Михаил КОЛЬЦОВ

 

ИЗБРАННОЕ

 

Составление

Б. Е. Ефимова

 

Послесловие

Д. И. Заславского

 

Москва

Издательство «Правда»

1985

OCR Давид Титиевский, октябрь 2006 г., Хайфа

Библиотека Александра Белоусенко

 

_________________________________________

 

 

СОТВОРЕНИЕ МИРА

 

 

 

 

ФЕВРАЛЬСКИЙ МАРТ

________________________________________

 

1

 

Я пробираюсь ко дворцу в опасной тьме, под беспорядочные выстрелы то близко, то вдали, то вдруг совсем над ухом. Фонари потухли, вместо них горит луна, мягкий теплый снег порхает и кроет го­лубым цветом улицу. Грузовики с людьми проносятся часто, орущими, грохочущими видениями они исчеза­ют за поворотом. На Шпалерной, у дворца, нестерпи­мо светло и шумно. Таврический был раньше тихий, старенький, уютный, с бесшумными дверями, с во­щеными полами, по ним прогуливались под ручку, обнявшись, депутаты, скользили вприпрыжку приста­ва Государственной думы. Сейчас дворец неузнаваем, блестит далеко во мгле лихорадочными бегающими пятнами, лучится тысячью огней, будоражит и втяги­вает светлыми щупальцами всю мятежную кровь го­рода. Посреди белого пушистого сада, у самого подъ­езда лежит на боку большой роскошный автомобиль, раненое животное, зарывшись разбитой мордой и пе­редними фонарями в снег. Дверца открылась, боль­шие следы ног светлеют на щегольском коврике и ла­сковой коже подушек. Вокруг, на весь двор, сгруди­лись мотоциклетки, коляски, мешки, люди, целое мо­ре людей  и движений,  бьющее  волнами  в  подъезд.

Внезапный хаос пересоздания взмыл старинный дом, расширил, увеличил, сделал громадным, вместил в него революцию, всю Россию. Екатерининский зал стал казармой, военным плацем, митинговой аудито­рией, больницей, спальней, театром, колыбелью новой страны. Вместе со мною вливаются толпы, несчетные вереницы солдат, офицеров, студентов, девушек, двор­ников, но зал не тесен, он — заколдованный, он вме­щает еще и еще. Под ногами хрустит алебастр, от­колотый от стен, валяются пулеметные ленты, бумаж­ки, листики, тряпки. Тысячи ног месят этот мусор, передвигаясь в путаной, радостной, никому не ясной суете.

4

 

Здесь революция. Но где вожди?

Вождей нет в стихийном, вулканическом взрыве. Они мелькают легкими щепками в бурном беге пото­ка, пытаются повелевать, указывать, хотя бы пони­мать и принимать участие. Водопад бьет дальше, тащит вперед, кружит, приподнимает и бросает во прах.

Родзянко выходит почтенным старым пету­хом в зал приветствовать войска. Целый гвардейский полк с офицерами, знаменами и оркестром, пришед­ший сюда, под расписные амурчатые своды потемкин­ского палаццо, почтительно застывает перед председателем Думы. Он обводит ряды тусклым взглядом, старых глаз, подымает породистую птичью голову и окликает, как на параде:

  Зд-рова ма-ладцы-преображенцы!

Полк отвечает грохочущим рывком, оркестр игра­ет «Марсельезу», дрожат стекла, трепещут уши, и ноющей радостью отбивает такт сердце. Офицеры едят глазами новое начальство, репортер в углу тря­сущимися руками отмечает на блокноте речь воз­можного президента — Родзянки. Старик уходит в ус­талом величии, сморкаясь в большой платок, а волны выбрасывают вместо него Милюкова. Профес­сор нервничает, но черный костюм не испачкан, твер­дый воротник аккуратно подпирает жесткие бритые щеки с равнодушным румянцем. Он тоже хочет го­ворить с морем, повелевать им:

  Граждане, приветствую вас в этом зале!

Море слушает и его, опять стихает, не может сде­лать этого и, не переставая, клокочет внутренним не­угасимым гулом. Ловкие сплетения слов хитреца па­дают камешками в воду, пропадая и расходясь кру­гами по бурливой поверхности, не оставляя следов на ней. Еще всплеск — на гребне волны новая щепка. Член Думы Керенский вытягивает сухощавый стан на чьих-то крепких руках и, напрягая усталое горло, морща бессонное лицо, выкрикивает стихии:

  То-ва-рищи!

Это слово теплее, нужнее, чем «граждане» и «мо-лодцы-преображенцы». Стихия улыбается чутко­му оратору, дарит его водопадом рукоплесканий, об­волакивает медным грохотом   «Марсельезы».   В   вос-

5

 

торге первого освобождения, рабочие, солдаты хотят одарить и осчастливить каждого и особенно того, кто нежнее погладит могучую, шершавую, разогнувшуюся спину народа.

Рядом, за портьерой, Совет рабочих депутатов си­дит в длинной узкой комнате. Их тоже взмыла и при­гнала сюда взбунтовавшаяся полая вода с заводов, из батальонов и морских экипажей. Можно задох­нуться от тесноты и волнения на невероятном сове­щании, которое, постоянно прерываясь, длится уже вторые сутки. О чем говорят все они здесь, потеряв­шиеся от избытка чувств меньшевики, эсеры и трудо­вики?.. Говорят не о том, что хотят, не то, что нуж­но, ибо неизвестно в точности, что нужно в часы хлынувшего потопа и пожара. О чем думают мол­чаливые, притаившиеся, пока немногие больше­вики?

Совет составляет порядок дня, а молодой солдат с порванным рукавом и красным бантом на штыке прерывает этот порядок:

  Мы для народа Финляндский вокзал захвати­ли! Помощь нам требуется, господа депутаты!

Они обсуждают вопрос о политической эмиграции, а студент в простреленной фуражке кричит:

  Товарищи, назначьте нам санитарную комис­сию, иначе революция погибнет!

Пламя жадно лижет эти сухие сучья, потухшие угли. Они накаляются, пламенеют и на глазах у са­мих себя облекаются в одежды народа, трибунов, учителей и пастырей. Стихия бурлит, бьется, требует. Эта самая странная в мире революция, рожденная без плана, организации и без вождей, ищет лозунгов и людей. Ей нужны любимцы, избранники, кого мож­но обласкать, ободрить, приветствовать.

  Максим Горький! Горький!

Он сконфуженно протискивается, мнет барашковую шапку и раскланивается, стараясь скорее исчезнуть за дверью...

...В клетушке, именуемой «Бюро печати», сбилась русская ителлигенция... Здесь тоже оглушение, расте­рянность. Вольные говорить что угодно, свободные от цензуры и запретов, эти люди и в пьяной радости,

6

 

в   неизмеримом восторге не обрели голоса, застряв­шего в груди.

Герман Лопатин прижимает к седой бороде всех проходящих и, слезясь, бормочет:

  Ныне отпущаеши!

  Да-а!.. Кончилось. Сподобились увидеть конец. Леонид  Андреев  теребит  пояс  и   морщит брови.

Резко подымает монаший лоб.

   Конец? Вы думаете? А по-моему — начало.

И, левой рукой обвивая кольцом волосы вокруг пальца, показывает правой в окно.

  Или, вернее, начало конца.

В окно синеют снега, разбуженные первым рассве­том. Серая толпа солдат и рабочих снует у ворот, у моторов, у мешков и патронов. Новая освобожден­ность сделала их жесты твердыми, прямыми, нужны­ми. Ушла вековая обреченность в шагах и словах. Эти уже хотят, ждут и будут добиваться. В спокой­ном, пока радостном ожидании—значительная и ве­ская угроза.

Медные трубы внезапно грохочут, литавры сып­лют битое стекло. Звонкий марш поет о легионах и полчищах, о страшных силах, сбегающихся на пос­ледний и   решительный   бой.   Утро   идет,   снег  тает.

 

2

 

В комнату «военной комиссии» ворвался Керен­ский. В дверях лицо его еще было смертельно устало, сонно и безразлично. С первых слов он стал напря­женным, нервным, нахмуренным.

  Господа офицеры и вы, защитники революции! Только что мне сообщили, что на Забалканском про­спекте темные элементы громят винные склады. Наш долг немедленно прекратить разбой, позорящий народное дело! Поручаю это...

Поперхнулся, прищурился на кольцо окружающих и предупредительно уронил высокому красивому по­ручику с красной ленточкой на белом гвардейском кресте:

  Вам...

7

 

Потом, смутившись кожаной тужурки, добавил озабоченным хриплым шепотом, взяв меня за плечо:

  И вам. Надо следить, чтобы не было эксцессов и кровопролитий.

Выехали на трех грузовиках. Над колесами легли солдаты винтовками вперед. На всех перекрестках люди бестолково останавливали, просили подвезти и долго догоняли, крича.

Рядом со мною паренек с Выборгской крепко дер­жал девушку в платке, веселую и усталую. Оба хо­хотали при каждом толчке грузовика, когда обвис­шие люди сваливались хворостом на дорогу.

С угла Литейного и Невского бежали нам на­встречу в неистовой радости и энергии.

   Газету возьми-ите!

Соскочили с возбужденным галдежом, потащили с тротуара в машины тюки с номерами.

Их рвали из рук, требовали, выпрашивали, как милостыню, гонялись за грузовиками.

Против Царскосельского вокзала догорал участок, шла непонятная перестрелка с неведомыми городо­выми.

Гвардейский поручик с грузовика махал револьве­ром и крепко ругался.

Его не поняли и запустили горящей головней.

Попало в меня, обожгло волосы; жестоко окрова­вило гвоздем лицо. Поехали дальше. Винные склады горели, густой  дым  уксусной  гарью  сверлил  горло.

Паренек с Выборгской кричал кому-то в огонь речь.

Девушка, бледная, с блестящими глазами, омыва­ла мне снегом рану. Я лежал на ее платке, ошале­лый от удара, счастливый кровью, солнцем и шумом.

Гвардейский поручик закурил из резного пенково­го мундштука.

 

3

 

Твердым голосом я сказал приготовленную фразу: — Именем восставшего народа и Совета рабочих депутатов  предлагаю вам   немедленно следовать за нами.

8

 

И только тогда поднял глаза на темный дуб каби­нета, на высокие, овалом законченные окна казенной квартиры, на шелк абажура, на шнуры телефонов, на конвой солдат, на черную пижаму министра, на бледные веки жены.

  Совершенно верно... Я, собственно, ждал... Как видите, сижу дома. Теперь... впрочем, все равно. Мы, конечно, направляемся в Государственную думу? Я звонил Михаилу Владимировичу. Там к телефону подходят чужие люди...

  Да.

Когда супруга белыми руками бесшумно вклады­вала в портплед вышитую подушку, термос и Еванге­лие, в стеклянной тишине ожидания хрустнул стук, встрепенувший всех. Высокий солдат, опершийся на письменный стол, смахнул нечаянно флакон с клеем. Кисточка выпала, вязкая струйка ползла по паркету, подтекая под тигровую шкуру с красной каймой. Солдат смущенно вертел кисточку и флакон, не по­падая в горлышко.

   Пустяки, не беспокойтесь, пусть...

Солдат передал клей мне, я — министру, ми­нистр — жене.

Вышли на улицу, министр посмотрел на высокого солдата, несшего его портплед, на вывески. Чуть-чуть подбодрился и предложил папиросы. Отказались.

 

4

 

Во дворе казарм Павловского полка на каменном подъезде стоят носилки, на них — мертвый рабочий. Пуля прошла через глаз. Кто-то заботливо наложил на мертвого повязку. До шеи накрыли солдатской шинелью.

   Кто он?

  Неведомо. Пришел вместе с нами и стрелял. Все про рабочий народ песни пел. Занятный. На уг­лу Садовой прикончили. В кармане только ключ и семь рублей, никакого документу. Мы его к себе возьмем. У нас солдатиков поубивали, так мы его вместе со своими и похороним. Потому как вместе с нами шел. А семь рублей в Совет сдадим под рас­писку.

У лавки стал хвост.

9

 

5

 

Кто-то продавал масло по шестьдесят копеек всем гражданам новорожденной республики.

По Гороховой улице броневик с огромными крас­ными буквами РСДРП чуть не опрокинул крохотные санки с двумя финнами. Никто не рассердился, толь­ко смеялись и махали друг другу.

В Таврическом полукругом выстроились рядыш­ком столы с разной партийной литературой.

Михаилу Романову в поезде предложили купить проездной билет. От этого факта все пришли в вос­торг.

Керенский сшил черную куртку и на приемах в министерстве юстиции всем без исключения пода­вал руку.

На Херсонской улице открылся первый рабочий клуб. Чхеидзе говорил о защите отечества, а Стеклов произнес речь о буржуазии и мировой бойне и пере­пугал все газеты.

Мы сидели на Невском в кафе бывшей биржи проституток. Сейчас оно было переполнено до краев невиданной толпой.

Музыканты играли «Марсельезу». Кто-то с пере­вязанной рукой делал сбор на инвалидов.

Нас зажали у стены за мокрым столиком. Мои со­седи говорили.

Молодой пулеметчик моргал отравленными газом на фронте глазами и запинался:

  Как мы унутреннего врага победили, значит, теперь супротив внешнего фронта направить должны. Такой выходит ясный результат.

Другой, старик рабочий в железный очках, подвя­занных ниткой, раздумчиво говорил:

  Ну, это еще как посмотреть. Пока Милюко­вы эти в министрах, нам добра не видать. Темны дела.

Переворот кончился. Началась революция.

1920

10

 

 

ОКТЯБРЬ

________________________________________

 

1

 

В семнадцатом году, в октябре, небо в Петрограде низкое, плотное и непрозрачное. Вечерами обложена земля сизой броней из металла. Под броней спокойно и страшно, как в крепости; издали, как торопливые призраки, проплывают поздние осенние облака.

Развели по Неве мосты. На улицах тихо. У Ани­чкова моста большой костер согревает мглу. Греются у костра солдаты. Жесткой шерстью рукавов гладят влажные стволы ружей. Смотрят едкими от дыма глазами, как стреляют сучья в огне. Шевелят штыка­ми красные поленья. Взлетают искры змейками, па­дают пушистыми блестками и гаснут.

К кострам подходят женщины и собаки. Их угло­ватые тени странно и сказочно шныряют по мостовой.

 

2

 

В сумраке вечера тяжелое здание Смольного с тремя рядами освещенных окон видно далеко.

По широкой, твердой, чуть оснеженной дороге, ныряя в ухабах, спешат к каменной дыре подъезда солдаты, матросы, скрипят калошами штатские с под­нятыми воротниками, шуршат автомобили и мотоцик­леты.

  Сторонись!

  Ишь буржуи, расселись!

  С дороги!

На ступеньках подъезда зябнет караул. Пулемет Гочкиса, высокий, тощий, с укутанным от мороза же­лезным носом, желчно смотрит на Лафонскую пло­щадь. Часовой-сибиряк курит большую сигару.

В квадратном вестибюле толчея. Кто-то быстро и зазвонисто убеждает товарищей не спешить, «пого­дить», брать у коменданта пропуски.

  Товарищи!

  Не спешите, товарищи-и!..

   Все поспеете, не толкайся, товарищи!

  Да тише вы...

11

 

8

 

Но они спешат, стремятся всклокоченной, нервной толпой, не могут вместиться в рамки стен, перелива­ются через край, зловеще и нескладно бурлят.

Здесь было тихо. Степенно шли классные дамы в козловых башмаках, резвыми ногами обегали лестницы дочери тех, чье царство повергнуто во прах, изредка проплывали в облаках благоговейного ше­пота расшитые золотом старички с оловянным взгля­дом пустых глаз.

А теперь — шум. Под черными сводами гулко, как в бане, отдаются приказания, грохочут десятки ног сменяющейся охраны. По коридорам густыми серыми струями текут патрули; команды, пикеты. Обмерзший матрос в мохнатой шапке волочит на веревке, как маленькую собачку, пулемет. От духоты, от горячего пара человеческих тел замутились электрические лам­почки под сводчатым потолком.

Несут патроны и гранаты.

  Товарищи! К Зимнему!

  В атаку на корниловскую власть!

  Керенского да-айте!

Несут хлеб. Тюки с литературой. Несут котелки с горячими щами. И чье-то тело в грязной гимна­стерке, раненое или мертвое, мягко и странно поник­шее на трех парах рук.

 

4

 

Тесно. В двухсветном актовом зале сгрудилось более тысячи человек. У стены, меж колонн, зажата маленькая трибуна. На трибуне каждые пять минут новый оратор вздымает к небу кулаки, глаза, зубы, жесты, проклятия.

Одному оратору мало и трибуны. Взобрался на случайный утлый письменный столик и возвышается над толпой — короткий, грязный, с седеющей рыже­ватой головой, с голубоватыми злыми глазами. Нерв­но мнет кушак, пока толпа стихнет.

  Знаете вы меня, товарищи?

  Прапорщик Крыленко!

  Товарищ Абрам!

  Знаем!

12

 

  А знаете, товарищи, что нужно сейчас делать? Куда идти?

  Знаем!

 

5

 

Заложив палец между пуговицами теплого пуши­стого серого пальто, крепко зажав зубами папиросу, прислонился молодой человек в котелке.

Видимо, растерялся в шумных хоромах. Запроки­нув голову, вглядывается в сутолоку переворота, в хаос творчества. Задевает взглядом и нерешитель­но окликает по-французски. Он просит указать спра­вочное бюро.

  Вы — француз?

Он американец. Анархист. Приехал в Россию смотреть революцию.

  Нравится?

О да, нравится! За полгода русские сделали боль­ше, чем французы и многие другие за много лет. Они пойдут далеко. Только он не знал, что русские будут так драться между собой. Ведь у русских — Толстой, и они не противятся злу... Очень непонятно. Такой всегда неожиданный русский народ.

Иностранец идет искать справочное бюро. Он и в аду будет искать справочное бюро.

На лестнице, заслышав незнакомый говор, обора­чивается рослый бородач-солдат с ведром щей в ру­ках. Руки засучены — крепкие руки с темными туги­ми жилами, выпачканные в горячей гуще,— счастли­вые руки раба, сегодня сразившего господина.

У американского анархиста пальто модное, мяг­кое, толстое, тихое, ласковое.

 

6

 

«Детский подъезд» Зимнего дворца выходит на Неву. Над входом фонарь. Желтый свет вяло плещет­ся в мерзлой луже, на скользких перилах набережной, на черной глади реки.

У освещенного круга перед подъездом со сдавлен­ным гулом дожидаются автомобили. Вчера и еще се­годня утром длинный и шумный хвост моторов шеве-

13

 

лился на набережной. Теперь их мало. Перестали ез­дить в Зимний.

Сзади — Нева и цепь юнкеров.

Впереди — низкие неумелые баррикады из дров. В щелях между грудами поленьев — женщины-удар­ницы с винтовками в руках. Оробелые, маленькие, ко­ротконогие. Четыре пулемета. Неизвестно кем остав­ленная телега с кирпичами. А дальше — мрак, частые выстрелы, сердитые яркие ракеты в ночном небе. То ли большевики в Смольном пускают, то ли матросы за Николаевским мостом.

В три часа Смольный предложил Временному пра­вительству сдать оружие. В четыре юнкера и женщи­ны-добровольцы обещали министрам, что защитят их до последней капли крови. В шесть из Петропавловки опять предложили сдаться. Кто-то властно и грубо выключил телефоны, дворец очутился одиноким, обре­ченным островком среди Петербурга.

В слабо освещенной приемной напряженно-спокой­но и уж нет суеты. Два молодых солдата в бессонной усталости опустились на подоконник, о чем-то дума­ют.

Из створчатой двери большого кабинета кучкой вышли министры. Они почти все здесь, Временное правительство последнего состава. Недостает троих. Верховский странно исчез. Прокопович безнадежно застрял в Мариинском дворце.

А Керенский?

В Гатчине, или Пулкове, или еще где-нибудь, где остались верные войска Временного правительства, временного совета временной республики.

Только что кончилось совещание. Переговорено обо всем. Не осталось ничего. Надо только ждать. Сыграно. Больше не добавишь. Того или иного, все равно — ждать.

Александр Коновалов заменяет министра-предсе­дателя. Пиджак у него помят. Один рукав запачкан мелом. Он смотрит в темное окно, потом снимает пен­сне, устало щурится на окружающих умным бабьим лицом.

Терещенко медленно водит рукой по твердому, тщательно выбритому подбородку. Малянтович улы­бается. Вслушивается в темноту.

14

 

На площади сразу и громко, в дрожь вгоняя, за­грохотали пулеметы. Может быть, Керенский подошел с казачьими сотнями? Или уже рвутся большевики?

1921—1926

 

 

МОСКВА-МАТУШКА

________________________________________

 

Высоко на холмах, в снеговом убранстве, в оже­релье огней и знамен стоит далеко видная сквозь пур­гу красная, молодая Москва.

Молодая, крепкая, новая.

Есть еще и старая. Простоволосая, затрапезная. Мы про нее совсем забыли. А она уцелела.

На нее навалили четыре года революции, комму­низма, тяжелые глыбы декретов, стреножили милици­ей и чекой. Прищемили, припрятали.

Думали, кончится. А она выкарабкалась, просуну­ла голову, ухмыляется старушечьим лицом.

Думали, что конец, что совсем ступили твердой пя­той на остатки старой Москвы. А она еще дышит и пе­рекликается. Сначала тихо, потом смелей и громче, кривыми переулками и тупиками. Собачьими площад­ками, замоскворецкими, кузнецкими домами.

  Ау!

  Ау, аушеньки!

  Живы?

  Да словно что и живы...

  Перешибло малость дух, да ничего, очухаемся.

В больших особняках, у тузов и фабрикантов, дав­но стрекочут советские машинки. Но в стороне, где потише и поглуше, там сидят и румянятся у самова­ров старые Кит Китычи. Уже выглядывают из окошек, ходят в гости, живут и надеются.

Первый и второй страх от большевиков проходит. Если всмотреться — люди как люди. Маета, конечно, с ними. Оголтелый народ — что говорить, углубляют. Но все же обернуться можно. Не так страшны черти, как малюют себя на плакатах.

 Вы как, капиталом все живете?

15

 

— Нет, куда тут... Служить начали, Митенька наш заведует складом в Главодежде. Вера во внешколь­ный приют определилась. И сам старик наш на совет­скую службу собирается. Горд был, не хотел путаться, да скушно стало без дела сидеть. Все приятели слу­жат.   К   тому   ведь   не  скоро эта канитель кончится.

Сначала было страшно высунуть нос, открыть за­жмуренные от страха глаза. А теперь, ей-богу, жить можно.

Взглянуть на Москву — конечно, не та. Но все-та­ки отошла, оттаяла. Если понатужиться — глядишь, подвинуться назад можно будет.

Закрыли Сухаревку — уже не очень страшно. Не­множко приспособились, опайковались. Даже занима­тельно: кому какой паек по рангу полагается. Захар Иванович раньше в ситценабивной мануфактуре вла­дычествовал. Теперь — спец. Совнаркомовский паек, выдачи. Индивидуальная ставка, автомобиль подают. Старик Червяков у него приказчиком служил — и те­перь пристроен к хозяину: снабжением заведует при нем, тоже невредно — питается.

А там тебе — тыловой, красноармейский, вциковский, академический, медицинский, железнодорож­ный, артистический, музыкальный, какие угодно. Сте­пан Степаныч ухитрился даже шахтерский заполу­чить.

Подошли праздники — тоже не в обиду. Шурин из Центробелуги икру получил, дочка в Центровоще — спаржу, из Внешторга — лимоны. Дядя принес пода­рок от бойцов Южного фронта — по целому гусю вы­дали, чудаки.

На пасху в Главаниле краски выдали — специаль­но яйца красить. Из ТЕО — билеты на Шаляпина. Обо всем подумано. К святкам Москва-матушка пове­селела, засуетилась. Извозчики везут, снуют. На са­лазках путешествуют пайки и выдачи.

В Большом театре собрался Съезд Советов. Ма­тушка выглядывает из дыры.

— Что ж, пусть собираются, пусть потолкуют.

Горят фонари у подъезда, фыркают автомобили. В пурпурных ложах сгрудились строгие френчи, ду­мают    отчаянные    большевистские    головы.    Гремит

16

 

«Интернационал»; гудит смелый разговор про хозяйственную разруху.

Матушка слушает, с хитрой усмешкой поникла ушами переулков.

  Ишь задумали! Как же вам ее победить, разру­ху, без старой Ильинки с меняльными конторами! А впрочем, подождем — увидим. Про всякий случай —приспособимся, придвинемся ближе.

Интеллигенция — та уже вся наверху, на улице. Обсохла, расправила перышки, зашумела, забалаганила на тысячу голосов.

Все залы заняты под собеседования, публичные словоблудии с дорогими входными билетами.

Все стены заклеены пестрыми афишками.

Диспут! Словопря! Оппоненты!

«Поэзия и религия!» «Религия и любовь!»

«Путешествие в Иерусалим!» «Долго ли мы протя­нем без православия?»

Диспут, диспуты! Нажива бездельникам, трибуна болтунам, базар дуракам, тоска взыскующим.

Конкурсы стихов, вечера поэтесс, вся шумная, су­етливая дребедень старой многоумственной матушки-Москвы.

Раньше встречали Новый год с цыганами, с Балиевым, с румынским оркестром. А теперь, пожалуй, то­же весело:

«Встреча Нового года с имажинистами! Билеты продаются».

Появились и озабоченно бродят по делам совет­ских учреждений джентльмены из кафе Сиу, седовла­сые отцы из «Русских ведомостей», томные символис­ты из Художественного кружка, либералы, идеалис­ты, рыхлые обломки бывшей разухабистой российской столицы.

Старожилы ухмыляются в усы:

  Сияли над Москвой сорок сороков церковных главок, и прибавилось к ним сорок сороков Главков. Тесно стало, конечно. Да ничего, стерпишь. Кланялись главкам, поклонимся и Главкам...

Хитрая салопница сбросила плюшевую ротонду, повязалась платком, нырнула в валенки. Москве-ма­тушке это легко, совсем по нутру. Петроград — этот все   еще   шебаршит,  сопротивляется,   культурничает.

17

 

Не хочет отдавать манишек и запонок. А Москва и сама рада пошмыгать в домашнем виде, похлопать на морозе варежками по-простому.

Подобралась матушка, подползла. Смотрит в очи новому миру, скалит зубы, хочет жить и жиреть.

— Брысь, старая!

Не уйдет, не спрячется. На все согласна, ко всему готова.

Целый день суетится, базарит, толчется по учреж­дениям, на площадях и уцелевших рынках.

Покрикивают автомобили, перекликаются крас­ные часовые. С крыш домов строго мигают, пропада­ют и снова выстраиваются  в небе огненные буквы:

«Будет транспорт — будет хлеб».

«Революция — локомотив истории».

«Коммунистическая партия — стержень Советской России».

Погоди, матушка! Электрифицируют тебя, ста­руху!

1921

 

 

ПЫЛЬ И СОЛНЦЕ

________________________________________

 

Утром было мало солнца и почти не было пыли. Петербург проснулся холодным, чистым, свежим. Шел лед с Ладожского озера, Нева дымилась туманом, де­ревья на Конногвардейском бульваре дрожали под ледяным потом росы, ранние прохожие зябко ежились в легких пальто, пустые, упруго серели выбритые ще­ки тротуаров.

На Выборгской стороне фабричные трубы молча­ли. Было необычно тихо, только запоздалые молотки на Сенатской площади с торопливым шумом сколачи­вали трибуну.

В домах окна и двери были закрыты. Люди подхо­дили, глядели через стекла на улицы и следили за кучками, быстро стягивавшимися к большим пустын­ным площадям.

В десять заиграли  оркестры, длинные густые ко-

18

 

лонны потянулись по улицам. Кто-то сверху начал щедро швырять солнцем и теплом. Музыка вспыхива­ла в оттаявшем воздухе, взлетала вверх, к третьим и четвертым этажам, цеплялась за закрытые окна, сту­чала в стекла, требовала открыть. Хмурые дома сопро­тивлялись, потом один за другим стали открывать­ся, высыпали на улицу толпы людей.

Музыка встревожила, взбодрила, взмыла город. Проспекты и площади закипели, засуетились народом. Вереницы прохожих щурились на солнце, задирали головы и рты к красным флагам на фасадах домов.

Было что-то наивное и безразлично радостное в первом майском утре свободного Петрограда, в его не­тревожном и нерассуждающем весеннем веселье. К одиннадцати вышли на улицу все: рабочие с Выборг­ской и с Охты, растрепанно ликующие студенты с Ва­сильевского острова, тяжелое купечество с Садовой, мелкие приказчики и страховые служащие, улыбчи­вые снисходительные буржуа с Надеждинской и Бассейной, хмурые, осторожные аристократы с Сергиев­ской и Миллионной.

Радовались все. И пожарная команда, выехавшая с красными значками на медных трубах, и редакция бывшей черносотенной газеты, выставившая в окнах большие республиканские плакаты, и астрономиче­ское общество, расклеившее по городу поздравитель­ные афишки.

Радовались всему, но непонятно чему: свежему, ясному ли петербургскому утру, или самим себе, или «Марсельезе»... Такой странный чей-то день рожде­ния, но имени рожденника не слышно.

Толпы густели. Мы с трудом протолкались на Те­атральную площадь. У памятника Глинке — красный помост и трибуны для ораторов. Перед глазами брон­зового музыканта на большом, протянутом от Мариинского театра к консерватории канате высоко в воз­духе полоскался огромный парус со словами Пуш­кина:

«Стократ священ союз меча и лиры, единый лавр их дружно обвивает».

И еще:

«Бряцайте, струны золотые, во славу русския земли».

19

 

Меня тронули за плечо. Профессор А., низенький и крепкий, в большой бурской шляпе, редактор буржу­азной «прогрессивной» газеты, улыбался хитро и мно­гозначительно.

  Каково, голубчик! Только у нас, в России, та­кое мыслимо!

  Первомайский праздник? Ведь он так широко празднуется на Западе...

  Празднуется, но как! Там рабочие одиноко пройдут колоннами в парк на свои маевки, веселят­ся — и баста. Буржуазия, не приставай! А тут... по­глядите-ка! Не пролетарский праздник, а всеобщее какое-то торжество, без различия возраста и общест­венного положения... Тут тебе и меч, и лира, и струны золотые!

Я оглянулся. Площадь кишела котелками и цвет­ными зонтиками. Дамы в весенних туалетах щебета­ли у подъезда «Мариинки», дожидаясь любимых те­норов. Оркестр на эстраде настраивал инструменты, как на балетной премьере.

— Родичев, Родичев!

  Ура-а!

  Марсельезу!

Из толпы на кумачовый помост грузно всплыла высокая костлявая фигура кадетского лидера.

  Ура-а!

  Господа! В этот радостный день...

Оркестр не дал ему начать. Музыка горячим зво­ном взлетела над площадью. Солнце вскарабкалось выше и стало припекать седые волосы оратора. Он переждал «Марсельезу» и опять начал речь, вытянув характерным   цепким   жестом   длинную  тощую руку.

  Господа! В этот радостный день международ­ного республиканского праздника...

  Пролетарского!..

— Республиканского праздника...

  Пролетарского! — Чей-то громкий, резкий го­лос из толпы был настойчив.

  Дайте оратору говорить! — взволновалось пест­рое море котелков и шляпок.

  Что за безобразие!

  Хамство!

  Большевики!

20

 

Над гущей голов откуда-то вытянулась красивая, резная, с серебряными монограммами палка и погро­зила настойчивому голосу.

— Продолжайте, Родичев!

Солнце стало еще жарче.

Родичев наклонил щитком руки над глазами, от­крыл рот, чтобы продолжать, но поперхнулся.

Целое облако пыли поднялось над мостовой.

Со стороны Исаакиевской площади, мимо пестрой праздничной аудитории Родичева, мимо эстрады с му­зыкантами, молча, грузно и тяжело шла колонна ра­бочих, вздымая пыль...

Стало тише. Сам Родичев остановился и замолчал, провожая глазами, прищуренными от солнца, тяже­лую и пыльную вереницу людей, еще молчаливых, еще сырых и безгласных в первый день уже свобод­ного, но еще не своего, полуотобранного Первого мая.

1922

 

 

ЧЕЛОВЕК ИЗ БУДУЩЕГО

________________________________________

 

Там — натянулись туго обручи, готовые сию мину­ту лопнуть от рывка измученных людей в синих блу­зах, засаленных кепках. Раскаленные жарой, ждут циклона, благодетельной грозы, освежения и отдыха.

Здесь — холодное лето, невысохшие слезы дерев, смутный лик природы. Здесь, в России, тоже ждут циклона — другого.   Тепла,   жаркой   рабочей  страды.

И там, в тошные минуты отчаяния, и здесь, в ра­достные перерывы труда, стирая пот со лба, чуть со­брав мысли, замирают и, притихшие, думают о чело­веке, далеком и близком, о болезни человека незнако­мого, но такого нужного и важного, того, на имени которого встречаются мысли всего человечества. Если слышат тревожное — темнеют лица и сжимаются ру­ки. Если радостное, об улучшении — тогда распрямляется спина, ярче светят глаза.

Если бы можно было передать Ленину сил, здо­ровья, крови, он жил бы Мафусаилом  неслыханной

21

 

мощи и крепости. Пролетариат же всего мира, пере­ливая вождю частицы миллионов жизней, не думал бы ни о загробном возврате, ни о земном возмещении. Разве не кровь самого пролетариата — кровь Ильича? Не рабочие мускулы — его мускулы? Не централь­ная узловая станция и главный стратегический штаб — мозг Ленина?.. Мы знаем:

1. Любит детей.

2.  И котят.

3.  Часто смеется.

4.  Скромен в одежде и в образе жизни.

5.  Хороший шахматист.

6. Любит кататься на велосипеде.

Это почти все. Еще немного, но не много знаем о нем. И что тут такого важного: любит детей! Мало ли кто любит детей!

Как это странно... Так ценим, так любим — и так мало знаем лично. У нас есть и институт Ленина, со­бирающий всякую бумажку с его пометкой, а сам Ле­нин-человек нами еще до сих пор полностью не изу­чен и не освоен до конца.

От какого-нибудь Наполеона у нас осталось впяте­ро больше торжественных фраз, поз, скрещенных рук, «исторических случаев», чем от живого, присутствую­щего Ленина.

И афоризмы ленинские тоже такие же скромные, как его пиджак. Простые, утилитарные, по стилю обы­денные, не лезущие в одну книжку с Александром Македонским и королевой Викторией.