся слева, (63) неожиданно перемещается в противоположную сторону? Такое впечатление, что мы возвращаемся в Москву. Действительно, стюардесса объявляет, что из-за непогоды над Данией самолет вынужден будет приземлиться в Шереметьево.

В Москве нас никто не ждал, и мы разыгрывали знакомых и родственников по телефону, сообщая, что звоним из автомата около Королевского дворца в Копенгагене. Потом поехали кто куда. Меня пригласил к себе домой молодой архитектор Соколов, входивший в состав нашей группы и впоследствии ставший ректором Архитектурного института. Ему предстоял дальний маршрут в Калифорнию. А пока просторная квартира на «Соколе» служила моим ночлегом перед очередной вылазкой в аэропорт.

И вновь мы в аэропорту, вновь угрюмо шелестят паспортами пограничники, роются в багаже таможенники. Пройдя все кордоны, мы наконец возобновляем полет. Над Копенгагеном уже сгущались сумерки, когда наш самолет, прорвав пелену седой облачности, пошел на снижение. С высоты нескольких сотен метров открывался унылый плоский ландшафт, мало чем отличавшийся от средней России. Только в аэропорту мы ощутили, что попали в иной мир: стерильная чистота помещений, броские витрины, море разноцветных огней. Поездка в город с гидом подкрепила первые впечатления — повсюду аккуратно постриженные газоны, опрятные фасады домов, неторопливый ритм движения транспорта и пешеходов.

Несколько часов пребывания в уютной европейской столице, и мы снова в воздухе. Впереди четырнадцать часов полета через Атлантику. Милые стюардессы САС никак не могли взять в толк, отчего большая группа пассажиров не отрывается от иллюминаторов, тогда как большинство уже давно посапывает после сытного ужина. Для нас же это был первый «выход в свет». Еще не улеглись разговоры после посещения достопримечательностей Копенгагена, кто-то утверждал, видя мириады огоньков внизу, что мы уже летим над Ирландией, затем наступила кромешная тьма, и мы поняли, что, наверное, внизу океан.

Америка вынырнула из-под крыла неожиданно. Утренняя мгла быстро рассеивалась, и перед взором пассажиров понеслись тысячи крошечных нарядных домиков, ленты автострад, цветные караваны автомашин. Потом самолет пошел вдоль кромки воды и, наконец, покатился по бетонной дорожке. (64)

«Добро пожаловать в Соединенные Штаты», — любезно приветствовал нас сотрудник иммиграционной службы — первый американский чиновник, которого мы увидели не в кино. Процедура оформления въезда заняла около минуты, таможня вообще почему-то не поинтересовалась содержимым наших чемоданов. В зале нашу группу уже ждали представители Межуниверситетского комитета, взявшего на себя ответственность за программу учебы и пребывание советской группы в США. От Колумбийского университета к нам прикрепили Стива Видермана, который и вел в последующем четверку советских студентов, состоявшую из двух сотрудников КГБ, одного — ГРУ и одного от ЦК КПСС. Замечу, что Нью-Йорк и Бостон были избраны главными пунктами пребывания офицеров разведки. В Калифорнии и Чикаго стажировались в лучшем случае агенты КГБ и ГРУ.

Нас разместили на 12-м этаже Джон Джей Холла — одного из нескольких общежитий на территории университета. Каждому выделили отдельную комнату с умывальником, положили на душу стипендию в 250 долларов. За обучение и общежитие платила американская сторона.

Первые дни пребывания в Америке были заполнены встречами и знакомствами как официальными, так и частного порядка. На факультете журналистики меня представили декану, профессору Эдварду Баррету, во время второй мировой войны возглавлявшему службу новостей Управления стратегических служб, а позже работавшему помощником госсекретаря США по вопросам связи с общественностью. Доброжелательно корректный Баррет после краткой беседы передал меня на попечение Луиса Старра, под началом которого мне и пришлось состоять весь учебный год. Старр вел класс, в котором наряду с американцами занимались и иностранцы. Я был единственным за всю историю современной американской журналистики советским гражданином, допущенным к занятиям в престижном, высоко котирующемся среди профессионалов учебном заведении.

Не могу пожаловаться на учителей, выпустивших меня в жизнь. О многих из них сохранилась добрая память, с некоторыми поддерживаю контакт до сих пор. Но мой новый американский наставник оказался совсем непохожим на своих собратьев по другую сторону Атлантики. Он лично работал с каждым из 80 с лишним студентов. Не просто вел класс, семинары, читал лекции по истории. Он вникал в учебный процесс с неподдельным энтузиазмом, сохраняя (65) при этом внешнее спокойствие, степенность и добрую заинтересованную улыбку. Его отношение ко мне было почтя отеческим. Попыхивая трубкой, он склонялся над пишущей машинкой, которой я, к стыду своему, не владел, но над которой пытался двумя пальцами изобразить желаемый текст, и одобрительно кивал головой, не раздражаясь и не покрикивая, как это принято у нас.

Однажды всем нам было дано задание в течение часа с четвертью подготовить на свое усмотрение портрет выдающегося политического или общественного деятеля. Я выбрал Илью Эренбурга, чья «Оттепель» создала ему репутацию одного из лидеров начавшегося в стране процесса демократизации. Я не успел уложиться в отведенное время, оборвав текст на высказывании Эренбурга о том, что о цивилизации нельзя судить по числу холодильников и блеску автомобильных бамперов.

Несмотря на незавершенность «портрета», Старр написал на моем сочинении: «Ваша работа — пример подлинной предприимчивости. Хотя Вам не удалось ее закончить, важно то, что она сделана хорошо. В такого рода очерках необходимо показывать личность. Чем этот человек отличается от большинства из нас? Не только интеллектуально, но и в других отношениях. Рослый он или мелкий, худой или упитанный, дурной или трезвый ум, болтун или молчун, короче, как он выглядит и что за пружина позволила ему выделиться из общей среды и достичь чего-то выдающегося в жизни? В целом, с учетом этого совета на будущее, Ваш очерк весьма обнадеживает».

В 1960 году, когда я был в Москве и готовился к отъезду в Нью-Йорк в качестве корреспондента Московского радио, Старр прислал мне письмо, в котором, в частности, писал: «Как часто я вспоминал Вас после отъезда. И другие на факультете тоже справлялись о Вас. Прошел еще один учебный год, и появилась небольшая передышка. Вот я и пишу, просто чтобы узнать, как Вы поживаете, где работаете, какие планы на будущее». Я был тронут теплыми словами, но ответить не мог ни ему, ни другим, кто пытался со мной связаться по почте: сотрудникам КГБ в Москве не рекомендовалось поддерживать личную переписку с заграницей, если в этом не усматривалось оперативной необходимости.

Я с интересом прослушал серию лекций, входивших в обязательную программу факультета журналистики. Читали их видные специалисты в области права и международных (66) отношений, такие, как профессора Ф. Джессеп («Национальное государство и международное сообщество»), Г.Векслер («Конституция и суды»), Р.Макивер («Свобода и безопасность») и другие.

Из книжных «открытий» Америки, существенно расширивших мое представление о стране, стал объемистый труд Макса Лернера «Америка как цивилизация».

Но главные открытия принесло, конечно, общение с живыми людьми. В общежитии нам не давали покоя. Незнакомые молодые люди бесцеремонно стучали в дверь и, едва представившись, засыпали вопросами о жизни в Советском Союзе. Тогда всех волновала судьба Бориса Пастернака. Почему его сравнивают с Иудой, обзывают свиньей? Неужели публикация «Доктора Живаго» и присуждение Нобелевской премии могут служить поводом для кампании шельмования автора всей мощью государства?

Мы не успевали высказаться в ответ, как шел поток новых вопросов: почему в России все подвергается цензуре? Почему русские художники не могут писать картины, как им нравится? Вопросы, связанные с художественным творчеством и его ограничениями, нередко ставили нас в тупик. Я, правда, не склонен был повторять зады официальной пропаганды, чувствуя ее слабость и неубедительность. По поводу Пастернака я отработал свою версию, опубликованную в 1959 году в школьном журнале «Нейрад», издававшемся в Дариене (штат Коннектикут): «…в «Докторе Живаго» Пастернак выразил точку зрения тех, кто остался в России в то время, как другие из нее уехали... Критика направлена не столько против автора, сколько против взглядов, неприемлемых для режима. Когда Пастернаку дали возможность свободного выезда из страны для получения премии с последующим осуждением, он имел выбор. Приняв решение остаться, он доказал, что предан своей Родине».

За пределами университетского городка вопросы были иного свойства. «Почему вы хотите похоронить Америку? По какому праву вы закабалили Восточную Европу? Почему у вас в стране только одна партия?» Все чаще в разговорах возникал вопрос и о возможной войне между СССР и Китаем, отвергавшийся нами как смехотворный. В собственной стране мы не знали тогда, что между двумя странами назревает серьезный конфликт.

Учеба в университете предоставила уникальную возможность для вживания в американскую действительность, (67) познания изнутри ее особенностей, достоинств и недостатков. Именно это и входило в мою задачу как молодого офицера разведки. К тому же она совпадала с официальной установкой руководства факультета журналистики: «первая задача репортера — ознакомиться с городом, его географией и районами, с населяющими его людьми, их образом жизни, с местной администрацией и источниками новостей. Ходите по городу пешком».

И я не преминул воспользоваться советом. В свободные дни я часами один или с коллегой, редко вчетвером, на метро или автобусе, но чаще на своих двоих гулял по Нью-Йорку. Посетил почти все музеи и картинные галереи, муниципалитет и городской суд, «Метрополитен-опера» и статую Свободы, вокзалы и автобусные станции, стадионы и парки, пивные бары и кинотеатры. В последних я провел немало часов, просмотрев за год более ста фильмов. Начинал с ковбойских и детективных, а потом, почуяв, что все они похожи друг на друга, переключился на более серьезную тематику, предпочитая кинематографическую классику, демонстрировавшуюся тогда регулярно в кинотеатре «Талия».

Не принимая слишком всерьез предупреждения о нежелательности посещения некоторых районов города, я ехал в черный Гарлем и спокойно прогуливался по Сто двадцать пятой улице, в Бауэри, где на тротуарах лежали бездомные и алкоголики, в Бруклин, где проживало в основном цветное и еврейское население, в Гринвич-Виллидж, где я впервые попал на стриптиз и, не зная правил игры, за шампанское с танцовщицей заплатил сорок долларов.

Я видел воочию богатство и нищету Америки, поражался величию разума и рук человеческих, сотворивших из стекла и бетона громады небоскребов, восхищался многообразием и многоликостью страны, всего лишь двести с небольшим лет как присоединившейся к маршу истории цивилизованных народов.

Но я приехал в Америку не как зевака и праздный турист. Я должен был обзаводиться полезными и перспективными связями. К счастью, район Колумбийского университета изобиловал учреждениями, представлявшими интерес для разведки. Это Русский институт, готовивший кадры для госдепартамента и разведывательных служб, Институт изучения проблем войны и мира, Институты Восточной Европы, Азии и другие близкие по профилю научно-исследовательские центры. Вообще проблем с заведением полезных (68) контактов не было. Американские студенты нас не чурались. Иногда до двух-трех утра мы сидели с ними в пивном баре по соседству, горячо обсуждая волновавшие их вопросы. Некоторые молодые люди отличались навязчивостью, и мы относили их к агентам ФБР, приставленным к нам с целью изучения и наблюдения. О таких субъектах мы докладывали в представительство СССР при ООН своему куратору из резидентуры КГБ Федору Кудашкину. Он представлял контрразведывательную линию и опекал нас главным образом в плане ограждения от возможных провокаций. Никаких специфических заданий или просьб от него не поступало.

Хотя нас, советских, в университете было всего четверо, каждый из нас жил своей жизнью и своими проблемами. Встречались мы почти ежедневно, обменивались впечатлениями, иногда спорили. Александр Яковлев, старший из нас по возрасту, пользовался авторитетом как ветеран войны и работник ЦК КПСС, но не более. Его взгляды на американскую действительность отражали официальную, жесткую точку зрения, и они, кажется, совпадали с его личным негативным мнением об американском образе жизни. Мы тоже не были либералами, но проявляли гораздо большую гибкость в суждениях, не желая с ходу отталкивать собеседников своей кондовостью.

Ежедневно посещая занятия, выступая в качестве репортера в паре с кем-либо из американцев с выездами «на практику», включавшую авиакатастрофу, городские происшествия, я вписался в студенческий коллектив, что привело к избранию меня в студенческий совет — событие неординарное для университетской корпорации.

Весной 1959 года в Нью-Йорк прибыла балетная труппа Большого театра СССР, и мне поручили написать репортаж по этому поводу. Вместе с фоторепортером, тоже студентом, я направился в «Метрополитен-опера», намереваясь получить интервью у ведущих солистов балета. Через парадный подъезд нас не пустили, сославшись на занятость артистов в репетициях, и я предложил своему напарнику найти запасной или черный ход. После непродолжительных поисков мы обнаружили узкую темную лестницу, ведущую в репетиционный зал. Здесь мы и засняли всех знаменитостей, включая Галину Уланову, во время их черновой работы. Попытка поговорить с ними успеха не имела, хотя я и представился советским студентом. Меня облили холодным подозрением и с помощью подоспевшей полиции выдворили из (69) театра. Через день я зашел в представительство, рассказал Кудашкину об этом эпизоде, а он мне в ответ показал уже написанное кем-то из солистов донесение, в котором я фигурировал как провокатор, пытавшийся выдать себя за советского гражданина.

Учебный год быстро шел к концу. Я уже освоился с некоторыми особенностями американской журналистики — оперативностью реагирования на происходящее, творческим поиском новых тем, стремлением непредвзято, как бы дистанцированно освещать события, обязательным «разжевыванием» материала для той части читателей, которая слабо ориентируется в политике или берется за газету от случая к случаю. Если раньше в моем сознании присутствовал достаточно устойчивый стереотип «желтого писаки», находящегося на содержании денежного мешка и послушно исполняющего его волю, то теперь я убедился, что имею дело с весьма порядочными людьми, честно и добросовестно исполняющими свои обязанности перед обществом.

Незадолго до экзаменов нашу группу навестили из «Нью-Йорк таймс». Один из редакторов газеты, Гарри Шварц, провел с нами продолжительную беседу, а 11 мая газета опубликовала в колонке «Человек в новостях» материал, посвященный моей персоне, под заголовком «Популярный русский». На следующее утро я проснулся знаменитым. На улице меня останавливали люди, жали руки, желали всего доброго. От некоторых издательств, например «Додд, Мид и К», поступили предложения написать книгу, из Филадельфии звонили насчет устройства на работу в местном университете. Были и просто проникновенные послания от людей, когда-то и где-то встречавших меня. Автор одного из них, Рой Полог, приложив к письму свою свадебную фотографию с женой, писал: «Я тоже люблю свою страну. Я служил в ее вооруженных силах и получил звание сержанта в морской пехоте. В моей стране есть вызывающие тошноту вещи, но гораздо больше здесь того, чем я могу гордиться». Я не принадлежу к тем, кто ненавидит русских. Очень мало американцев кого-либо ненавидят. Я уверен, что мы можем жить в мире с вами. Наши страны шли вместе в войне против фашизма, и мы можем работать рука об руку и ради мира на земле. Когда улягутся пропагандистские страсти и воинственные настроения, руководители наших двух великих народов найдут дорогу к миру».

Буквально в эти же дни наш старший товарищ из ЦК (70) КПСС Александр Яковлев делился своими впечатлениями с местной прессой о завершившейся стажировке: «Это был блестящий пример международного сотрудничества... У меня не хватало времени, чтобы оценить по достоинству красоту американских девушек, потому что я отдавал все время книгам, но одно я теперь знаю точно: американский и советский народы могут жить вместе в мире. Я не был убежден в этом до приезда сюда».

Через неделю мы отбыли в поездку по стране, организованную Межуниверситетским комитетом. Маршрут включал Филадельфию, Чикаго, Мэдисон, Берлингтон, Де-Мойн, Новый Орлеан, Вашингтон. Хозяева хотели, чтобы мы увидели Америку разную, и мы увидели ее: громады небоскребов вдоль озера Мичиган и скульптуры Родена в Пенсильвании, бескрайние степи Айовы и узенькие испанские улочки на Миссисипи. И везде мы встречали радушное гостеприимство, и везде, даже в самых отдаленных селениях, на фермах, мы видели достаток, городской комфорт, прекрасные дороги. Те же «кадиллаки» и «шевроле», те же консольные «Зениты» и «Мотороллеры», те же холодильники и посудомоечные машины. И повсюду в стандартного типа супермаркетах изобилие продуктов, не поддающееся описанию.

На одной ферме в Айове я застрял на пару дней. Доброжелательные молчаливые хозяева разбудили меня в шесть утра, дали пару яиц и кружку молока с хлебом, затем я переоделся в рабочий комбинезон и получил краткий инструктаж по вождению трактора. В течение почти всего дня с небольшим перерывом на обед я трудился за рулем, помогая сеять кукурузу.

В Нью-Йорк мы вернулись примерно через три недели в получили приглашение задержаться для работы на открывавшейся в огромных залах Колизея первой в Америке советской выставке достижений в области науки, техники и культуры. Очень хотелось побыстрее вернуться домой, но дополнительный заработок в валюте и новизна предполагаемого грандиозного зрелища побудили меня, как и многих других, наняться гидами-переводчиками. Я впервые попал на такую выставку, хотя однажды в Москве прогулялся по павильонам ВДНХ и имел некоторое представление о способностях наших администраторов строить «потемкинские деревни». Но здесь показуха была через край: роскошные лимузины, сверкающие хромом и никелем; скромные, но достойно выглядящие «Москвичи»; меха на любой вкус, (71) модные одежды, обувь, бесконечные ряды радиоприемников, магнитофонов, фотоаппаратов. «Неужели все это сейчас в достатке дома? — подумал я, отметая заранее официальные «Чайки» и «ЗиЛы», доступные лишь высшему руководству. — Возможно ли, что за прошедший год мы сделали такой рывок в экономике и теперь можно смело выходить на мировые рынки?»

К счастью, мне не пришлось объяснять посетителям выставки, что многие экспонируемые товары производятся в единичных экземплярах, а на покупку «Москвича» потребуется годовой заработок. Меня направили гидом в отдел культуры, где среди книг и картин я провел почти месяц, рассказывая многочисленным посетителям о достоинствах и преимуществах социалистического реализма в искусстве.

В день открытия выставки ее посетили прибывший из Москвы член Политбюро Фрол Козлов и вице-президент США Ричард Никсон. Когда они поднялись на второй этаж, где располагался стенд с чудесами полиграфии и живописи, Козлов немного задержался со свитой, и Никсон шагнул в мой отдел в полном одиночестве. Я подлетел к вице-президенту и, представившись, начал заученный рассказ о советском искусстве. Через несколько секунд охрана и официальные лица заполнили зал и меня оттеснили в сторону. Потом хлынула толпа любопытных.

В поте лица, до хрипоты, с утра до вечера я давал пояснения, отвечал на вопросы, спорил, доказывал, убеждал. Все остальное было заброшено — не доходили руки. Я превратился в заправского пропагандиста хрущевской «оттепели», искренне верящего в грядущие реформы, в способность нашего общества догнать и перегнать эту сытую, но до безобразия изуродованную духом коммерции и безоглядного индивидуализма страну.

Однажды вечером, после насыщенного словесными баталиями дня, я устало шел по Бродвею в сторону университета. Я удалился от Колизея не более чем на двести метров, как меня остановила незнакомая пара — мужчина в очках, с пышными седеющими волосами и миниатюрная женщина явно китайского происхождения. Извинившись, они сказали, что идут с выставки, где слышали мой спор с группой американцев, и хотели бы этот спор продолжить. Я не испытывал ни малейшего желания возвращаться к уже надоевшим мне проблемам, но из вежливости изобразил готовность вступить с ними в беседу. То, что я услышал от них, (72) заставило меня мгновенно сделать охотничью стойку. Оказывается, их не удовлетворили мои аргументы в пользу социализма. Я, по их мнению, говорил как типичный представитель ревизионистского крыла в коммунистическом движении, ищущего компромисса с капитализмом.

Меня всегда интриговала позиция критиков коммунизма слева. То, что говорили и писали в Америке о Советском Союзе, вполне вписывалось в понятие буржуазной пропаганды, которую правящие круги повседневно, настойчиво и изобретательно вдалбливают в голову своему народу, но услышать в Нью-Йорке критику в адрес Хрущева, исходящую от более правоверных марксистов, чем он сам, — это было нечто освежающее.

Я пригласил незнакомцев зайти в ближайшее кафе продолжить разговор. В ходе его выяснилось, что Анатолий — так звали моего собеседника — родился на Кубани в станице Усть-Лабинской в семье крестьянина средней руки, который подвергся раскулачиванию во время коллективизации. Когда началась война, он, будучи еще пацаном, сочувственно относился к немцам, оккупировавшим родной край, а когда они начали отступать под ударами советских войск, ушел на Запад. Потом он перебрался в США, получил там образование инженера-химика и устроился на работу в крупнейшее американское химическое объединение «Теокол». Жена его, Селена, из семьи вице-президента Академии наук Китая, приехала в США на учебу, окончила Колумбийский университет и писала диссертацию о творчестве Шекспира.

Анатолий сообщил, что его новым убеждениям, сформировавшимся в значительной мере под влиянием жены, претит работа на фирме, занятой в военном производстве. На наводящие вопросы он ответил, что «Теокол», в частности, разрабатывает технологию и производит в ограниченных количествах твердое ракетное топливо.

Даже не будучи специалистом в этой области, я понял, что речь идет о весьма важной сфере интересов научно-технической разведки. Я изобразил на лице равнодушное любопытство и предложил встретиться через пару дней на этом же самом месте. Утром я не явился на выставку, предпочтя срочно зайти в представительство для доклада Кудашкину. Проявив беспокойство по поводу возможно готовящейся против меня провокации, он тем не менее разрешил (73) провести еще одну встречу с Анатолием с соблюдением необходимой осторожности.

В то же кафе Анатолий вновь пришел с Селеной, опять был долгий спор, но закончился он неожиданно предложением Анатолия принести в следующий раз документы с описанием технологических процессов изготовления твердого топлива. По его словам, у него давно зрела мысль передать землякам самые современные разработки в этой стратегической области. Я вновь изобразил полнейшую непричастность к такого рода делам, но сказал, что смогу выступить в качестве посредника, хотя испытываю понятную неловкость и даже опасения в складывающейся ситуации.

В представительстве мое сообщение вызвало переполох. В Москву полетела «молния» с просьбой дать санкцию на новую встречу и прием материала. Разрешение пришло с условием, что меня будет сопровождать офицер с дипломатическим паспортом. Анатолия впредь окрестили псевдонимом «Кук».

С майором Хатунцевским мы вышли на обусловленное место и подсели в машину «Кука» в верхней части Бродвея, рядом с Колумбийским университетом. На всякий случай отработали легенду, по которой я случайно был замечен Хатунцевским из машины, и он решил подбросить меня до Колизея. По ходу движения, после того как я представил своего коллегу, «Кук» сказал, что хотел бы свезти нас к себе домой в Нью-Джерси, где его жена приготовила обед и будет рада угостить нас китайскими блюдами. Делать было нечего, решили ехать, хотя испытывали чувство, как будто нас везут в западню.

В небольшом уютном доме Селена уже хлопотала вокруг стола. Пока мы потягивали коктейли в соседней комнате, «Кук» исчез, а затем с торжествующим видом вернулся, неся в руках какие-то пакеты. Надорвав их, он протянул мне несколько листов, которые включали подробное описание технологии изготовления топлива и компонентов, входящих в его состав; документ ЦРУ с анализом состояния химической промышленности СССР. Он также вытащил из пакета и передал пробирку с образцом уже готового продукта — желеобразной массой темного, почти черного цвета.

Я взглянул на Хатунцевского. Он напряженно вслушивался в наступившую тишину. Я тоже сидел как на иголках. Наконец, мы возобновили расстроившийся было разговор. Потом пошли за стол, ели с аппетитом, но головы наши (74) сверлила одна мысль — побыстрее добраться с «товаром» до представительства, пока нас не схватили с ним прямо здесь, в этом доме, или по дороге к Нью-Йорку.

Все обошлось благополучно. На следующее утро Виктор Кузнецов, возглавлявший в резидентуре линию НТР, дал предварительную оценку материалов: отлично. Через неделю из Москвы пришло сообщение о том, что «Кук» представляет серьезный оперативный интерес, его информация высоко оценена Центром, необходимо принять все меры, чтобы сохранить его как источник информации. Рекомендовалось передать его на связь лично заместителю по НТР.

Мы встретились с «Куком» еще раз или два с участием Кузнецова. Я готовился к отъезду домой, да и мое присутствие уже не было необходимо. В конце августа я отбыл в Союз с чувством исполненного долга, не допуская в мыслях, что двадцать лет спустя мне припомнят дело «Кука», но в совершенно ином контексте.

Странно, но я уезжал из Америки без чувства сожаления. Казалось бы, здесь я имел все, что душа желала: и превосходную стартовую площадку для успешной карьеры, и материальный комфорт, и необыкновенное, никогда ранее не испытанное чувство внутренней раскованности. Многие табу и условности, внедренные в сознание советским образом жизни, потеряли смысл и значение. Я увидел в Америке простой, во многом наивный, но честный, добросердечный народ. Он не ломал шапку перед богатыми и теми, кто там, наверху. Он нес не как бремя, но как естественное состояние достоинство свободного человека, вольного решать свою судьбу без диктата властей предержащих.

Несмотря на антикоммунизм, неприятие «иностранных» идеологий, американцы были чувствительны и открыты всему, что напоминало им об их буйной истории, войне за независимость, против рабства. В 1959 году, когда Фидель Кастро, молодой бунтарь, свергнувший диктатуру Батисты, выступал в Колумбийском университете, его встречали как национального героя. Я тоже стоял в толпе энтузиастов и чуть не плакал от счастья. Да, думал я, с американцами можно найти общий язык. Ведь они так похожи на русских в своем искреннем желании видеть вокруг благополучие, мир и свободу. Сталинщина вытравила многое из того, чем наш народ всегда гордился, но перемены, происходившие в стране после XX съезда, обнадеживали, вселяли уверенность, что будущее советское общество, вобрав в себя (75) лучшее, что есть на Западе, со временем станет образцом социального устройства для всего человечества. Я возвращался домой, чтобы еще упорнее трудиться ради достижения этой цели.

Москва, Москва! Я нашел ее такой же развороченной, как и год назад. Бетонные коробки все ближе подступали к окраинам города, а там сносились целые деревни и еще крепкие деревянные строения.

Но где же мой дом, домашний очаг, угол, наконец, куда можно приткнуться вечером, спокойно почитать или подремать, привести жену и ребенка? В Москве я был гол как сокол.

С поиска жилья и началась моя новая жизнь в столице после возвращения из США. Помогли коллеги. Они показали комнату в коммунальной квартире на Фрунзенской набережной, принадлежавшую сотруднику КГБ. Последний находился в то время в Вашингтоне под видом корреспондента газеты и согласился сдать свои пятнадцать квадратных метров. Так я получил убежище и временную прописку, перевез из Ленинграда Людмилу и Светлану и окунулся в московские будни.

Первое оперативное задание, полученное в Центре, касалось «Кука». Нужно было съездить к его родной сестре Луизе в станицу Тимашевскую Краснодарского края и договориться о прекращении переписки между ними. Письма от нее брату должны проходить через наши руки, минуя советских и, предположительно,  американских почтовых контролеров.

Ранним октябрьским утром я прибыл в кубанскую станицу и после непродолжительных поисков разыскал Луизу. Представившись советским студентом, только что вернувшимся из США, я рассказал ей о брате, которого она не видела пятнадцать лет. «Вы можете гордиться Анатолием,— сказал я под конец. — Он настоящий советский патриот, но, как вы понимаете, ему приходится в Америке нелегко. Он вынужден скрывать свои истинные взгляды, иначе его уволят с работы. По этой причине вам не следует направлять ему письма по почте. Я дам вам адрес в Москве, на который вы можете писать, а потом ваши письма будут вручаться лично Анатолию».

Услышав столь лестный отзыв о своем брате, Луиза неожиданно разразилась слезами. «Я вас приняла сначала за сотрудника КГБ, — всхлипывала она. — Эти люди все пятнадцать лет ходят за нами по пятам. Ночью звонят по телефону, (76) говорят: почему не выходишь на связь, почему не несешь информацию. Забыла о своих обещаниях? Присылают анонимные записки, и все в том же духе. На работе мне прохода не дают, обзывают семью изменниками, Анатолия — шпионом. Жить просто невозможно».

Я смотрел на несчастную женщину, и волна гнева подступала к горлу. «Те люди — из сталинского прошлого. Забудьте обо всем дурном. У меня есть знакомые в КГБ. Это другие люди. Они не допустят, чтобы над вашей семьей глумились». С этими словами я тепло распрощался с сестрой «Кука» и услышал вновь о ней только в 1983 году.

В Москве я не успел занять стол в Первом отделе, как меня срочно вызвали в кадры: «Есть предложение направить вас в Нью-Йорк в качестве корреспондента Московского радио. Завтра вас примет председатель Комитета по радиовещанию Кафтанов».

Наутро вместе с представителем КГБ и начальником управления кадров Радиокомитета я предстал перед очами тучного сумрачного мужчины, который задал лишь один вопрос: имею ли я опыт работы в журналистике. Я пояснил, что мой опыт весьма ограничен, но надеюсь, что моя подготовка в США послужит хорошей отправной точкой для овладения профессией. Кафтанов важно закивал головой и, не глядя на меня, подписал приказ о моем назначении на должность редактора Главной редакции международной информации с окладом в 140 рублей. Как выяснилось позже, в КГБ мне сделали перерасчет и я стал получать часть оклада, то есть мой общий заработок остался таким же, каким он был ранее.

Без промедления я приступил к работе в громадном розовом здании на Пятницкой. Каждое утро я появлялся в редакционной комнате, разбирал поступившие за ночь материалы ТАСС и преобразовывал их в компактные, удобно читаемые в эфире корреспонденции. Самая интересная часть состояла в посещении телетайпного зала, где с десяток шумно стрекочущих аппаратов выбрасывал бесконечно длинные ленты сообщений Рейтер, ЮПИ, Ассошиэйтед Пресс, Франс Пресс, Синьхуа и других телеграфных агентств мира. На свой страх и риск я, как и другие редакторы-международники, переводил зарубежную информацию на русский язык и также приспосабливал ее для радиоэфира. Эта работа оплачивалась отдельно и шла как гонорар в дополнение к основному заработку. (77)

Молодые журналисты, с которыми мне пришлось общаться в Радиокомитете, вполне приняли меня за своего. Я установил знакомства с Виталием Кобышем, Евгением Примаковым, Гелием Шаховым, Валентином Зориным, Володей Дунаевым. Последнего я рекомендовал как кандидата на работу в разведку, но он не прошел по анкетным данным. Только через полгода, когда на Пятницкой прошел слух, что молодой, никому не известный редактор собирается ехать корреспондентом в США, мои новые друзья осознали, что я внедрен в Радиокомитет другим ведомством.

Летом 1960 года я вновь оказался в Нью-Йорке. Знакомые улицы и запахи, те же обрывки газет на тротуарах Бродвея и изысканные витрины на Пятой авеню, сирены полицейских машин и говор разноязычной, разноцветной толпы.

Меня потянуло к почти родным местам, к Риверсайд-драйв — узкой полоске парка вдоль могучего Гудзона, к Колумбийскому университету. Мой предшественник, Юрий Пермогоров, уже уехал из США, и в корпункте Московского радио временно проживала другая советская семья. Я задержался там на месяц, пока не подыскал по объявлению пятикомнатную квартиру на Риверсайд-драйв и 113-й улице в старом, но весьма респектабельном доме. Снимая столь большую квартиру, я имел в виду, что в ней поселится еще один корреспондент, «чистый» Виталий Кобыш. Такая договоренность имелась в Москве перед моим отъездом. КГБ предпочитало, вполне разумно, иметь спаренную команду, в которой каждый будет исполнять прежде всего свои прямые обязанности.

Теперь у меня был большой, хотя и скудно обставленный офис, четыреста восемьдесят долларов ежемесячной зарплаты, которая через полгода увеличилась на двести долларов — мою жену оформили техническим секретарем корпункта; практически бесплатное, совмещенное со служебным помещением жилье, бесплатное медицинское обслуживание, положенное всем советским гражданам за границей. Я зарегистрировался в Министерстве юстиции как подданный иностранной державы и стал платить американский подоходный налог, компенсировавшийся в Москве. В ООН я получил аккредитацию как постоянный корреспондент, в нью-йоркской полиции — пропуск на все городские мероприятия и происшествия. В банке Чейз Манхэттен корпункт имел счет, куда из Радиокомитета регулярно поступали (78) деньги на оплату помещения, связь и содержание автомашины. Мне достались по наследству голубой, вполне приличный «шевроле белэйр», студийный магнитофон «Ампекс», пишущая машинка и запас старых магнитофонных пленок. С этим я и приступил к работе, добавив привезенный из Москвы портативный звукозаписывающий аппарат.

Из-за восьмичасовой разницы во времени Москва выходила на связь ежедневно после полуночи. От меня ожидали по телефону корреспонденции с освещением текущих международных проблем, деятельности ООН, событий в американской жизни. На другом конце меня записывали в голосе, либо, если слышимость была неважной, я диктовал свой материал стенографистке.

Я с рвением взялся за дело, попросив резидента по возможности дать мне месяц-два на обустройство. Через некоторое время я получил из Радиокомитета первую рецензию на свою работу в качестве корреспондента. В ней говорилось: «Мы с удовлетворением отмечаем, что все Ваши материалы без мало-мальски существенных изменений были переданы в эфир как в «Последних известиях», так и на зарубежные страны. Удачно написаны Ваши информации о переброске американских войск в Таиланд, о протестах видных американских ученых против предстоящих ядерных испытаний США в космосе. Вы хорошо дали первый отклик из США на выступление Н. С. Хрущева по радио и телевидению, хорошо обрисовали картину паники в период резкого падения акций на Нью-йоркской бирже. Это обеспечило Вашим материалам «зеленую улицу» в эфир. Крайне необходимо, чтобы Вы закрепили свой успех в оперативной передаче информации.

Вместе с тем мы отмечаем, что в последний месяц произошел неожиданный спад в количестве передаваемых сообщений, снижение оперативности, а то и запоздания.

Одна Ваша информация не пошла в эфир не в связи с опозданием, а в связи с содержанием — это заметка о событиях в Испании. Тема острая, и хорошо, что Вы сделали попытку найти поворот к ее освещению из Соединенных Штатов. Но смотрите, как Вы это подали. «Усилившаяся борьба испанских трудящихся против диктатуры Франко вызывает все большую тревогу в Соединенных Штатах. Отражая настроения определенных кругов, некоторые органы американской печати рекомендуют правительству принять меры для того, чтобы не допустить подлинной демократизации страны. В редакционной статье, посвященной событиям в (79) Испании, газета «Нью-Йорк пост» вчера писала: «Тоталитарный режим Франко трещит по швам. Все признаки налицо, что не только священники баски и группы католического действия, но и даже высшие церковные деятели, пользующиеся благами режима Франко, начинают менять свое отношение к нему и ищут альтернативы. Что делать Соединенным Штатам в этих условиях?» — спрашивает газета. И Вы ее цитируете далее: «Не пора ли Соединенным Штатам начать избавление от генералиссимуса?»

Вне всякого сомнения, комментировать из Соединенных Штатов события в Испании было делом нелегким. Но посмотрите, что у Вас получается. Американские агентства сообщают, что против Франко поднялись самые широкие общественные круги Испании. Что же предлагает газета «Нью-Йорк пост» в связи с этим? Избавиться от Франко. Так что же в этом плохого? Америка, которая хочет слыть в глазах всего мира свободной страной, отказывается сотрудничать с кровавым фашистским диктатором. Это значит, что Соединенные Штаты отмежевываются от реакционных диктаторских режимов. Это, если хотите, только увеличивает престиж Соединенных Штатов, а не подрывает его. Вот если бы «Нью-Йорк пост» написала, что в связи с пошатнувшимся положением Франко США должны оказать ему всевозможную поддержку вплоть до военной, тогда это была бы блестящая тема для компрометации Америки. Ведь только связь Америки с режимом Франко компрометирует Соединенные Штаты. Если же США отмежевываются от Франко, то они фактически реабилитируют себя в глазах международной общественности. Вы согласитесь, что редакция правильно поступила, что задержала эту информацию.

Теперь разрешите дать Вам несколько советов и высказать ряд пожеланий. Почти все материалы, которые Вы передаете, носят информационный характер. Это очень полезно и нужно. И это продолжайте делать. Но Америка — самая крупная страна капиталистического мира. Естественно, что нам хотелось бы иметь от нашего нью-йоркского корреспондента не только информационные материалы, но и корреспонденции, зарисовки с места, обобщающие материалы. Возьмите, например, падение акций на Нью-йоркской бирже. Это событие действительно потрясло Америку. О нем говорили все американцы. Если бы Вы сделали один-два материала, разбирающие по существу вопрос о причинах (80) этого падения и возможных его последствиях, это было бы очень интересно и более убедительно, чем мы об этом писали из Москвы. Если бы Вы могли поговорить с американскими экономистами, прогрессивными деятелями, разбирающимися в экономике, нам кажется, Вы прислали бы очень ценный материал.

Перед нами стоит задача — разоблачить образ жизни капиталистического мира. Особенно важно это делать на примере Соединенных Штатов. Вы давали нам информацию о различных аспектах борьбы американских трудящихся за улучшение жизненного уровня. Неплохой у Вас был материал в связи с обсуждением вопроса о пенсиях престарелым. Однако и здесь хотелось бы, чтобы Вы постепенно переходили от информационных сообщений к репортажам с мест, зарисовкам, интервью.

Мы более кратко говорили о достоинствах Ваших материалов. Можно было бы сказать значительно больше. Но мы считаем, что письма корреспондентам — это деловые и товарищеские советы и замечания. Поэтому мы в первую очередь и сконцентрировали на них внимание. Работайте спокойно, уверенно...»

Меня радовали дружелюбные, деловые советы из Москвы, я чувствовал, что процесс освоения новой профессии проходит благополучно. Потом, когда мне дадут напарником Александра Дружинина, мне не раз придется вспоминать эти первые месяцы в огромном полупустом корпункте. Полная свобода действий, неограниченные возможности для творческого поиска — вот что оцениваешь запоздало как великое благо. Тогда же мне больше всего хотелось, чтобы приехал второй корреспондент, чтобы я мог ночью выспаться, а днем свои усилия направить на выполнение заданий КГБ, ради которых меня послали в США. Кто бы подумал, что столь желанная помощь в лице профессионала-журналиста обернется на деле повышенной нагрузкой на нервную систему из-за желчного характера моего партнера и сварливости его жены.

Все это произошло года полтора спустя, а пока я продолжал закрепляться на вверенном участке, развивал связи с журналистами, в первую очередь с собкорами советских газет и сотрудниками ТАСС; некоторые из них помогали мне решать и разведывательные задачи.

Наверное, самыми примечательными в моей нью-йоркской журналистской биографии были события, связанные с (81) приездом Хрущева, принявшего участие в работе Генеральной Ассамблеи ООН. За несколько дней до прибытия теплохода «Балтика» с высоким гостем на борту ко мне присоединился Виталий Кобыш, официально назначенный заведующим бюро Московского радио в США. Теперь наш корпункт на Риверсайд напоминал большую коммунальную квартиру, к счастью дружную.

Ранним сентябрьским утром в группе встречающих во главе с послом Меньшиковым мы стояли на пирсе, ожидая подхода «Балтики». Все были празднично взволнованны, но переговаривались тихо, как будто находились в приемной крупного вельможи. Наконец, брошен якорь, перекинут трап, и глава великой державы, первый секретарь партии коммунистов, ступил на американскую землю. Вместе с подоспевшим обозревателем радио Валентином Зориным мы пробились к Хрущеву и взяли первое интервью.

Никогда раньше я не видел советских вождей. Сталин был недосягаемым божеством. Его преемники тоже не рвались к общению с народом, но Хрущев сломал привычную отгороженность руководителей от толпы. Это импонировало людям, но повергало в ужас охрану. Как офицеру КГБ, мне рекомендовалось держаться поближе к Хрущеву, по возможности записывать на магнитофон все его высказывания. Впрочем, и сам высокий гость по ходу своих многочисленных импровизированных выступлений интересовался у начальника охраны Николая Захарова, где находится представитель Московского радио. Однажды, когда рослые американские репортеры пытались оттеснить меня в сторону, Хрущев, поманив меня пальцем, сказал: «Московское радио должно быть рядом и все записывать, а то эти щелкоперы наплетут всякую чушь».

Я добросовестно выполнял роль регистратора, в то время как Зорин и Кобыш выдавали корреспонденции о ходе визита. У меня сохранились в записи многие ремарки Хрущева, не попавшие в официальные отчеты, особенно те, которые он допускал в состоянии гнева или раздражения. На исторической сессии Генеральной Ассамблеи ООН, наблюдая через стекло радиорубки, как Никита Сергеевич стучал сандалией по столу, выражая негодование по поводу выступлений некоторых делегатов, я, хотя и был шокирован, не осуждал его. В новом стиле советского руководства, при всей его непредсказуемости и внешней хамоватости, виделась живая связь с народом, мужицкая прямота и искренность. (82) Разрыв с прошлым, его удушающей атмосферой страха, чинопочитания и коленопреклонения — вот что привлекало в Хрущеве его современников.

И все же, при всей важности освещения визита Хрущева, это была не главная моя работа. Это была «крыша». А отчитывался я только перед КГБ.

С резидентом КГБ в Нью-Йорке Владимиром Барковским мне повезло. Сухощавый, спортивного вида, с острым взглядом и энергичными манерами, он заражал всех своей неутомимой работоспособностью и широким, современным взглядом на мир. Не было в нем ни догматизма, ни рисовки, ни начальственного рыка. Я его просто полюбил, когда однажды он по ходу разбора какой-то оперативной ситуации вдруг замер, вслушиваясь в звуки музыки, исходившей из спрятанного за портьерой радиоприемника. Он откинулся на стуле и произнес отрешенно, почти мечтательно: «Это из «Аниары» Карла Бломдаля. Неземная музыка. Как будто парит в поднебесье».

В тот же день я побежал в магазин граммофонных пластинок «Сэм Гуди» и купил там двухактную оперу шведского композитора о путешествии человека в космос на корабле «Аниара» в 2038 году.

С момента моего появления в резидентуре КГБ я, отныне проходивший в переписке как товарищ Феликс, должен был отчитываться перед заместителем по линии политической разведки («ПР»). В 60-м году ее возглавлял Николай Кулебякин, лысоголовый говорун, исполнявший свою роль игриво, как будто выступая на подмостках театра. Под его командой собралось около тридцати человек, в основном дипломаты из представительства, сотрудники Секретариата ООН, журналисты. Вся же резидентура, представлявшая, помимо политической, контрразведывательную, научно-техническую и нелегальную линии, состояла из почти ста человек. Сюда входили и операторы поста подслушивания эфира, фиксировавшие переговоры сотрудников Службы наружного наблюдения ФБР, и офицеры технической группы, готовые в любой момент снабдить сотрудников необходимыми средствами для тайнописи, скрытого фотографирования или миниатюрным магнитофоном, и секретари-машинистки, обычно жены офицеров, исполнявшие заодно и роль кассира.

На политической линии тоже имелась специализация: одни работали с уже имеющейся агентурой, другие заводили (83) связи и собирали информацию в доверительных беседах, третьи готовили активные мероприятия и дезинформацию. Один человек отвечал за связь с Компартией США, передачу ей инструкций и пожеланий ЦК КПСС, а также значительных сумм денег. Еще один обрабатывал всю поступающую информацию для передачи ее в Москву. Шифровальщики завершали весь процесс, переводя любое сообщение в Центр в стройные колонки цифр.

Моя главная задача как работника линии «ПР» состояла в том, чтобы искать перспективных для вербовки американцев и иностранцев, способных снабжать советскую разведку немедленно или в не слишком отдаленной перспективе секретными, предпочтительно документальными сведениями по актуальным вопросам внешней и внутренней политики правительства США. Из общего перечня главных объектов проникновения советской разведки, включавшего по степени важности аппарат Белого дома, наиболее осведомленные комиссии конгресса США, госдепартамент, ЦРУ, ФБР, Пентагон, а также ведущие научно-исследовательские центры и военно-промышленные корпорации, мне достались Информационное агентство США, имевшее филиал в Нью-Йорке, американские чиновники Секретариата ООН, журналистский корпус. Фактически, в силу специфики моей «крыши», мне была предоставлена полная свобода действий в свободный поиск любого подходящего для разведки объекта.

Задел связей, оставленный после года пребывания в Колумбийском университете, послужил исходной базой для моей оперативной деятельности.

Один из студентов, Николас, с которым я установил контакт год назад, теперь работал в лаборатории, имевшей контракты с Пентагоном. Я его заприметил еще в первые месяцы пребывания в университете по причине весьма радикальных высказываний. Возобновив, к его удивлению и радости, знакомство, я вскоре предложил передать мне сведения о некоторых исследованиях лаборатории, в которой он работал. Поскольку речь шла о ядерных материалах, мое объяснение, хотя и шитое белыми нитками, сводилось к тому, что первая в мире страна социализма в битве за научно-техническое превосходство с Западом не имеет права плестись в хвосте, и долг каждого радикала внести свою лепту в общее дело. Аргументы вроде бы подействовали, и я уже предвкушал удовольствие очередной встречи. Увы, обещанных документов он не принес, сославшись на трудности их (84) выноса из лаборатории. Кроме того, пояснил он, имеется этическая сторона вопроса. По этому поводу он поговорил со своими родителями, людьми весьма левых взглядов, и они отсоветовали ему выполнять мои просьбы.

Я с трудом сдерживал раздражение, выслушивая оправдания своего собеседника. «Вот она, цена вашему радикализму, — горячо говорил я. — Когда речь идет о войне или мире, победе социализма или империализме, выбор может быть только один...» Смущенный молодой человек не спорил. Ему было неловко.

Через несколько дней недалеко от корпункта меня остановил пожилой мужчина и, представившись отцом Николаса, попросил поговорить с ним. На его «кадиллаке» мы проехали в деловую часть Нью-Йорка, где и решили позавтракать.

Разговор был недолгим. «Мне неудобно за поведение моего сына, но вы должны понять и его, и нас, его родителей. Мы всегда верили в грядущую социалистическую Америку. Теперь, на склоне лет, ясно, что эта цель недостижима. Пусть Николас спокойно работает. Мы будем вам помогать за него. Все, что надо и что я могу, я сделаю для вас и вашей страны».

Столь неожиданный поворот поначалу вызвал у меня подозрение. Но я увидел в глазах этого человека жертвенный блеск, искреннюю, почти трогательную решимость вернуть потерянные годы, еще не угасший коминтерновский дух. Мы договорились о последующих встречах без телефонных звонков с соблюдением предосторожности.

Я заехал в резидентуру и доложил о случившемся Барковскому. То, что я нарушил существующий порядок, не вызывало сомнений. Ни одно вербовочное мероприятие, а это фактически была вербовка, не могло состояться без предварительной санкции Москвы. Обычно процедура привлечения к сотрудничеству перспективного кандидата занимала несколько месяцев. Он изучался, проверялся, о нем писали заключение и обстоятельно мотивировали рапорт на вербовку. В данном случае все процедуры были опущены.

Барковский пригласил Кулебякина, и они дружно осудили меня за недисциплинированность и нарушение приказов. В качестве оправдания я выдвинул только один тезис: объект сам предложил услуги и искусственно отталкивать его, а потом вновь возвращаться к этому вопросу нелепо. К тому же интуитивно я чувствовал, что он не врет. (85)

«Ну что же, посмотрим, как среагирует Центр, — сказал Барковский. — Телеграмму я напишу сам». Потом он мне показал текст, в котором кратко описывался мой «подвиг» и оценка его резидентом. Из нее следовало, что мне сделано серьезное предупреждение о недопустимости повторения подобных действий. Позже я узнал, что была и приписка: «Вместе с тем, учитывая проявленную товарищем Феликсом инициативу и смелость, предлагаем повысить его до старшего оперуполномоченного».

Через месяц с небольшим из Москвы пришло официальное письмо, где отмечалась поспешность проведенной вербовки. Одновременно меня поздравляли с повышением в должности.

Приобретенный мной агент не мог стать источником серьезной политической информации, но он многие годы как бизнесмен помогал нам решать такие вопросы, заниматься которыми советскому человеку было невозможно.

Тем временем я продолжал поиск новых людей. Корреспондентская «крыша» блестяще подходила для этой цели. С кем мне только не приходилось встречаться или вести переписку в то время!

Элеонора Рузвельт и Джон Рокфеллер 4-й, импресарио Сол Юрок и актриса Шелли Уитерс, писатель Альберт Кан и художник Рокуэлл Кент, ученый Уильям Дюбуа и руководитель профсоюза грузчиков Западного побережья Гарри Бриджес, издатель Карл Марзани и публицист Чарльз Аллен, финансист Джеймс Уорбург и промышленник Сайрус Итон.

Конечно, большинство моих связей тяготело к левым, некоторые даже состояли в Компартии США. Но это меня не смущало. В огромном количестве знакомств я надеялся зацепить, а потом скрыть тот, может быть, единственный источник информации, ради которого стоило просеять через себя сотни людей.

Интересным контактом, получившим развитие на несколько лет вперед, стало знакомство с молодым отпрыском семейства американских миллиардеров Джеем Рокфеллером. Встретились мы впервые на телестудии в Нью-Йорке в ноябре 1960 года. Джей тогда учился в Гарвардском университете и пригласил меня погостить у него в Кембридже. Между нами завязалась переписка, но выехать к нему мне удалось только в апреле следующего года, и то не в Кембридж, а в штат Вермонт, где он поселился на весенние (86) каникулы со своим приятелем, сыном госсекретаря США в конце двадцатых годов Франка Келлога.

Рокфеллеровская «дача», как представлялась она в моем воображении, оказалась на деле деревянной, летней хижиной на берегу небольшого лесного озера, без отопления и элементарных удобств. В просторных, обшитых сосновыми досками комнатах пахло смолой. Вблизи, на склонах лесистых холмов виднелись другие, похожие на наши, домики. Оказалось, что все они принадлежали детскому лагерю, в котором несколько лет подряд трудились добровольными помощниками выходцы из богатых семей, в том числе Рокфеллер и Келлог.

Джей и его коллега встретили меня по-товарищески тепло. Их простота в общении, любознательность, искреннее желание узнать, что из себя представляет «гомо советикус», быстро сломали все условные перегородки, разделявшие нас. Днем мы гуляли по узким, покрытым ледяной коркой дорожкам, вечером сидели у открытого очага, потягивали пиво и вели бесконечные беседы. Говорили о чем угодно, но главным образом о будущем развитии человеческого общества. Я горячо и, кажется, убедительно отстаивал идею всеобщего братства народов, основанного на коллективном владении землей и собственностью, о постепенном исчезновении вражды и эгоизма, об идеальном порядке, в котором труд станет радостью и все будет построено на сознательности граждан. Мои собеседники упирали на личные свободы, индивидуальность каждого, невозможность всеобщего благоденствия при врожденной порочности и дурных наклонностях части людей.

В какой-то момент наша дискуссия замерла. Наступила тишина, прерывавшаяся лишь легким потрескиванием горящих в огне поленьев. Неожиданно Келлог-младший спросил: «А что же будет с нами, представителями правящих кругов, выходцами из буржуазной среды? Что нам уготовано в этом мире: физическое уничтожение или изоляция в специальных лагерях для перевоспитания?»

Вопрос был задан серьезно, я не почувствовал издевки. Динамизм советского общества, пробудившегося после долгой спячки, хвастливые обещания Хрущева «догнать и перегнать», видимо, заставили моих «классовых противников» задуматься над будущим своего общества и их самих.

«Я полагаю, что те из вас, кто примет новый порядок, вольются в ряды активных строителей, будут обеспечены (87) защитой и покровительством государства. К массовым репрессиям прибегать оно больше не будет». Мои самонадеянные слова были встречены одобрительно, я чувствовал себя тогда на коне.

Потом мы в течение нескольких лет вели переписку с Джеем, перезванивались по телефону. Только после его женитьбы в 1967 году на дочери сенатора Чарльза Перси и последующего избрания на пост губернатора Западной Вирджинии наши отношения сошли на нет.

Общение с младшим Рокфеллером, как и с другими не столь заметными, но крупными фигурами в американской жизни, не имело прямого разведывательного интереса. Речь в лучшем случае могла идти об использовании такого рода связей для продвижения в высшие сферы, включая Белый дом, информации, выгодной советскому руководству. Подразумевалось, конечно, и получение от высокопоставленных знакомств сведений о настроениях в правительстве и деловых кругах США по тому или иному актуальному вопросу.

Именно с этой целью сразу после возвращения из Вермонта я принял приглашение принять участие в ежегодной конференции американской радиовещательной корпорации Вестингауз. Съезд гостей намечался в Питсбурге — городе, закрытом для посещения советскими официальными лицами. Имея заверения руководства компании о соответствующей договоренности с госдепартаментом, я вылетел в Питсбург, выступил на конференции, дал интервью местному телевидению. Когда сотни делегатов и гостей, закончив деловую часть, возбужденно бросились к расставленным в банкетном зале столам, меня вызвали к телефону. На проводе был сотрудник советского отдела госдепартамента, интересовавшийся, каким образом я оказался в закрытой для советских граждан зоне. Я сослался на устную договоренность президента компании. «Мы не возражаем, если вы задержитесь в Питсбурге, — сказал госдеповец, — но тогда мы просим оказать аналогичную любезность американскому корреспонденту, если он пожелает поехать в закрытый район Советского Союза».

Я не мог брать на себя каких-либо обязательств и сообщил, что немедленно возвращаюсь в Нью-Йорк. В аэропорту Ла-Гардиа меня уже поджидали репортеры. Сообщение о нарушении советским журналистом порядка передвижения по стране облетело все телеграфные агентства мира. Многие предсказывали, что меня выдворят из США. Госдепартамент (88) ограничился заявлением, что будет приветствовать любые шаги советской стороны, направленные на полное снятие запретов на поездки или, как минимум, существенное сокращение закрытых зон.

В резидентуре пришлось писать объяснение для Центра об обстоятельствах дела. Через неделю объяснения потребовал и посол СССР Меньшиков.

Этот эпизод ненадолго отвлек мое внимание. Каждый день из Москвы потоком шли запросы, требовавшие информацию по проблемам, имевшим тогда весьма отдаленное отношение к США. В Нью-Йорк, как центр деловой и общественной жизни, местонахождение штаб-квартиры ООН, приходили циркулярные телеграммы, касавшиеся событий в Европе, Азии, Африке и, конечно, Латинской Америке.

Как белка в колесе я крутился в фойе и баре ООН, в дипломатических миссиях, на коктейлях в деловых кварталах, вечеринках в студенческих квартирах. Я продолжал поиск, срывая на ходу клочья полезных сведений, обмениваясь телефонами, назначая свидания на ленчи и новые коктейли.

Некоторым молодым офицерам КГБ, обладавшим, по мнению руководства, мобильностью и коммуникабельностью, рекомендовалось заводить связи с техническими сотрудницами дипломатических представительств, имея в виду с помощью подарков и ухаживания выпытывать у них сведения закрытого характера. Я не преминул этим воспользоваться и вскоре познакомился с секретарем посла Цейлона, а через нее с архивистом представительства Австралии. Моим ухаживаниям вскоре пришел конец: миловидной австралийке пригрозили откомандированием на далекий континент, если она не прекратит встречаться с советским гражданином. Прекрасные отношения у меня сложились с секретарем Центра международной прессы Информационного агентства США в Нью-Йорке, замужней молодой женщиной, по долгу службы помогавшей журналистам решать их проблемы. Не знаю, кто кого хотел соблазнить, но у меня осталось впечатление, что мы просто нравились друг другу, и я всегда испытывал желание зайти в Центр на Сорок шестой улице. Там мне случалось говорить с директором Центра Эрнстом Винером, его заместителем Биллом Стрикером; однажды довелось побеседовать там и с директором ЮСИА Эдом Мэрроу.

Более глубоко с оперативной точки зрения продвинулись мои отношения с одной канадкой, работавшей на (89) радиостанции «Свободная Европа». Я познакомился с ней на вечеринке и затем продолжил контакт в городе. Мы посещали рестораны и кинотеатры, как влюбленные, гуляли в парке. Как-то она затащила меня на заутреню в католическую церковь. Я впервые в жизни сидел с истово верующими, млел от звуков органа и хора, но, когда моя канадка упала на колени вместе с другими прихожанами, я гордо остался сидеть и, несмотря на ее попытки стянуть меня на пол, сохранял несгибаемость атеистического духа до конца. Я не бросил ни цента на протянутое блюдце и потом объяснил своей спутнице, что дело не в деньгах: это противоречит моей идеологии и совести.

Кое-что интересное я выудил у моей знакомой, но попытки дальнейшего сближения оказались безуспешными. Узнав, что у меня есть семья, она с грустью сказала, что ее вера предписывает сдержанность.

Поистине сердечные отношения сложились у меня с певицей, затем хозяйкой фешенебельного эмигрантского ресторана «Петрушка» Мариной Федоровской. С этой бывшей комсомолкой, угнанной, по ее рассказам, из-под Харькова в Германию в 1943 году, я и мой коллега Вадим Богословский познакомились при посещении злачных мест, где собиралась русская эмиграция. Потом мы стали ее постоянными гостями, задерживались в ресторане допоздна, и, когда публика расходилась, Вадим садился за рояль, ему аккомпанировал скрипач, и мы вместе пели старые русские романсы и народные песни. Через «Петрушку» мы вышли на некоторых активистов послевоенной эмиграции, обзавелись другими полезными связями.

В 1961 году, все шире забрасывая сеть среди женского персонала, в том числе работавшего в Секретариате ООН, я имел небольшую, но неприятную встречу с нью-йоркской полицией. Мой коллега, переводчик из политического департамента ООН, предложил посетить вечеринку технических сотрудниц своего отдела, устраивавшуюся на квартире. Было уже около полуночи, и я сомневался, прилично ли заваливаться к чужим людям так поздно. Однако коллега, подогреваемый винными парами, заверил, что вечеринка должна быть в самом разгаре. Когда мы поднялись на лифте на двадцатый этаж и стали звонить, сначала никто не отвечал. Мой приятель несколько раз стукнул в дверь, и тут мы явственно услышали голос за дверью, вызывающий полицию.

Сработал инстинкт самосохранения, и мы бегом бросились (90) вниз, полагая, что полиция воспользуется лифтом. Но дюжие нью-йоркские копы влетели в подъезд как раз в момент нашего выхода из здания. Не задавая вопросов, они завернули нам руки и принялись обыскивать. Мы громко протестовали, ссылаясь на принадлежность к ООН, но полицейские не разговаривали, пока не вывернули все карманы. Удостоверившись, что действительно имеют дело с иностранцами, они успокоились и потребовали объяснить, почему мы так поздно оказались в чужом доме. Только после того, как негостеприимная хозяйка подтвердила по телефону, что ей известен один из ночных посетителей, полицейские наконец отпустили нас, посоветовав впредь проявлять больше уважения к местным порядкам.

О происшедшем инциденте я предложил с утра доложить резиденту, но мой коллега возражал, считая, что дело выеденного яйца не стоит. Тем не менее утром я зашел к Барковскому и рассказал о ночном задержании. Он пожал плечами, заметив, что в Москву об этом сообщать не будет, но если что-нибудь появится в бульварной прессе, то тогда отписываться придется нам самим.

Вполне вероятно, что мои похождения не прошли не замеченными контрразведкой. По крайней мере, один эпизод выглядел как попытка ФБР поймать меня на крючок.

На приеме, организованном левым издателем Карлом Марзани, со мной познакомилась весьма эффектная дама, предложившая после приема заехать к ней на чашку кофе. Все с тем же приятелем из политического департамента мы приняли приглашение. Что удивило нас на квартире новой знакомой, так это нежилой вид помещения. Зато она показала нам кучу фотографий, из которых следовало, что ее окружают одни военные и крупные ученые. Мне не понравилось ее поведение, в нем чувствовалась какая-то натянутость, игра. Контакт развития не получил, но примерно через месяц неожиданно она сама проявила инициативу. «У меня есть для вас что-то очень важное, — прощебетала она по телефону. — Приезжайте часов в десять вечера, я вас с нетерпением буду ждать».

«Э-э, тут что-то не то», — решил я, но любезно обещал заехать. В ее квартире я оказался не в десять, а в восемь. Изумлению и растерянности моей новой знакомой не было конца. Однако, оправившись, она предложила кофе, а затем принесла толстую папку с бумагами. «Эти секретные документы о новейших разработках в области авиастроения, в (91) частности компании «Дуглас», хочет вам передать один мой друг», — сказала она, потупив глаза.

С чашкой кофе в руке я откинулся в кресле и воскликнул: «Но, дорогая, я в этом совсем не разбираюсь. Не надо мне ничего показывать. Я просто профан. Давайте я сейчас свяжусь с Амторгом. Они покупают в Америке технологию, станки. Может быть, их заинтересуют ваши диаграммы и документы». Я протянул руку к телефону, изображая готовность тот час же связаться с советской торговой организацией в США.

Такой вариант мою знакомую не устраивал. Я поблагодарил ее за угощение и, сославшись на занятость, ретировался.

Полгода спустя один из источников резидентуры, работавший в ФБР, сообщил, что с помощью этой дамы контрразведка готовила западню для некоторых советских представителей в Нью-Йорке. Среди них числилась и моя фамилия.

Другой эпизод, в котором я тоже усмотрел признаки назревшей провокации, возможно, был плодом воображения. На приеме в Пресс-центре ко мне проявила повышенное внимание рыжеволосая красавица, в прошлом участница конкурса «Мисс США», сумевшая завоевать первое место в штате Пенсильвания. Знакомство носило вполне светский характер до тех пор, пока однажды она после пары коктейлей не предложила поехать в соседний Нью-Джерси и переночевать там в мотеле. «Почему в Нью-Джерси, а не в Нью-Йорке? — спросил я ее шутливо. — Здесь полно гостиниц, где можно уединиться без лишних вопросов со стороны администрации». Моя соблазнительница надула губки, а мне вспомнилось, что в некоторых штатах считается преступлением интимная связь с женщиной, привезенной специально для этой цели из другого штата. «Так, может быть, мы выберем что-нибудь в городе»,— уже смело предложил я, чувствуя, что моя персона нужна только в Нью-Джерси. Отвергнутая любовь больше не появлялась на горизонте.

1961 год ознаменовался серией международных событий, носивших поистине драматический характер: убийство бывшего премьера Конго Патриса Лумумбы; вторжение и разгром кубинских контрас в заливе Свиней; закрытие германской границы и возведение стены, физически отделившей Западный Берлин от ГДР; таинственная авиакатастрофа (92) и гибель генерального секретаря ООН Дага Хаммаршельда.

Проблемы Африки и Кубы доминировали в заданиях Центра. Почти вся линия «ПР» гонялась за африканскими и латиноамериканскими дипломатами и студентами в поисках новостей, собирая массу различных слухов и личных мнений, а потом просеивая их через офицера информационной службы. Часть резидентуры готовила активные мероприятия, цель которых состояла в том, чтобы, распространяя слухи и подметные письма, возбуждать антиамериканские настроения в африканских миссиях при ООН и, наоборот, антиафриканские, расистские — среди рядовых американцев. На «чистых», то есть нигде ранее не использованных, пишущих машинках, в перчатках, чтобы не оставлять отпечатков пальцев, наши люди печатали сотни анонимок, рассылавшихся затем по адресам африканских дипломатов от имени вымышленных «борцов» за расовую чистоту Америки. В них наши авторы не стеснялись в выражениях, обзывая представителей пробудившегося черного континента самыми грязными именами. Некоторые опусы резидентуры на эти темы, к радости исполнителей, имели широкий общественный резонанс, публиковались в прессе как образчики низкопробной провокации куклуксклановцев.

Когда погиб Хаммаршельд, была пущена в ход версия о причастности к его смерти ЦРУ. Над распространением этой версии немало потрудилась нью-йоркская резидентура.

Подъем национально-освободительного движения в Африке косвенно отразился на активизации борьбы американских негров за свои права. К этому процессу подключился и КГБ. Один мой коллега, также прикрытый корреспондентской карточкой, сумел обзавестись обширными связями среди негритянской интеллигенции. Часть из них он передал мне. Постепенно мне удалось развить отношения братской солидарности с видным негритянским активистом, вылившиеся в финансирование из фондов КГБ журнала Афро-американского института. При этом не ставилось задачей влиять на редакционную политику журнала в целом. Смысл всего предприятия состоял в том, чтобы время от времени помещать в нем нужные для КГБ материалы. Таким путем к уже известным проводникам советской внешнеполитической линии — «Нэшнл гардиан» и «Русский голос» — прибавилось еще одно издание. (93)

Я не особенно скрывал свои знакомства в негритянской общине Нью-Йорка. Журналистская профессия оправдывала интерес к получению информации обо всем, что там происходило. С новым другом — красивым, видным негром — я мог спокойно посещать любые места, куда не решился бы ступить ногой даже американский газетчик. В популярном ночном клубе Гарлема я, случалось, бывал единственным белым в шумной, раскованной темнокожей толпе.

Приблизительно в то же время я познакомился с двумя общественными фигурами в левом движении, ставшими позже невольными соучастниками мероприятии резидентуры.

Чарльз Аллен, в прошлом офицер военной контрразведки США, из-за левых убеждений вынужденный уйти «на гражданку», попал в мое поле зрения после того, как Марзани сообщил о намерениях Аллена написать книгу о нацистских военных преступниках, бежавших после войны на Запад. Через месяц мы уже обсуждали с Алленом перспективы издания книги. Не хватало документальных материалов, и я запросил Центр, откуда вскоре получил желаемое. Так началось наше взаимодействие, основанное на благородной заинтересованности обеих сторон разрушить осиные гнезда нацистов, окопавшихся в США. Аллен воспринимал меня как советского журналиста, пытающегося сделать имя на актуальной проблеме, и я всячески стремился укрепить его именно в этом мнении. Мы не скрывали ни от кого нашу связь, сдружились семьями, ездили на дальние океанские пляжи.

После публикации брошюры «Нацистские военные преступники среди нас» Аллен начал работу над темой, также вписывавшейся в нашу программу разоблачения милитаризма и реваншизма в Западной Германии. Его труд «Хойзингер из 4-го рейха», связывавший нацистское прошлое этого генерала с его командованием вооруженными силами НАТО, имел пропагандистский успех и, возможно, сыграл роль в уходе Хойзингера в отставку.

Другим человеком, к которому я испытывал искреннюю привязанность, но одновременно использовал в интересах КГБ, был М. С Арнони, издатель журнала либеральной, пацифистски настроенной интеллигенции «Майнорити оф уан». Среди спонсоров журнала числились видные общественные деятели и ученые, такие, как Лайнус Полинг, (94) Альберт Швейцер, Питирим Сорокин, Максвел Гейзмар, генерал Хестер и другие.

Сам Арнони чудом выжил в нацистских лагерях, закончив войну в Освенциме. Немецкие врачи использовали его для медицинских экспериментов, и все тело его было изуродовано. Арнони несколько лет жил в Израиле, затем работал в американской редакции Британской энциклопедии. Человек высокого интеллекта, он был превосходным собеседником и спорщиком. Его ярко выраженные сионистские симпатии, связь с политическими лидерами Израиля не мешали мне поддерживать с ним дружеские отношения. Напротив, как источник информации о положении в правящей израильской верхушке, о настроениях в просионистских кругах США он был незаменим. Со своей стороны, я вел линию на то, чтобы использовать журнал как проводник советской внешнеполитической пропаганды. С помощью Арнони удалось поместить в журнале ряд статей, подготовленных в Москве, он же по моей просьбе опубликовал в виде платного объявления в «Нью-Йорк таймс» антивоенные материалы, также сработанные в КГБ. Одно из таких объявлений обошлось в тысячи долларов, взятых в кассе резидентуры.

Журнал постоянно испытывал нужду в деньгах. Они поступали из различных источников, в основном в виде пожертвований. Я предложил как-то стать одним из доброжелателей и внести несколько тысяч долларов в качестве безвозмездного дара. Арнони долго колебался, но потом дал согласие. Чтобы крупная сумма взноса не бросилась в глаза, я рекомендовал разбить ее на десяток мелких и приписать вымышленным лицам.

Наши ежемесячные встречи с Арнони с течением времени становились все более бурными. Разгоравшаяся вьетнамская война и сдержанная позиция СССР в конфликте вызывали у него недоумение. «Как можно играть свадьбу с Америкой, когда во Вьетнаме каждый день идут похороны!» — восклицал Арнони, и его тонкое, худое лицо искажалось неподдельным гневом. Мне трудно было с ним спорить. Я и сам не понимал, почему мы не займем более жесткую позицию по отношению к США.

Не скатываясь на китайскую точку зрения о якобы существующем сговоре советского руководства с империализмом, я тем не менее усматривал справедливость в некоторых упреках в наш адрес со стороны левых кругов. На этой почве у меня даже возник крупный спор с коллегой Володей (95) Костырей, безапелляционно обвинившим китайцев в предательстве международного коммунистического движения. Я ответил опасной для того времени ремаркой, что предателями движения являемся мы сами.

Многих тогда беспокоила позиция СССР не только на Дальнем Востоке, но и в Карибском бассейне, где Фидель Кастро подвергался постоянной угрозе вторжения из США. После провала авантюры в заливе Свиней резидентура постоянно держала на контроле любые сигналы, касающиеся обстановки вокруг Кубы.

Для того, чтобы получить более реальное представление о настроениях и планах кубинской эмиграции в США, с моим коллегой Михаилом Сагателяном, работавшим в Вашингтонском отделении ТАСС, я вылетел в Майами на ежегодную конференцию американских профсоюзов. Пару раз мы побывали на пленарных заседаниях, а остальное время проводили в барах и других местах скопления эмигрантов, представляясь западными журналистами, аккредитованными на конференции. Разузнав о существовании организации, занятой подготовкой к новому вторжению, мы решили навестить ее штаб-квартиру.

На арендованной автомашине мы подкатили к небольшому особняку на окраине города. В подъезде нас встретил вооруженный охранник, которому мы представились как корреспонденты турецкой и исландской газет, освещающие ход профсоюзной конференции. Чернявый армянин Миша вполне сходил за турка, а Исландию я выбрал потому, что был уверен — никто среди кубинцев не представляет, где находится эта страна и на каком языке там говорят.

На втором этаже нас приняли активисты антикастровского движения и наперебой начали делиться своими невзгодами, отсутствием должной поддержки со стороны правительства США и мировой общественности. Мы в свою очередь выражали «нетерпение» медлительностью антикастровских сил, разобщенностью, царящей среди них.

«Когда же вы наконец начнете? — настойчиво повторяли мы. — Весь свободный мир ждет ваших решительных акций по свержению коммунистической диктатуры». Для того чтобы доказать необходимость своего существования, наши собеседники старались убедить нас, что они не бездействуют. Нам вручили листовки, меморандумы и прочую подобную литературу, а потом предложили дать свои почтовые адреса, дабы мы могли и впредь получать их печатную продукцию. (96)

Здесь произошла маленькая заминка, не ускользнувшая от внимания любезных хозяев особняка. Давать ложные адреса и фамилии означало поставить себя под угрозу репрессий со стороны американских властей, если обман будет обнаружен. Мы предложили в ответ названия гостиниц, в которых якобы остановились, и со словами благодарности за теплый прием поспешили к выходу, увидев при этом подозрительный косой взгляд одного из кубинцев, прошептавшего что-то другому. Тот взялся за телефонную трубку, и мы почувствовали, что нам несдобровать, если вовремя не унесем ноги. Из подъезда мы выскочили почти бегом и, оглянувшись, увидели, как кубинцы, возбужденно переговариваясь, собираются внизу.

Наша машина стояла за углом. Через несколько секунд, взревев мотором, она унесла нас за пределы опасной зоны. В Центре неплохо оценили итоги поездки.

Поиск источников информации по Кубе не ограничился флоридским вояжем. В Нью-Йорке я случайно познакомился с дочерью владельца антикварного магазина «Аргоси», которая состояла в любовной связи с кубинским летчиком, совершавшим полеты на Кубу для выброски там диверсионных групп и амуниции. Полученные от нее сведения дополнили картину лихорадочных усилий антикастровских элементов, намеревавшихся повторить высадку вооруженного десанта.

Чуть позже в мое поле зрения попала общавшаяся с кубинцами перуанская писательница Катя Сакс, автор нескольких популярных романов на испанском и английском языках. Дочь проживавшего в Лиме банкира, выходца из России, она была далека от политики, и мне пришлось выступать перед ней в качестве русского эмигранта. Под этой личиной она представляла меня своим многочисленным знакомым, жившим с богемным шиком и вращавшимся в самых различных кругах. Кажется, через Катю я вышел на племянника русского писателя Леонида Андреева — Николая. Этот молодой человек, обладавший крупным состоянием, никогда не был в России в мечтал посетить родину своих предков. Я быстро нашел ключ к его сердцу, но по возвращении из московского отпуска узнал из газет, что он погиб в автокатастрофе.

В 1962 году Барковского на посту резидента сменил Борис Иванов. В прошлом сотрудник контрразведки, начавший работу в органах еще в предвоенные годы, Борис Семенович (97) принадлежал к тому типу руководителей, которые не останавливаются, достигнув определенных высот. Всегда подтянутый, доброжелательный, он много времени уделял самообразованию, неустанно возился с подчиненными, наставляя их, как нужно обзаводиться связями, выуживать информацию. Внимателен он был и к семейным делам, и к личным нуждам сотрудников резидентуры, чем завоевал авторитет и доверие.

К тому времени сменился и заместитель резидента по политической разведке. На место Кулебякина пришел Николай Багричев, а затем Михаил Полоник. Мне поручили восстановить утерянную связь с агентом из числа сотрудников Секретариата ООН, греком по национальности. Я несколько раз выходил на «вечную явку» — обусловленное место встречи, предусматривающее четко зафиксированную периодичность с обязательным паролем при первичном контакте. Однако агент не появлялся, и Москва рекомендовала мне проявить инициативу в поиске.

После упорной работы с телефонными справочниками, посещения ряда адресов я, наконец, нашел злополучного грека, завербованного, судя по официальным документам, несколько лет назад, но, кажется, не совсем представлявшего, что от него хотят. Я же был несказанно рад, что выполнил задание Центра, и исходя из оперативных характеристик грека с ходу изложил перед ним перспективу нашего сотрудничества. Он должен будет заводить знакомства с женским персоналом миссии США при ООН, либо молодыми девушками, желающими работать в госдепартаменте, угощать их, всячески одаривать, склонять, если надо, к сожительству, с одной конечной целью — получать от них закрытую, предпочтительно документальную информацию, которая будет хорошо оплачиваться.

Мой грек по кличке «Помпеи» воспринял задание без возражений. Кажется, ему даже понравилась идея вольной жизни за чужой счет. Поблескивая очками и возбужденно хихикая, он предложил учредить в Нью-Йорке небольшую туристскую фирму, которая будет служить крышей для его операций. Москва идею одобрила и вскоре прислала несколько тысяч долларов для снятия помещения и меблировки. Открывалась новая страница в моей оперативной жизни.

Однако прямые выходы на сотрудниц госдепа не давали результатов. Либо невзрачная внешность моего помощника (98) отталкивала их, либо сам он водил меня за нос. Лишь через год подвернулась одна молодая учительница, которую грек прибрал к рукам для удовлетворения своих мужских прихотей. Я порекомендовал ему попытаться устроить ее в госдепартамент. С этого и началась подготовка к «внедрению» — классическая схема использования агента-вербовщика под чужим флагом для продвижения своего человека в нужный объект.

На первых порах работа с греком не вызывала отрицательных эмоций. Только раз меня кольнула мысль, что он ведет двойную игру. По делам своей, то есть нашей, туристской фирмы он собрался ехать в Испанию и в ходе обсуждения плана поездки как бы невзначай бросил: «Я мог бы отвезти письма или деньги вашим нелегалам в Испании. Ведь связь с людьми там наверняка затруднена». Я насторожился. Никакие аспекты нелегальной работы мы никогда ранее не затрагивали, но западные контрразведки всегда проявляли к этой стороне деятельности КГБ особый интерес. Подавив возникшее было сомнение, я заметил, что с испанской сетью проблем нет.

Втянувшись в дела службы, я все меньше внимания уделял работе по прикрытию. Виталий Кобыш взвалил на себя основной груз ночных репортажей, и я мог спокойно трудиться на стороне. Но счастье было скоротечно. После нескольких месяцев пребывания в США Кобыша неожиданно отозвали в Москву. Как выяснилось позже, в телефонном разговоре с Радиокомитетом он упомянул, что забыл привезти открепительный талон для постановки на партийный учет в советском представительстве при ООН. Кто-то из московских «доброжелателей» Кобыша расценил его разговор как разглашение партийно-государственной тайны. По абсурдному порядку, заведенному ЦК КПСС, находившимся в загранкомандировках советским гражданам запрещалось упоминать о наличии партийных ячеек в советских коллективах за рубежом. Так я снова остался один.

Поскольку вопрос о приезде замены затягивался, я решил сменить адрес корпункта и переселиться поближе к своим собратьям по перу, в более скромную трехкомнатную квартиру в доме на углу Риверсайда и 73-й улицы. Там я попал в тесный круг собкоров советских газет и стал частью этого круга. Я сдружился с правдистом Борисом Стрельниковым, известинцем Станиславом Кондрашовым, тассовцем Сергеем Лосевым. Последний, как и его американский (99) сослуживец Гарри Фримен, помогал мне решать различные вопросы, выходившие за пределы его корреспондентских обязанностей. Полагался я и на поддержку завбюро ТАСС в Нью-Йорке Величанского.

По вечерам мы изредка собирались вместе на квартире у кого-нибудь из нас и вели долгие страстные споры о будущем своей страны. Все мы искренне принадлежали к числу хрущевских сторонников, но каждый выражал отношение к происходящему по-своему. Кондрашов читал наизусть стихи Евтушенко, Вознесенского и Мартынова. Его гражданский пафос укладывался тогда в яркие поэтические строки знаменитых поэтов. Стрельников, переживший тяжелое детство и прошедший солдатом войну, отличался мягкостью суждений, теплой товарищеской улыбкой, стремлением к компромиссам. Маленький, веселый Лосев заводился с полоборота, шумел, злился, но тут же отходил и наливал себе свежую порцию виски. Наши жены осваивали тогда твист, и эти казавшиеся бесконечными застолья завершались лихими плясками под ритмичные завывания Чабби Чеккерса.

Кажется странным, но почти тридцать лет назад мы обсуждали те же проблемы, что и поколение 90-х годов. Историческая правда, устранение последствий культа личности, демократизация, реформы в экономике, способные стимулировать инициативу и творческий труд, сохранность урожая, строительство предприятий перерабатывающей промышленности, дорог, мощных холодильников — вот что волновало нас, советских граждан, наблюдавших со стороны процесс преобразований в далеком советском доме. Конечно, все наши дискуссии строились на безусловном признании и поддержке провозглашенной партией программы ускоренного построения коммунизма в СССР.

Только раз в этой дружеской компании мне пришлось жестоко схлестнуться в споре из-за повести Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Главным оппонентом выступила жена Величанского, обозвавшая меня «бериевцем» из-за того, что я не выразил восхищения содержанием повести. Действительно, начитавшись раньше воспоминаний бывших зеков советских концлагерей, я воспринял «Ивана Денисовича» как талантливо написанное — но не на уровне Льва Толстого — произведение. А именно так взахлеб писали о Солженицыне некоторые советские литературные критики. Мое замечание о том, что герои Солженицына бесцветны, получило оглушительную отповедь. (100) Друзья-журналисты, однако, слишком хорошо меня знали, чтобы всерьез воспринимать оскорбительный выпад Величанской.

Весной 1962 года мы с Кондрашовым решили посетить Западное побережье США. Поводом стало открытие в Сиэтле Всемирной выставки «XXI век». До Чикаго мы добирались одним поездом, потом пересели на другой. С высоты двухэтажного вагона с застекленной крышей мы обозревали бескрайние просторы Америки: пробудившиеся от зимней спячки прерии и зеленеющие леса, величественные Скалистые горы и могучие полноводные реки.

Выставка была задумана как демонстрация американских достижений в науке. После запуска в космос Юрия Гагарина США испытывали нечто вроде национального унижения, и организаторы экспозиции проявили немало изобретательности и выдумки, чтобы наглядно представить прогресс в космических исследованиях и развитии высоких технологий. Осматривая многочисленные, эффектно оформленные павильоны, мы нос к носу столкнулись с шахом Ирана Резой Пехлеви и его женой Сорейей, почтившими выставку своим присутствием.

В Сиэтле нас познакомили с местным миллионером, пожелавшим показать свое производство. На вопрос, сколько времени добираться до его фабрики, он небрежно махнул рукой: «Четверть часа, не больше». Через несколько минут мы подъехали к небольшой похожей на сарай постройке и зашли внутрь, полагая, что это и есть обещанная фабрика.

Каково же было удивление, когда мы увидели асфальтированную площадку и стоящий на ней четырехместный спортивный самолет. Наш хозяин сел за штурвал — и вот мы уже в воздухе. Внизу замелькали предместья города, потом потянулись лесные массивы и сверкающие меж деревьев прозрачные реки. Так же быстро самолет пошел на снижение и вскоре покатился по узкой просеке среди гигантских сосен и елей. Оказывается, наш миллионер делал деньги на лесе. Его маленькая лесопилка перерабатывала древесину, добываемую тут же на участке. Все предприятие, включая рабочую столовую в деревянном уютном домике, где мы отобедали вместе с лесорубами, размещалось очень компактно и считалось безотходным. Здесь даже опилки паковали в бумажные мешки и отправляли для продажи.

Эта мимолетная встреча с представителем малого бизнеса Америки оставила в сознании неизгладимый след. Я (101) уже посещал крупные американские предприятия, в том числе автомобильный завод Форда. Теперь я увидел американского предпринимателя в действии — не карикатурного обжору с сигарой во рту, а подтянутого, динамичного, открытого и простого в общении как с иностранцами, так и с собственными рабочими. Наверное, такие люди и строили Америку.

В Сиэтле мы взяли напрокат машину и двинулись на юг. На пару дней задержались в Портленде, откуда проследовали в столицу штата Орегон Сэлем, где нас принял Марк Хэтфилд, молодой, элегантный губернатор, сторонник американо-советского сближения. Мы заглянули в индейскую резервацию и поговорили с вождями местного племени о проблемах, с которыми они сталкиваются. Затем повернули на запад и направились в сторону Тихого океана.

До сих пор перед глазами возникает лента шоссе, перерезающая огромное ярко-зеленое поле, окаймленное живописными холмами с заснеженными пиками гор вдали, море цветущих яблонь. Вокруг благодатный, вливающийся волнами через открытые окна воздух весны, не видно ни души, кроме... кроме автомашины ФБР, несущейся за нами на почтительном расстоянии от самого Сиэтла. Вместе с нами сотрудники контрразведки любовались холодными волнами океана, пустынными пляжами, бесподобными ландшафтами Орегона и Северной Калифорнии. Оттуда мы снова повернули на восток и помчались в столицу разводов город Рено — не соперник Лас-Вегаса, но тоже игорный центр Америки.

Ночью в пустыне я развивал скорость до ста миль в час. Станислав нервно поглядывал на спидометр, но я его успокаивал: вокруг песок, впереди ни одной машины, бензин на исходе. В худшем случае мы даже не взорвемся, а люди ФБР, несущиеся за нами сзади, помогут.

Так мы добрались до Рено, походили по ночным казино, бесплатно пользуясь угощением с подносов длинноногих красавиц, побаловались с «одноруким Джеком», сначала выиграв долларов по двадцать, а потом проиграв все наличные деньги.

Здесь мы сдали арендованную машину и вылетели самолетом в Лос-Анджелес, а затем в Сан-Франциско. В городском Капитолии нас принял мэр Джордж Кристофер, выступавший, как и Хэтфилд, за развитие дружеских контактов с СССР. В память о прекраснейшем городе мира он (102) преподнес нам ключи с пожеланием вернуться в Сан-Франциско вновь.

Май — начало дачного сезона для большинства советских семей в Нью-Йорке. Завершив путешествие по Западному побережью, мы бросились подыскивать подходящие по месторасположению и цене домики на берегу залива Лонг-Айленд. Перед начальством эта проблема не стояла. Оно со своими чадами проживало в Гленкове — живописном местечке в часе езды на машине от Нью-Йорка. У всех остальных был выбор: либо коптиться в каменных громадах города, либо за весьма крупную сумму арендовать одну-две комнаты за его пределами. Первые два лета я снимал полдома в Райбиче — прибрежном поселке, знаменитом своим развлекательным центром с каруселями, «американскими горами» и огромным плавательным бассейном.

В этот сезон мы перебрались в Бейвилль, тоже на Лонг-Айленде, но ближе к Гленкову. Наш дом стоял на берегу залива, в ста метрах от воды. В свободные часы, а они не обязательно приходились на уик-энды, я ловил на удочку камбалу, угрей, морского окуня, а когда выходил на лодке подальше в море, то и мелких акул.

С Бейвиллем связаны теплые воспоминания о безмятежных днях, которые удавалось вырвать из привычной напряженной суеты, пикниках и вечерних прогулках с журналистской братией, сотрудниками Секретариата ООН (некоторые из них, как, например, Александр Бессмертных, достигли впоследствии больших высот в общественной и государственной жизни).

В конце лета с семьей я отбыл в отпуск на родину. Недельное путешествие через Атлантику на фешенебельном лайнере «Куин Мэри», несколько дней во Франции.

После Америки Европа показалась мне бедной, а иные уголки Парижа — нисколько не чище, чем в Ленинграде или Москве.

В одном парижском ресторане нам подали красное бордо в откупоренной бутылке. После посещения могилы Наполеона, где нас, как иностранцев, прилично надул какой-то служащий, я попросил официанта открыть бутылку в моем присутствии.

О, какой уничтожающий взгляд я получил в ответ! Как в лучших ресторанах своей страны. В отличие от московских официантов, однако, француз не разразился бранью, но отошел к бару за новой бутылкой, и лишь издалека я уловил в (103) его возбужденном обмене репликами с приятелем знакомые английские слова: «Проклятые янки!»

Раздражение, появившееся было у меня в связи с неудобствами проживания иностранцев в Париже, немедленно улетучилось. Мне показалось, что я вновь нахожусь при исполнении служебных обязанностей и только что провел, совсем нечаянно, активное мероприятие по усилению франко-американских разногласий. В те годы де Голль утверждался в независимом от США внешнеполитическом курсе и Москва энергично подыгрывала антиамериканским настроениям во Франции.

Знакомство с Парижем удачно завершилось ночной встречей с шофером такси. Первые минуты после посадки в машину он молчал, а потом заговорил с нами на чистом русском языке. Я не удивился, зная, что многие эмигранты — выходцы из России — промышляют извозом. Неожиданно наш таксист, видимо не удовлетворенный моей вялой реакцией, выпалил: «Я враг народа». Почувствовав, что я пропустил его заявление мимо ушей, он вновь настойчиво и с вызовом повторил: «Я враг народа». — «Ну и что? — спросил я равнодушно. — Вы что, попугать нас хотите?» — «Я бежал из России в 44-м году и приговорен к расстрелу как изменник Родины. За такими, как я, ваши люди охотятся», — объяснил таксист. «Сейчас другое время,— возразил я.— Вы можете вернуться домой, и никто вас не тронет, если, разумеется, ваши руки не запачканы кровью преступлений, совершенных вместе с нацистами». — «Странный вы человек, — задумчиво произнес мой собеседник. — Мне случалось раньше подвозить советских, но все они шарахались, как только узнавали, что я из послевоенных эмигрантов. Неужели все так изменилось в стране после смерти Сталина?»

Я не успел ответить, как он предложил: «Поехали ко мне домой, жена сделает нам ужин. Там мы и поговорим». Было за полночь, но я колебался недолго: любопытство взяло вверх. Через полчаса мы уже сидели за столом в маленькой опрятной комнате двухэтажного дома где-то на окраине Парижа. Хозяйка тоже оказалась русской. С мужем познакомилась в лагерях для рабочих, вывезенных с Востока. Домой после войны вернуться не решились, опасаясь новых лагерей. Переехали на жительство во Францию, да так и осели в этой стране, хотя, по их впечатлениям, Франция — не лучшее место для желающих начинать жизнь сначала. (104)

Потом мы долго ездили по предутреннему Парижу, его безмолвным площадям, авеню и бульварам, кварталам люмпенов и проституток. А днем наш поезд тронулся на Восток. Мы проехали Бельгию и Западную Германию незаметно... И только топот сапог среди ночи, разбудивший нас на границе ФРГ и ГДР, напомнил, что мы едем в другой мир. То же повторилось при въезде в Восточный Берлин. Вплоть до Бреста пограничники ГДР, Польши и Советского Союза без особых церемоний вторгались в купе, внимательно осматривали наши заспанные лица, подозрительно ощупывали взглядом багаж.

В октябре 1962 года грянул Карибский кризис. С растущей тревогой я вслушивался в иностранные радиоголоса, сопоставляя известные в КГБ данные о поставках ракетного оружия на Кубу с официальными заявлениями советских руководителей.

В столице социализма царило благодушное спокойствие, а в это время американские военные корабли на полном ходу шли на перехват советских транспортных судов с зачехленными ракетами на борту. У меня впервые в жизни появилось ощущение, что война между СССР и США возможна, не уступи один из руководителей здравому смыслу. В тот момент мне было безразлично, кто сделает это первым. Жизнь казалась на грани уничтожения, и разговоры о престиже теряли всякий смысл. Соглашение между Хрущевым и президентом Кеннеди, положившее конец опасной конфронтации, стало триумфом здравого смысла.

Возвратившись в Нью-Йорк, я вновь занялся привычными делами. На горизонте замаячили два новых вербовочных объекта. Один — студент, подобно Николасу, рекомендованный для изучения ветераном Компартии США, быстро дал согласие на сотрудничество «в интересах сохранения мира». Другой — молодой ученый — оказался твердым орешком, но его активное участие в пацифистском движении в условиях разгоревшегося вьетнамского конфликта внушало надежду. Наши ожесточенные споры о преимуществах тайной борьбы в противовес открытой, когда любой шаг прогрессивно настроенных лиц находится под контролем ФБР, возымели в конце концов должный эффект.

Неплохо развивались контакты и по официальной линии. На ежегодном собрании иностранных журналистов-международников я был избран вице-президентом Ассоциации корреспондентов, аккредитованных при ООН. Мне не (105) составляло особого труда взять интервью у генерального секретаря ООН У Тана или министров иностранных дел, прибывающих на сессии Генеральной Ассамблеи ООН, у советских представителей при ООН Валериана Зорина, Василия Кузнецова, Аркадия Соболева или любого из послов.

Событием в моей журналистской жизни стало интервью с мятежным португальским генералом Дельгадо, бросившим вызов диктатуре Салазара и вынужденным затем бежать в Бразилию. Однажды по Московскому радио прозвучал получасовой репортаж «Субботний вечер в Нью-Йорке», в котором я использовал записи бесед с рядовыми американцами на улице, в барах, у газетных киосков.

Налаженный ритм оборвался, когда прибыл наконец мой новый напарник Александр Дружинин. Поселился он рядом, в том же «Шваб-хаусе» на Риверсайде. Ему надо было зарабатывать имя, да, в сущности, корреспондентская работа была его единственным занятием. В отличие от Кобыша он не проявлял особого желания взаимодействовать и тем более прикрывать мои тылы. Зато у меня появилось больше свободного времени для сбора информации, которой интересовался КГБ.

Обросший многочисленными связями, с несколькими агентами на контакте, я чувствовал себя как рыба в воде. Правда, агентов-документальщиков, способных обеспечивать Москву секретной информацией из главных объектов разведывательного проникновения, я так и не приобрел, но кто из моих коллег мог похвастаться этим? Большинство из них вообще никого не вербовали и не видели живого агента в глаза. Исключая линию научно-технической разведки, нью-йоркская резидентура не блистала успехами. Как-то удалось заполучить от случайного источника секретные документы из английской миссии, несколько сообщений передал человек из местного отделения ФБР. В основном же доклады в Центр базировались на анализе многочисленных, нередко противоречивых сведений, добытых из официальных документов, слухов, сплетен, догадок и более или менее квалифицированных прогнозов.

С приходом в Белый дом Джона Кеннеди творцам советской внешней политики пришлось немало попотеть, чтобы угнаться за непредсказуемым «искрящимся идеализмом» молодого президента. Хрущевские инициативы на первых порах поражали воображение Запада своей всеохватной масштабностью. Они ставили с тупик опытных госдеповцев, (106) привыкших к однообразию сталинской дипломатии. Кубинский кризис продемонстрировал недооцененную способность хозяина Белого дома перехватывать инициативу и противопоставлять блефу твердый, но сдержанный курс.

Хотя я не принадлежал к числу пылких поклонников Кеннеди, но, как и миллионы людей во всем мире, вздохнул с облегчением и благодарностью, когда летом 1963 года руководители США, СССР и Великобритании подписали договор о запрещении всех ядерных испытаний, кроме подземных.

22 ноября в корпункте Московского радио планировалось провести прием для местного журналистского корпуса. Накануне мы закупили выпивки и всяческой снеди, разослали приглашения нескольким десяткам человек. После полудня я зашел в соседний супермаркет, чтобы купить ящик содовой воды. Внезапно степенно прохаживавшиеся между продуктовых рядов покупатели замерли, а затем ринулись в направлении выхода. Я не успел расслышать их взволнованных восклицаний; кто-то громко включил радио. «В Далласе совершено покушение на президента Кеннеди, в тяжелом состоянии он направлен в госпиталь «Паркленд», — услышал я торопливый голос диктора.

«Боже мой! Что происходит? Почему, зачем?» — эти мысли обгоняли мой стремительный бег в сторону дома. Здесь у телевизора уже возбужденно обсуждали происшедшее. Через час объявили, что Кеннеди скончался.

Все планы на ближайшие дни были немедленно отменены. Я помчался в представительство, чтобы выяснить реакцию Москвы и указания резидента. Имя убийцы Ли Харви Освальда никому ничего не говорило. Никаких сведений не имелось и о его жене Марине.

Через сутки Центр «молнией» сообщил, что убийство Кеннеди следует рассматривать как проявление активности правых, профашистских элементов в США, не заинтересованных в улучшении советско-американских отношений. В шифровке указывалось, что Освальд известен местным органам КГБ, которые подозревали его в связи с ЦРУ и изучали на предмет выявления возможной подрывной деятельности. Резидентуре рекомендовалось провести соответствующую работу в дипломатическом корпусе и среди журналистов, чтобы отвести нелепые домыслы о связи Освальда с КГБ.

В те дни вся нью-йоркская команда Бориса Иванова (107) вышла «в свет», чтобы изложить позицию Москвы в связи с трагической смертью президента. У нас даже не возникало сомнений, что Освальд — продукт американской системы, обозленный неудачник, совершивший преступление либо в одиночку, либо в качестве наемника консервативных сил. Предположение о том, что за Освальдом стоял КГБ, выглядело просто смехотворным. По этой причине резидентура высказала мысль о желательности направления американским властям официальных материалов, которые могли бы рассеять любые сомнения американской стороны по данному вопросу. Для того, чтобы довести мнение советского руководства до правительственных кругов США, я использовал американского журналиста Тэда, настойчиво навязывавшего мне свое знакомство, очевидно по заданию ЦРУ или ФБР. Сам он представлялся как независимый репортер мало кому известной радиостанции. Всякий раз, когда на международной арене сгущались тучи, Тэд приглашал меня на ленч или коктейль для того, чтобы выведать обстановку и мнение советской стороны о происходящем.

Однажды он объявился в Бейвилле, разыскав, видимо не без помощи своего начальства, мою дачу, и пригласил «к другу», проживавшему по соседству. В роскошной вилле с мраморными ваннами и позолоченными кранами Тэд и его приятель, назвавшийся юристом, задавали мне вопросы, явно выходившие за рамки светской беседы. Не желая портить отношения с тем, кого я считал удобным каналом для доведения выгодной советской стороне информации, я отшучивался. По всей вероятности, эта гибкость была истолкована кое-кем как мягкотелость, податливость. Через неделю от Тэда последовало еще одно приглашение, на этот раз на квартиру другого юриста. Я почти не сомневался, что предстоящий обед будет использован для вербовочного зондажа, и решил действовать так, чтобы отбить охоту впредь попусту тратить на меня время.

Чинно рассевшись за столом, мои собеседники вскоре отодвинули тарелки в сторону, сложили салфетки и повели разговор в нужном им русле. Одной из горячих тем той поры была угроза Хрущева заключить мирный договор с ГДР, и я не преминул воспользоваться официальными заявлениями советского руководства по этому поводу, чтобы начать контратаку.

«Мы понесли колоссальные потери в годы второй мировой войны. Только в моей семье погибло пять человек, (108) другие семьи вообще перестали существовать. У советского народа, как народа-победителя, невозможно отнять право решать послевоенное устройство Германии. Те в США, кто сомневаются в нашей решимости дать отпор любым посягательствам Запада, вводят в заблуждение самих себя и своих союзников». Этими словами я закончил изложение собственных взглядов по проблеме, не оставив никаких сомнений у моих оппонентов, что их замыслы в отношении моей персоны не имеют перспектив. С той памятной беседы Тэд потерял ко мне всякий интерес.

В феврале 1964 года из Центра пришло тревожное сообщение: в Женеве при невыясненных обстоятельствах исчез прикомандированный к советской делегации сотрудник Второго главного управления КГБ Юрий Носенко. Несколькими днями позже поступило дополнительное разъяснение: Носенко изменил Родине и находится в США. Необходимо принять все меры, чтобы обезопасить деятельность резидентур КГБ в Америке, так как Носенко располагает информацией, могущей нанести ущерб интересам разведки.

Резидентура загудела, как растревоженный улей. Начались досрочные откомандирования работников, знавших Носенко лично. Затем пришел список сотрудников, которых Носенко мог опознать по косвенным признакам. Среди них числился и я. Это был сюрприз. Носенко я никогда не встречал, его имени даже не слышал. При чем тут я?

Оказалось, что Носенко, работая в отделе по иностранным туристам, однажды имел доступ к переписке «Кука» со своей сестрой в Тимашевской. Произошло это в результате задержания американского туриста на почве его гомосексуальной связи с советским гражданином. Бдительные чекисты, переодетые в милицейскую форму, тут же учинили обыск и обнаружили письмо «Кука», адресованное Луизе. Последующая проверка Луизы со стороны контрразведки наткнулась на запретительный окрик ПГУ. При анализе объема сведений, которыми мог располагать Носенко, это обстоятельство привлекло внимание следователей, о чем они информировали ПГУ. Так я попал в число лиц, подлежавших отзыву из командировки «на всякий случай и во избежание провокации».

В марте, незадолго до отъезда на Родину, меня пригласил к себе Борис Иванов. «Разговор сугубо конфиденциальный, — начал он.— На днях в госдепартаменте состоится встреча наших посольских работников с Носенко. Есть (109) предложение подключить тебя к этой встрече». Я пожал плечами: «Если это нужно, о чем вопрос?» Неожиданно последовал вопрос: «Ты как, стрелять еще не разучился? Сможешь на встрече с предателем прикончить его?» — «Конечно, смогу», — ответил я, еще не сознавая, что это какая-то авантюра. Ведь это же тюрьма, и надолго. У меня нет диппаспорта, никакой защиты. Как бы угадывая мои мысли, Иванов предложил: «Мы тебя потом выручим — обменяем на кого-нибудь, не бойся». — «Я не боюсь, — сказал я твердо, — я готов».

Думаю, что идея моего участия в расправе с Носенко исходила от Иванова лично, если, разумеется, это не была изощренная форма проверки моей лояльности. В любом случае в Центре едва ли согласились бы на такой скандал, да и на процедуры свиданий в госдепартаменте с советскими беглецами корреспондентов никогда не приглашали.

Так или иначе, моя встреча с Носенко не состоялась.

Через две недели вместе с семьей я отбыл в Москву. (110)

 

 

Глава IV

 

В пустыне нет дорог.

Прямая может оказаться

спиралью, а кружение

— кратчайшим путем.

 

И. Эренбург

 

Иди, и в спутники возьми победу.

 

К. Марло

 

И снова я в державной столице, снова хожу по коридорам Лубянки, восстанавливаю прерванные знакомства, привыкаю жить как все. Помнится, я без сожаления покидал Нью-Йорк после учебы в Колумбийском университете. Теперь же с отъездом из Нью-Йорка как будто оторвался кусочек моего сердца. Во сне я вижу изумрудные лужайки Риверсайда, неоновые огни Бродвея, пестрые толпы молодежи в Гринвич-Виллидж. Я взбираюсь по склонам парка Форт-Трайон и любуюсь величием Гудзона. Как магнит, притягивал к себе уютный, тихий уголок в верхнем Манхэттене с миниатюрным музеем средневекового искусства и музыкой под стать.

У меня появилась вторая дочь — рыженькая Юля. В свидетельстве о рождении ей хотели записать Москву как место появления на свет. Я был против: она же родилась в Нью-Йорке. «Как бы это не сказалось потом на ее биографии», — настаивал работник загса. «Нет, оставьте, как есть на самом деле», — упорствовал я.

В Москве наше пополнившееся семейство ожидала трехкомнатная кооперативная квартира. Я купил ее, не глядя, по телефону, по ходу разговора с одним из руководителей Радиокомитета. Удивительно, но предложение об улучшении жилищных условий поступило не от своих. В КГБ мне выделили однокомнатную квартиру на окраине города еще в шестидесятом году. Мое начальство, по-видимому, считало этот вопрос закрытым, и я, не желая унижаться перед ним, с радостью принял протянутую руку помощи со стороны. (111)

Боже, какое разочарование, почти шок испытали мы, когда приехали посмотреть наше новое пристанище! То были первые хрущевские пятиэтажки, убогие внешне и безобразные внутри. За семь тысяч кровных рублей я купил сарай с протекающими вдоль швов стенами и еле теплыми радиаторами. Хотелось бежать, бежать куда глаза глядят, но...

К счастью, в нашем расстройстве мы были не одиноки. Соседям по дому понравилась идея сноса стены, отделявшей туалет от ванной. Мы реализовали ее, едва въехав в квартиру. Началось паломничество новоселов, желавших посмотреть, как можно улучшить то, что, казалось, улучшению не подлежит.

Так мы познакомились с семейством Курнаковых. Глава ее, Николай, работал директором вещания на США. Родился он в Бруклине в семье эмигранта — белого офицера, покинувшего Россию во время гражданской войны. Отец люто ненавидел большевиков до тех пор, пока его не захватила волна антифашистских настроений, поднявшаяся в Америке в тридцатые голы. Тогда-то к нему и «подъехала» резидентура НКВД в США. В течение нескольких лет Курнаков-старший помогал сплачивать патриотическое движение в поддержку Советской России, издавал газету просоветского толка. Когда на советско-германском фронте стало совсем туго, он устроил сыну нелегальное прибытие в СССР для вступления в действующую армию. После демобилизации Николай попал в Радиокомитет в качестве диктора, да так и остался там. Отец же по окончании войны, после того как в США развернулась травля коммунистов и попутчиков, вместе с женой получил разрешение вернуться в Советский Союз. В течение нескольких месяцев они жили на даче МГБ под Москвой, где подвергались интенсивной проверке. Отец не выдержал тягостной обстановки недоверия и тяжело заболел. Незадолго до кончины он написал письмо Сталину, в котором выразил непонимание происходящего вокруг него и попросил решить, наконец, проблему устройства на постоянное жительство в СССР. В 1948 году Курнаковым дали двухкомнатную квартиру в районе «Сокола», но эта радостная весть застала в живых только вдову и сына.

С Николаем мы сдружились, что в немалой степени смягчило жесткость нашей посадки на московской земле.

Как «погорелец» — термин, заимствованный из житейской прозы, но применявшийся к досрочно откомандированным (112) офицерам разведки, я оказался нежданным гостем в Первом отделе. Руководство порешило, что мне лучше посидеть в Радиокомитете, закрепить достигнутые успехи на поприще журналистики. Но сначала мне предложили принять участие в «больших маневрах» — оперативной игре между ПГУ и Службой наружного наблюдения. По правилам игры, я должен был провести три разведывательные операции в городе: встречу с «агентом», закладку тайника и моментальную передачу — получение документов от «агента». Седьмое управление пускало в ход весь арсенал имеющихся у него физических сил и технических средств. Я — профессиональный опыт и сноровку. Ни одно из проведенных мероприятий не было зафиксировано наружным наблюдением, хотя я не имел в своем распоряжении даже автомашины. За достигнутые успехи мне вручили грамоту Председателя КГБ, а затем отправили в Радиокомитет.

Здесь я возобновил работу в редакции международной информации, готовил выпуски «Последних известий» для советских радиослушателей, участвовал в «круглых столах» журналистов-международников. Из США я вывез несколько сот пластинок с записями классической и эстрадной музыки. Они пригодились как иллюстративный материал для специальных программ радиостанции «Юность». Мои музыкальные очерки о Марлен Дитрих, Катерине Валенте и Митче Миллере впервые прозвучали в советском эфире в 1964 году. Я занялся было циклом передач об американском музыкальном фольклоре, но тут меня вновь вызвали в кадры. На этот раз предложили поучиться на курсах усовершенствования работников разведки.

В только что построенной комфортабельной вилле в пригороде Москвы таких, как я, подающих надежды молодых сотрудников собралось около тридцати. Нашим наставником оказался бывший резидент в Израиле и ФРГ Иван Зайцев, человек по натуре незлобивый и даже сердечный, сквозь пальцы смотревший на проказы уже взрослых учеников, использовавших курсы как своего рода санкционированный годичный отпуск. Единственное достоинство этой учебы состояло в том, что все мы могли откровенно поделиться опытом работы в разных странах в неформальной и откровенной обстановке.

Запомнился один день пребывания на курсах. 14 октября утром ко мне подошел бывший начальник Первого отдела Александр Феклистов и, отозвав в угол, сказал вполголоса, (113) почти шепотом: «Что-то произошло в Москве. Говорят, у нас на Лубянке по кабинетам ходят люди и снимают портреты Хрущева. Кажется, ему конец». С нетерпением мы ждали официальных объяснений по радио. Они последовали только на следующее утро.

Снятие Хрущева произвело удручающее впечатление, хотя, как и большинство советских граждан, я не был в восторге от последних двух лет его правления. Повсеместно проводилось возвеличивание личности Хрущева и успехов, якобы достигнутых под его руководством. Идея догнать и перегнать США по основным экономическим показателям, с самого начала казавшаяся нереалистичной, теперь уже становилась смехотворной. Страну наводняли анекдоты, едко высмеивавшие причуды Хрущева. Неуклюжее развенчание Сталина, необходимое по сути, но доведенное до уровня склоки и сведения счетов, не добавило авторитета новому вождю.

Шокировало, однако, то, как был устранен Хрущев. Всего несколько дней назад его бесстыдно восхваляли на всех углах, а через день после Пленума он превратился в ничто и его имя совершенно исчезло со страниц печати. С правлением Хрущева многие связывали свои надежды на демократические перемены в стране. Теперь стало ясно, что все это строилось на песке.

В декабре последовал еще один сюрприз: меня наградили орденом «Знак Почета» за успешную вербовочную работу. В ту зиму сотни чекистов получили различные поощрения, в том числе ордена и медали. Захватившая власть брежневская хунта, очевидно, хотела этим шагом отблагодарить своих верных слуг за лояльность, проявленную при дворцовом перевороте. Впервые за многие годы награжденных пригласили в Кремль на церемонию вручения орденов и торжественный ужин. За одним столом с нами в Грановитой палате сидели Анастас Микоян, Александр Шелепин, Председатель КГБ Владимир Семичастный. Я никогда раньше не бывал в Кремле и испытывал понятное волнение, принимая награду из рук высшего руководства страны в бывших царских покоях.

В феврале 1965 года, за несколько месяцев до окончания курсов, мне предложили поехать в Вашингтон в качестве заместителя резидента по политической линии. Предложение явилось для меня полной неожиданностью. Всего год назад я был отозван из США по причине возможной расшифровки, (114) а тут приглашают вернуться, да еще в руководящей должности и без завершения необходимой подготовки. Коллега с курсов посоветовал: «Давай согласие. Если ты завалишь работу, то формальная бумажка об окончании курсов не поможет, а если все пойдет нормально, никого твоя бумажка интересовать не будет».

В марте я уже приступил к работе в отделе печати МИД СССР. Дипломатическое прикрытие избавляло меня от возможных неприятностей в случае «прокола» по делу «Кука». Кроме того, для внешнего мира переход из журналистики в отдел печати, курировавший деятельность московских корреспондентов, аккредитованных при МИД, выглядел логично.

Тогдашний заведующий отделом Леонид Замятин принял меня благожелательно. Приглашал на встречи с иностранными журналистами, водил на официальные приемы в Кремль, в западные посольства. В мае мне поручили сопровождение группы американских корреспондентов в поездке по Грузии с посещением только что открывшегося музея Сталина в Гори, а в июле я уже сидел в душном, прокуренном кабинете резидента КГБ в Вашингтоне Бориса Соломатина. Я не был знаком с ним раньше, но слышал о его крутом нраве, жесткой требовательности и бесцеремонности в отношениях с людьми. Характеристика совпала с реальностью, но страдала неполнотой. Соломатина отличала огромная работоспособность, аналитический ум, оперативная цепкость и здоровый житейский практицизм. Кажется, мы понравились друг другу. По крайней мере, с самого начала между нами установилось искреннее взаимопонимание.

По должности второго, а потом первого секретаря посольства я отвечал за работу с местной прессой. Такой выбор прикрытия открывал неограниченные возможности для контактов с любыми категориями должностных лиц и участия в самых разнообразных общественно-политических мероприятиях.

Первым делом я обзавелся связями в журналистском корпусе американской столицы. С патриархами политической журналистики — Уолтером Липпманом, Дрю Пирсоном, Чалмерсом Робертсом мне доводилось встречаться редко, но всякий раз я выступал скорее в роли берущего интервью, а не наоборот. Впрочем, случались и курьезы. Обычная практика всех резидентур КГБ — собирать отклики на (115) крупные события внутренней жизни Советского Союза: съезды и пленумы ЦК КПСС, речи Генерального секретаря партии и его поездки за границу. После очередного «исторического» съезда я заехал на дом к Липпману с целью получить его оценку только что завершившегося партийного форума. Уже начавший сдавать физически, Липпман, к моему разочарованию, ничего не знал о съезде. Он его попросту не интересовал. «Расскажите-ка лучше вы, что там у вас происходит, — попросил Липпман. — Я, право же, теряюсь в догадках относительно политики вашего руководства». Пришлось пересказывать содержание речи Брежнева на съезде и суть принятых решений. По ходу рассказа Липпман кивал головой, комментировал отдельные положения, задавал вопросы. Так формировалось представление об оценке ведущим американским обозревателем XXIII съезда КПСС, которая в совокупности с аналогичными высказываниями других политических и общественных деятелей США ложилась в основу аналитического сообщения КГБ в Политбюро. При подготовке такого рода сообщений, как правило, устранялись все моменты негативного или критического свойства. Советским лидерам доставлялось свидетельство того, что весь мир затаив дыхание следил за работой съезда и с удовлетворением воспринял его итоги.

Иной характер носила информация резидентуры по менее формальным политическим вопросам. Здесь ее отличали объективность и реализм. Мои регулярные встречи с осведомленными в международных делах корреспондентами уровня Джозефа Крафта и Мюррея Мардера из «Вашингтон пост», бывшего директора Информационного агентства США Карла Роуэна, советолога Виктора Зорзы, обозревателя лондонской «Таймс» Генри Брэндона помогали, хотя и из вторых рук, раскрывать некоторые закулисные стороны деятельности правительства США, получать трезвые оценки положения и прогнозы вероятных шагов Белого дома в конкретных международных ситуациях.

Должность пресс-аташе позволяла не только собирать информацию из открытых источников, но и использовать журналистские связи как каналы в интересах пропаганды. Изучив опыт обработки общественного мнения в США, я написал пространную справку для МИД СССР под названием «Методы использования американской прессы для инспирации информации, выгодной правительству США».

Официальные обязанности не особенно обременяли (116) меня. Два-три часа в день уходило на оформление бумаг и чтение газет. Все остальное время, как правило, допоздна я работал в резидентуре, в крошечном кабинете на последнем этаже.

По числу сотрудников КГБ Вашингтон заметно уступал Нью-Йорку, но в 1966 году для улучшения координации посольскую резидентуру сделали головной, и формально ее руководитель считался начальником всего аппарата КГБ в США. Под моим началом было около 20 офицеров. Все они представляли ведущую линию разведки — политическую. Второй по значимости и численности проходила контрразведывательная линия. Научно-техническая разведка, в отличие от Нью-Йорка, была весьма маломощна. Вскоре после моего приезда выяснилось, что единственный более или менее приличный агент на этой линии сотрудничал с ФБР, и Валентин Ревин, мой старый знакомый по студенческому обмену, стал жертвой крупного скандала, разразившегося вокруг этого дела.

Как первый заместитель резидента, я ознакомился с состоянием работы на всех линиях. Его можно было охарактеризовать как плачевное. Источниками секретной информации среди американцев резидентура просто не располагала. Практически Соломатину и его команде пришлось начинать с нуля. Правда, имелась агентура в дипломатическом корпусе, приобретенная за пределами США. Мне поручили возобновить контакт с послом Норвегии в Вашингтоне, но, пока я собирался выйти на него, он неожиданно скончался. С другим послом из крупной арабской страны я провел несколько встреч, однако вскоре его перевели на работу в МИД. С еще одним западным дипломатом я поддерживал связь, систематически получая от него секретные документы своего МИД, вплоть до конца командировки в Вашингтоне.

Как случается иногда в жизни, удача пришла нежданно-негаданно. В конце 1965 года предложил свои услуги «доброволец» из Агентства национальной безопасности. Несколько лет подряд этот молодой парень поставлял резидентуре совершенно секретные документы, позволявшие КГБ быть в курсе всех крупнейших военных и политических проблем.

Вслед за ним пришел еще один доброжелатель. На этот раз — из военной контрразведки. Но самой яркой фигурой оказался третий доброволец — Джон Уокер, офицер (117) военно-морского флота США, имевший доступ к шифровальным материалам. Теперь дело Уокера известно всему миру. О нем написано три книги. Уже будучи в тюрьме, он дал интервью для радиотелевизионной компании Си-би-эс, в котором подробно рассказывал о том, как работал почти восемнадцать лет на советскую разведку, привлек к сотрудничеству еще несколько человек, включая собственного сына, получив за все более миллиона долларов. Предала его жена, с которой он развелся, а то бы группа Уокера, наверное, еще продолжала функционировать до сих пор. Лично я с Уокером не встречался. С первого дня его появления на горизонте моя задача состояла в том, чтобы организовать приемку от него материалов и обеспечить безопасность проведения операций. Все контакты с ним, главным образом через тайники, поддерживал специально выделенный работник резидентуры. На первых порах Уокер передавал секретные документы мешками и мы вдвоем с Соломатиным отбирали наиболее важные материалы для немедленного направления в Москву. Потом Уокера перевели служить из Норфолка на Западное побережье и поток информации от него существенно сократился.

С учетом сводок из АНБ, а также появившегося позже, хотя и не надолго, источника в ЦРУ вашингтонская резидентура вышла на передовые позиции в разведке, систематически и достоверно освещая узловые вопросы мировой политики.

Как заместитель резидента, я не только направлял работу своей линии, но пытался лично приобретать новые агентурные источники. Один натовский дипломат, которого долго обхаживала советская контрразведка в Москве, стал объектом моих вербовочных усилий, и, хотя я не успел довести дело до конца, пользу от него мы имели немалую. По крайней мере, изложение важнейших шифровок посольства и ориентировок своего МИД он передавал регулярно.

Разрядка напряженности в отношениях с США открыла перед резидентурой широкие возможности для культивирования связей в самых различных слоях американского общества. Особую привлекательность представлял конгресс, где наши офицеры заводили многочисленные контакты. Под моим началом организовывались целенаправленные встречи и беседы с сенаторами Джавитсом, Макговерном, Маккарти, Мойнихеном, Мэнсфилдом, Перси, Фулбрайтом, Хэтфилдом, членами палаты представителей Эдвардсом, (118) Брауном, Заблоцким и другими. Я тоже встречался лично с некоторыми из них, а от Роберта Кеннеди получил небольшой сувенир — зажим для галстука, изготовленный в виде торпедного катера, на котором когда-то воевал его брат — президент.

В работе по конгрессу резидентуре оказывали существенную помощь агенты КГБ из числа посольских дипломатов, а также приезжавшие во временные командировки крупные советские ученые и журналисты. Собранная ими информация передавалась в Москву по каналам КГБ.

Один эпизод, связанный с пребыванием в США обозревателя «Правды» Юрия Жукова, оставил неприятный осадок в Вашингтоне и в какой-то мере поставил меня в неловкое положение.

Я предложил Жукову организовать встречу со Збигневом Бжезинским и выяснить его взгляды на некоторые актуальные проблемы. Такая встреча состоялась и прошла с пользой. Каково же было мое удивление, когда я, открыв однажды «Правду», обнаружил статью Жукова, в которой он пересказывал содержание в общем-то конфиденциальной беседы, да еще в пренебрежительной манере охарактеризовал личность «главного теоретика антикоммунизма».

В тот же день мне позвонил Бжезинский и выразил возмущение по поводу публикации в «Правде». «В следующий раз дорога Жукову к официальным лицам в США будет закрыта», — сказал он. Я был вынужден извиниться за недостойный выпад именитого правдиста.

Кропотливая работа велась и с техническим персоналом обеих палат. Молодых помощников и помощниц, приглянувшихся сотрудникам резидентуры во время посещения ими Капитолия, настойчиво приглашали на домашние вечеринки и посольские рауты. Их щедро угощали, дарили подарки, прощупывая почву для возможных вербовочных зондажей. Но, пожалуй, наиболее острой из всех акций, проводившихся в те годы в рамках программы проникновения во внешний законодательный орган США, была попытка установить технику подслушивания в зале заседаний одной из ведущих комиссий конгресса, где периодически проводились закрытые слушания по внешней и оборонной политике страны.

Первоначально наши взоры устремились к сенатской комиссии по иностранным делам, возглавлявшейся известным либералом Уильямом Фулбрайтом. Однако (119) проведенные визуальные наблюдения показали, что установка записывающей аппаратуры в сенатских помещениях весьма рискованна. Переключились на комиссии палаты представителей, в том числе по делам вооруженных сил. Когда предварительные анализ и оценки подтвердили реальную возможность внедрения подслушивающего устройства, в Москву полетела шифрограмма с просьбой изготовить закамуфлированный под дубовую планку миниатюрный радиопередатчик. Через месяц-другой один из сотрудников резидентуры, регулярно посещавший конгресс по официальным делам, вонзил острые штифты присланной из Центра деревяшки в нижнюю часть стола в рабочем помещении одной из комиссий. Мы стали терпеливо ждать сигнала о начале работы передатчика. Шли неделя за неделей, но передатчик молчал. Проверять, что с ним произошло, резидентура не стала. Слишком велика была опасность быть схваченным за руку на месте преступления — с неминуемым политическим скандалом.

Несмотря на скрытый провал операции по техническому проникновению в конгресс, резидентура наращивала усилия в других сферах. Они, пожалуй, достигли кульминации в 1967 году. Введение в строй системы перехвата каналов связи некоторых правительственных ведомств США позволило точнее оценивать информацию, получаемую из открытых источников, она стала более весомой и добротной. Значительное место в работе линии «ПР» занимали активные мероприятия. Большое количество добытых резидентурой образцов документов Пентагона, ЦРУ, АНБ, госдепартамента позволяло Центру манипулировать ими по своему усмотрению, в том числе организовывать их «утечку» в западную прессу после внесения в оригинальные тексты желаемых изменений и дополнений.

Некоторые активные операции проводились синхронно с нью-йоркской резидентурой. Проводившаяся в шестидесятые годы кампания протестов против антисемитизма и дискриминации евреев в СССР настолько раздражала советское руководство, что КГБ было поручено выработать план контрпропагандистских и иных мероприятий, направленных на срыв и нейтрализацию этой крупнейшей «идеологической диверсии». Со временем в Москве появились и «Антисионистский комитет», и журнал на идише, но в те годы офицеры резидентуры, надев перчатки, чтобы не оставлять отпечатков пальцев, снова садились за пишущие машинки и (120) строчили зажигательные антисемитские письма, рассылавшиеся затем по стране в редакции газет и иностранные посольства. В нескольких случаях наши сотрудники малевали свастики на синагогах и еврейских кладбищах Вашингтона и Нью-Йорка. Советская пресса немедленно подхватывала любые сообщения ТАСС по этому поводу, создавая видимость разгула антисемитизма в США.

На волне оперативных удач линии «ПР» сдвинулась с мертвой точки работа и по контрразведывательному направлению. Приехавший новый заместитель Николай Попов удачно вписался в общий напряженный ритм, мобилизовав неиспользованные ресурсы Центра по наводкам на послевоенных эмигрантов и невозвращенцев.

Одним из ярких эпизодов, связанных с приобретением агентуры среди бывших советских граждан, в том числе официально объявленных предателями и приговоренных к смертной казни, было дело Николая Артамонова. В пятидесятые годы он служил на флоте в составе советской эскадры, базировавшейся в Гданьске, считался перспективным офицером и в тридцать с небольшим лет командовал эсминцем. Поговаривали о его переводе в Главный морской штаб, где ему было бы обеспечено адмиральское звание. Но моряк влюбился в польку и, бросив семью, на военном катере бежал с ней в Швецию. Позже перебрался в США и был принят в Разведывательное управление министерства обороны (РУМО) в качестве консультанта.

Внешняя контрразведка долго пыталась установить местонахождение Артамонова в Америке, и ей наконец повезло, когда он выступил с лекцией в одном из вашингтонских университетов. Как выяснилось, по городским справочникам он проходил под фамилией Шадрин. С помощью визуального наблюдения удалось изучить образ жизни Артамонова — Шадрина. Затем последовало свидание с его женой и сыном в Ленинграде, которые написали трогательное письмо мужу и отцу, умоляя его вернуться домой. С этим письмом специально присланный из Центра сотрудник Второй службы подошел к Артамонову в магазине и, представившись советским дипломатом, предложил «поговорить за жизнь». Артамонов вначале был сильно напуган, но потом «отошел» и после некоторого раздумья дал согласие работать на советскую разведку. Он написал — якобы кровью — письмо, в котором поклялся искупить свою вину перед Родиной. В обмен ему пообещали прощение, восстановление (121) воинского звания, устройство сына в военно-морское училище. Так началось дело агента, получившего псевдоним «Ларк».

В Центре его восприняли как очередное крупное достижение вашингтонской резидентуры, тем более что «Ларк» утверждал, что знаком с Носенко и знает ориентировочно, где он живет в США. До сих пор поиск Носенко не давал результатов, и Центр постоянно упрекал линию «КР» за недостаточные усилия по поиску предателей — бывших советских граждан из числа военнослужащих и сотрудников КГБ.

Советская часть обещания не осталась пустым звуком. Сына Артамонова, обреченного носить позорное клеймо на своей биографии до конца жизни, устроили в высшее военно-морское учебное заведение. Ему дали понять, что его отец — не изменник, а патриот, выполняющий ответственную миссию за рубежом. Позаботились и о материальной поддержке семьи.

В первые годы «Ларк» передавал некоторую информацию конфиденциального характера, которая раскрывала степень осведомленности американской разведки о советском военно-морском потенциале и планах его наращивания. Однако от него практически не поступало сведений о РУМО, о проводимой им работе против Советского Союза. Когда спала послевербовочная эйфория, из Центра пошли претензии по поводу слабой эффективности агента. Однако этим дело и ограничилось. Только когда я возглавил внешнюю контрразведку, были приняты меры для проверки искренности и надежности «Ларка», раскрывшие его двуличие и обман.

В конце 1965 года обнаружилось, что агент «Помпеи», с которым я расстался в Нью-Йорке, работает на американскую контрразведку. Разобраться нам помог доброжелатель, судя по отдельным признакам, сотрудник ФБР. В течение нескольких месяцев я жил в напряжении, ожидая возможных акций со стороны ФБР, хотя понимал, что оснований выдворить меня недостаточно: никакого реального вреда интересам США «Помпеи» под моим руководством не нанес. Скорее он причинил ущерб советской стороне, вытянув для организации туристской фирмы приличную сумму валюты.

Очевидно, ФБР никак не могло понять, почему развивавшееся вполне благоприятно дело неожиданно заглохло. Чтобы оживить его, ФБР прислало «Помпея» в Вашингтон, (122) где он дважды «случайно» сталкивался со мной на улице. Я игнорировал его появление, с отсутствующим видом проходя мимо. Отчаявшись заполучить желаемые результаты, ФБР решило дать «утечку» информации в прессу и тем самым, возможно, побудить меня либо резко свернуть активность, либо уехать из страны без официального выдворения.

Как-то в воскресный день вместе с заведующим бюро ТАСС в Вашингтоне Вашедченко я выехал в Рехобот — небольшое курортное местечко на берегу Атлантического океана. По дороге купили газеты и, обложившись ими на пляже, принялись за чтение. Вашедченко первым наткнулся на статью о «странной шпионской истории», в которой фигурировал некий Виктор Кракникович, сотрудник Секретариата ООН, снабжавший некоего грека деньгами для вербовки молодых женщин с целью их последующего устройства в госдепартамент.

«Посмотри, какая-то дурацкая статья, и опять про советские интриги,— пробурчал Вашедченко.— Похоже, они опять хотят поднять волну шпиономании. Стоит ли нам реагировать? Может, не обращать внимания?»

Будь эта статья о ком-то другом, я, возможно, согласился бы с доводами завбюро ТАСС. Но речь шла обо мне. Соломатин в то время находился в отпуске, и только я мог принять решение о целесообразности направления материала в Москву.

С чувством сильного внутреннего сопротивления я все же рекомендовал Вашедченко дать изложение «странной шпионской истории» по каналам ТАСС. Это означало, что она наверняка попадет на стол Председателя КГБ.

Так оно и случилось. Семичастный, ознакомившись со статьей, начертал резолюцию: «Пример безобразной работы разведки. Просто так выбросили одиннадцать тысяч долларов. Разобраться и наказать виновных».

Разбирательства не последовало. Весной 1967 года Семичастного освободили от занимаемой должности. На его место пришел очередной аппаратчик из ЦК Юрий Андропов.

Перемены в руководстве КГБ не внушали оптимизма. И до того в органах безопасности шла постепенная депрофессионализация. Под предлогом усиления партийного влияния менялись или задвигались опытные работники, по каким-то причинам не устраивавшие новых начальников, издавались приказы, вызывавшие недоумение. Реорганизационный (123) зуд обуял верхний эшелон КГБ. Имелись все основания полагать, что с приходом Андропова этот процесс получит развитие, но масштабы перемен оказались разительнее, чем можно было ожидать. Во внутреннем аппарате на базе одного Главного управления контрразведки возникло еще три мощных структуры, получивших самостоятельный статус. В итоге в системе госбезопасности стали функционировать на параллельных курсах транспортное (4-е управление), идеологическое (5-е управление) и экономическое (6-е управление) контрразведки. Головная, координирующая роль сохранялась за 2-м Главным управлением, но со временем она превратилась в фикцию, так как каждое управление отчитывалось перед руководством КГБ самостоятельно и норовило демонстрировать собственные достижения без согласования с кем бы то ни было.

Аналогичная участь постигла и разведку. На протяжении ряда лет количество отделов почти удвоилось, службы реорганизовались в управления, появились новые бюрократические надстройки, выполнявшие сугубо бумажную работу. Школа № 101 была преобразована в Краснознаменный институт, созданы еще два института — разведывательных проблем и программного обеспечения.

Но начало всему положило обращение Андропова к сотрудникам разведки. Его восприняли как небывало демократичный жест. Всем резидентурам предлагалось высказать любые соображения относительно организации работы, целей и задач, стоящих перед разведкой.

В течение недели, пока Соломатин находился в Москве, я подготовил тезисы, в которых изложил свое видение проблемы. Я, в частности, высказал мысль о том, что не следует преувеличивать роль и значение разведывательных операций в формировании внешнеполитического курса страны. Правительства руководствуются императивами, не обязательно совпадающими с мнением и информацией, поступающими от разведывательных органов. Разведка должна исходить из того, что она является вспомогательным, а не самодовлеющим аппаратом в системе государственных институтов, а это значит, что она должна ориентироваться на выполнение прежде всего своих непосредственных функций, не влезая в политические игры наверху. «Истина,— писал я в своих тезисах, — не может быть целесообразной, превращаться в предмет для манипулирования и приспособления к конъюнктуре. Задача разведки состоит в добывании (124) информации, основанной на подлинных фактах, а не в их интерпретации в угоду руководству. Это не исключает оценочного подхода к фактам, но потребители информации должны сами выбирать, какая из оценок им представляется наиболее реалистичной, соответствующей истине и отвечающей потребности момента».

Я высказал мнение, что в условиях конфронтации между СССР и США разведка призвана работать более смело, не оглядываясь каждый раз на то, что скажут в МИД. Провал той или иной разведывательной операции может временно омрачить двусторонние отношения, но он всегда будет преходящим явлением, если в отношениях доминирует тенденция к улучшению. И наоборот, если в руководстве страны возобладает линия на жесткий курс, то не спасет и бездеятельность разведки. При необходимости местные контрразведывательные органы могут учинить любую провокацию и использовать ее как предлог для дальнейшего свертывания двусторонних связей.

Это был мой первый опыт теоретизирования на профессиональную тему. Я чувствовал, что надо с кем-то посоветоваться, и решил пойти к послу Анатолию Добрынину.

Он внимательно прочитал написанное и сказал: «Если хотите, могу подписать вместе с вами». Так за двумя подписями и ушла шифровка с моими тезисами на имя Андропова.

В 1967 году бежала на Запад Светлана Аллилуева. Помню, как она сходила с трапа самолета в Нью-Йорке, с улыбкой на устах и словами «Здравствуй, Америка». Советская колония кипела от негодования. Из Центра летели телеграммы с требованием как можно скорее разработать акции по противодействию пропагандистской удаче США. Как раз в это время линия «КР» обнаружила местопребывание бывшего резидента НКВД в Испании Орлова, приговоренного к расстрелу за измену Родине в конце тридцатых годов. Мы направили предложение в Центр организовать встречу с Орловым и попытаться склонить его к возвращению домой. Появление в СССР такой фигуры, как Орлов, могло бы произвести большой эффект внутри страны и за границей, в какой-то мере нейтрализовать негативные последствия побега дочери Сталина.

Из Москвы быстро пришло согласие. По договоренности с нью-йоркской резидентурой на встречу с Орловым где-то в районе Чикаго вылетел сотрудник КГБ, работавший (125) в Секретариате ООН и имевший возможность беспрепятственно передвигаться по США. Потом он рассказывал, что Орлов принял его враждебно, нервозно и даже порывался вызвать полицию. С трудом удалось уговорить его выслушать наши предложения. Кончилось тем, что Орлов согласился на вторую встречу, в ходе которой пошел на попятную, фактически изъявив готовность вернуться в Советский Союз. Единственным препятствием могла оказаться его жена, занявшая непреклонную позицию по отношению ко всему советскому.

Мы с Соломатиным радовались очередной удаче. Еще бы! Орлова искали почти тридцать лет для того, чтобы привести приговор в исполнение. Теперь у нас появилась другая, более заманчивая перспектива, и мы предвкушали общественный резонанс, который будет иметь огласка этого дела.

Месяц спустя из Москвы пришло сообщение, повергшее нас в уныние. Орлова решили оставить в покое доживать последние дни в США. Как мы узнали позже, руководство КГБ зашло в тупик, обсуждая варианты реализации дела. Как принимать Орлова в Москве? Как героя? Давать квартиру, пенсию? Но ведь он в глазах правоверных партийцев предатель! За что же ему все блага, а другим дожидаться их еще многие годы? Андропов посоветовался по этому вопросу с Сусловым. Тот рекомендовал воздержаться от дальнейших шагов. Сам Орлов, так и не дождавшись от нас ответа, скончался через три года в приютившей его стране.

В начале июня танковые армии Египта совершили массированный бросок на Синай. Завязалась арабско-израильская война, завершившаяся через неделю полным поражением арабов. Накануне конфликта я беседовал с советником египетского посольства в Вашингтоне, в весьма радужных тонах предрекавшим скорый и неминуемый разгром Израиля. В Москве тоже ни у кого не было сомнений на этот счет. В тот день, когда над Суэцким каналом загремела артиллерийская канонада, мы поднимали бокалы на коктейле в доме обозревателя «Вашингтон пост» Чалмерса Робертса. Каждый по-своему ожидал конца войны. Неожиданно на лужайке дома появился госсекретарь США Дин Раск. Гости, большинство из них местные журналисты, бросились навстречу Раску, засыпая его вопросами о ходе войны и перспективах ближневосточного мира. Госсекретарь отшучивался, пока не подошел ко мне. Очевидно, о моем присутствии на коктейле (126) его предупредил хозяин дома. С рюмкой в одной руке Раск обнял меня другой и, повернувшись к журналистам, сказал: «Мы и Советский Союз воевать на Ближнем Востоке не собираемся. Не так ли?» Он повернулся вопрошающе ко мне. И я кивнул утвердительно головой. Мы поговорили еще минут пять и разошлись. Журналисты бросились ко мне: «Что еще сказал Раск? Известно ли было заранее вам о начале военных действий? Как давно вы поддерживаете отношения с госсекретарем?» Я объяснил, что с Раском лично раньше не встречался, но его жест свидетельствует о желании правительства США не допускать расширения конфликта и тем более вовлечения в него великих держав.

Лето подходило к концу, и я начал собираться в отпуск. Но Людмила захотела уехать с дочерью раньше, теплоходом «Александр Пушкин», отходившим из Монреаля. Там открылась Всемирная выставка, и имело смысл на несколько дней задержаться в Канаде.

Через консульство я попытался заказать гостиницу в Монреале, но оказалось, что ничего подходящего уже не осталось. Пообещали, однако, пристроить куда-нибудь по приезде.

Я прилетел в Москву месяцем позже. Первые слова, с которыми обратился ко мне начальник отдела Михаил Полоник, привели меня в замешательство. «Твоя жена проявила полнейшее отсутствие бдительности и дисциплины,— начал Полоник. — Ты знаешь, что в Монреале она остановилась на квартире сотрудника канадской контрразведки РСМП и жила там с дочерью несколько дней? Никаких контактов с консульством не поддерживала. Как ты воспитал свою жену? Неужели она не соображает, какими это чревато последствиями. Ведь могла быть совершена любая провокация, да еще и неизвестно, чем все закончится».

Я пытался слабо возражать. Людмила рассказала мне, что в Монреале ее встретил сотрудник Аэрофлота и предложил остановиться у него на квартире, так как снять недорогую гостиницу очень сложно. Она приняла его за советского гражданина и, только разместившись в любезно предоставленном им помещении, поняла по внешним признакам, что попала в дом эмигранта. Деваться было некуда. «Не могла же я фыркнуть и бежать. Это выглядело бы просто неприлично. Кроме того, он и его жена проявили внимание и сердечность, и обижать их я не имела морального права». Я согласился с доводами Людмилы. Даже если она в течение (127) нескольких дней общалась с агентом или сотрудником местной контрразведки, я в данном случае не видел оснований для беспокойства. Тем не менее вопрос о серьезных просчетах в воспитании членов семей стал предметом разбирательства на партийном собрании, и мне пришлось выслушать очередную порцию упреков в свой адрес.

Пять лет спустя, будучи уже в Москве, я читал документы РСМП и обнаружил в них знакомую фамилию служащего Аэрофлота. Канадская контрразведка подозревала его в сотрудничестве с советской разведкой и вела за ним активное наблюдение.

В Центре, по крайней мере на уровне отдела, меня встретили довольно прохладно. Дело, разумеется, было не в «проступке» моей жены. Скорее, мои коллеги завидовали тому, что сделано в Вашингтоне. Ведь подавляющее большинство сотрудников советской разведки никогда в жизни не видели совершенно секретных документов правительства США и тем более живого агента-американца.

Из отпуска я вернулся к ноябрьским праздникам. В посольстве по этому поводу, как обычно, состоялся самый большой в году прием. Отведав деликатесов русской кухни, разгоряченная толпа гостей спускалась по лестнице, когда я нос к носу столкнулся с секретарем посольства Быковым. Он шел и вовсе с трудом, держась за лестничные перила. Я на ходу бросил какое-то замечание, видимо задевшее его воспаленное воображение. «Вы тут лишние люди, так хорошо было бы без вас!» — с вызовом отреагировал Быков. «Без таких забулдыг, как ты, было бы еще лучше», — парировал я. В ответ Быков разразился ругательствами, смысл которых сводился к тому, что его тесть (а это был Абрасимов, зав отделом загранкадров ЦК КПСС) отправит меня в Москву через сорок восемь часов.

На следующее утро Соломатин провел со мной «профилактическую» беседу: «Быков пожаловался на тебя послу. Надо замять дело. Иди извинись перед ним. Не забудь, кто его тесть».

Я с удивлением посмотрел на своего шефа. Как он боялся начальства! За полгода до этого разговора ему пришлось разбираться с сотрудником резидентуры, который систематически прикарманивал деньги, выдававшиеся на содержание агента из числа местных журналистов. Его ежемесячные оперативные расходы на ленчи и коктейли превышали двести долларов. Не оставалось сомнений, что этот (128) сотрудник распоряжался государственными средствами как хотел. И что же? Соломатин ограничился «профилактикой», поскольку тестем сотрудника являлся начальник Московского управления КГБ Виктор Алидин.

«Я не буду извиняться перед этим наглецом — тем самым вы унизите не только меня, но и всю службу. Не забудьте, что его реплики относились в равной мере и к вам как представителю КГБ», — сказал я Соломатину. «Ну что ж, пеняй на себя, если Быков действительно пожалуется Абрасимову», — мрачно заключил шеф.

1968 год выдался на редкость богатым событиями неординарного порядка.

Волна расовых беспорядков, бушевавшая с прошлого лета по всей стране, обернулась новыми жертвами. На этот раз от пули фанатика пал Мартин Лютер Кинг. Я всегда с большой симпатией относился к нему и к возглавлявшемуся им движению. В своей тетради я записал его слова: «Единственный способ добиться свободы — это преодолеть страх смерти. Если человек не познал, за что он готов умереть, его жизнь бессмысленна... И если человек дожил до тридцати шести лет, как я, и какая-то великая истина открылась ему в жизни, и появились какие-то большие возможности, чтобы выступить за то, что правильно и справедливо, и он отказывается от борьбы, потому что хочет прожить немного дольше, потому что боится, что его дом разгромят, или он потеряет работу, или его застрелят... этот человек может дожить и до восьмидесяти лет, но, когда он перестанет дышать, — это будет всего лишь запоздалое известие о том, что духовно он умер раньше.

Человек умирает, когда он отказывается защищать то, что считает правильным и справедливым».

Вслед за Кингом, двумя месяцами позже, в могилу сошел Роберт Кеннеди. Закончилась глава американской истории, связанная с пребыванием у власти братьев Кеннеди. Оба они стали жертвами насилия, поразившего общество. На смену им приходили лидеры, имена которых хорошо были известны стране. На горизонте предстоявших в том году президентских выборов замаячили две знакомые фигуры: Ричарда Никсона и Хьюберта Хэмфри.

Для посольства наблюдение за подготовкой и ходом выборов — занятие, которое сродни участию в спортивном состязании. Хотя наблюдающие ничего не выигрывают, они с азартом втягиваются в процесс, как будто от их прогнозов и (129) мнений один из кандидатов получит больше шансов на победу и в стране что-то изменится. Жизнь не раз опровергала самые квалифицированные анализы и предсказания специалистов.

Посол Добрынин с самого начала сделал ставку на Хэмфри. Он полагал, что при всей непоследовательности демократов их политический курс предсказуем, тогда как Никсон, выражая устремление наиболее консервативной части правящих классов, скорее всего, резко повернет страну вправо, и шаткое равновесие, достигнутое в отношениях между СССР и США, будет нарушено.

Аналитики КГБ в Вашингтоне придерживались противоположного мнения. Они считали, что жесткость Никсона не обязательно несет в себе конфронтационное начало, что он способен, в отличие от демократов, на радикальные шаги, могущие внести свежую струю в подход США к решению международных проблем. Такому пониманию позиции Никсона во многом способствовали регулярные встречи сотрудника резидентуры Бориса Седова с профессором Гарвардского университета Генри Киссинджером. Исполняя обязанности по линии АПН, Седов сумел «зацепить» профессора и в течение ряда лет старался развивать свои отношения с ним. Когда Киссинджер включился в предвыборную кампанию в качестве советника Никсона, Седов не упускал случая, чтобы получить полезную информацию от него и довести ее до сведения Центра. Незадолго до выборов Никсон, знавший, что в Москве к нему относятся с предубеждением, обратился через Киссинджера к Брежневу с неофициальным посланием, в котором поделился своими мыслями о перспективах развития международной обстановки и выразил намерение приложить максимум усилий для улучшения взаимоотношений между США и СССР. Советское руководство проявило достаточно мудрости, чтобы дать благожелательный ответ на это обращение. Таким образом, накануне избрания Никсона между ним и Кремлем установился конфиденциальный контакт, который поддерживался по каналам КГБ. Добрынин ставился в известность о происходящем обмене посланиями только в общих чертах. Он по-прежнему считал, что следует поддерживать демократов, и был убежден в их победе на выборах.

Никсон нанес сокрушительное поражение своему сопернику и стал 37-м президентом США. До того, как в его адрес было направлено официальное поздравление, Брежнев в (130) конфиденциальном послании сердечно приветствовал нового главу Белого дома и выразил надежду на существенные перемены в советско-американских отношениях. В течение последующего месяца вся переписка между Кремлем и Белым домом шла по каналам КГБ через Киссинджера и Бориса Седова. Конец ей положил Добрынин, поставивший перед Москвой вопрос о неестественности такого рода процедуры при наличии нормальных дипломатических контактов между двумя странами. Получив согласие Брежнева, Добрынин замкнул все встречи с Киссинджером на себя. Седову отвели вспомогательную роль на случай передачи каких-либо особо важных, конфиденциальных сообщений.

Я не склонен преувеличивать роль КГБ в налаживании закулисных связей с Белым домом. В иной обстановке наверняка возобладала бы линия посла. История советской дипломатии почти не знает примеров, когда разведка играла бы сколько-нибудь значительную роль в сближении противостоящих друг другу государств. Мнение разведки по большинству важных международных вопросов, как правило, игнорировалось либо вообще не доходило до руководства страны.

В данном случае решающую роль сыграли обстоятельства, связанные с резким падением авторитета и влияния Советского Союза в мире в результате акции стран Варшавского Договора в Чехословакии. Брежнев нуждался в поддержке и сочувствии и был готов протянуть руку любому, кто ответил бы взаимностью. Именно по этой причине он не пошел на поводу у Добрынина, зная, что от демократов ему ждать нечего, но ухватился за вариант, предложенный КГБ, потому что уязвимое положение Никсона вселяло надежду на перемены.

Чехословацкие события наложили суровый отпечаток на весь последующий ход международных отношений. Мне самому пришлось пережить тяжелые августовские дни 1968 года, когда советские танки загромыхали на улицах Праги. К тому времени Соломатина отозвали в Москву в связи с назначением на должность заместителя начальника разведки. Из Центра доходили слухи, что Андропов высоко оценил деятельность вашингтонской резидентуры и ставил ее в пример другим. Соломатина называли преемником Сахаровского. Меня тоже не обошли вниманием, наградив орденом Красной Звезды и назначив исполняющим обязанности резидента. Утверждение в должности резидента не (131) состоялось по причине публикации в «Вашингтон пост» статьи Джека Андерсона о деле «Помпея» и моей причастности к нему. Из Москвы срочно телеграфировали рекомендации, смысл которых сводился к тому, чтобы я сократил выходы в город, освободился от подозрительных связей и вел себя с повышенной осмотрительностью. Нужно было продержаться до приезда нового резидента, кандидатура которого подыскивалась.

Пришлось отказаться от привычного образа жизни, сконцентрировать внимание на организационной рутине и подготовке информации в Центр.

В тот памятный августовский день, за сутки до советского вторжения в Чехословакию, я получил шифровку из Центра, в которой сообщалось только для моего личного сведения и ознакомления посла, что деятельность контрреволюционных сил в Праге, поддерживаемая западными, прежде всего американскими, спецслужбами, вынуждает советское руководство вместе с правительствами дружественных государств предпринять решительные шаги для защиты социалистических завоеваний в Чехословакии. В этой связи предписывалось принять заблаговременно меры по усилению охраны посольства и обеспечению безопасности советских граждан в США, разъяснять американской общественности обоснованность акции стран Варшавского Договора, направленной на сохранение стабильности в мире и срыв агрессивных планов реакционных кругов Запада.

Сообщение из Москвы произвело на меня гнетущее впечатление. С огромным вниманием я следил за развитием обстановки в Чехословакии, пользуясь не только газетными материалами, но и сводками Агентства национальной безопасности и ЦРУ, попадавшими мне на стол после каждой тайниковой операции с Уокером и агентом из АНБ. Кроме того, меня систематически информировал о положении в Праге руководитель Чехословацкой разведки в США. Он остро переживал происходящее, рассказывал о брожении, охватившем сотрудников посольства, о надеждах, с которыми его соотечественники связывали «пражскую весну».

Для меня «пражская весна» тоже была не абстрактным понятием. Хрущевская «оттепель» не получила развития, потому что партийную верхушку устраивала существующая система. Через четыре года после захвата власти Брежневым не оставалось сомнений, что с реформами покончено и партийная номенклатура сделает все, чтобы увековечить (132) свою беззаботную жизнь. На этом фоне бурные события в Праге вселяли надежду, что Чехословакией дело не ограничится, что процесс демократизации перекинется на другие восточноевропейские страны и в конечном счете на СССР. Я верил в такую возможность, я хотел, чтобы так случилось, и тайно желал успеха Дубчеку и его товарищам.

С тяжелым чувством я зашел к послу показать телеграмму. Он прочитал ее молча и вопросительно посмотрел на меня. «Это чудовищная глупость, идиотизм, других слов не нахожу», — пробормотал я, не зная заранее, как прореагирует посол, но не считая возможным скрывать свои эмоции. «Да, это ужасный шаг, он нанесет удар по всем нашим добрым начинаниям с Америкой. Как можно было докатиться до этого! Придется готовиться к крупным неприятностям», — с этими словами Добрынин вернул мне телеграмму. Я с благодарностью взглянул на посла, как будто заново знакомясь с ним. Он приехал в Вашингтон в начале шестидесятых годов, когда ему было за сорок, но благодаря своим высоким профессиональным и человеческим качествам вскоре выдвинулся в число самых заметных фигур в американской столице. Он пользовался всеобщим уважением в США, но в Москве завистливый Андрей Громыко видел в нем конкурента и старался держать его подальше от взоров кремлевских вождей. В 1970 году, когда я покидал Вашингтон, Добрынин, прощаясь, сказал: «Скоро увидимся в Москве. К концу года моя командировка тоже закончится». Он пробыл на своем посту еще 15 лет, пока Горбачев не пригласил его на работу в качестве секретаря ЦК КПСС.

В день высадки советских войск в Праге я зашел к Борису Стрельникову, корреспонденту «Правды», с которым меня связывали взаимные искренние симпатии. У него уже сидел Володя Тил, наш общий приятель из Чехословацкого телеграфного агентства. Мы говорили о чем-то незначительном, а я со страхом поглядывал на часы: с минуты на минуту могли объявить о начале военной акции. Наконец диктор телевидения прервал программу передач специально для экстренного сообщения из Праги. Я видел, как изменился в лице Володя Тил. Едва дослушав сообщение, он сухо попрощался и безмолвно покинул нас. Больше я с ним никогда не виделся.

На следующее утро позвонил чехословацкий резидент и попросил срочно встретиться. «Ваше руководство допустило грубейшую ошибку, применив силу против народа, который (133) всегда с уважением относился к Советскому Союзу, — без предисловий начал он. — Я умом понимаю причины, побудившие Брежнева прибегнуть к помощи оружия. Но сердце мое отвергает все возможные оправдания. Как коммунист, я, возможно, сохраню веру в дело, которое мы защищали вместе, но мои дети никогда вам не простят того, что произошло». В глазах моего коллеги стояли слезы.

Я сам был до глубины души взволнован его словами. Все, что я мог сделать, — это обнять его и заверить, что далеко не все советские граждане поддерживают действия своего правительства. Я лично глубоко сожалею о случившемся и надеюсь, что наша дружба сохранится, несмотря ни на что.

В резидентуре я тщательно перечитал все сводки американских спецслужб, имевшие отношение к чехословацким событиям. Ни из одной из них не следовало, что ЦРУ или РУМО проявляли какую-то особую активность в Праге в последние недели. Между тем советская пресса была заполнена материалами о попытках ЦРУ свергнуть социалистический строй в Чехословакии, о складах иностранного оружия, якобы найденного в специально оборудованных тайниках, о сотнях военнослужащих НАТО, приехавших в цивильной одежде в Прагу под видом туристов.

Зная повадки службы активных мероприятий КГБ, я не сомневался, что все эти панические сообщения — дело ее рук. Но в моем распоряжении находилась информация, отражавшая подлинное положение дел. Она должна быть доведена до руководства страны.

Я сам подготовил аналитический обзор о деятельности американской разведки в дни, предшествовавшие вторжению советских войск в Чехословакию. Из него вытекало, что и ЦРУ, и военная разведка были озабочены происходящим, но не предпринимали никаких чрезвычайных мер по дестабилизации обстановки в стране. Я адресовал свой обзор Андропову, будучи уверенным, что он найдет ему должное применение. Позже я узнал, что, получив мое сообщение, руководство КГБ приказало его немедленно уничтожить.

Остались позади тревоги и волнения, связанные с чехословацкими событиями и предвыборной кампанией 1968 года. Пора бы и отдохнуть. Но уезжать в отпуск без замены — не поймут в Центре. Неожиданно пришла в голову мысль: а почему бы не провести пару недель отпуска в США, где-нибудь в Калифорнии или Флориде? Я посоветовался с Добрыниным. Он не возражал. Послал запрос в (134) Москву: оттуда, как ни странно, тоже пришло согласие. Кажется, впервые в послевоенной истории советский дипломат проводил свой отпуск на знаменитом американском курорте.

В начале декабря, получив соответствующие визы госдепартамента, я направился на своем зеленом «жуке» «фольксвагене» вместе с женой и дочерью во Флориду. Из-за различных ограничений для советских граждан дорога наша пролегала не прямо на юг, а через обе Каролины и штат Джорджия. Еще при выезде из Вашингтона я заметил две машины ФБР «на хвосте». Полагая, что этот эскорт сопровождения выведет меня на маршрут и бросит, я беззаботно двигался вперед. Каково было мое удивление, когда я обнаружил, что в каждом штате на смену коллегам подключались две новые автомашины. Так, в их компании, я добрался до Форт-Лодердейла — конечной остановки нашего путешествия. Гостиницу мы выбрали наугад, прямо на берегу океана. Я едва успел зарегистрироваться, как ко мне подошел сотрудник ФБР и вежливо спросил, когда и в котором часу я намерен возвращаться в Вашингтон. Я назвал дату и время. Он улыбнулся в ответ и пожелал счастливого отдыха. С того момента я больше их не видел.

Наша поездка предусматривала выезд на прогулку в Майами, посещение океанского аквариума и других достопримечательностей. По существовавшим тогда правилам я не мог поехать в Майами на автомашине — только поездом или самолетом. Мы выбрали поезд. Когда мы добрались до станции, там на платформе уже прогуливались два сотрудника ФБР. Они не пытались скрыть своего присутствия, тем более что других пассажиров и провожающих в этот ранний час на станции не было, и дружелюбно, как будто мы не раз встречались в прошлом, кивнули головой, когда я проходил мимо них.

Поезд задерживался, и правила приличия требовали, чтобы знакомые люди скоротали время в непринужденной беседе о погоде, детях и собаках Кто-то должен был проявить инициативу. Почему бы это не сделать мне?

Офицерам КГБ не рекомендуется вступать в личный контакт с представителями недружественных спецслужб без особого разрешения. Обычная практика при обнаружении наблюдения — игнорировать его и спокойно заниматься своим делом. (135)

В Нью-Йорке и Вашингтоне я нередко замечал за собой «хвост», привык к нему и вел себя естественно, как будто его и нет. Здесь, на отдыхе, я почувствовал себя свободнее и решил обратиться к одному из сопровождающих с вопросом относительно городского транспорта и гостиниц в Майами. Он любезно просветил меня по всем пунктам, рекомендовал запарковать наш «фольксваген» на железнодорожной станции. Я спросил, поедет ли он с нами, на что он ответил отрицательно, сказав, что в Майами нас будет обеспечивать другая бригада.

Мы провели в Майами сутки и на следующее утро уже были на городском вокзале, чтобы выехать в Форт-Лодердейл. Не успев позавтракать в гостинице, я пошел вдоль прилегающей к вокзалу улицы в поисках кафе. По дороге меня перехватил немолодой сотрудник «наружки» и спросил, что я ищу. Узнав, что моя семья не завтракала, он позвал Людмилу и Юлю и провел нас в небольшой кафетерий, где, как он сказал, есть все необходимое для ребенка. Садясь в поезд, я приветливо помахал ему рукой. Он ответил тем же.

Две недели спустя, расслабившись и набравшись новых впечатлений, ровно в назначенный час мы вышли из гостиницы «Гасиенда» в Форт-Лодердейле. В стороне уже стояли две машины с сопровождающими. Они заулыбались, как старые знакомые. Начался долгий обратный путь в Вашингтон. Уже сгустились сумерки, когда мы решили сделать остановку и переночевать в мотеле. При въезде на парковку мой «фольксваген» внезапно дернулся и заглох. Все попытки завести его результата не дали. Мы вышли из машины и стали толкать ее с проезжей части шоссе. На помощь к нам поспешил один из сопровождающих. Через минуту-две, когда мы вкатили «жука» на площадку, сотрудник ФБР сел за руль и попытался завести движок. Его усилия тоже оказались бесплодными. «Ничего страшного, — сказал он.— Здесь недалеко автомастерская. Мы поможем починить».

Немного передохнув после дороги, мы решили поискать, где можно поужинать. В мотеле кафе не было. Вдали цветами радуги светилась реклама ресторана «Говард Джонсон». В кромешной темноте мы пошли вдоль кромки шоссе в сторону сверкающих огней.

Мягко шурша по асфальту, голубой «додж» подкатил к нам сзади. Хлопнула дверца, и стройный парень из ФБР (136) спросил: «Куда вы идете в такую темень? Здесь гулять небезопасно. Садитесь, я вас подвезу куда надо». Я чуть заколебался, но предложение не отверг. В машине ФБР мы подъехали к «Говарду Джонсону», и я пригласил нашего благодетеля отужинать с нами. Он отклонил приглашение, сославшись на то, что уже проделал это вместе со своим напарником.

Примерно через час мы вышли из ресторана и направились к ожидавшей нас машине. Наш провожатый любезно открыл двери. «Вы с нами от Форт-Лодердейла?» — начал я разговор, удобно усевшись рядом с водителем. «Нет, мы вас взяли с полпути. Доведем до Санкт-Петерсберга, а там нас сменят другие, — спокойно ответил он. — Русские у нас редкие гости, но как-то мне приходилось уже сопровождать вашего соотечественника». — «Мы весьма признательны вам за помощь и доброе отношение, — продолжал я. — Вроде бы наши страны и не дружат между собой, но нигде мы не встречали вражды и злобы. Может быть, когда-нибудь и наши службы придут к согласию и миру». — «Трудно сказать. Но люди всегда должны помогать друг другу, если они попали в беду. За машину вы не беспокойтесь, все будет в порядке». Он пожелал нам спокойной ночи у мотеля и растворился в темноте.

Утром «фольксваген» завелся с первого оборота. Мы снова двинулись в Вашингтон. У меня было сильное желание направить письмо директору ФБР Эдгару Гуверу с благодарностью за содействие, оказанное его сотрудниками моей семье во время путешествия по южным штатам. Потом подумал, что, если это письмо попадет в прессу, мне дома покоя не дадут до конца жизни. Так благие мысли остались нереализованными.

Пока я отсутствовал, в резидентуру пришло указание установить место жительства и провести встречу с вдовой эмигранта — сотрудника ЦРУ, агентурная связь с которым прервалась в результате его смерти. После статьи Андерсона в «Вашингтон пост» в Центре, видимо, нервничали недолго, потому что поручение было адресовано лично мне.

Оказалось, что она живет в пригороде Вашингтона. Пришел к ней на квартиру без предварительного телефонного звонка. В течение нескольких минут я уговаривал ее открыть дверь, пытаясь убедить, что привез из Москвы письма сестры ее мужа. Просунутая сквозь щель в двери (137) фотографии сестры возымела действие. Тем не менее, даже после предъявления советского дипломатического паспорта, я еще час доказывал ей, что не связан с ФБР и не являюсь провокатором.

Она рассказала, как скончался после тяжелой болезни муж, как он мечтал вернуться на родину, где остались все его близкие. Судя по ее словам, он потерял надежду на восстановление связи с советской разведкой много лет назад, после измены Голицына.

Передо мной стояла одна задача — уговорить ее вернуться в СССР, где тоже проживали ее родственники. Сначала она как будто поддалась уговорам. Я вручил ей деньги на билет и отправку багажа. Но совсем накануне отъезда с ней случилась истерика. «Я не могу ехать отсюда, потому что здесь похоронен мой муж. Я хочу быть похороненной вместе с ним», — рыдала она. Все мои усилия побудить ее изменить решение были напрасны. Центр решил оставить ее в покое.

Другое дело, порученное мне Москвой, касалось отсидевшего в федеральной тюрьме агента КГБ, имевшего в прошлом отношение к американским контрразведывательным органам. Я быстро нашел его в Вашингтоне, и он проявил готовность вновь сотрудничать с нами, но оперативные возможности его были ограничены, и максимум, что он мог делать, — заводить связи среди государственных служащих и передавать наводки на тех из них, кто представлял интерес для КГБ.

Очередная статья Андерсона обо мне никого особенно не удивила. В ней отсутствовал элемент новизны. Я возобновил контакты со старыми связями: резидентом иранской контрразведки (САВАК) Яздан-Панахом, прикрытым должностью советника иранского посольства, авторитетным политическим обозревателем «Крисчен сайенс монитор» Джозефом Харшем, видным журналистом Джироламо Модести и другими.

На обеде в доме Харша я встретил Аллена Даллеса, уже покинувшего ЦРУ и тяжело болевшего. Было желание подойти к нему и поговорить, но опять побоялся прессы и разговоров на этот счет дома.

Попытался обзавестись я и новыми оперативными контактами. На праздновании масленицы в посольстве ФРГ я познакомился с миловидной венгеркой, осевшей в США (138) после будапештского восстания 1956 года и работавшей в госдепартаменте. На третьей встрече она сообщила, что ее профилактировала служба безопасности и она больше не сможет общаться со мной.

Весной 1969 года большая группа сотрудников резидентуры приняла участие в четырехчасовой прогулке на катере по Потомаку. Их задача состояла в том, чтобы обзавестись связями среди американских госслужащих. Повышенный интерес ко мне проявила находившаяся на катере дама, которая представилась служащей госдепартамента. Через день она позвонила в посольство и пригласила на вечеринку у себя на квартире. Желания ехать к ней у меня не было. Что-то в ее поведении показалось мне навязчивым. Тем не менее я принял приглашение и вечером отправился в один из самых фешенебельных домов Вашингтона. Уже при подъезде к дому я обнаружил стоящую у тротуара машину ФБР с двумя сотрудниками. В квартире хозяйки никого, кроме нее, не было. Она встретила меня в розовом пеньюаре и тут же предложила ужин на двоих при свечах».

«Вы же собирались устраивать вечеринку, — заметил я. — Где же остальные?» — «О, они, возможно, подойдут позже», — беззаботно прощебетала она и пригласила к столу. Я хотел повернуться и уйти, но мужское самолюбие и любопытство взяли вверх. Я выглянул в окно: внизу по-прежнему стояла машина ФБР. Без всякого аппетита я приступил к трапезе. Хозяйка вертелась вокруг, поднося одно блюдо за другим. Наконец, она тоже села и подняла бокал с вином: «За любовь!» — «Avec plaisir», — ответил я галантно, исчерпав этими словами почти весь свой словарный запас на французском.

Через час кто-то позвонил в дверь. «Ну, кажется, началось, — подумал я. — Надо было убираться восвояси раньше».

Вошла парочка. Молодой человек с девушкой, небрежно кивнув хозяйке, сели на диван и попросили что-нибудь выпить. Минут через двадцать они встали и двинулись к выходу. Я последовал за ними.

«Куда же вы? Останьтесь!» — вскричала хозяйка, обращаясь ко мне. «Уже поздно, пора и честь знать», — ответил я. Она вышла со мной в коридор, пыталась мягко, но настойчиво удержать. Я был вежливо непреклонен. «Нет, пожалуй, больше не стоит заводить такие знакомства», — решил я про себя. (139)

Новым резидентом в Вашингтоне вскоре стал Михаил Полоник, мой давний знакомый по Нью-Йорку. Особых симпатий к нему у меня не было, но... начальников не выбирают.

Шел пятый год моего пребывания в Вашингтоне. Из Центра пришли вести, что Сахаровский рассматривает возможность назначения меня резидентом в Токио. После многих лет работы в США перспектива командировки в другую страну, тем более такую, как Япония, казалась заманчивой. Вместе с тем я чувствовал, как во мне накапливалась усталость. Требовался перерыв, смена обстановки, и лучше, чтобы новым местом назначения была Москва. (140)

 

 

Глава V

 

Сдержи перо он и язык,

он в жизни многого б достиг.

Но он не помышлял о власти.

Богатство не считал за счастье.

Неблагодарность встретив, он

бывал немало огорчен,

но видел в том порочность века,

а не природу человека.

 

Дж. Свифт

 

Часть I

 

Человек цепляется за веру,

как за ветку падающий вниз.

И когда он делает карьеру,

и когда над бездною повис.

 

Ф. Искандер

 

Шифровка из Москвы застала меня врасплох. В ней предлагалось выехать в ближайшее время в Центр для замещения только что созданной новой должности заместителя начальника Второй службы.

Стояла середина декабря. Вашингтон сверкал рождественскими огнями. Толпы покупателей, возбужденных предпраздничной суетой, заполнили столичные улицы. В посольстве шли приготовления к новогоднему балу, всегда отличавшемуся раздольным весельем, ломящимся от яств столом. Уезжать не хотелось, хотя предложение было заманчивым.

Полоник, как сообщил мне по секрету шифровальщик, продержал телеграмму неделю у себя в сейфе. Мое резкое, фактически через две ступени, движение по служебной лестнице его, очевидно, раздражало. Он был начальником (141) отдела, резидентом, а я получал назначение на ступень выше его, значит, из Москвы будут командовать им. Ознакомившись с шифровкой, я зашел к Полонику. «Стоит ли тебе соглашаться, Олег? — с кривой усмешкой спросил он. — Ты ведь политический работник, прекрасно разбираешься в обстановке, у тебя отличные перспективы в Первом отделе. А контрразведка для тебя новое дело, да и народ там темный, провинциальный. Набрали из внутренних органов. Сам понимаешь, с кем придется общаться. Начальником там Григоренко, с ним наплачешься. Лют, как зверь. Подумай, не спеши».

А я и не хотел спешить. Недавно купил жене шубу — пришлось взять взаймы. Да еще «Британская энциклопедия» приобретена в рассрочку. Обычные житейские проблемы. С точки зрения деловой я мог уезжать спокойно. С Полоником работать будет неинтересно, свой ресурс для данной командировки я исчерпал: четыре с половиной года — это как раз то время, когда перемена необходима. Но шкурный интерес заставлял меня потянуть месяц-другой.

Весело отпраздновали Новый год. В первых числах января пришла новая шифровка: «Вакансия требует скорейшего замещения в связи с необходимостью концентрации в одном звене всех усилий по работе против спецслужб главного противника. Ответ телеграфируйте».

Ответ я подготовил сам, выразив благодарность за доверие и испросив разрешения на выезд с учетом передачи дел своему преемнику в феврале. Шубу пришлось вернуть, энциклопедию продать, чтобы погасить набежавшие неожиданно расходы. Вместе с резидентурой ГРУ отметили день Советской Армии. Тепло распрощался я с коллегами — «соседями», а через день настал мой черед проститься со своими.

Собрались все в маленьких душных комнатах. Произносили прочувствованные речи. Я призвал остающихся не растерять зёрна опыта, накопленного за пять лет, способности разумного риска и спортивного азарта, без которых немыслима творчески насыщенная и плодотворная работа. Полоник испуганно смотрел на меня, как будто я закладывал мину под его планы и надежды. Подарили мне на прощание спиннинг.

26 февраля вместе с дочерью и женой рейсом Аэрофлота я прибыл в Москву, а через два дня увидел своего нового начальника — полковника Виталия Боярова. К тому времена (142) Григоренко уже переместился на должность руководителя Второго Главного управления КГБ — контрразведки страны.

В те годы ПГУ размещалось на Лубянке, как и все основные подразделения центрального аппарата КГБ. В маленьких улочках и переулках, примыкающих к площади Дзержинского, имелось еще несколько зданий, также принадлежавших разведке. Для меня, почти двенадцать лет общавшегося с Центром главным образом «по переписке», все это было внове. Начался этап освоения премудростей бюрократической жизни.

Мой шеф произвел первоначально не самое лучшее впечатление. В его лице не хватало мягкости и доброжелательности. Он был агрессивен, напорист и безапелляционен. На фоне моих почти дружеских отношений с Соломатиным, Барковским и Ивановым Бояров выглядел как человек, с которым нелегко будет найти общий язык. Его заместители — мои коллеги — смотрелись еще хуже. Один, выходец из транспортного отдела, работавший когда-то во Франции, беспрестанно курил, матерился и доказывал всем, что они не умеют работать; другой был суматошлив и непоследователен в своих решениях, третий вообще ничем не выделялся. Оказавшись в этой когорте контрразведывательных асов моложе других лет на десять, я чувствовал на себе постоянно их настороженно-скептический, оценивающий взгляд.

Пока я дожидался приглашения на заседание коллегии КГБ, где предстояло утверждение моей кандидатуры, мне вдруг позвонил Сергей Антонов, тогдашний начальник Девятого управления, и предложил переговорить с ним о работе в правительственной охране в качестве начальника Первого отдела. С Антоновым я познакомился еще в 1958 году, когда попал в отдел США и Латинской Америки после окончания разведывательной школы. Он был старше меня, вел Южноамериканский континент после командировки в США и проявил внимание ко мне, как к молодому, еще не оперившемуся сотруднику.

Сергей сразу взял быка за рога. «Слушай,— сказал он командирским тоном, — ты же без кола без двора. Я навел справки: у тебя даже телефона нет. Приходи к нам, у меня Лев Бурдюков, ты его помнишь по Первому отделу. Дадим тебе самое крупное подразделение в девятке. Там больше тысячи человек, агентурная работа. Тебе все это знакомо. Квартиру дам в лучшем в Москве доме, машина у подъезда и кормежка по первому классу. Через годик-два, глядишь, и (143) на генерала потянешь. Давай, соглашайся». Я сердечно поблагодарил Антонова за доверие и заботу, но предложение отклонил сразу, сославшись на то, что все мои документы уже в коллегии. Обижать хорошего человека мне не хотелось, но служба в охране, даже правительственной, меня не устраивала. В памяти еще свежи были события, связанные со смещением Хрущева, к тому же мне претила мысль о том, что надо будет перед кем-то изгибаться, прислуживать. Дворцовые игры не для меня.

Постепенно я знакомился с коллективом внешней контрразведки, не вникая пока в ее дела.

Вторая служба пребывала в состоянии неуверенности и выжидания. Только что ушел Григоренко, признанный лидер, человек жесткий, бескомпромиссный, державший Службу в кулаке и не подпускавший к ней близко нытиков и критиков. Сформирована она была в шестидесятых годах на базе нескольких самостоятельных отделов, прежде всего 14-го (контрразведки) и 9-го (эмиграции), но многие смотрели на нее как на незаконнорожденное дитя. Недоброжелатели считали, что контрразведка за границей должна быть частью общего разведывательного процесса и что ее обособление чревато опасностью не только для дела, но и для спокойной и уверенной работы других подразделений. У контрразведчиков сложилась устойчивая репутация неотесанных, подозрительных, вечно сующих везде свой нос сотрудников, не способных к ювелирной работе.

Пришедший на смену Григоренко его заместитель Бояров рассматривался большинством во Второй службе как преемник традиций и стиля руководства бывшего начальника. Вместе с тем многих озадачивали подчеркнутая независимость суждений молодого полковника, апломб и необычная для контрразведки изысканность манер. Неудивительно поэтому, что коллектив воспринял с опаской появление еще одного «варяга».

Между тем, знакомясь с историей становления внешней контрразведки, я вскоре оказался ее горячим и искренним приверженцем. Я пришел к выводу, что она, по сути, положила начало всей системе организации защиты государства от подрывных действий извне. Эта система умело эксплуатировала романтику и мораль интернационализма.

Особенно на победоносной волне 1945 года к Советскому Союзу потянулись новые сторонники и доброжелатели, искренне поверившие в неизбежный триумф (144) коммунистических идей. Мощный приток сил в левое движение, особенно в Европе, благоприятствовал деятельности советской резидентуры во многих странах. Во Франции, Бельгии, Италии добровольцы шли один за другим, предлагая свои услуги органам. В США на почве антифашистских настроений резидентуры сумели обзавестись рядом ценных источников, обеспечивавших Москву секретной документальной информацией по широкому спектру проблем. Только от одного агента, внедренного в министерство юстиции, поступили тысячи документов о работе американской контрразведки. Огромное число материалов продолжал передавать К. Филби. Вскоре к нему присоединился Джордж Блейк, затем один из руководителей западногерманской разведки БНД Хайнц Фельфе.

В пятидесятых годах практически все основные аспекты деятельности английских, западногерманских и французских, а также в значительной мере американских спецслужб находились под контролем советской разведки.

Крах начался после измены одного за другим нескольких офицеров КГБ, бежавших на Запад, и предательства агентуры в США, позволившей ФБР выявить сеть помощников КГБ в различных американских ведомствах. Последовавшая волна шпиономании захлестнула не только США, но и Европу. XX съезд КПСС и разоблачение преступлений сталинской клики внесли полнейшую сумятицу в ряды тех, кто служил резервуаром, пополнявшим агентурный аппарат разведки. Массовое бегство рядовых коммунистов сопровождалось расколом многих партий, оттоком попутчиков, усилением антисоветских проявлений в различных слоях общества. С точки зрения приобретения новых источников резидентуры оказались у разбитого корыта.

Конец пятидесятых годов можно сравнить с перевернутой страницей в истории. Общественное сознание, очнувшись от гипноза революционной фразы, как после долгой болезни, выходило на иной уровень восприятия происходящего. Идеологическая обработка уже не давала желаемых результатов. В арсенале разведки побудительные мотивы сотрудничества все чаще сводились к сделке, голому расчету, основанному на желании одной стороны продать, а другой — купить. Этот момент хорошо подметил бывший директор ЦРУ У. Колби в семидесятых годах: «Русским удается иногда вербовать американцев на материальной основе, выплачивая им в разовом порядке деньги за передаваемую (145) информацию. Но вербовать на идейной основе они смогут только тогда, когда убедительно покажут, что их страна является политической и социальной моделью общества будущего». На каком-то этапе пацифистская деятельность выступала в виде некоего идеологического суррогата, но и она постепенно утрачивала потенциал, пригодный для оперативного манипулирования. Существенно снизилась роль шантажа и принуждения, основанных на добытых внутренней контрразведкой компрометирующих материалах.

Так, медленно деградируя, подошла разведка к рубежу семидесятых годов. Последние годовые отчеты Второй службы наводили на грустные мысли, хотя по сравнению с другими линиями работы они не выглядели худшими. Валовые показатели обеспечивались главным образом за счет приобретения источников в спецслужбах развивающихся государств. Для непосвященного цифры могли показаться внушительными, но за десятками офицеров полиции или контрразведки, включенными в агентурную сеть, скрывалась безысходная оперативная нищета. Какую угрозу советским учреждениям и гражданам могли представить малооплачиваемые, не очень грамотные, передвигающиеся пешком или на велосипедах шпики? Тогда они еще смотрели на белых, как на сагибов — хозяев жизни, способных прикрикнуть или даже пнуть ногой. Какую информацию могли они добывать в своих ведомствах, обделенных элементарными условиями для серьезной аналитической работы? Их сводки поражали беспомощностью и примитивностью, и только в одном случае на моей памяти сообщение агента из числа сотрудников индийской контрразведки вызвало реакцию у руководства ПГУ. Филеры зафиксировали факт распития «из горла» в автомашине сотрудника резидентуры перед тем, как он с товарищем зашел в ресторан. «Дикий случай, — прокомментировал Сахаровский, — как можно пить до ресторана, ведь для того туда и идут, чтобы выпить там!» Я тоже удивился невоздержанности своих коллег, пока не приехал в Индию в 1971 году и не узнал на месте, что из-за «сухого» закона в большинстве ресторанов спиртное не подавалось.

Зато как выигрышно выглядели на фоне худосочных сообщений из Азии, Африки и Латинской Америки материалы, периодически попадавшие из спецслужб стран НАТО, с радио «Свобода», из НТС, организаций украинских и прибалтийских национальных движений. (146)

Самым разочаровывающим, конечно, было то, что из стана главного противника информация отличалась особой скудостью. Впрочем, об этом я знал еще будучи в Вашингтоне, но полагал, что неэффективность наших усилий по проникновению в ЦРУ и ФБР на территории США компенсируется успехами в третьих странах или в Москве. Оказалось, что никто всерьез этими вопросами не занимается. Б. Соломатин и некоторые другие более дальновидные руководители среднего звена неоднократно призывали сместить центр тяжести в работе против США на территории других государств, где обстановка позволяла добиваться результатов без особого риска и осложнений. Но куда там! Большинство резидентов и рядовых сотрудников исключали такой подход: ведь и в США можно расти как на дрожжах, вербуя за гроши бирманцев, мексиканцев или марокканцев. В Центре ценили за вербовки, а не за провалы. На качество агентуры внимания обращали мало.

Моя задача как заместителя и заключалась в том, чтобы организовать работу наступательно, концентрируя усилия на приобретении источников в спецслужбах основных западных государств, прежде всего США, опираясь на агентуру в третьих странах и используя ее в первую очередь как вспомогательную силу.

На этом направлении легко просматривалась и очевидная политическая выгода: у Советского Союза нет интереса и желания вмешиваться во внутренние дела развивающихся государств, мы используем их территории и их людей только ради борьбы с империализмом и его приспешниками, где бы они ни находились.

Другая проблема, стоявшая во весь рост и требовавшая пристального внимания, заключалась в организации активной защиты огромного контингента советских граждан за рубежом.

Расширение внешних связей СССР привело к резкому увеличению численности советских колоний, росту туризма, культурного, спортивного и научно-технического обмена. Возросли масштабы загранопераций нашего торгового флота, авиации, коммерческих автоперевозок. Между тем атмосфера в советских колониях под воздействием международной разрядки отличалась известным благодушием и успокоенностью, особенно в странах с благоприятным режимом пребывания, чем не замедлили воспользоваться ЦРУ и его союзники. (147)

В те годы ЦРУ в своем подходе к советским объектам руководствовалось наставлением, в котором, в частности, говорилось: «Советские граждане представляют группу высокодисциплинированных людей, подвергающихся интенсивной идеологической обработке, бдительных и чрезвычайно подозрительных. Русские очень горды по характеру и чрезвычайно чувствительны ко всяким проявлениям неуважения. В то же самое время многие из них весьма склонны к различным приключениям, стремятся вырваться из существующих ограничений, жаждут понимания и оправдания с нашей стороны. Акт предательства, будь то шпионаж или побег на Запад, почти во всех случаях объясняется тем, что его совершают неустойчивые в моральном и психологическом отношении люди. Предательство по самой своей сути нетипично для советских граждан. Это видно хотя бы из сотен тысяч людей, побывавших за границей. Только несколько десятков из них оказались предателями, и из этого числа только несколько работали на нас в качестве агентов. Такие действия в мирное время, несомненно, свидетельствуют о ненормальностях в психическом состоянии тех или других лиц. Нормальные, психически устойчивые лица, связанные со своей страной глубокими этническими, национальными, культурными, социальными и семейными узами, не могут пойти на такой шаг. Этот простой принцип хорошо подтверждается нашим опытом в отношении советских перебежчиков. Все они были одиноки. Во всех тех случаях, с которыми нам приходилось сталкиваться, они располагали тем или иным серьезным недостатком в поведении: алкоголизмом, глубокой депрессией, психопатией того или иного вида. Подобные проявления в большинстве случаев явились решающим фактором, приведшим их к предательству. Может быть лишь небольшим преувеличением утверждать, что никто не может считать себя настоящим оперативным работником, специалистом по советским делам, если он не приобрел ужасного опыта поддерживать голову своих советских друзей над раковиной, куда выливается содержимое их желудков после пятидневной непрерывной пьянки.

Из этого вытекает следующий вывод: наши оперативные усилия должны быть направлены главным образом против слабых, неустойчивых объектов из числа членов советской колонии.

В отношении нормальных людей нам следует обращать особое внимание на представителей среднего возраста. (148)