Виктор Курочкин, «На войне как на войне», Повести и рассказы.

Москва, изд-во «Правда», 1990 г.

OCR и вычитка: Давид Титиевский, октябрь 2009 г.

--------------------------------------------------

 

 

 

Виктор Курочкин

 

 

Рассказы

 

 

Товарищи офицеры

Дарья

Мачеха

Лесоруб

 

 

ТОВАРИЩИ ОФИЦЕРЫ

 

Среди бумаг Виктора Курочкина имеется автобиографическая рукопись, озаглавленная «Товарищи офицеры». Над нею писатель работал в конце 1965 года. Эти наброски свидетельствуют о том, как трудно автор «На войне как на войне» расставался с героями повести.

Курочкин намеревался написать произведение, главным героем которого должен был стать Павел Теленков. Позднее другие замыслы отвлекли Виктора Александровича; к повести о Теленкове он не возвращался.

Публикуемый отрывок поможет вдумчивому читателю расширить представление о персонажах повести «На войне как на войне»: о Сане Малешкине и Пашке Теленкове, и проследить процесс вызревания замысла следующей повести Виктора Курочкина «Железный дождь».

Время действия в главе «Товарищи офицеры» предшествует периоду, изображенному в повести «На войне как на войне». Курсанты танкового училища окончили спешное (по условиям военного времени) обучение и с минуты на минуту ждут приказа командования о присвоении им офицерского звания и отправки на фронт.

 

В казарме полумрак. Освещен только проход между каптерками четырнадцатой и шестнадцатой батарей. А там, где деревянные двухъярусные нары,— непроглядная темень. У входа, около тумбочки, стоит дневальный. Он в полном вооружении: через плечо у него противогаз и на ремне винтовочный штык.

В противоположном конце казармы на табуретке сидит, как пес на цепи, железный бачок с водой и алюминиевая кружка... Между дневальным и бачком прогуливается дежурный четырнадцатой батареи младший сержант Теленков... Стук каблуков о цементный пол вязнет в спертом воздухе казарменного помещения и приглушенном говоре курсантов. Они только что вернулись из учебных классов, где занимались самоподготовкой. Курсанты четырнадцатой батареи уже неделя как сдали экзамены, со дня на день ждали приказа о присвоении офицерских званий и отправки на фронт... Но приказ командующего Приволжским округом неизвестно по каким причинам задерживался, и батарею ежедневно привлекали на разные хозяйственные работы, а если работ случайно не было, весь день занимались самоподготовкой... Поэтому не трудно представить, что это были за самоподготовки... До ужина еще больше часа, курсанту, без пяти минут офицеру, совершенно нечего делать, от болтовни язык устал на самоподготовке. Курсанты сидят на койках и с нетерпением ждут команды: «Выходи строиться на ужин».

Теленков, подойдя к дневальному, круто повернулся и, громко стукая каблуками, подошел к бачку, сквозь стиснутые зубы отсчитывая шаги. «Раз, два, три...— двадцать четыре»,— насчитал он. У бачка он так же круто повернулся и опять стал считать, но в обратном порядке: «Двадцать четыре, двадцать три, двадцать два...» Когда он уперся в тумбочку дневального, в запасе у него осталось еще три шага... «Что за чертовщина?» — подумал Теленков и, поправив на боку противогаз, мрачно посмотрел на дневального.

— Стоишь?

— Стою,— ответил дневальный.

Понурый ответ дневального почему-то обидел дежурного.

— А как стоишь?

Дневальный посмотрел на сапоги, поправил штык на поясе и, виновато улыбнувшись, посмотрел на своего непосредственного начальника.

— Чего лыбишься?— обозлился Теленков.— Посмотри на свой вид. Подпоясался, как баба брюхатая... Подтяни живот.

Дневальный туго затянул ремнем живот, но от этого вид его не стал лучше. Живот пропал, зато выше ремня появился пузырь. Теленков сокрушенно покачал головой.

— Э-эх ты... а еще без пяти минут офицер.— Он нагнулся и сильно дернул полу шинели... Дневальный едва устоял на ногах.

— Вот так! — сказал Теленков и, довольный собой, четко чеканя шаг, пошел к бачку. На полпути остановился и, резко сдвинув рукав гимнастерки, посмотрел на руку сердито и сплюнул. Часы он уже три месяца назад как продал на рынке и деньги давно уже прокутил и проел. И до сих пор никак не мог отвыкнуть от привычки поминутно смотреть на руку.

— Птоломей! — крикнул он.

— Чего? — густым басом отозвался Птоломей.

— Сколько на твоих?

— Еще рано...

— Сколько?

Из прохода между нарами показалась плешивая голова Птоломея... За головой туловище с широченными плечами, а потом и короткие ноги в кирзовых сапогах...

— Без двадцати восемь,— сказал Птоломей. Широко зевнул и потянулся.

Настоящая фамилия у Птоломея — Юдин. Кличку Птоломей он получил, как только появился в училище. И не столько за свой вид, сколько за свои причуды. В первые дни учебы вместо уставов и наставлений он читал на занятиях Спенсера с Гегелем. Сперва ему за это дали пять суток простого ареста, потом десять — строгого. Но «губа» не отучила его от страсти к философии. И тогда Юдину категорически было запрещено выдавать в библиотеке книги. Жадный до книг, он набросился на уставы, учебники и в конце концов изучил их в совершенстве и лучше всех сдал выпускные экзамены... И теперь ему разрешили брать в библиотеке все что его душе угодно.

— Что это у тебя? — спросил Теленков.

— Это? — Птоломей постучал по книге пальцем.— Плутарх... Ты, наверное, и не слыхал про такого? — Последние слова словно хлыстом стегнули Теленкова.

— Ну уж, конечно, не слыхал... Только ты один все знаешь,— злобно выдавил Теленков и, не дожидаясь очередного вопроса Птоломея, который бы обязательно спросил: «Ну и кто такой Плутарх?», а он, действительно, даже и не слыхал про Плутарха, повернулся и быстро пошел. К счастью, по пути ему встретилась дверь с надписью «Красный уголок». Он толкнул ее. Красный уголок — довольно-таки просторная комната представляла неплохое место для отдыха. Длинный стол под красным сукном. На нем газеты, журналы... Пианино... Мягкие стулья. Карта во всю стену с красными и синими флажками на булавках, обозначавшими линию фронта.

Но странно, курсанты почему-то редко сюда заходили... А больше предпочитали отсиживаться на койках... И сейчас в комнате отдыха было двое, курсанты из четырнадцатой батареи: Задуйсвечка и Саня Малешкин. Задуйсвечка пальцем отстукивал на пианино: «Папа дома, мамы нет...» А Малешкин мерил пальцами, сколько километров осталось до Берлина.

— Что, Малешкин? Боишься, что без тебя до Берлина дойдут? — спросил Теленков.

— А пока мы тут сидим, и дойдут... От Курска до фашистского логова осталось — раз плюнуть,— наивно ответил Саня.— И какого черта мы тут сидим?.. Кончили учиться, сдали экзамены... А там без нас и войну прикончат.

Теленков с удивлением посмотрел на Малешкин а.

— Тебе так хочется воевать?

— Не так чтобы хочется... А как-то неудобно явиться домой, не побывав на фронте.

Теленков ничего сказать в ответ не успел.

— Дежурный, к выходу! — закричал дневальный.

Теленков, машинально обдернув гимнастерку, взбежал из комнаты...

— Товарищ капитан, дневальный по четырнадцатой батарее курсант Загнишеев,— докладывал дневальный.

Теленков щелкнул каблуками и, приложив руку к шапке, громко доложил, что он дежурный, что в роте все в порядке и они готовятся к ужину.

Командир четырнадцатой батареи капитан Лобарев сказал «вольно» и торопливо прошел в каптерку. Теленков скомандовал батарее «вольно». Впрочем, никто и не подумал встать по стойке «смирно». Все сидели на койках... И кое-кто посапывал... Тут же сидел и помкомвзвода Медведев... Курсанты Сачков и Васин потихоньку переругивались из-за щепотки табаку... Сачков упрекал Васина в неблагодарности...

— Помнишь,— говорил он вполголоса,— когда я получил посылку, то ты целую неделю курил мою махорку... Какая махорка была!..— Сачков почмокал губами, что, вероятно, означало: какая вкусная была махорка!..

— Откуда всю неделю? — оправдывался Васин.— Всего раза три-четыре дал...

— Три-четыре,— передразнил Сачков,— бесчестный подлец ты, Васин.

— Кто, я подлец? — вскричал Васин.

Помкомвзвода поднял с подушки голову и равнодушно спросил:

— Чего орешь? А?

Васин съежился и пробормотал;

— Виноват, товарищ сержант.

— Ну то-то! — многозначительно произнес Медведев и опять уронил голову на подушку. Васину явно не хотелось перед присвоением звания портить взаимоотношения с начальством. «Возьмет да еще капнет куда надо»,— подумал он. Однако Сачков не сдался. Он решил во что бы то ни стало, даже ценой унижения, выпросить у жмота Васина щепотку махорки... Теленков, прислонившись к столбу, стал ждать, чем же все это кончится...

— Васин,— начал Сачков,— договоримся так: ты мне дашь табачку на четыре цигарки, а я тебе — сегодняшний компот. Идет?

— Две,— ответил Васин и положил на две цигарки.

— Компот на две цигарки? — искренне изумился Сачков.— Что я, малахольный?

Теленков не дождался окончания торга... Он заметил, что ефрейтор Крамаренко боязливо оглянулся и потом быстро сунул руку под матрас, покопался там и что-то вытащил в зажатом кулаке. Пашка в ту же секунду вспомнил, что вчера Крамаренко получил посылку... «Наверное, что-то вкусное»,— сообразил он. Подойдя к Крамаренко, сел на край кровати и молча протянул руку.

— Чего тебе? — шепотом спросил Крамаренко.

— Цыкни,— шепотом ответил Теленков.

— Катись ты,— прошипел Крамаренко.

— Цыкни... А то вслух просить буду,— пригрозил Теленков.

— На... Только молчи...— И Крамаренко высыпал в руку дежурного щепотки две изюмин. Пашка посмотрел на изюм и вздохнул. Сейчас бы за раз он съел, не пикнул, пуд изюма. А здесь всего — щепоть... Он выбрал самую тощую ягодку и положил на язык, погонял ее во рту и, поймав на зуб, раздавил. И стал медленно жевать.

Васин с Сачковым договорились... Васин в конце концов купил стакан компота за две щепотки табаку, третью они решили сейчас же раскурить вдвоем. Сели, ударили по рукам и, обнявшись, поплелись в уборную.

— Идиоты,— бросил им вслед Теленков.

Павел не заметил, как в ладони не осталось ни одной изюминки.

Крамаренко, уткнувшись носом в подушку, смачно жевал.

«Вот жрет, свинья»,— подумал Пашка, подумал без злобы, но с огромной завистью. «Попросить, что ли, еще?» — подумал он, но просить не стал, а отправился в уборную.

Васин докурил цигарку и умышленно бросил мимо урны на пол. Теленков, как дежурный, обязан был взять разгильдяя на карандаш и доложить о безобразии курсанта старшине Горышину, но он только сказал: «Ну и скотина же ты, Васин»,— и плюнул.

Сачков сидел на подоконнике и курил. Рука, в которой он держал окурок, была заголена по локоть, и на локте отчетливо выделялся розовый рубец раны... Сачков попал в училище из госпиталя. И первые дни в училище ходил с засученным рукавом, тем самым доказывая мелюзге вроде Васина, Теленкова, Малешкина и прочих, что они перед фронтовиком белогубая салага. Но после того, как Птоломей, у которого были насквозь прострелены обе щеки, грубо высмеял его, Сачков только изредка закатывал рукав гимнастерки. Пашка, подавив усмешку, сказал:

— А здорово тебя, Сачков, клюнуло... Где?

— Под Вязьмой,— живо отозвался Сачков и, боясь, что его не будут слушать, стал торопливо рассказывать, какие были бои под Вязьмой.

— Ладно, ладно, сто раз слыхал,— перебил его Пашка и протянул руку: «Дай-ка я брошу».

Сачков жадно стал глотать дым, так что цигарка вспыхнула синим пламенем и обожгла ему пальцы. Сачков, погасив огонь, протянул Пашке окурок — жалкий и обсосанный, в котором табаку-то осталось всего на ползатяжки... Теленков сердито швырнул окурок в унитаз и, чтобы на ком-нибудь сорвать злость, уставился на Васина.

— А я ведь, Васин, капну Горышичу.— Старшину Горышина в батарее звали Горышичем.— Перед присвоением званий это будет в самый раз.

— Ну и капай,— сказал Васин и, как больная собака, уставился в угол.

На Теленкова словно с небес свалилось вдохновение, и он принялся поучать Васина по всем правилам устава...

— Чему же ты, Васин, без трех минут офицер, будешь учить своих солдат, если ты сам за время пребывания в училище не научился соблюдать чистоту в уборной... А? Что же ты молчишь?

Васин поднял на Теленкова глаза, в них столько было боли, обиды и страха, что Теленкову стало жалко пария... Но он, подавив в себе жалость, монотонно, не повышая и не понижая тона, как это делал Горышин, продолжал наставлять:

— Вот ты, Васин, полтора часа провалялся; на нарах в ожидании ужина... Палец о палец не стукнул, чтоб позаботиться о своем самоусовершенствовании. Что должен был бы дисциплинированный курсант—выпускник офицерского училища делать? А? Не знаешь?.. Читать устав... Надо всегда помнить, курсант Васин, об уставе... Ложиться спать — читать устав, и поутру, от сна восстав,— опять читать усиленно устав... А ты что за это время, за полтора часа, сделал? Ничего... Окурок бросил на пол?.. Великое дело сотворил... Родила гора мышь...

— Ну хватит, товарищ сержант,— простонал Васин.

— Что хватит, курсант Васин? — закричал Теленков.— Как стоишь, разгильдяй?.. Встать... Руки по швам...

Васин вытянулся. Губы у него дрожали...

— Вы все поняли, Васин? — растягивая слова, грозно спросил Теленков.

— Так точно, товарищ сержант,— отчеканил Васин и, опустив голову, пробормотал: — Простите, больше не буду.

— Хорошо, на первый раз прощаю... Дай-ка закурить...

Васин торопливо вытащил из кармана кисет и всыпал в руку Теленкова чуть ли не горсть махорки.

— И ему тоже,— Теленков кивнул головой на Сачкова.

— Ну это уж дудки! — сказал Васин. Показал Сачкову кулак и пошел. Но у двери остановился, покачал головой...

— Ну и ловкачи же вы!..

Сачков с Теленковым захохотали.

— Таких жмотов, как Васин, наверное, во всем училище не сыскать,— сказал Сачков.

— А я любого жмота распалю до самой... Подход надо иметь к человеку, курсант Сачков...— И Теленков снисходительно похлопал Сачкова по плечу... Сачков, который был в два раза старше Теленкова, принял доверительность дежурного, как пряник...

Теленков вышел из уборной и увидел, что у дневального из рукава шинели, как из трубы, валил дым... Это уж было из ряда вон. На посту — курить!

— Ты что, Загнишеев?..— Теленков выразительно постучал ему по лбу согнутым пальцем.

— А кто видит-то! — огрызнулся Загнишеев.

— Прекрати, идиот... Ты что, хочешь, чтоб Горышич нас снял с наряда? — Загнишеев послюнил палец, аккуратно затушил цигарку и глубоко запрятал ее в карман... Теленков прошелся еще три раза от бачка до тумбочки, постоял у окна, посмотрел на темный двор казармы. Одинокая лампочка на столбе качалась, и по мокрой траве скользило желтое маслянистое пятно.

— Боже мой, какая тоска!.. Хоть бы поскорее на фронт! — подумал Пашка.— Если будут оставлять в училище командиром учебного взвода... Ни за что... В ноги брошусь генералу, чтоб отпустили на фронт...

Дело в том, то фамилия Теленкова все эти месяцы висела в главном учебном корпусе на Доске почета. И в довершение всего он экзамены сдал на пятерки... Командир батареи Лобарев весьма прозрачно давал ему понять, что он может быть оставлен в училище в должности командира учебного взвода... Размышления Теленкова прервал голос Птоломея:

— Дежурный, время!

— Сколько? — спросил Теленков.

— Без пяти восемь...

И в ту же минуту закричал дежурный по соседней батарее.

— Пятнадцатая! Строиться на ужин!

— Шестнадцатая, выходи строиться! Теленков, набрав в легкие воздуха, рявкнул:

— Четырнадцатая батарея! Выходи строиться!

Четырнадцатая батарея давно ждала этой самой родной команды. Курсанты соскакивали с нар, на ходу подпоясывались ремнями и уже в строю застегивали воротнички.

Подравняйсь! — командовал Теленков.— Смирно! И, одернув гимнастерку, резко печатая шаг, пошел в каптерку — доложить Горышичу, что рота построена на ужин.

Через минуту из каптерки вышел сутулый Горышич в своей неизменной фуражке, полинявшей до неопределимого цвета, которая держалась не на голове, а на огромных ушах.

Пройдя туда и обратно строй, сумрачно глядя исподлобья, Горышич остановился на правом фланге и совершенно равнодушно, лениво протянул:

— А у Малешкина опять пилотка задом наперед... Куда только смотрят дежурный и помкомвзвода?

Горышич выпятил грудь и проскрипел:

— Сержант Теленков, распустить батарею.

— Разойдись! — рявкнул Теленков.

Батарея разошлась... Мимо, громко стуча по цементному полу сапогами, пошли на ужин шестнадцатая, за ней пятнадцатая...

— Батарея! Становись! — скомандовал Теленков. Батарея торопливо строилась, выравнивая носки,

Пашка сбоку следил за равнением.

— Зайцев, куда вылез? — крикнул он...

Сделать Зайцеву замечание было самое приятное для Теленкова…Этого курсанта он терпеть не мог за его зазнайство и злые насмешки над теми, кто был его слабей... Теленков подал команду «смирно» и доложил старшине, что рота выстроена для следования в столовую на ужин.

— Напра-во! — скомандовал Горышич.

Рота повернулась направо и, как показалось Теленкову, безукоризненно. По крайней мере, придраться было совершенно не к чему. Но Горышич подал команду «отставить» и, подойдя к самому длинному и толстому курсанту Колупаеву, очень нежно и ласково сказал:

— Мешок с добром.

Батарея грохнула...

— Почему смех?— искренне удивился Горышич.— Над кем смеетесь? — заговорил он словами гоголевского городничего.— Над собой смеетесь... Смирно! Напра-во!

Шеренга качнулась и громыхнула сапогами...

— Отставить! — рявкнул Горышич.— Где щелчок? Я спрашиваю вас, где четкий щелчок?

У Теленкова сжались кулаки. «Ну и Змей Горыныч... Хлебом не корми, только дай поизмываться над курсантом». Он вплотную подошел к Горышину и лихо козырнул:

— Товарищ старшина... Батарея опаздывает... Горышич посмотрел на него и махнул рукой...

— Командуйте, Теленков... А мне и смотреть-то на вас не хочется.

От казармы до столовой с полкилометра. Расстояние за время учебы вымеряно солдатскими сапогами с предельной точностью. Теленков вывел батарею па улицу, подал команду «подтянись» и оглянулся назад. Горышич стоял в дверях казармы, широко расставив ноги... Батарея миновала КПП и бодро зашагала по хорошо укатанной дороге. Казалось, ничто ее теперь не остановит... Но в это время сбоку раздался ехидный голос Горышича:

— А где песня?

Когда он успел догнать батарею?! Впрочем, неожиданные появления Горышича тогда, когда его совершенно не ожидали, всегда для батареи были загадкой.

— А где песня? — повторил Горышич.

— Запевай! — крикнул Теленков.

Батарея продолжала идти, почти вдвое сократив шаг... Теперь она рубила шагами, как на параде.

— Запевай,— повторил Павел.— Наценко!

Однако Наценко не ответил; «Есть, запевай», Запевалы вообще не было в строю... Старшина остановил батарею.

— Сержант Медведев, где Наценко? — спросил Горышич.

Помощник командира взвода пожал плечами.

— Не знаю...

Единственно кто знал, где Наценко, так это Медведев... Сразу же после самоподготовки он отпустил запевалу к милой на свидание... За это Наценко разрешил ему съесть свой ужин. Старшина вынул из кармана книжицу в лиловом переплете и записал в ней: Наценко в самоволке.

Теленков скомандовал: «Равняйсь, смирно! Шагом марш!»

Шагов тридцать прошли спокойно.

— Батарея, стой! — неожиданно рявкнул Горышич.

Батарея словно споткнулась... Левофланговый Малешкин носом ткнулся в спину Васина и только поэтому не упал. Старшина приказал Теленкову встать в строй и зычно скомандовал:

— Батарея, на месте шагом марш! Батарея тяжело и ритмично топтала землю.

— Запевай!..

Курсанты молчали, тяжело и ритмично громыхая сапогами...

— Правое плечо вперед, арш!

Батарея повернула назад к казарме... Послышался возмущенный ропот...

— Разговорчики!..— прикрикнул старшина.— Запевай!

Теленков кашлянул и закричал пронзительно, не своим голосом:

— Не забыть нам годы огневые и привалы у костра...

Он не успел и передохнуть, как батарея дружно и оглушительно подхватила:

— Завивая в кольца голубые дым махорки у костра...

Горышич отдал команду: «Левое плечо вперед, потом — прямо».

И Павел почувствовал, как идти стало легко и весело.

— Эх, махорочка-махорка, породнились мы с тобой,— ревела батарея. И рев ее уже пугал притихшие вечерние улицы города. Проходившие люди останавливались и, пораженные, долго смотрели вслед. Теленков, гордо закинув голову, еще громче выводил:

— Как письмо получишь от любимой...— В эту минуту он презирал всех этих штатских, выше военной службы для него ничего не было. Он гордился собой, своими ребятами, тем, что поют они прекрасно; если бы можно, он крикнул бы тому старику в шляпе, что стоит на панели:

— Смотри, какие молодцы, а ты, старый гриб, даже недостоин сапога нашего старшины...

Батарея подошла к столовой и до тех пор маршировала на месте, пока не кончилась песня...

Столовая — просторное, чистое помещение с шелковыми шторами на окнах, пальмами и столиками на четверых... Вся батарея была разбита на четверки... В четверку Теленкова входили Птоломей, курсант Баранов и Саня Малешкин. Ужин уже был на столах... Птоломей взял хлеб, разрезал его на четыре части с точностью до миллиграмма. Однако Теленкову горбушка показалась толще, чем остальные куски.

— Санька, отвернись,— сказал Птоломей.

Малешкин отвернулся.

— Кому? — спросил Птоломей и взял в руки горбушку.

— Мне,— сказал Саня.

— Кому?

— Тебе...

— Кому?

— Баранову...

Четвертый кусок взял Теленков... И он ему почему-то показался самым мизерным. Это обидело Теленкова, Он схватил миску с пшенной кашей и стал ее раскладывать по тарелкам. Он старался быть до предельности объективным. Видимо, поэтому он и обделил себя кашей. Но никто против этого не возразил... Теленков, обжигаясь, глотал кашу и думал: «Видят же, что у меня меньше всех... И никто — ни слова. А если бы Птоломею досталась моя порция... Какой бы вой он поднял!..» Он покосился на Птоломея. Птоломей, раскрошив хлеб, смешал его с кашей, сверху полил кипяточком и круто посолил. Теленкову стало смешно.

— Что это значит, Птоломей? — спросил он.

— Самообман,— невозмутимо ответил Птоломей.

После каши хлебали жидкий чай до полного удовлетворения. Теленков опорожнил две пол-литровых кружки.

У двери стоял Горышич и терпеливо ждал, когда его питомцы закончат это чаепитие. В руках у него была записная книжка.

— Встать, выходи строиться! — скомандовал Горышич.

Малешкин вытащил из-под себя пилотку, на которой он сидел, и вскочил. Горышич ухмыльнулся, раскрыл свой кляузник и что-то черкнул карандашом.

— Засек,— сказал Теленков и толкнул Малешкина локтем.

— Ну да?!

— Точно,— подтвердил Птоломей.

Из столовой возвращались тоже строем, но без песен... От ужина до вечерней поверки полтора часа. Чтоб убить их, надо иметь недюжинные способности. Половина батареи сразу же направляется в уборную курить... Часть курсантов, парочками, обнявшись, ходят по двору казармы и ведут задушевные разговоры, в основном о жратве и о девочках.

— Эх, рубануть бы сейчас сальца с чесноком,— мечтательно тянет Васин,— и цены б нам с тобой тогда б, Сачков, не было.

— Да,— соглашается Сачков и смачно сплевывает.

— Сколько у нас дома этого сала было,— продолжает Васин,— целая бочка, ведер на двадцать...

— На двадцать?..

— Да, а что?

— Врешь...

Васин обиженно замолкает. Минут пять они молча шагают вдоль забора. Васин высвистывает «Землянку».

— Покурим? — спрашивает Сачков.

— Кто покурит, а кто и посмотрит,— в тон ему отвечает Васин.

В самом дальнем углу забора, на куче камней, сидят Баранов с Малешкиным... О чем бы разговор между курсантами ни велся, Баранов всегда переводил его на девочек... На свои любовные похождения, в которых он всегда был победителем... Это и дало повод Птоломею прозвать Баранова Сексуалом.

— Стою я раз часовым у дровяного склада,— рассказывает Сексуал...

Сачков и Васин присаживаются... Баранов, не обращая на них внимания, продолжает:

— Вдруг смотрю, идет штучка. Идет, что пишет... Закачаешься... «Стой»,— кричу... Идет... «Стой! Стрелять буду!» Я для виду щелкнул затвором... Остановилась... «Подойди!» — приказываю... Подошла. Глянул я на нее — и всего меня заколотило... Глаза — во. Фигурка — как тростинка... Пополам согнешь — не сломаешь. Эх, думаю, голубушка!..

— Что думаешь? — спросил Малешкин.

Баранов захохотал. Его смуглое с густыми бровями и на редкость длинными ресницами лицо сжалось от смеха в кулак. Сачков с Васиным посмотрели на Саню, хмыкнули и потом плюнули...

Теленков бесцельно бродил по двору казармы и поддевал носком сапога камешки. Услышав хохот Баранова, он поморщился. «Над чем это он потешается?» Он терпеть не мог красавчика Вальку Баранова. А ведь в первые дни учебы они были неразлучными друзьями. Разрыв произошел, как всегда, внезапно. Как-то Теленков пошел на свидание со своей девушкой и прихватил с собой друга — Баранова... Свидание кончилось тем, что Валька увел его девушку.

Теленков подошел вплотную к Баранову и грубо спросил:

— Опять пошлость расписываешь?.. Баранов нисколько не оскорбился.

— Нет, ты послушай, Теленков?! — воскликнул Валька, вытирая слезы.— Малешкин еще не знает — что, когда к нему пришла девка.

— А ты знаешь? — злобно выдавил Теленков.

— Как будто ты забыл,— усмехнулся Баранов.

Теленков поправил на поясе противогаз и сжал кулаки... Баранов поднялся, отступил на два шага назад и тоже сжал кулаки... Сачков с Васиным переглянулись и подмигнули друг другу, как бы говоря: «Сейчас будет дело». Малешкин испуганно переводил глаза то на Теленкова, то на Баранова. Дело в том, что оба парня ему очень нравились. Однако драки, к огорчению Сачкова и Васина, не состоялось.

— Сволочь ты, Баранов, и развратник грязный, — спокойно сказал Теленков и взял под руку Малешкина.

— Пошли, Саня.

Отойдя шагов пять, Теленков оглянулся... Баранов растерянно смотрел им вслед и чесал затылок.

— Почему ты так его, а? — спросил Саня.

— Не твое дело,— оборвал Малешкина Теленков. У входа в казарму их догнал Баранов.

— Теленков, может, мы поговорим?

— О чем еще с тобой говорить?

— Давай все выясним... Только без свидетелей...

Малешкин поплелся в казарму, а Теленков и Баранов, касаясь друг друга локтями, медленно пошли к забору...

— Ну, о чем ты хотел говорить? — спросил Теленков.

Баранов ответил на вопрос вопросом:

— Что тебе от меня надо?

— Абсолютно ничего,— буркнул Теленков.

Баранов сдвинул к переносице темные густые брови.

— Тогда прекрати свои оскорбительные выпады.

— А разве они оскорбительны? — деланно удивился Теленков.— А я-то думал, что тебя оскорбить невозможно.

Баранов грустно усмехнулся и покачал головой:

— Вот как?

— Да, именно так!

Баранов глубоко вздохнул и поднял на Теленкова глаза... В них не было ни злобы, ни насмешки, ничего, кроме просьбы.

— Павел, через дня два-три мы, наверное, расстанемся навсегда... Давай забудем все, что было между нами...

Теленков тупо смотрел в землю.

— Я знаю,— продолжал Баранов,— ты не можешь забыть тот дурацкий случай, когда я ушел с той девчонкой... Верно?

Валька Баранов попал в точку... Теленков промолчал. Баранов засмеялся...

— Так ее тоже от меня увели на второй день. И увел-то такой сопливый курсант из пехотного училища...

Теленков не мог сдержаться, чтоб не улыбнуться. Баранов, видимо, расценил улыбку как шаг к примирению и протянул руку.

— Мир?!

Теленков машинально протянул было руку, но тотчас же отдернул, резко повернулся и побежал в казарму... В какой-то степени самолюбие его было удовлетворено, однако на примирение с Барановым он не пошел... «Одно дело увести девушку от незнакомого человека. Но от друга... Это подлость... Подлецу никогда не подам руки. А Баранов подлец... Последний подлец»,— думал он.

Первым в казарме ему попался Наценко.

— Где ты был?

— А что? — испуганно спросил Наценко.

— Горышич засек...

— А мне плевать... Понимаешь? Плевать.— И Наценко стукнул себя по груди кулаком.

— А что ты на меня шумишь? — возмутился Павел.— Ты иди пошуми у Горышича...

До вечерней поверки оставалось еще полчаса. Теленков зашел в Красный уголок. За пианино сидел курсант Поздняков и наяривал «Настасью». Верзила Колупаев плясал... Плясал лениво, скучно, как будто выполнял никому не нужную работу. А Малешкин, облокотясь на спинку стула и положив на кулаки голову, смотрел на эту пляску закрытыми глазами.

— На похоронах веселей пляшут,— заметил Теленков.

Колупаев остановился, посмотрел на Теленкова.

— А пошел бы ты, дежурный...— и вдруг заревел: — Я бы Роде отворила... У меня сидит Гаврила!

И пошел на полусогнутых, приседая, и вдруг, подпрыгнув, перевернулся и так грохнул сапожищами, что звякнули стекла.

— Ничего,— сказал Теленков,— можешь... Цены б тебе, Колупаев, не было в ансамбле песни и пляски…

Колупаев глупо ухмыльнулся и подмигнул.

— А ты как думал!

В проходе между нарами второго и третьего взвода темно. Но это совершенно не мешает татарину Кугушеву. Он бреет на ощупь голову и что-то мурлычет себе под нос.

— Что это ты поешь, Кугушев? — спрашивает Теленков.

Кугушев, гладя ладонью плешь, вздыхает...

— Если б твоя знала, что моя поет, твоя б плакала, говорит он.

Крамаренко по-прежнему, уткнувшись в подушку, жует кишмиш. Теленкову ужасно хочется есть. Но на этот раз совесть побеждает голод.

— Птоломей, сколько времени? — спрашивает он.

— Без пятнадцати...

Теленков вздыхает и направляется в уборную. Дневальный у тумбочки опять курит. Увидев дежурного, вытягивает руки по швам.

— А ну-ка! — И Теленков щелкает пальцами.

— Чего?

— Разговорчики!..

Дневальный нехотя отдает окурок. Павел глубоко затягивается и грозит пальцем.

— Еще раз увижу — сниму с наряда.

В уборной, на подоконнике, в окружении толпы курсантов сидит Валька Баранов. Рассказывает анекдоты. Анекдоты с бородой, все их знают наизусть, но все равно гогочут...

— Приготовиться к вечерней поверке,— рявкает Теленков. Однако никто не обращает внимания. Теленков хлопает дверью и кричит:

— Четырнадцатая, выходи строиться!

Теленков зол на все: и на скуку, и на старшину, который нарочно назначил его дежурным, и на Баранова, а заодно и на себя.

— Подровнять носки,— кричит он.

Строй выравнивает носки.

— Колупаев, куда выпер живот! Колупаев подается назад.

— Васин, выйди из строя и почисти сапоги.

Васин идет чистить сапоги. Обмахнув их пилоткой, становится в строй.

— Смирно! Отставить!.. Малешкин, поправь пилотку.

— Смирно!

Теленков бежит в каптерку и через минуту возвращается с Горышичем. Горышич медленно проходит вдоль строя, опустив глаза долу, и, остановившись на левом фланге, командует:

— Вольно.

По шеренге словно задели оглоблей... Она, вздрогнув, покачнулась.

— Намучились небось... Бай-бай хотите? — ласково спрашивает Горышич.

— Не хотим,— рявкает пятьдесят глоток.

— А чего же вы хотите? Небось танцульки вам подавай... Колупаев, хошь на танцы? — Четырнадцатая хохочет. Правофланговый Колупаев ржет, как жеребец.— Вам смешно? — тем же тоном продолжает Горышич.— А чего ж вам не смеяться... Поели, попили, покурили... Как на курорте в Сочах... Старшина вас поднимает, три раза покушать сводит, спать уложит... А вы как относитесь к старшине?

— Хорошо! — рявкает четырнадцатая.

— Эх, хорошо...— ехидно тянет Горышич.— А Наценко небось думает: «Ну попадись ты мне, Горышич, на фронте!»

Наценко, закусив губу, опускает голову.

— Ишь застеснялся... голову опустил. Стыдно, да? А вот в самоволку ходить не стыдно?! — Старшина принимает стойку и зычно командует:

— Курсант Наценко! Два шага вперед!

Наценко выходит из строя.

— За самовольный уход с территории училища объявляю двое суток ареста. Дежурный, после отбоя отобрать у Наценко ремень и поведешь на губу... Становись в строй, разгильдяй.

Наценко становится в строй. Лицо у него серее казарменной стены.

Горышич в глубокой задумчивости проходит с левого фланга на правый и, остановившись около Колупаева, берет его за пуговку.

— А вот и пуговку не начистил... Маленькую, крохотную пуговку... Такой здоровый парень... Кровь с молоком. И не хватило силы почистить. Да кому же ты такой нужен? Пуговку, малую пуговку не почистил... Нехорошо...

— Так точно, нехорошо, товарищ старшина, — орет Колупаев.

— Осознал?

— Так точно.

Горышич повернулся к Теленкову...

— Используй после отбоя... А я проверю.

Горышич потащился опять на левый фланг, но, дойдя только до середины, остановился. Горестно покачал головой.

— Как нянька Арина Родионовна хлопочу я об вас... А вы как ко мне относитесь? Эх, не цените вы своего старшину.

— Ценим, — гаркает батарея.

— И Малешкин ценит? — спрашивает старшина и ехидно прищуривается.

— Ценю, товарищ старшина,— кричит Малешкин.

— А зачем в столовой на пилотке сидел? Не стыдно?

Пухлые губы Малешкина выпятились и затрепыхались.

— Эх,— сказал Горышич и поманил пальцем дежурного.— Чтоб Малешкин уборную языком вылизал...— Он посмотрел на часы, вынул из кармана список батареи.

— Афонин?

— Я! — крикнул Афонин.

— Бирулин?

— Я!

Последним «я» крикнул Птоломей... После поверки Горышич сообщил курсантам приятную, как он выразился, весть, что с утра, сразу же после завтрака, четырнадцатая батарея с песнями отправится в подсобное хозяйство. Первый и второй взвод — полоть просо; третий и четвертый — строить свинарники.

Эта весть обрадовала только дежурного и его дневальных... Остальные в душе обозвали старшину Змеем Горынычем...

После поверки четырнадцатая с песнями пошла на вечернюю прогулку... Пока обошли вокруг училища, успели проорать не только «Махорочку», но еще и «Катюшу» с «Тачанкой».

После команды «разойдись» Теленков прокричал «отбой». Рота с мрачными солеными солдатскими шутками отходила, ко сну. Теленков, дав задание штрафникам: Колупаеву — вымыть пол в казарме, а Малешкину — уборную, повел Наценко на гауптвахту. Когда Теленков вернулся в казарму, Колупаев в одних трусах все еще надраивал каменные плиты. Все тело его было густо татуировано. На спине огромная змея сосала женскую грудь. На руках тоже извивались змеи. А на груди — объявление в рамке с виньетками: «Не забуду брата Володю, который утонул в Амуре». «Вот ведь как он себя испохабил»,— отметил про себя Теленков и спросил:

— Колупаев, ты сибиряк?

— Точно,— ответил Колупаев, обмакнул в ведро щетку и резко встряхнул. Теленков смахнул с лица грязные брызги. «Нарочно»,— решил Теленков, но, ничего не сказав, вышел в уборную.

Малешкин только что вычистил краны умывальников и теперь набирал в ведро воды, чтобы мыть пол. Теленков сел на подоконник, закурил и стал наблюдать за Малешкиным. Тот искал тряпку, не найдя ее, подошел к дежурному и спросил:

— А где тряпку взять?

— А зачем она тебе? — простодушно спросил Теленков.

— Как зачем? Пол мыть...

Это окончательно развеселило дежурного.

— Вот чудак... Целый год в армии служит и ничему не научился... А ну-ка, дай ведро...— Он схватил ведро и, размахнувшись, разлил воду.

— Ясно? Как надо?

Малешкину совершенно не было ясно.

— Ну чего смотришь? — закричал Теленков.— Отправляйся спать, недотепа.

Колупаеву же Теленков решил отомстить. Когда тот честно вымыл казарму, дежурный еще заставил его вымыть ведро и натаскать в бачок воды...

Четырнадцатая батарея вовсю храпела, сопела, а кое-кто и повизгивал во сне. Теленков, заткнув уши пальцами, ходил по казарме и считал каменные плиты. Он был раздражен. Даже дежурство, которое избавляло его от завтрашнего марша в подсобное хозяйство, его не радовало.

Сразу же после завтрака четырнадцатая с песнями отправилась полоть просо и строить свинарники... Пятнадцать километров... Дорога знакомая, хорошо утоптанная... Однако на вторую половину пути песен не хватило... В километре от подсобного хозяйства третий взвод свернул на просяное поле, а четвертый продолжал движение прямо к свинарникам. Свинарники строили из хвороста, глины и навоза. Два уже были готовы, у третьего надо было засыпать стены землей и залепить их глиной с навозом. Этой-то работой и должен был заняться четвертый взвод сержанта Медведева.

Сначала перекурили... Перекуривали не мало, да и не слишком долго, а так, около часа. Потом Медведев начал распределять, кому что делать... Сане Малешкину досталось месить глину.

— Начинай,— отдал команду помкомвзвода.

— А где лопаты? — наивно спросил Саня.

Лопат не оказалось. И Медведев снарядил на поиски их Баранова с двумя курсантами. Они ходили за ними подозрительно долго. Наконец они все-таки принесли лопаты. Но работать так и не пришлось в этот день. Только что взялись за лопаты, как прибежал солдат и сообщил, что четырнадцатую срочно требуют явиться в училище.

— Ура! — дружно закричал взвод.

Никто не сомневался, что наконец-то пришел приказ о присвоении офицерского звания.

 

 

ДАРЬЯ

 

С Дарьей мне довелось познакомиться, когда я еще только начинал пробовать свои силы в областной газете. Мшанский район — лес да болота; в реках и речушках вода, как густо заваренный чай. Дороги скверные: не только весной и осенью трудно проехать в Болотский сельсовет, но и в начале зимы, когда только ударят морозы и выпадает первый снег. И все же в этом районе мне приходилось бывать: работал я собкором.

Мне поручили написать очерк о свинарке. За дело я взялся горячо. С тридцатью рублями и с новым блокнотом, в котором я записал: «Мшанск, Болотский сельсовет, Т. Козырева», я пустился в дорогу. Более пяти часов ехал поездом, потом добирался на попутной машине и прибыл в Мшанск только на следующий день к обеду. До Болотска было еще километров двенадцать. В чайной, где я наскоро съел тарелку щей, буфетчица сказала, что недавно чаевничал здесь старик из тех краев; он приехал в район за гвоздями. Я обрадовался: можно было воспользоваться оказией.

У районного сельмага стояла подвода. Взъерошенная лошаденка копалась в охапке сена. Рядом старик в тулупе с поднятым воротником старательно привязывал к дровням ящик. Я подошел ближе и увидел лицо старика — ком шерсти и лиловый кончик носа.

— Ты чего, мил человек, смотришь? — замигал старик.

— Вы из Болотска?

— Я-то закутянский, из «Самоделки» мы. Колхоз «Самодеятельность», может, слыхали?

— Мне надо в Болотск.

— Болотск тоже там. Закут, Болотск, Мишино — одного Совета.

— Не подвезешь ли, отец?

— Чего ж не подвезти... Можно... Ты, мил человек, не смотри на кожу, ты на кости смотри — крепкие. Шустрая кобылка: разбежится — не остановишь. А ты лектор какой?

— Нет, я не лектор.

— Не лектор, говоришь? — старик пожевал губами.— Не лектор, значит... Ну да ладно, садись, коль надо...

Мы ехали по скованной льдом Мшаге. Река широкая, берега ее низкие, зима сровняла их с полями. Мороз был славный, и солнце, казалось, поджигало снег. Равнина полыхала белым холодным огнем. Словно обугленные, торчали на ней жидкие кусты ольшаника, прутья ивняка да старые пни; от яркого света резало глаза, бледнела синь неба.

Старик поначалу молчал, потом быстро заговорил. Мысли у него были какие-то отрывочные, беглые. А слова он произносил так, как будто вытряхивал их в снег.

— Лектора здесь, почитай, с полгода не было. Обидели... Хлебушко у нас есть, а самогоном, избави бог, не балуемся, не думай.

Старик замахнулся хворостинкой, задергал вожжами. Дровни рвануло; лошадь, лягнув передок, пошла вскачь.

Берег над рекой поднялся. Над ним нависли загнутые края сугробов. Кое-где снег обвалился, обнажив мшистые корни, бурую осоку и зеленые комья глины.

По обеим сторонам стояли высокие ели. Казалось, они отдыхали, бессильно опустив свои закиданные снегом колючие лапы. Синие тени переплелись. Затем солнце пропало; небо ушло ввысь, стало прозрачно-голубым. Ели, плотно сомкнув шершавые стволы, настороженно прислушивались к скрипу полозьев, фырканью лошаденки и бормотанию возницы.

— Засветло не добраться; вишь, солнце на покой пошло. А если ты, мил человек, насчет самогонки, не слушай — злые языки брешут.

Я засмеялся.

— Нет, дедушка, я еду к свинарке Козыревой. Может быть, знаешь ее?

— Тпру-у, стой, чтоб ты сдохла! — Старик потянул поводья и взглянул на меня своими бесцветными глазами.— К Козыревой, говоришь? Так... так... Это зачем же она тебе понадобилась?

— В газете о ней будем печатать, как о знатном человеке. Вы знаете ее?

— Вона что,— покачал старик головой.— Дарью-то Козыреву не знать! Чай, не чужие мы, наша, закутянская.

— Она, кажется, не Дарья, а на букву «Т»,— сказал я, заглянув в блокнот.— У вас другие свинарки Козыревы есть?

— Та, та самая,— замахал рукавицей старик,— я сам Козырев, слышь. Тимофей Козырев... У нас восемь дворов, и все — Козыревы. Дарья, Дарья — и говорить нечего. Опричь ее у нас таких нет. Свинарка она хорошая. Чего же говорить, когда свинья сразу шестнадцать поросят принесла... Ай да Дарья! В газету печатать...— засмеялся старик.

Я тоже обрадовался: дед довезет меня теперь до места.

Мороз намыливал старику бороду. А тот все чаще и чаще грелся, махал руками и гулко стукал рукавицами. Начало смеркаться. Ночь погасила багровое пламя заката, разметала по небу колючие звезды, сдвинула деревья, собрала их в одну черную кучу, и веселый березовый лесок померк, насупился, загородил дорогу.

— Волки здесь есть?

— А как же без волков!..

— Трогают?

— Собачонка попадется — вмиг разорвут. А человека волк не трогает. Человека волк сам боится...

Деревня Закут появилась внезапно: кончился лес, и мы сразу же выехали к дому. Он мне показался огромным, как ржаная скирда, за ним стояли такие же рубленные в угол избы, пяля в темень желтые окна.

У Петрова, председателя колхоза, дом пятистенный, из двух половин. Бревенчатые стены почернели. С трудом я разглядел лосиный лоб с рогами, два охотничьих ружья и патронташ. Потолка не видно: круглый, как зонт, абажур затянул его густой тенью. Хозяин — высокий, широкоплечий здоровяк.

— Ты погодь, ночь впереди, а еще будет утро, а потом день,— остановил меня Петров, когда я начал о деле.

С бутылкой в руках вошла хозяйка — тоже высокая и костистая женщина, а за ней краснощекий малый нес блюдечко с ломтиками шпика. Хозяйка поставила на стол миску с квашеной капустой, положила четыре огурца и вопросительно взглянула на мужа. Тот отрицательно качнул головой. Она поджала губы и неловко присела у окна на край скамьи.

— Так. Значит, из газеты? Написать о нас хотите? Пишите, пишите, беспорядков у нас хоть отбавляй.

Я поспешил рассказать о цели своего приезда. Петров усмехнулся:

— Так. Значит, Дарья Козырева вас интересует? Что ж, можно...— Он запустил пальцы в волосы и крикнул в угол: — Васька! Сбегай, сынок, к тетке Дарье. Скажи — пусть придет, я требую! — Председатель, улыбаясь, поскреб небритую щеку.— Дарья ягодка занятная, сочная, а вот попробуй — укуси... Год назад совсем другой человек был. Покопается на огороде, а к вечеру вырядится и сидит под окном, зубы скалит. Все по грибы да по малину ходила.

— Вот и находилась, что муж от нее ушел,— ехидно вставила хозяйка.

— Ушел?

— Ведьма она болотная. Удавить ее мало, а не в газетах печатать,—крикнула Анна.

— Видал? — кивнул в ее сторону Петров.

— Что головой мотаешь! — набросилась на мужа Анна.— Сам, поди, с нее глаз не сводишь. У-у... бесстыжий!

Петров ударил ладонью по столу.

— Анна, не тряси дурь!

У хозяйки перехватило дыхание.

— А я, а я... скажу... Все скажу. Пишите про нее хоть сто раз в газету. Не то у нее на уме, не то. Мы все знаем. Только не выйдет у нее ничего.

— Ну ладно, ладно, выйдет не выйдет — не наша печаль.— Петров поднялся и выпроводил жену на кухню.— Вот видишь, как у нас,— вздохнул он, грузно опускаясь на табуретку.

Мне стало как-то не по себе. Петров, по-видимому, понял мое положение.

— Чепуха,— махнул он рукой,— Дарья баба умная. Правда, треплют про нее много, да ведь на чужой роток не накинешь платок.

— И дыма без огня не бывает,— усмехнулся я.— А что у нее с мужем?

— Видишь ли, Дарья очень решительная женщина. Случилось это с нею на второй год свадьбы.— Петров пожал плечами.— Поди разбери, кто из них виноват. Муж и жена — одна сатана. Появился у нас лесник Антон Ильин. Парень молодой, красивый, девки за ним гужом. В праздник это произошло, на гулянке. Дарья там была с мужем своим Михаилом. Он работает в сельсовете секретарем. Так вот, заиграли «цыганочку». Кто-то взял и вытолкнул Дарью в круг, а плясать девка — спец. Вот и пошла она, потом остановилась перед лесником, плечами поводит, глазами стреляет. Тот не выдержал — и вокруг нее вприсядку. Ух, и плясали же они! — покачал головой Петров.— Муж-то и не совладал с собой. Ну, конечно, выпивши был. Подскочил Михаил к Дарье — и за косы. Насилу разняли их. После этого Дарья в открытую закрутила с лесником этим, с Антоном. Так и пришлось уехать Михаилу. Поневоле уедешь.

— А когда она начала свинаркой работать? Ведь вы говорили, что она вообще ничего в колхозе не делала,— спросил я.

Петров задумался.

— Да... верно... ведь у нее две тетки в городе — помогали ей. Да и свое хозяйство неплохое.— Петров вдруг рассмеялся.— Порох она! Что-нибудь выпалит в горячке, а отказаться от своих слов не может. Напали на нее раз бабы и начали честить на все лады. С нашими, колхозницами свяжешься — разделают под орех. Дарья их слушала, слушала, а потом и сказала: «Вы хоть сдохнете от злости, но Антон все равно будет мой. Не видать его Таньке как своих ушей. А Таньку я за пояс заткну все равно. Я вам покажу, что она моих подметок не стоит».

— А кто такая Танька? — заинтересовался я.

— Говорят, невеста Антона. Она из колхоза «Восток». Известная свинарка в районе. И вот Дарья пристает ко мне: «Хочу быть свинаркой». Дали мы ей самых что ни есть захудалых свиней. Никто ей не верил, что справится. Да и я сомневался. А ведь выходила! Э-э, да еще каких! В Закуте отроду таких не было. Первый опорос получили. Хороший! Ждем — вторая должна пороситься. Вот тебе и Дарья, вот тебе и франтиха-купчиха Козырева...

— Хлеб да соль,— певуче проговорил женский голос за моей спиной.

Мы оба обернулись.

— Вот она,— сказал Петров.— Милости прошу, Дарья Михайловна. Да что ты в темноте хоронишься, аль боишься, что сглазим?

Дарья не спеша подошла к столу. Короткий черный тулупчик, отороченный ярко-рыжим мехом, плотно сжал ее плечи и высокую грудь. Пуховый платок закрывал голову и обрамлял ее белое лицо с большими черными глазами. Слегка качнув плечом, она пасмурно взглянула на председателя.

— Ну, я пришла... Звали, Илья Митрофаныч?

Петров кивнул на меня.

— Это товарищ из газеты. Хочет тебя пропечатать.

Дарья вскинула голову. Глаза ее теперь искрились, как будто в них играл луч солнца.

— Так вот ты, Михайловна, возьми его к себе в гости. Побеседуйте, поговорите на свободе.

Дарья усмехнулась:

— А люди как подумают?

— Люди...— засмеялся Петров.— Эх, Дарья, Дарья! Я-то знаю, как ты людей боишься.

Дарья нахмурилась, резко повернулась и пошла, но у порога остановилась и, не оборачиваясь, пропела:

— Мне что, пожалуйста... Я приберусь, а вы приходите.

Краснощекий, с царапиной на лбу Васька повел меня к Дарье Козыревой. Мальчик переставлял отцовские валенки как ходули. Он был в одной рубахе и ежился. Над Закутом висело звездное небо, щелкал мороз, под каблуками повизгивал снег.

— Вот тута, дяденька, она живет,— указывая на дом, пропищал Васька и задергался.— Я побегу, дяденька, а то зябко.

Я толкнул калитку и в темноте стал пробираться на ощупь. Знакомый голос позвал:

— Сюда, сюда идите!

Пропустив меня, Дарья резко закрыла дверь, и по синим половикам покатился седой ком морозного пара.

У Дарьи было тепло и уютно. Над деревянной кроватью с пирамидой подушек висел самодельный ковер, на котором розовая девица расчесывала желтые волосы. Переднюю часть избы занимали цветы. В глиняном горшке, как еж, свернулся кактус. Нежная фуксия осыпала малиновые сережки. Резко пахло геранью.

Дарья, скрестив на груди руки, стояла у самовара. Девочка лет шести, положив на колени худенькие ручонки, сидела возле нее. Острый подбородок, маленькое личико с безбровыми глазенками придавали ребенку пугливый вид. Самовар вскипел. Дарья легко подняла его и поставила на стол. Самовар крякнул и расшумелся, как разбуженный улей.

Я следил за хозяйкой. Хороша! Толстые черные косы двойным венком обвили голову, и только маленькие колечки волос, как тени, упали ей на белую шею и уши. Дарья ходила плавно, движения ее были немного ленивые, словно она делала все нехотя. Я с удивлением отметил — предметы, к которым прикасалась хозяйка, казалось, жаловались. Дарья расставляла посуду: стаканы, блюдца и даже чайная ложечка не звенели, а вскрикивали «ай», как будто она их щипала.

Девочка не сводила глаз с варенья. Дарья налила ей кружку чаю, положила варенья и кусок сахару. Все это она сделала молча, не поднимая глаз.

Я пытался завязать разговор, но он не вязался. Хозяйка отвечала коротко и слушала рассеянно. Мне казалось, что она к чему-то прислушивается.

— Давно вы здесь живете?

— Я родилась в Закуте.

— А эта девочка — ваша дочь?

— Соседская. Ночевать у меня попросилась.

О своей работе Дарье рассказывать, видно, не хотелось.

— Да работаю, как все,— уклончиво ответила она.

— Как же вы добились успеха?

— Старалась, чтобы не быть хуже других. Читала книжки по животноводству. Ну, как и все.

— Скажите, Дарья Михайловна, вы любите свое дело?

Она насторожилась. Ее большие глаза выражали недоверие. «Не подвох ли здесь какой?» — говорили они. Но вдруг Дарья открыто улыбнулась.

— Вам, наверное, уже кое-что сказали. А я и сама скрывать не стану. Не очень-то мне хотелось браться за эту работу, да так уж пришлось. С первых же дней я возненавидела ее, и особенно этих тощих... свиней. Ничего не жрали, и росла у них только одна щетина. Знаете, из меня слезу нелегко выжать, а тогда я почти каждый день плакала. На работу иду — реву, домой приду — тоже реву. Помощи я ни у кого не просила. Все казалось, что мои неудачи вызывают у баб радость. Не знала, что и делать. Как-то зашла я в правление. Там никого не было. На столе лежали газеты. От нечего делать развернула одну и прочитала: «Наш опыт откорма свиней». Эту газету я — в карман, и бегом домой... Вот посмотрите, я ее до дыр зачитала. Дарья подошла к этажерке, откинула сатиновую занавесочку. Там лежала стопка книг.

— Видите, теперь сколько их у меня, а началось все вот с нее.— Дарья улыбнулась, подавая мне потрепанную, всю в жирных пятнах газету. На второй полосе ее была помещена статья совхозного зоотехника о новом методе откорма свиней.

Дарья подробно рассказала, как, выполняя все указания статьи, покоя не давала животноводу и председателю. Вдруг она замолчала, лицо стало озабоченным. Подошла к окну, поцарапала лед, обернулась.

— А вы знаете? Вот сейчас я разговариваю с вами, а думаю о нашей свинье Трусихе. Ведь она со дня на день должна опороситься. Боюсь я чего-то: ведет она себя подозрительно.

В голосе ее слышалась тревога, на щеках проступил легкий румянец. Я не удержался.

— Красивая вы, Дарья Михайловна!

Похвалу она приняла, как пряник,— покраснела, засмеялась.

— Мне все говорят: «Красивая ты, Дарья, как, артистка, тебе бы только в городе жить». А я в Ленинграде жила у тетки. Уехала. Небо там в самый ведреный день за крыши цепляется, а солнце глядит словно через стекло немытое. Шум, звон, пахнет дымом, горелой резиной. Пойдешь в сад: деревья важные — не подступись. Трава нежная — не дотронься, а то штраф. В пруду лебеди плавают с подрезанными крыльями. И такие жалкие, что скучно на них глядеть. Люди там все куда-то спешат, торопятся.— Дарья говорила спокойно, растягивая слова.— А как вернулась в деревню, с неделю пропадала в лесу. Здесь все родное, знакомое. Солнце ласковое. Упадешь в траву и слушаешь, как звенит и шепчет кругом. Небо высокое-высокое. Висит в нем на одном месте жаворонок, а потом вдруг камнем упадет в траву. Обнимешь березку — дрожит, как пугливая девчонка. Елка стоит тихая, задумалась, ствол у нее смолой, как медом... Вот не люблю я осину! Беспокойная она.

Я вспомнил о разговоре с председателем колхоза и опросил напрямик:

— Что же вы, Дарья Михайловна, одна век коротаете?

Она усмехнулась.

— Вы угощайтесь, а то чай стынет,— и, подняв свои глаза, как будто окатила меня ледяной водой.

— Что вас так интересует моя жизнь?

В сенях застонали половицы. Дарья вздрогнула. Дверь распахнулась. Вошел человек в енотовой дохе, по-видимому охотник. Обмахнув веником сапоги, он пробормотал приветствие, снял шапку и опустился на скамью у печки, поставив меж колен двустволку. Минуты две он сидел, молчал и смотрел в угол, шевеля густыми, сросшимися на переносице бровями. Лицо у него было строгое, но не злое. Дарья жалась под платком, как побитая. Но вот охотник встал, вынул портсигар, достал папироску и медленно размял ее. Потом подошел к печке, прикурил от уголька, с чуть заметной насмешливой улыбкой проговорил: «Я, видать, помешал вам...» — и быстро вышел, хлопнув дверью.

Дарья вскочила, бросилась за ним.

— Антон! — раздался ее требовательный голос.

«О-о-он!» — жалобно отозвался у порога оцинкованный таз. Стукнули ворота, и уже на улице застыл Дарьин крик:

— Антон, погоди!..

Девочка, подняв угловатые плечи, прихлебывала чай. Я непонимающе смотрел на золотистый ободок блюдца, на василек с полинялыми лепестками.

Стукнула щеколда. Хозяйка проскользнула в избу и прижалась к печке. Потом, сбросив с плеч платок, подошла к столу и стала разливать чай. Старенькие ходики отстукивали второй час ночи. Я поднялся и взял шапку.

— Куда же вы? — удивленно спросила Дарья.

— Да пора уж. Илья Митрофанович, наверное, уже заждался меня.

— Илья Митрофанович второй сон досматривает. Оставайтесь, места хватит. Зачем среди ночи беспокоить их.

Она стала разбирать кровать. Постелила свежие простыни, взбила подушку.

— Отдыхайте, пожалуйста.

— А вы где?

— Мы с Настей на печке. Привыкла — теплее и хлопот меньше.— Она прикрутила у лампы фитиль и поднялась на печку.

Я лежал под теплым одеялом, мне не спалось. «Эх ты, эх ты, эх ты!» — выговаривал маятник. Мигала лампа. Темнота все теснее и теснее сжимала ее и, казалось, вот-вот задушит. «Эх ты, эх ты, эх ты»,— стучали часы. Лампа погасла. На полу бледные пятна света. Это луна стоит среди улицы и пялит свой оловянный глаз на окна. Ей трудно все рассмотреть: цветы мешают. Не могу уснуть.

На печке зашелестело, скрипнула ступенька. Дарья подошла к столу. Нашла спички, оделась и осторожно открыла дверь. Через несколько минут она вернулась в комнату и тревожно позвала:

— Настя, Настя! Встань, сходи за Анной! Трусиха поросится. Вот никак не ожидала...

Зажгла лампу и, сдернув с гвоздя полотенце, снова убежала. За ней следом Настя.

Было уже около полудня, когда хозяйка меня разбудила. Яркое зимнее солнце било в окно, рассыпалось желтым кружевом на сосновых стенах. На столе ныл самовар. Когда я умывался, хозяйка сообщила, что ночью нежданно опоросилась Трусиха. Принесла восемнадцать малышей, поставив в районе небывалый рекорд.

Завтракал я один. Дарья хлопотала по хозяйству. Мои извинения она приняла равнодушно и на прощание торопливо подала мне руку:

— Заходите, когда будете.

Я уже открывал дверь, когда Дарья меня остановила:

— Погодите, товарищ корреспондент.

Подойдя к зеркалу, достала газету и, не скрывая радости, подала мне.

— Вот посмотрите! Переплюнула я ее!

С газетной полосы ласково улыбалась девушка. Две светлые косы лежали на ее темном платье. Я так и впился глазами в фотографию. Под нею стояла подпись: «Татьяна Козырева».

— Ко-Козырева? — с трудом выдавил я.— Как это? Как это?

— Была лучшая свинарка района, да только теперь не она будет лучшей,— сквозь зубы проговорила Дарья и швырнула газету в печку. Рыжее пламя слизнуло бумагу, пепел с дымом вылетел в трубу.

«Проклятый старик!» — мысленно выругал я возницу и нарочито спокойно спросил:

— Из какого же она колхоза?

— Из «Востока», по ту сторону Болотска. Отсюда километров пятнадцать,— нехотя ответила Дарья. Закрывая за мной ворота, она еще раз напомнила: — Так вы не забудьте, что я ее победила. Так и печатайте.

О своей ошибке я никому не сказал и немедленно отправился в колхоз «Восток». Петров дал мне лыжи. Широкие, подбитые лосиной, они шли ходко и не вязли.

— Эй, товарищ, как тебя! — окликнули меня за деревней.

Я оглянулся и увидел вчерашнего старика. Подойдя, он протянул жесткую, как щепка, руку:

— В Болотск, значит? Ты, мил человек, не езжай дорогой. Далеко будет. А лесом, лесом напрямик. С версту пройдешь и сверни на леву руку, там сам увидишь, след-то сворачивает.— Он потоптался, снял шапку, опять надел и поглядел на свои головастые валенки.

— Значит, про Дарью-то в газете печатать будут? Хорошо про нее напечатай, она внучкой мне доводится. Вот... Ну, прощевай, мил человек. Счастливо тебе...— Он повернулся и пошел к деревне.

Опять лес. Лыжня петляет меж невидимых пней, обходит кривоногий валежник. Снег с головой окутал можжевельник, а на кучу молоденьких елок навалился сугробом. Красностволые сосны, подняв над лесом свои кудрявые шапки, не шелохнутся. Снежная пыль набивается в уши, засыпает глаза, тает на губах. Маленький длинноносый дятел в пестром пиджачке нараспашку долбит да долбит старую березу. А снег вокруг нее пожелтел, словно кто пшено просыпал.

Лыжня круто свернула, и я вышел на поляну, ровную, как огромный лист бумаги. На ней стоял одинокий, изъеденный со всех сторон стог сена. На противоположной стороне, под старыми хмурыми елями, пряталась избушка. Над крышей вился сизый дымок. Навстречу мне выбежала белая собака с рыжим пятном на морде, но не залаяла, а побежала впереди, приветливо виляя обрубком хвоста. Я попал к домику лесника. Сеней здесь не было. Их заменяла пристройка из осинового частокола, похожая на шалаш; из щелей торчали сивые клочья травы, сверху свисала порыжелая хвоя. Собака навалилась на дощатую дверцу и, взвизгивая, начала драть ее когтями.

— Белка, Белочка! — ласково позвал ее женский голос.

В дверях показалась светловолосая женская головка. Белка завертела хвостом и полезла целоваться, потом бросилась ко мне, потом опять к двери и, вдруг сев на задние лапки, залилась визгливым лаем. На улицу вышла девушка и, локтем прикрываясь от солнца, разглядывала меня. Она была в светлом платье, концы кос были заколоты на макушке, а две петли, как большие золотистые серьги, свисали на уши.

— Вы?..— спросил я.

— Ну, конечно, я... А кто же еще? — засмеялась девушка.

Передо мной была Татьяна Козырева, та самая девушка, которая час назад, так же улыбаясь, смотрела на меня с пожелтевшей страницы газеты, как будто не сгорела, а только укрылась дымом, чтобы наскоро переодеться, заколоть косы и встретить меня здесь, в лесу.

— Вы не дадите мне напиться?— спросил я, облизав губы.

— Почему же не дам? Конечно, дам,— снова засмеялась она.

В избе было крепко натоплено. Вместо кровати я увидел дощатые нары, которые были застланы таким ярким одеялом, что на стене лежал алый отсвет.

— Наконец-то я вас нашел, знаменитая свинарка Татьяна Козырева!

Лицо ее вспыхнуло.

— Я не Козырева, а Ильина.

— Как не Козырева?!

— Да, да, да,— закивала она головой, — я замуж вышла. Мы позавчера только расписались. Мой муж Антон Ильин. Знаете? Его все в районе знают.

Я поспешил рассказать, зачем приехал сюда. Татьяна налила в котелок воды, поставила на плиту и принялась чистить картошку кривым охотничьим ножом.

— Я и сама недавно сюда пришла. Меня на три дня к мужу отпустили, но мы с ним скоро совсем будем вместе,— рассказывала она.— Антон теперь снова будет работать в колхозе. Мы ведь из одной деревни.

— А он сейчас где?

— Не знаю. Не ждал, наверное, меня. Придет с минуты на минуту, а у меня еще ничего не готово...

Она выбежала на улицу, приволокла ведро, полное снегу, потом принесла охапку березовых поленьев и стала торопливо их совать в плиту. Дрова зашипели, поджимая под себя огонь, а Таня все подкладывала. Тоненькая фигура ее скорчилась, превратилась в светлый комочек.

— А вы в нашем колхозе еще не были? — спросила она.

— К сожалению, не пришлось. В «Самодеятельности» задержался. У вашей соперницы, свинарки Козыревой, чай пил.

— У соперницы! — быстро обернулась Таня и подошла ко мне.— У Козыревой Дарьи? Она вам понравилась? Правда, она очень красивая? — Таня побледнела, под глазами проступили широкие тени, над едва заметными бровями легли две тонкие нитки морщин.

— Да так себе, ничего особенного,— уклончиво пробормотал я.

— Неправда, неправда! Дарья настоящая красавица! — с горечью вскрикнула Таня и, совершенно неожиданно для меня, расплакалась. Стоя у окна, она мазала пальцем стекло и всхлипывала, как ребенок. Я растерялся. Но вот она кого-то заметила и сразу вытерла ладошкой мокрые щеки.

— Ой! Антон!

И как была, в платье, бросилась на улицу. Из-под нар вылетела Белка и понеслась следом за хозяйкой.

— Ан-то-о-он! — покатился радостный Танин голос, ударился в темную стену леса и долго еще звенел. Таня бежала навстречу мужу.

Я тоже вышел на улицу, Антон, улыбаясь, крепко стиснул мою руку. Я перехватил его взгляд, и мне показалось, что он подмигнул. Это был тот самый Антон, который вчера навещал Дарью.

— Товарищ корреспондент,— неуверенно проговорила Таня,— вы меня долго будете спрашивать? А? У меня, ведь столько дел и обед еще не готов... Может быть, в другой раз, а?

Я взглянул на Таню и понял, что в самом деле лучше потолковать с нею в другой раз.

Антон повел меня на станцию напрямик — лесом, к реке Мшаге, где проходил санный путь. Легко взмахивая палками, он шел впереди. Я старался не отставать. Ясный морозный день померк. Подул ветер. Лес зашумел и вмиг стряхнул иней. Мы вышли на дорогу.

Километра через два мы неожиданно повстречались с Дарьей. Ее гнедая лошадь бежала мелкой рысцой. Сама Дарья сидела в розвальнях на охапке соломы. Увидев нас, круто остановила лошадь.

— Здравствуйте еще раз.

— Далече, Дарья Михайловна?

— За дровами.

Антон, кинув на меня быстрый взгляд, нахмурился. Дарья стояла прямо, заложив руки в карманы тулупчика, слегка закинув голову и не спуская глаз с Антона. А он смущенно ковырял палкой снег.

— Антон, мне надо тебе сказать...— голос у нее дрогнул.— Отойдем в сторону.

— Зачем? Говори здесь,— глухо, но твердо ответил Антон.

Губы у Дарьи побледнели.

— Ты придешь сегодня?

— Не приду. Хватит. Вернулся к Тане — и баста. Я и вчера приходил только для того, чтобы сказать тебе это.

— Антон, а как же я?

— А что? — Антон поднял брови.— Я ведь тебе ничего не обещал. Знала ведь, что у меня невеста есть.

— Не обещал, не обещал, не обещал...— горько забормотала Дарья и вдруг наотмашь хлестко ударила его по лицу.

Скрипели сосны, гудела хвоя, свистел придорожный кустарник. По дороге катились белые волны снега и заметали свежий санный след.

...Совсем недавно в одном совхозе я снова встретил Дарью Козыреву. Директор совхоза, бритоголовый, тучный человек, сказал о ней так: «Козырева — моя правая рука. Все животноводство лежит на ней. Дельная, умная женщина, но суровая. Впрочем, таких я уважаю».

Меня Дарья приветствовала усмешкой:

— Опять встретились...— И пригласила меня пить чай.

Она по-прежнему легко носила свое полное тело и прямо держала голову. Но лицо у нее посерело, как будто запылилось, глаза запали. Волосы на голове были собраны в клубок и зажаты гребенкой. Расставив локти и держа на ладони блюдце, она громко прихлебывала чай и так кусала сахар, что, казалось, сейчас брызнут синие искры. Около нее вертелся черноголовый малыш, капризничал, гневно сдвигая густые бровки. Неожиданно он громко закричал:

— Мамка, купи мне ружье!

Дарья поставила блюдце, погладила мальчика по голове.

— Нельзя так кричать, сынок,— и улыбнулась,— куплю. Все куплю: и ружье, и велосипед, дай только собраться с духом.

— Как живете, Дарья Михайловна? — поинтересовался я.

Она быстро взглянула на меня.

— Пейте чай, а то стынет,— и резко отодвинула блюдце. Стакан громко звякнул, как будто ему стало больно.

 

 

МАЧЕХА

 

Когда умерла мама, в квартире стало холодно, нашло много народу. Тети и дяди вздыхали, говорили шепотом и все сморкались в платки. Маленькая большеглазая девочка Лена следила за порядком. Подняв кверху пальчик, говорила:

— Тише, не надо шуметь. Мама померла.

Потом приехала бабушка Авдотья Гордеевна и увезла Лену в деревню.

Щенка Узная принесли к Авдотье Гордеевне в корзинке и вытряхнули на пол. Длинные уши у него болтались, как тряпки, и он был такой лохматый, словно причесали его от хвоста к голове; ходил Узнай неуклюже, постоянно опрокидывал черепок с молоком и часто попадался под ноги.

Когда Лене исполнилось пять лет, Узнаю минул третий месяц. Леночка уже могла без табуретки смотреть в окно, открывать калитку и убегать на улицу, умела рисовать бабушкины очки и знала три буквы: «А», «У» и «крепкий знак».

Узнай тоже кое-чему научился. Например, стягивать с комода салфетку, жевать резиновые галоши. Особенно он любил неожиданно закатиться в курятник, поднять там переполох и до смерти напугать гусыню с выводком.

Когда Авдотья Гордеевна сердилась на Леночку, она называла ее «пигалица тонкая». На Узная Гордеевна топала ногой и кричала: «Пошел вон, собачий сын» — и стегала его веником. Оскорбленный собачий сын забивался под кровать, где долго и горько скулил. Он думал, что на свете самый плохой народ — большие люди. Они таскают за уши, наступают на лапы, берут за воротник, поднимают к потолку и, больно щелкая по носу, похваливают: «Экий хороший пес!»

Постепенно Узнай забывался, засыпал и видел один и тот же сон: пыльный угол в сенях и железную бочку. Кто-то сильно хлопает дверью, бочка долго и страшно гудит. Узнай жмется к мягкой шерсти, и кто-то нежно облизывает его шершавым языком. Проснувшись, Узнай тер лапой глаза и недоумевал: «Что это такое?» Узнай не помнил рыжую собаку Альму. Его отняли от матери, когда он только что открыл глаза. Альма, хоть и хорошая была собака и очень любила своих щенят, тоже не заметила пропажи вислоухого сына: щенят у нее было много, а считать она не умела...

Но не забыла маму Лена.

— Бабушка, зачем меня бедной сироткой зовут?— спрашивала она Гордеевну.

Авдотья Гордеевна поджимала губы, вешала па нос очки и принималась старательно низать петли на спицы.

— Ну-у, бабушка Гордеевна,— теребила ее за рукав Лена.

— Ты не слушай никого, Аленушка. Разве ты бедная? У тебя есть папа. Вот подрастешь, учиться к нему в город поедешь.

— Я от тебя никуда, никуда не поеду,— шептала Лена, запрятав лицо в складки бабкиного платья, а потом, подняв лицо, пытливо смотрела на Гордеевну.— Бабушка, а зачем ты плачешь?

— Да нешто я плачу, глупая! Вишь, глаза засорились.

— Бабушка, когда глаза замусорятся, они всегда плачут?

— Ну, пошел, пошел, прыгай, воробей.

Но воробей не уходил. Забираясь к бабке на колени и загибая пальчики, Лена считала:

— У Люси мама — раз, у Миши мама — два, у Васи — три, у Наськи хлопоухой тоже есть мама. Только у меня нет.

— Да какая же Настя хлопоухая? Нешто так можно, Аленушка! У нее фамилия Лопоухова,— ворчала Гордеевна.

— А вот хлопоухая, и не спорь. Все ее так зовут: хлопоухая, хлопоухая,— и Лена начинала кричать и плакать.

Долго плакать стыдно и неинтересно. Через пять минут ее звонкий крик и заливчатый неумелый лай Узная сливаются с отчаянным гайканьем гусей. Потом Лена, Люся, Маша и «хлопоухая Наська» бегут на колхозный птичник дразнить краснобородого индюка. По дороге они встречают деда Алексея. Сначала от скотного двора появляется огромная, на предлинных ногах тень кривого мерина Сеньки, за ним — телега на таких высоких колесах, словно у нее вместо спиц вставлены жерди. А потом медленно, задевая ветви ив, выплывает облезлая папаха деда Алексея. Дед Алексей самый умный и авторитетный человек у ребят. Говорит он серьезно и никогда не обманывает.

— Дедушка Лексей, куда ты? — кричат они хором.

Алексей останавливает Сеньку, снимает папаху и, щурясь, из-под руки глядит почему-то на небо.

— За отавой.

— А зачем отава?

— Телят кормить.

Ребята тем временем забираются в телегу и по очереди хворостиной погоняют ленивого мерина.

Но самое интересное бывает вечером у колхозного правления, когда шофер по прозвищу Максим Большой, извиваясь, как червяк, заползает под «Победу» чинить рессору. Ребята в это время заседают в машине и гадают: прокатит или не прокатит их дядя Максим?

Так проходят дни. И вдруг опять:

— Бабушка, моя мама была красивая? Бабушка Гордеевна, что же ты молчишь? Мама была красивее агрономши?

Потом Леночка беседует с Узнаем:

— У тебя, Узнай, мама была собака, а у меня — человек. Моя мама была красавица, красивей агрономши.

В тот день Лена и Узнай играли в прятки. Узнай, как это и положено собакам, водил без передышки. Только что Узнай разыскал Лену в дырявой бочке из-под золы, как у дома появился почтальон, хромой дядя Ося, и гулко постучал деревянной ногой по ступеньке крыльца.

— Вот тебе письмо,— сказал дядя Ося и вынул из сумки голубой конверт с двумя марками.

Лена схватила письмо и с криком: «Папа прислал!»— бросилась к бабушке.

Авдотья Гордеевна торопливо вымыла руки и стала читать письмо. Читала она всегда медленно, нараспев. Но сегодня с Гордеевной что-то случилось. Она внезапно замолчала, сняла очки и спрятала конверт за зеркало.

— Иди, Аленушка, погуляй. У меня что-то голову разломило.

Леночка походила по огороду, немножко поиграла с Узнаем, потом опять вернулась к бабке и уткнулась в ее колени.

Авдотья Гордеевна, выудив из Аленушкиной головы сивую репейку спросила:

— Ты меня любишь?

— Люблю. И папу тоже люблю. Давай письмо читать,— протянула Лена.

— Аленушка, ты поедешь с папой в город?

Леночка зашмыгала, вытерла ладошкой щеки и удивленно посмотрела на Гордеевну.

— Мы все в город поедем. Я, папа и ты, бабушка, и Узная тоже возьмем.

Авдотья Гордеевна улыбнулась.

— Ну, пойдем баню топить. Завтра папа приедет.

От радости Леночка запрыгала. Узнай сел на хвост и пролаял, как взрослая собака.

Люся, Миша и «хлопоухая Настя» ходили по домам и, останавливаясь под окнами, распевали, что завтра приедет папа Лены. А когда они об этом прокричали в ухо деду Алексею, тот долго шевелил губами, придумывая сказать что-нибудь доброе, хорошее; но так, видимо, ничего и не придумал, а только сказал:

— Ну, раз папа приедет, тогда вот тебе кнут — и погоняй Сеньку.

С утра Лена с Узнаем встречали папу за деревней, где росли сивый тополь, похожий на веретено, и старая, с замшелым стволом береза, у которой на маковке висело так много грачиных гнезд, как будто ее ребятишки забросали шапками.

На Леночке было красное платье, на ногах красные туфли и белые носочки с красными полосками; щеки у нее тоже раскраснелись, а на самой макушке дыбился большой зеленый бант.

Узнай тоже принарядился: на шее у него болтался пестрый галстук. Узнай, очевидно, чувствовал себя страшно неудобно: беспрестанно вертел головой и ни наступал на галстук грязными лапами.

Сидели они на краю канавы и не спускали глаз с Круглой ольховой рощицы, за которую сворачивала дорога. Леночка знала, что по этой дороге ходят на станцию, а станция, по словам бабушки, совсем недалеко: без малого версты три.

Владимир Петрович появился не один. Рядом с ним шла какая-то тетя в синем с белыми полосами платье и держала в руке папину шляпу. А папа был в белой рубашке с короткими рукавами.

Леночка вскрикнула и побежала так быстро, что, если бы ее не поймал Владимир Петрович, она упала бы и разбила нос. Владимир Петрович подхватил Леночку на руки, подкинул над головой, поймал и, поставив на землю, сказал:

— Вот какая у нас дочь, Вера!

Тетя засмеялась, поправила на Леночкиной макушке бант, потом нагнулась и так крепко поцеловала, что Лена насторожилась и исподлобья посмотрела на тетю. Тетя хотела еще раз поцеловать, но Леночка отвернулась.

— Что с тобой, Лена? — спросил Владимир Петрович.

— А зачем она так целуется? — плаксиво протянула Лена и уцепилась за папин карман, а потом всю дорогу шла с Владимиром Петровичем, крепко держась за его палец.

Авдотья Гордеевна встретила их на крыльце и, поджав губы, сухо проговорила:

— Здравствуйте! Проходите.

Леночка заметила, что бабушка надела новую черную юбку с желтыми кольцами, зеленый жакет, у которого на рукавах и на карманчиках были синие кубики. Горницу Гордеевна прибрала, как в праздник: пол застелила пестрыми домоткаными половиками, стол накрыла скатертью с длинными кистями и поставила кувшин с букетом георгинов.

Папа был непохож на себя. Раньше он приезжал веселый, играл с Узнаем, бегал с Леной по огороду и так интересно обо всем рассказывал, что бабушка грозилась «умереть со смеху». Теперь папа все ходил по горнице, трогал георгины, говорил, какие это красивые цветы, хвалил погоду, удивлялся, как Лена в этом году выросла и поправилась.

Вера Сергеевна — так звали тетю — сидела у окна и, наклонив голову, без конца раскрывала и закрывала сумочку.

«И что балуется,— подумала Лена,— еще испортит».

Авдотья Гордеевна, скрестив на груди руки, молча стояла у печки. А когда Узнай подошел к Леночке и потерся об ее колени, Гордеевна взяла Узная за шкирку и выкинула его на улицу.

«Во всем виновата эта тетя»,— решила Леночка. Весь день она не отходила от бабушки и спрашивала:

— Когда эта тетя уедет?

— Обязательно уедет, потому что ей делать здесь нечего,— сердито говорила Гордеевна.

После обеда Владимир Петрович и Вера Сергеевна ушли. Лена обрадовалась. Она думала: папа проводит тетю на станцию и отправит ее в город, а потом придет домой. Бабушка поставит самовар, и они будут пить чай с вареньем и сливками. Папа расскажет про свой завод, посмешит Гордеевну, а потом обвешается простынями и одеялами, заберет подушку, и они пойдут с Леной в сарай спать на свежем сене.

Дожидаясь папы, Леночка спряталась в бабушкиной спальне за сундук. Она всегда так раньше делала. Папа придет, испугается и будет ее искать под лавками, под кроватью и даже на чердаке. Леночка сидела очень тихо и уснула.

Разбудил ее голос Владимира Петровича. Дверь в спальню была приоткрыта, и Лена увидела папу, бабушку и Веру Сергеевну. Папа говорил громко и все бегал по горнице, Гордеевна махала руками:

— Нет, нет, так я ее вам не отдам!

— Поймите, Авдотья Гордеевна,— горячился Владимир Петрович,— Леночка не может с вами всегда жить: у нее должна быть мать.

— Ей и у меня неплохо.

— Послушайте, Авдотья Гордеевна, вы знаете, что я вашу дочь любил. Но кто виноват, что так случилось. В этом упрекнуть меня невозможно. Я знаю Веру — она сумеет заменить Лене мать.

— Нет-нет, Аленушку я вам не отдам,— твердила бабушка.

— Это наконец, бесцельный разговор,— крикнул Владимир Петрович,— завтра мы Лену увезем в город.

Леночка проскользнула в открытую дверь и с криком кинулась к Гордеевне:

— Не поеду! Не люблю эту тетю. Скажи, пусть она уходит.

Вера Сергеевна быстро встала и, приложив к глазам платок, вышла.

Владимир Петрович взял Лену на руки, отнес ее в кроватку и не уходил, пока она не уснула.

Утром Лена узнала, что папа и Вера Сергеевна уехали.

Прошел день, второй. Но Леночка не могла успокоиться и часто вспоминала Веру Сергеевну.

— Бабушка, а тетя Вера приедет опять к нам? — донимала она Гордеевну.

Авдотья Гордеевна отвечала неохотно и сердито:

— Делать ей здесь нечего. Воспитывать мы не хуже других умеем.

Но Лена почему-то не верила Гордеевне и каждый день бегала за деревню посмотреть на дорогу.

Вера Сергеевна приехала неожиданно. Накануне прошел дождь. Земля размякла, стала липкой. Леночка сидела во дворе на корточках и стряпала из глины пирожки. Вдруг громко и сердито залаял Узнай. Леночка оглянулась и увидела Веру Сергеевну с чемоданом. Лена растерялась, вытерла о платье руки и, потупив голову, буркнула:

— Приехала?!. Зачем? Опять бабушка будет сердиться.

Тетя Вера прошла в дом и сказала Авдотье Гордеевне, что будет у них жить. Она поселилась в мезонине, куда бабушка складывала на лето валенки и шубы, прятала банки с вареньем и яблоки.

Авдотья Гордеевна сама набила соломой полосатый матрац, дала Вере Сергеевне подушку и каждый день носила в мезонин крынку с молоком. Леночке настрого запретила лазать туда. «Потому что,— сказала она,— лестница крутая, да еще того и гляди обвалится».

Казалось бы, для Леночки наступили самые счастливые времена: бабушка ей ни в чем не отказывала и разрешала бегать по улице от зари до зари.

— Иди, иди, гуляй, Аленушка. Нечего тебе дома делать,— ворчала Гордеевна, когда Лена задерживалась у дома.

Но уходить не хотелось. Куда интереснее было смотреть, как Вера Сергеевна учит Узная танцевать.

«Какая она странная,— размышляла Леночка.— Большая, а ведет себя как девчонка. Еще хочет быть мамой».

Когда Лену кто-нибудь спрашивал на улице — хорошая ли у нее мама, она убегала или сердито говорила:

— И совсем не мама, а тетя Вера.

Потом жаловалась Узнаю: «Ну какая она мама? Разве тети бывают мамами?»

Узнай, по-видимому, был другого мнения и с Верой Сергеевной скоро сдружился. Каждый раз после обеда Вера Сергеевна приносила ему то кусочек мяса, то колбасных шкурок или просто сочную косточку. Узнай дорожил этой дружбой и терпеливо учился ходить «по-человечески», «умирать», носить в зубах сумку.

Авдотья Гордеевна ревниво оберегала Лену.

Лена заметила, что Гордеевна все время сердится на тетю Веру. Бабке не нравилось, зачем она ходит по воду, моет полы, и даже почему-то запретила ей кормить цыплят. Встречаясь с тетей Верой, бабушка поджимала губы, отворачивалась в сторону. Как-то Вера Сергеевна с Леночкой пололи морковку. Неожиданно появилась Гордеевна и, подбоченясь, пропела:

— Ишь, работнички нашлись. Всю морковь мне повыдергивали.

Вера Сергеевна вспыхнула и дрожащим голосом сказала:

— Как вам не стыдно, Авдотья Гордеевна! — потом ушла в свой мезонин и весь день не показывалась.

— Вишь, какая гордая. И ничего-то ей не скажи,— вытирая фартуком губы, проговорила Гордеевна.

Лена быстро поняла: что нравится Вере Сергеевне, то не нравится бабке, и наоборот. Она то весь день с Гордеевной: помогает солить огурцы, собирает с кустов малину, ходит с ней доить безрогую Пеструху. А на другой день... А на другой день не отходит от Веры Сергеевны. Украдкой пробравшись в мезонин, забирается с ногами на стул и смотрит, как тетя Вера вышивает разными нитками кота в сапогах. Потом учит Лену вышивать цветы незабудки: зеленые палочки с голубыми крестиками.

Авдотья Гордеевна негодовала и совсем перестала разговаривать с Верой Сергеевной.

А тут еще провинился Узнай: он опрокинул в чулане горшок с молоком. Как Лена и Вера Сергеевна ни просили не наказывать Узная, бабка не согласилась.

— Вы мне совсем щенка избаловали,— сказала она, отхлестав Узная ремнем, и потом посадила в сарай на цепь.

Узнай проскулил на цепи до обеда, а когда Гордеевна ушла на реку полоскать белье, Вера Сергеевна выпустила Узная на свободу. И они решили сбежать от злой бабки в лес за грибами. Грибов в лесу, кроме поганок и мухоморов, не было, зато они видели муравьиную кучу, по которой муравьи катали белые, как рис, зернышки.

Все это было ново для Леночки, и она удивлялась: как муравьи могут строить дома? И зачем змеям очки? Разве они умеют чулки вязать и читать книги?

Рассказала Гордеевне и спросила: «Правду ли говорит тетя Вера?» Гордеевна только тяжело вздохнула:

— Должно быть, правду — раз говорит: она ведь ученая.

Леночка и сама видела, что Вера Сергеевна знает больше Гордеевны, и ей порою было обидно за бабку.

Как-то Лена учила Узная уму-разуму. Вера Сергеевна сидела рядом и внимательно слушала.

— Если луну покрасить золотом, а солнце серебром, то луна будет солнцем, а солнце луной. И ночью будет светло, как днем, а днем будет темно, как ночью.

Узнай слушал рассеянно, чесал лапой уши и оглядывался на Веру Сергеевну.

— А теперь перейдем к новому уроку,— серьезно проговорила учительница и погрозила пальцем: — Узнай, слушай внимательно, а то все забудешь. Земной шар круглый, как мячик. Наши ходят вверх ногами, американцы — вниз...

Вера Сергеевна засмеялась;

— Кто же тебе, Леночка, такой чепухи наговорил?

Лена обиделась.

— Никто. Я сама. Думаешь, только ты одна все знаешь? Если бы моя мама не померла, она небось ученее тебя была... Мама была красивее агрономши, вот,— отрезала Лена и убежала к Гордеевне.

Нередко Лену так и подмывало рассердить Веру Сергеевну, чтоб она на нее закричала, затопала ногами или, схватив за руку, отшлепала.

Во дворе, около тына, находился колодец с воротом. На ворот наматывалась веревка с деревянной бадьей. Вода в колодце годилась только огород поливать: зеленая, словно в ней траву заваривали. В гнилом срубе жила полосатая жаба, которая иногда по вечерам пела, словно рашпилем скоблили о железное ведро. Колодец закрывался крышкой на замок.

Авдотья Гордеевна поливала гряды. Вера Сергеевна сидела на крыльце и вытаскивала из мохнатой шубы Узная комья чертополоха. Леночка была во дворе и старалась, чтоб на нее обратили внимание. Высунув язык, ходила на четвереньках и пудрилась пылью, ложилась на землю, сучила ногами и визжала так, словно ей пятки щекотали. Вера Сергеевна даже не подняла головы. Тогда Лена подбежала к колодцу, вскарабкалась на трухлявый сруб и, ухватившись за веревку, закричала:

— А вот я и не боюсь тебя. Вот и не боюсь!

Вера Сергеевна вскочила.

— Леночка,— проговорила она чужим голосом.

— Не боюсь нисколечко! Возьму и в колодец плюну. Думаешь, мне слабо в колодец плюнуть? — кричала Лена, дергая веревку. Ручка ворота раскачивалась.

Вера Сергеевна хотела закричать, но поняла, что малейший испуг заставит Лену вцепиться в веревку и тогда бадья ринется вниз. До колодца было метров двадцать.

— Погоди, Леночка, мы вместе с тобой плюнем,— проговорила Вера Сергеевна, делая осторожные шаги.

— Ишь ты, какая хитрая! Хочет меня поймать. Все равно я тебя нисколечко не боюсь,— пела Лена, зорко следя за Верой Сергеевной, которая потихоньку приближалась к колодцу. Вдруг Леночка пронзительно закричала. Ручка ворота резко описала круг, и бадья, ударившись о бревно сруба, скользнула на дно. Лена почувствовала, как ее потянуло вниз и как больно ее схватили за руку. Она бросила веревку и очутилась в руках Веры Сергеевны. Прибежала испуганная Гордеевна и, всплеснув руками, заголосила:

— Ох ты окаянная, ах ты баловница!

Леночка хотела соскочить на землю и бежать. Но, взглянув на лицо тети Веры, присмирела. Вера Сергеевна опустила Лену на землю, а сама быстро пошла в дом. Авдотья Гордеевна завернула внучке платье и надавала звонких, увесистых шлепков.

Леночке было очень больно, обидно и стыдно; так стыдно, что даже страшно было попасться на глаза Вере Сергеевне. Она забилась в спальне за сундук и размышляла, что никто ее не любит... И не надо, пусть не любят: «Убегу в лес и умру там с голоду. Вот тогда они все наревутся... Ну и пусть ревут, пусть ревут, так им и надо»,— шептала Лена, выжимая кулачонками слезы.

Вера Сергеевна к вечеру опять была веселая, вытащила Леночку из-за сундука и повела смотреть, как комбайн теребит лен. Комбайн походил на синюю однокрылую птицу. Ходил он подпрыгивая, с боку у него волочилось широченное крыло с множеством железных наконечников, между которыми сновали ремешки и дергали льнинки. А сзади комбайна кувыркались снопы, туго перевязанные шпагатом.

Вернулись они, когда уже стемнело. Вера Сергеевна несла Лену на руках... На крыльце их встретила Гордеевна. Она стояла, прижавшись к двери, и мяла в руках передник. Вера Сергеевна остановилась и вопросительно посмотрела на старуху.

— К себе понесешь, что ль? — спросила Гордеевна.

— А я теперь, бабушка Гордеевна, все время буду ночевать с тетей Верой,— ответила Лена.

Вера Сергеевна выпрямилась и, подняв голову, пошла, Авдотья Гордеевна нехотя посторонилась.

Через три дня приехал Владимир Петрович, а на четвертый день Авдотья Гордеевна справляла внучку в город. Она сама постирала, выгладила ее платьица, уложила их в чемодан, туда же положила малиновых лепешек, мешочек с сушеной черникой и лупоглазую, румяную, как вишня, матрешку с одной косой. Была бабушка ласковая, забывчивая, часто вытирала передником глаза. Лена, как могла, успокаивала Гордеевну:

— Ты не плачь, бабушка, я к тебе опять приеду... Только ты Узная никому не отдавай.

Авдотья Гордеевна уверяла, что она не плачет: виноваты глаза, которые на болоте выросли.

Когда все уже было готово и Владимир Петрович взял чемодан, неожиданно из-за сараев вынырнула лиловая туча, глухо заворчала, полоснула за окном огнем, и пошел такой дождь, что вмиг наполнил бочку под застрехой и вымочил до костей деда Алексея с Сенькой, которые дожидались их на дороге. И не успел дед выжать свою папаху, а Сенька отряхнуть мокрую гриву, как тучу унесло.

— Ну, вот и дождь прошел. Быть пути: дождь — примета хорошая,— проговорила Гордеевна и перекрестила подбородок.

До станции всю дорогу Лена погоняла Сеньку. Сзади, высунув язык, бежал Узнай. Его хотели прогнать. Гордеевна даже прутом грозила. Узнай нехотя поворачивал, а потом опять догонял.

Подошел поезд. Авдотья Гордеевна поцеловала Аленушку и передала ее в вагон Вере Сергеевне. А когда поезд тронулся, Леночка, махая платком, закричала:

— Бабушка, я к тебе обязательно приеду! Узнай, до свиданья!

Поезд уже гудел за семафором, а Гордеевна все еще стояла, помахивая рукой, и шептала:

— Быть пути, быть пути. Дождь — примета хорошая.

Рядом с ней, ощетинясь, стоял Узнай и охрипшим, злым голосом лаял вслед поезду.

 

 

ЛЕСОРУБ

 

Лесорубом звали озорного Ваську — приблудного сына доярки Насти Федуловой. Васька так привык к кличке, что забыл свое имя, а фамилии и вовсе не знал, пока не пошел в школу. Когда он впервые сел за нарту и учительница Серафима Ивановна вызвала: «Федулов», Васька не ответил. Он только повертел стриженой головой и громко хихикнул. Серафима Ивановна строго посмотрела на Ваську, постучала карандашом и повторила:

— Василий Федулов здесь?

Васька съежился и царапнул ногтем парту.

— Вставай, Лесоруб, что сидишь,— сказал Васькин сосед и ткнул его кулаком.

Васька испуганно вскочил, поддернул ладошкой нос. Серафима Ивановна улыбнулась:

— Лесоруб?.. Почему Лесоруб?

Васька набычился и, глядя исподлобья, буркнул;

— Нипочему.

Серафима Ивановна нахмурилась:

— Так разговаривать нельзя. Когда тебя спрашивают, надо отвечать.

Васька, закусив губу, всхлипнул.

— Мамка меня в подоле с лесозаготовок принесла...— И навзрыд заплакал.

Вот так начались у Васьки в школе нелады. С первой скамьи он переселился на «Камчатку» и, не унывая, просидел там ровно два года.

Дома Васька не жил, а только ночевал. Придя из школы, он швырял под лавку сумку с букварем и доставал из подпола крынку молока. Умяв с молоком увесистый ломоть хлеба, Васька, отдуваясь, хлопал себя по животу:

— Во надулся, как барабан...

Сменив новые катанки на подшитые, суконное пальто — на засаленный рваный полушубок и подвязав к ногам лыжи, Васька отправлялся в поход. Лыжи у него самодельные: две березовые доски с ремешками посредине, а чтобы доски не утыкались, Васька приколотил спереди две погнутые железяки. Были у Васьки и настоящие, магазинные лыжи, но недолго. Когда он под Новый год принес домой табель с одними «гусями», мать изрубила лыжи топором и сожгла их в печке.

Возвращался Васька поздно. Полушубок и валенки гремели на нем, как латы. Скрюченными пальцами Васька расстегивал пуговицы и, пошевелив плечами, вылезал из полушубка. Оставив у порога валенки весом с полпуда, забирался на печь, ложился животом на горячие кирпичи, подсунув под голову ватную фуфайку. Просыпался он от толчка и знакомых слов:

— Вставай, несчастье мое!

Васька сползал с печки, мочил под рукомойником нос, жевал холодную телятину, лениво надевал суконное пальто, вытаскивал из-под лавки сумку с букварем и под конвоем матери шел учиться. Проводив «несчастье свое» до крыльца школы, мать бежала на ферму.

Васька забивался на «Камчатку», вытаскивал зачитанный до дыр букварь и, подпирая кулаком голову, принимал озабоченный вид.

...В классе идет устный счет.

Как через замороженное стекло, слышит Васька голос Серафимы Ивановны:

— У меня в одном кармане три яблока, а в другом четыре. Сколько у меня всего яблок? Думайте, дети, думайте...

Навалясь грудью на стол, Васька тоже думает: «Зачем чепуху пороть: у самой и карманов нет...»

За окном тает лиловое утро. Из-за крыш домов солнце пускает длинные яркие стрелы.

— Федулов к доске.

Помотав головой, Васька поднимается и вразвалку, задевая за косяки парт, идет к доске.

— Возьми мел.

Васька берет мел и крошит его пальцами.

Серафима Ивановна, посмотрев на потолок, диктует:

— Колхозная корова Зорька вчера дала тридцать литров молока, а сегодня — сорок. На сколько литров Зорька повысила удой? Думай, Федулов, думай.

Васька ставит острые, пьяные цифры и думает: «Это зимой-то сорок литров! С ума, наверное, сошла Серафима...»

Весна только начиналась. Еще в полях лежал снег, в лесу — сугробы, а Васька давно ухлестывал босиком. От грязи кожа на ногах трескалась, покрывалась сочными цыпками. Васька усиленно кормил их сметаной. Цыпки постепенно добрели и оседали на ногах плотным корявым панцирем: ножом режь — не больно.

Весь день Васька на реке. Колет вилкой усатых гольцов, решетом ловит пескарей и краснопузых бырянок.

Любимое место у Васьки — сад. Сад небогатый: десяток кустов крыжовника и старая яблоня-коробовка. Крыжовник одичал: ягоды на нем растут ржавые и ужасно кислые. Коробовка стоит в углу сада. Одна половина у нее сухая, с голыми, искривленными сучьями, другая — с темной, непроглядной листвой, свисающей через забор в огород соседки, Анны Дюймачихи. И за это Дюймачиха давно точит зуб на Васькину коробовку. На разлапистой макушке яблони как гнездо висит корзина. Когда дует ветер, коробовка, поскрипывая, качается, и вместе с ней качается в корзине Васька.

Внизу к щербатому стволу яблони прижался дощатый шалаш. Строил его Васька сам. Доски таскал за километр, от реки, где застрял в кустах чей-то забор, унесенный в половодье. Шалаш вышел на славу; настоящий дом в два этажа, с печкой и самоварной трубой на покатой крыше. В нижнем этаже Васька жил, а в верхнем хранил сокровища: спичечные коробки. На каждой коробке сделана надпись острыми, как кривой частокол, буквами: «тятерка», «грач», «снигирь». Откроешь коробок, а там голубое с крапинками яичко галчиное, откроешь другой — воробьиное, точь-в-точь как фасолька. Яйцо ястреба, грязно-белое с красными пятнами, лежит отдельно, в железной банке из-под голубцов.

...Вот так и жил Лесоруб, пока не перешел в четвертый класс. Что такое горе или радость, он не знал. Детство тянулось у Васьки легко, как пестрая лента. И вдруг...

В тот день Настя ждала «несчастье свое» к обеду. Наступил вечер, давно пастухи пригнали в село коров, в домах зажглись огни, а Васьки все не было.

С утра он увязался с парнями на рыбалку. И был взят с условием: таскать по берегу ведро с рыбой. Парни брели по воде, били острогами щук, выгоняли из-под коряг в сеть налимов, туполобых головлей и бросали их на берег. Васька хватал за жабры рябую щуку, давал ей по носу щелчок и радостно кричал:

— Ага, попалась, зубатая крокодила! Вот сейчас ты у меня узнаешь! — И, свернув щуке голову, кидал в ведро.

Головля Васька дергал за хвост и, отплясывая, весело пел: «Головель, головель, попал, глупый дуралей...»

Вскоре ему надоела эта работа. Было жарко. Солнце стояло посреди неба и нещадно кололо Васькину макушку с редкими, как белоус, волосами. Васька разделся, штаны с рубахой перевязал ремешком, вместе с ведром отнес вперед в ту сторону, куда двигались рыбаки, и спрятал под кусты, а потом залез в речку. Ваську пытались прогнать. Но он заверил всех, что от жары сгорел, а ведро запрятал так, что и с собаками не найти. Васька вместе с рыбаками барахтался в воде, и как только подходили к месту, где стояло ведро, он выскакивал на берег и заносил его вперед.

Наконец рыбаки вышли на берег и стали делить улов. Вот тут Васька и ахнул: белья около ведра не было.

Долго он искал штаны с рубахой, все кусты обшарил, слезно просил: «Шут, шут, поиграй и опять отдай...» Но шут не отдал. И только когда стемнело, Васька голый, огородами пробрался в свой сад и забился в шалаш.

В доме ярко горела лампа. И было видно в щелку, как на занавеске окна шевелились две головы: они то кланялись друг другу, то стукались лбами. Оттого, что Васька долго подглядывал в щель, у него онемела шея. Он пошевелился, передернул плечами и опять стал смотреть. Теперь в окне торчала одна голова с широченной спиной и смешно размахивала руками.

Хлопнула дверь: на крыльцо вышла Настя. Сбежала по ступенькамам и с мягким шорохом, задевая лопухи отворила калитку в сад. Васька подобрал под себя ноги, прижался к доскам и, передразнивая мать, прошептал: «Несчастье мое, ты здесь?» Но мать позвала необычно ласково:

— Васенька... Сынок...

Озноб передернул Ваську, и он глотнул слезы.

Настя просунула голову в дырку шалаша и охнула:

— Ох, лихо мне! Голый... Где ж твоя одежка?

Васька хлюпнул носом.

— Несчастье ты мое,— вздохнула Настя и быстро ушла в избу.

Вернулась она с праздничной рубахой, вельветовыми штанишками и сандалиями.

— Мама, у нас гости? — спросил Васька, когда мать натягивала ему на ноги кожаные сандалии.

Настя поплевала на руки, пригладила Васькины космы и, взяв за руку, повела в дом. Дорогой она говорила, что у них дядя, что дядя хороший и бояться его не надо. Васька ничего не понимал. Какой дядя? Зачем он пришел? Почему мать вырядилась в шелковое платье, надушилась и треплет по росе туфли, которые, сама говорила, стоят полтыщи рублей?

В горнице на столе тоскливо пел самовар, стояли две бутылки вина, тарелки с огурцами, мясом, сахарница с конфетами, валялся кулек с пряниками. За столом у окна сидел грузный дядя в белой рубахе с распахнутым воротом. Сдвинув к носу брови, он то поджимал, то вытягивал губы, словно сосал конфеты.

— Это приданое мое, Тиша,— сказала Настя и, чмокнув Ваську в макушку, шепнула: «Поздоровайся, сынок».

— Здорово,— буркнул Васька и боком подвинулся к столу.

— Тихон Веньяминович,— глухо проговорил дядя и протянул руку с толстыми, короткими пальцами.

Васька чуть дотронулся до пальцев с желтыми ногтями и еще ближе подвинулся к столу. Он сразу узнал дядю — нового зоотехника. В колхоз он пришел в хромовых сапогах с тупыми носами и в пиджаке, наброшенном на плечи. Васька видел, как зоотехник с мамкой плясали па пятаке елецкого. Он кругами ходил на полусогнутых ногах, размахивал руками и ловко щелкал подошвами, а мамка прыгала вокруг него, как мяч, и, заливаясь, голосила:

 

Ох ты, ох ты, охточки,

в голубенькой кофточке...

 

Настя разливала чай и беспрерывно говорила:

— Мальчик он у меня хороший, ласковый. Только с ученьем у него не ладится.

— Наладим,— гудел Тихон.

— Задачки не умеет решать. Ты, Тиша, поучи...

— Поучим.

 Васька жевал ириску и потихоньку тягал из кулька пряники.

В пустом доме Федуловых сразу стало тесно. В нем поселился чужой человек и потребовал называть себя папой. Сжалось сердце у Васьки, да так и не разжалось. И вместо «папа» он величал отчима в глаза «Тихон Виньминыч», а за глаза «Вынь-Мин». Настя звала мужа Тишей. Когда она ласково говорила: «Тиша, Тиша», Ваське казалось, что она упрашивает отчима не шуметь.

Васька старался не встречаться с Вынь-Мином. Когда отчим ходил по горнице, стуча каблуками и вытягивая губы, Васька забирался в чулан.

Тихон не забыл своего слова «поучим».

После завтрака он открывал книжку и ногтем делал пометки:

— Это тебе урок до обеда.

В обед он проверял задание. Если отчиму нравилось, он махал рукой, что означало: «Иди на все четыре стороны»,— не нравилось — Васька переписывал заново. А вечером они решали задачки.

— Готов? — спрашивал Тихон.

— Готов,— отвечал Васька, чувствуя во всем теле нестерпимый зуд.

Читал Тихон задачки громко, подолгу останавливаясь на запятых и точках:

«В кружке юннатов работает сорок детей, а в кружке «Умелые руки» на тридцать процентов больше...»

Васька старался слушать внимательно, но вскоре забывался и думал: «Вот у нас в школе нет таких кружков. Почему нет? Потому что у нас учительница, а не учитель. Бабам некогда кружками заниматься».

— Понял задачу? — резко бросал Тихон.

Васька вздрагивал и сдавленным голосом сипел:

— Понял.

— Что у тебя с горлом?

Васька кашлял в кулак и крепко стискивал колени.

— Что надо делать?

— Надо, надо...— Васька шевелил губами и выпаливал: — Разделить.

— А если подумать?

Васька смотрел в угол, потом на окна, пожав плечами, неуверенно говорил:

— Сложить.

— Чего сложить?

— Юннатов,— шептал Васька.

— Дурак.

Васька втягивал в плечи голову и торопливо писал. За спиной склонялся Тихон и дышал прямо в ухо. У Васьки ходили колени и потели руки.

...Осенью Тихон привез из города форму школьника и портфель с двумя замками. Костюм был взят на вырост, с пятигодичным запасом, и бултыхался в нем Васька, как карандаш в пустом пенале.

Этой же осенью Тихон сломал Васькин шалаш, а из его досок сколотил борову добротный закут.

Прошел год, и не узнать теперь дома бывшей соломенной вдовы Настасьи Федуловой. Тихон показал себя расторопным хозяином. Заново покрыл крышу, выбелил наличники, перебрал крыльцо и столбы на нем размалевал зеленой краской. Заготовил тес на обшивку дома. Соседка Дюймачиха только успевает ахать:

— Эк повалило тебе счастье, Настюха! Будешь в нем как сыр в масле купаться...

Васька, вскарабкавшись на яблоню, сидит в корзине и горестно вздыхает: «Какое же это счастье! Купалась бы ты сама в нем, Дюймачиха».

...Славное нынче утро. Над головой бесцветное, словно выгоревший ситец, небо. Над лесом с легким облаком играет солнце. Под коробовкой на плоской грядке цветет укроп, испуская густой, пряный запах. Подсолнухи, облокотясь на забор, заглядывают в соседний огород. Там копается в грядках Дюймачиха. Лицо у нее темное, с длинным носом и шустрое, как у голодной галки.

Славное утро. На дороге в пыли барахтаются куры, задористо кричат молодые грачи. Воробьи кучей облепили рябиновый куст, раскачивают его и так трещат, как будто их обокрали.

— Тиша! — звонко кричит Настя.— Нарви огурцов!

Сегодня у Тихона с Настей праздник: они отмечают год своей женитьбы. И отчим уже на скорую руку перехватил. В шелковой, яркой, как яичный желток, рубахе он появляется на крыльце и, перемахнув сразу все ступеньки, идет в сад.

Дюймачиха подходит к забору и выставляет свое галчиное лицо:

— С праздником, Тихон Веньяминыч!

— Благодарю, соседка.

— Огород-то у вас завидный, Тихон Веньяминыч.

— Ну и что?

— А солнышка маловато: дерево мешает... Тихон словно впервые смотрит на коробовку и вытягивает губы:

— Верно, соседка. Надо свалить.

— Да неужто свалишь? — По лицу Дюймачихи скользит хищная радость.

— Немедленно свалю,— бормочет Тихон и, растопырив руки, покачиваясь, идет меж гряд.

...Васька сполз с дерева и, обхватив шершавый ствол, замер. Тихон вернулся с топором, попробовал пальцем острие, подошел к яблоне.

Васька повернулся к отчиму и, старчески наморщив лоб, сказал, заикаясь:

— Не дам коробовку рубить.

Тихон сдвинул брови:

— А прок от нее какой? Только место занимает. Давай топай.— И взял Ваську за плечо.

Васька толкнул отчима и закричал тонким голосом;

— Уйди! Вынь-Мин проклятый.

Тихон, недоумевая, пожал плечами, перекинул топор с руки на руку.

— Чудак ты, Васька... какой чудак! — И, усмехаясь, покачал головой.

— Не надо коробовку рубить, дядя Тиша,— прошептал Васька.

— Ну и чудак же ты,— повторил Тихон и неловко погладил Ваську по голове.

Васька сжался и робко взглянул на отчима. Тихон улыбнулся и взлохматил Васькины вихры:

— Ну, идем.

— Идем,— сказал Васька и вытер рукавом нос.

Настя стояла перед зеркалом и поправляла волосы, когда они вдвоем вошли в избу. Тихон молча сел за стол, вздохнул и постучал пальцами. Васька тоже сел за стол и тоже постучал пальцами. Настя с беспокойством посмотрела на них и стала накрывать на стол. Она носила тарелки с пирогами и тревожно поглядывала то на Ваську, то на Тихона. А они молчали и вес постукивали пальцами.

— Да что с вами? — наконец не выдержала Настя.

— Ничего,— ответил Васька и, помолчав, добавил: — Верно, дядя Тиша?

Тихон высоко поднял брови, потом сдвинул их к носу и серьезно сказал:

— Да, ничего особенного...