Проза Русского зарубежья

ДВЕ
СТРОЧКИ ВРЕМЕНИ
Роман
Биография Леонида Денисовича Ржевского (настоящая фамилия
- Суражевский) разламывается на две отчетливо несимметричных, скорее даже резко контрастирующих между собой части: это большой кусок жизни, с момента рождения в 1905 году до немецкого плена в 1941, проведенный на родине; и это сорок пять лет зарубежных скитаний: послевоенная Германия — десять лет преподавания в университете шведского города Лунда - наконец, профессура в США, где писатель и скончался 1986 году.В довоенные годы Леонид Ржевский прошел хорошую филологическую школу. Он успешно защитил кандидатскую диссертацию, получил в 1938 году должность доцент. Уже тогда определился его углубленный — и философский, и филологический, и лингвистический одновременно - интерес к текстам Ф. М. Достоевского. Однако на творчестве великого писателя-мыслителя тогда фактически лежало табу. Ржевский вспоминает: «В годы тридцатые и сороковые «милость к падшим» не призывал никто, и никто не осмеливался написать «Рассказ о семи повешенных», хотя казнимые исчислялись десятками, если не сотнями тысяч. О Достоевском нельзя было читать публично лекций
- автора этого очерка в тридцатые годы не раз приглашали с докладами в Московский институт костного туберкулеза на Божедомке - здание бывшей Мариинской больницы, где родился Достоевский, но прочесть о самом Достоевском ему не разрешили ни разу».Уроки Ф. М. Достоевского имели для писателя далеко не академическое значение,
- они помогали ему осмыслить жуткую, как бы инверсированную (в смысле перевёрнутости всех смысловых и нравственных полюсов) русскую действительность тридцатых годов. Понятия добра и зла тогда подверглись предельной, воистину сатанинский по своей сути релятивизации. И тут был нужен, надежный компас, который давал бы абсолютно точные показания в колеблющемся, зыблющемся, перекошенном мире,- такую систему ориентации молодой филолог нашел у Достоевского. Два его мотива уже тогда стали как бы центральными, главенствующими при построении собственно? мировоззрения: это тема сострадания, жалости - и тема бесовского соблазна, искушения. Нетрудно заметить антиномичность двух этих тем, изнутри организующих расщепленный, насквозь диалогичный космос Достоевского. Однако ту же сам» антиномию - когда в тезисе дается божеское, а в антитезисе дьявольское - Л. Ржевский видел и в структуре своего времени. Она, эта трагическая антиномия, ставила человека перед выбором, который в условиях тирании был мучительно трудным. Л. Ржевский сделал непростой, но правый выбор. Впоследствии двум этим темам - сострадания и искушения - он посвятит отдельные исследования. В них будет блестяще показано, как тема влияет на поэтику: подчиняет себе язык, отливаясь в адекватных стилевых приемах. Л. Ржевский дает новый - очень нетривиальный, своеобразным - ключ к пониманию предельной органичности Достоевского. Из своих литературоведческих штудий он многое почерпнет как писатель. И самое главное - усвоит, оригинально преломив в себе, диалогичность Достоевского: постоянное взаимодействие, переплетение у него противоборствующих чувств и мыслей.По своим внешним признакам проза Леонида Ржевского монологична: рассказ у него обычно ведется от первого лица, сюжет развивается по одной четко вычерченной линии. Однако более пристальный взгляд обнаруживает в этой прозе замечательную биполярность или двухуровневость: как правило, в ней всегда взаимодействуют два разных - очень разных, противоположно заряженных
- пласта времени. Первый пласт: это жизнь героя на родной земле. Второй пласт: это его жизнь в изгнании. Когда один пласт ровно ложился на другой! Нет, взрывчатая сила страдания вздыбила их и перемешала в сознании героя. Внутренне он живет и здесь, и там: его бытие принципиально раздвоено. И поэтому монолог - как это ни парадоксально на первый взгляд - звучит для читателя диалогично: прошлое и настоящее героя спорят между собой. И этот спор подчас бывает трагически напряженным,- он не может разрешиться гармонией, синтезом.Если В. С. Яновский был первооткрывателем эмигрантской темы среди писателей-изгнанников «первой волны», то аналогичную роль Л. Д. Ржевский выполнил по отношению ко «второй волне». Совершенно разные силы погнали эти волны за пределы России: в первом случае
- октябрьский катаклизм, во втором случае - немецкое нашествие. Очевидно различие опыта у писателей двух этих «волн»: те, кто оказались зарубежье после немецкого плена, унесли с собой и предали там огласке страшный опыт своей жизни в сталинской России. Поэтому изгнанническая тема прозвучала у Ржевского совсем иначе, чем у его почти сверстника Яновского (Ржевский был на один год старше). Хотя тут есть и инварианты: тоска по родине; единое для всех времен и народов чувство ностальгии.Название публикуемого ныне романа Л. Ржевского
- «Две строчки времени» - в каком-то смысле слова является программным. Две строки - две линии - два образных ряда. Нет, между ними вы не найдете ровного параллелизма - скорее здесь имеет место сложнейший музыкальный контрапункт: строчки-линии ведут две разных темы, перевивая их в психологически многомерную ткань повествования. Герой одновременно живет в прошлом и настоящем,- причем прошлое отнюдь не эфемерно, а подчас более реально, нежели кажущееся иногда фантастическим и иллюзорным настоящее. Прошлое - Россия, настоящее - Америка. Два времени персонифицируются в образе двух женщин. У них одинаковое имя: Ия. Оно звучит как оторванное ветром окончание прекрасного слова: Россия,- оно так органично рифмуется с ним.Это две очень разных Ии. Разных
- и в чём-то бесконечно родных друг другу: словно их сближает какая-то тайная ментальная наследственность. Сближает их и то, что герой потеряет обеих: любовь в нашем веке отмечена печатью экзистенциальной непрочности, призрачности.«Две строчки времени»
- роман о любви. О любви пронзительно чистой и трагической. Роману присущ лиризм большой поэзии,- это, по сути дела, поэма в прозе. Двухголосная поэма: две Ии - через бездну времени и смерти - ведут неявный диалог друг с другом. Вот они могут найти согласие: несмотря на то, что внешне столь противоположны и их судьбы, и их характеры. ,В ткань романа тонко вмонтирован еще один диалог. Это диалог-аллюзия, диалог-реминисценция: Иван Бунин как бы противостоит
- разумеется, неявно, в глубинах подтекста - Владимиру Набокову. В творчество обоих писателей властно вошел Эрос. Наш «русский Эрос» - если использовать термин Г. Гачева. Но сколь различно он преломился в творчестве Бунина и Набокова! Вспомним, как мощно и ярко тема страсти прозвучала в бунинских «Темных аллеях»,- и как она утончилась, изощрилась, где-то даже изломалась в набоковской «Лолите». Два эти произведения -«Темные аллеи» и «Лолита» — тоже задают роману двуполюсность: как если бы это были не книги, а живые персонажи. Леонид Ржевский - писатель-филолог. Поэтому в его прозу филологические реалии могут входить на правах героев, деталей, сюжетных поворотов. Отсюда и чисто структурное своеобразие этой прозы, и ее насыщенность культурно-историческим контекстом. В глубинном споре Бунина и Набокова Леонид Ржевский тяготеет к бунинской традиции...Несколько слов о других произведениях Леонида Ржевского. Его первый роман «Девушка из бункера» (напечатан в «Гранях» в 1950-1951 гг., отдельным изданием вышел в Нью-Йорке в 1953 году под названием «Между двух звезд») посвящен теме
, которая у нас до сих пор фактически табуирована: это судьбы тех русских людей, которые оказались в немецком плену,- и которые, беззаветно любя Россию, прекрасно понимали подлинную цену большевизма. На этом же трагическом фоне развивается и действие романа «...показавшему на свет» (Мюнхен, 1960),— его герой, бывший советский офицер Вятич, оказывается в «пограничной ситуации» (К. Ясперс): врач приговаривает его к смерти в течение двух недель. Это приводит к тому, что внутреннее время героя предельно сжимается: за короткий период он проделывает сложнейшую духовную эволюцию, находя свой путь от безверия или полуверия к подлинной вере. Как и в других произведениях Ржевского, здесь отчетливо звучит диалог двух России: старой, свободной — и новой, закрепощенной.Роман «Дина» (Нью-Йорк, 1979) рассказывает о судьбе советской женщины, которая, выйдя замуж за иностранца, вовсе не обретает с этим браком свободы: и на Западе она продолжает пребывать в тенетах КГБ, что приводит к мучительным нравственным коллизиям. Эта тема — согласитесь, весьма существенная — тоже является у нас «белым пятном»; Л. Ржевский разработал ее глубоко и убедительно.
Роман «Бунт подсолнечника» (1981) необычен по содержанию: в нем художнически исследуется контакт писателей «второй» и «третьей» волны
- не всегда они находят взаимопонимание между собой.Коротко о филологических работах Л. Ржевского. Он автор книг «Три темы по Достоевскому» и «Творец и подвиг. Очерки о творчестве Александра Солженицына». Нельзя не вспомнить о том, что в течение трех лет (1950—1953) он редактировал журнал «Грани», а в 1958 составил замечательную антологию писателей второй волны «Литературное зарубежье».
Леонид Ржевский является большим художником слова. Язык его точен, трепетен, одухотворен. Признаемся честно: мы отвыкли от такого языка. Ведь его хранителей были те пласты русской интеллигенции, которые едва ли не начисто уничтожены сталинизмом,- спасибо зарубежью, что оно сохранило ясный, не замутненный советскими неологизмами и чудовищными аббревиатурами доподлинный русский язык. Л. Ржевский был ещё и профессиональным лингвистом: судьбу русского языка он исследовал как ученый. Между прочим, в его «Сентиментальной повести» («Грани
» № 12, 1954) рассказывается, как на переломе тридцатых-сороковых годов университетские коллеги, действуя по наущению НКВД, травят В. В. Виноградова, выдающегося языковеда и филолога. В 1951 году Л. Ржевский выпустил исследование, которое следовало бы незамедлительно переиздать: «Язык и тоталитаризм». Книга эта вышла в серии «Исследования и материалы», которую выпускал мюнхенский «Институт по изучению истории и культуры СССР»,- когда мы воздадим должное этой и подобной ей русским эмигрантским организациям? В своем исследовании с дотошностью патологоанатома Л. Ржевский показывает, как тирания душит живое слово и умерщвляет его. Это лингвистическое исследование читается как трагедия. И - по закону трагедии - оно заканчивается на жизнеутверждающей ноте (разрядка везде Ржевского — Ю. Л.):«Ни души,
Это - категория веры
.А то, как великий язык размалывает в прах чертополох
чужеродных фор» и понятий, как обособляется от кривляний и фальши, сохраняя в неприкосновенности силу правды своей и на насилие отвечая словами-пустышками,- дает нам и другой пароль грядущего раскрепощения.Это — категория борьбы»
Текст романа Л. Ржевского предоставил нам известный сотрудник «Посева» Сергей Анатольевич Зезин (Австралия
),- выражаем ему за это нашу сердечную благодарность.Ю. В. ЛИННИК,
руководитель Центра по изучению
духовной культуры Русского зарубежья
(Карельский Фонд культуры)
ВИУ — ВИУ — ВИУ
Случится то, чего не чаешь..
А. БЕЛЫЙ
1
Виу-виу-виу... Трудно передать знаками этот звук - скуление мотора, который не хочет заводиться; один из самых беспокойных звуков нашего современного человеко-машинного общежития - может быть потому, что вбирает в себя главный тон его жизни: нетерпение. Нетерпение ступни, придавившей педаль, пальца, жмущего на стартер, самого биения сердца, перемежающегося отчаянием и надеждой.
Возник этот звук в раннее июльское утро, в тишайшем городке, откуда об эту пору выехала на каникулы вся звонкая студенческая молодежь, в полумиле от еще сонного моря.
В это утреннее безмолвие каждые четверть часа с шестисотлетней колокольни падала медная
- в шесть ударов - гамма; точнее, не падала, но сплывала вниз по этакой, как я себе представлял, волнообразной звуко-параболе; а когда парабола замирала, я брался за свои мемуары, и из почти первозданной, я бы сказал, тишины приходили ко мне самые позабытые и потому словно бы новые образы прошлого и самые нужные, избранные слова. И вдруг: виу-виу-виу... Сколько минут можно такое вытерпеть? На пятой, примерно, минуте, бросив писанье, я спускался со своего третьего этажа. Какой-то кусочек воспоминаний, отколовшись от рукописи на столе, увязался со мной; оба мы на ходу составляли одну-две вежливые фразы, обращенные к монстру за рулем, которые на местном языке означали бы эквивалент проклятия. «Монстра» разглядел я не сразу - маленький темно-красный «фольксваген» с задранным вверх турнюром спел на утреннем желтоватом солнце, как помидор. Согнувшись, заглядывала в путаницу трубок и втулок узенькая фигурка в вишневом безрукавом свитере и с черными в синеву прядками по плечам; между свитером и юбкой - пятно загорелой кожи в форме американского футбольного мяча.Увязавшийся за мной осколочек воспоминаний чиркнул от меня, как электрический разряд, в сторону этого пятна и исчез, оставив ощущение встречи с чем-то очень знакомым... Услыша скрип гравия под моими ногами, «монстр» обернулся ко мне. В нетерпеливо подкинутых бровях - усмешка и вызов.
И довольно бестолковая пауза с моей стороны.
- Ну? - спросил «монстр», выпрямившись.- Помешала я вам завтракать, что ли?
-
Не могу ли я помочь?-
Не знаю, можете или нет. На автомеханика вы не похожи. Но - попытайтесь!Я попытался. Села батарея
- установить это не стоило большого труда.- Вот телефон мастерской,- сказал я.- Позвоните, и через полчаса все будет готово.
- И я на полчаса опоздаю в бюро. В восемь ровно мне нужно вести экскурсию.
- Тогда в мастерскую позже, а на работу я отвезу вас в своей машине. Она вот, рядом.
-
Ладно...- кивнула она с чем-то вроде гримасы, природу которой я не мог разобрать. Какое лицо! Да, я близко знал когда-то другое, похожее, с той же яркостью - но очень спокойных - черт. В этом же все было необычайно подвижно: узко подбритые брови то ломались вверх домиками, то разлетались к вискам; вдруг широко распахивались на вас черносмородинового колера глаза и тут же щурились, морща переносицу. Крупный рот - в постоянных и самой пестрой выразительности усмешках; усмешка ироническая асимметрична и образует в углу губ петельку, в которой поблескивает один чуть по-своему растущий зубок.Все это я разглядел, покуда ехали
- место, которое она назвала, было не ближний край, в смежном другом городке. Узкая, как стручок, она почти не занимала пространства рядом. Пахло от нее каким-то цветком.-
Давно вы пришвартовались на нашем паркинге? - спросил я, потому что у нее не было, по-видимому, никакой охоты завязать разговор.- Раньше вашего жука там не видал.-
С неделю. Но вообще я с ним здесь уже года два.-
Откуда же прибыли?Она назвала один не очень далекий порт.
-
Но вы по типу не здешняя?-
Если вы собираетесь допрашивать меня,- зевнула она в наманикюренную горстку,- я, пожалуй, вылезу и подожду - Я вас не допрашиваю, а знакомлюсь. И если вздумаете сойти,- не удерживаю,- пожалуйста!- Черт возьми! — сказала она вдруг по-русски. - В вас есть спирт!
- ??
- Моя семья - с юга России. Я почти, что здесь родилась, но знаю русский язык. Кажется, знаю и вас. Вы -П. (она назвала мою фамилию) - Из Нью-Йорка. У меня есть друзья среди ваших знакомых. Видите, я ответила на
ваш вопрос - мне понравилось, что вы готовы были выбросить меня из машины.- Положим, преувеличение...
- Вы, слыхала я, пишете?
-
Случается.-
Над чем сидели сегодня, когда я вам помешала?-
Над воспоминаниями.-
Мемуары, говорят, пишут древние старики. Вы - древний?-
С вашей точки зрения - вероятно.-
Ну, сколько вам? Мне девятнадцать, а вам?-
Почти в три раза больше.-
Черт подери, много!.. Все-таки мне трудновато по-русски. Мои бывшие родители всегда бранились по-русски, а теперь совсем этого языка не слышу.-
Почему «бывшие»?-
Потому что я бросила их и живу самостоятельно,- сказала она тоном, который подсказывал, что продолжение этой темы нежелательно.- Вы бываете здесь? - кивнула она на песчаное побережье, мимо которого шла сейчас наша машина.Это был пляж, гордость двух городков, между которыми протянулся
- весьма живописный пляж: кривые от ветра ветлы у ровной янтарной кромки берега; выше - складки дюн, поросших сосняком. В привилегированной части его сосны редели, торчали мачтами, и к ним лепились разных пастельных расцветок раздевальные будки, настоящие микродачки, с полатями, столиком и окошком, одетым изнутри противокомариной сеткой. Каждой будке принадлежал и свой купальный участок берега, и, хотя не было заборов и проволок, купальщики с общего пляжа сюда не заглядывали, если не считать «волосатиков», которые иной раз располагались здесь с вызовом; «волосатиками» называю я славных отпрысков обоего пола, пренебрегающих некоторыми традициями и, в частности,- ножницами.Разумеется, я здесь бывал. Даже снял себе одну из будок. Пытался сейчас разглядеть ее среди сосен, чтобы показать своей спутнице, но солнце еще не доползло до прибрежного ската, там все было сизо, и я ограничился описанием, не заинтересовавшим ее нисколько. «Бывает, сижу в своей будке с полудня до самых сумерек, Чудесно читается!»
- заключил я и, вероятно, слишком для нее восторженно, потому что увидел в углу ее рта усмешку...-
В общем, спасибо, что выручили! - сказала она, когда мы доехали, выпрыгнув на тротуар и небрежно качнув в воздухе пальцами над ладонью - словно я был не рядом, а на другом конце улицы.-
Постойте!..- сказал я неуверенно, потому что не знал, что именно хочу сказать.— Ну? — подождала она, нетерпеливо прочеркивая носком туфли асфальт, как молодая кобылка.
— Как вас, по крайней мере, зовут?
- Меня зовут Ия. Что вы на меня так уставились? Звали так вашу бабушку или жену? Но извините, бегу!..
Я уставился на нее и даже, может быть, вздрогнул - потому что имя это взорвалось в моих ушах как маленькая торпеда: когда-то оно было для меня значительнее всех прочих имен и вот теперь так неожиданно повторилось...
Но об этом будет достаточно впереди, а сейчас я стоял гораздо дольше, чем было естественно, у тротуара, покуда не захлопнулась за ней стеклянная с золотыми буквами
и виньеткой дверь.2
Так началось то, что, собственно, чем-то и не было и вовсе не должно было бы начинаться, потому что ничем не могло и кончиться; но разве это
- резон для чего бы то ни было в жизни? Не могло ничем кончиться, потому что не было содержанием вне меня, но вот во мне самой содержанием оказалось.Большим, чем мои мемуары, которые в три последующих дня не увеличились ни на строчку.
А в утро четвертое я спустился вниз чуть ли не с петухами.
Выхаживая в стороне, откуда виден был краешек паркинга, слушал приближающееся шарканье шагов, взыгрывание моторов следил, как одна за другой скрывались за углом покрытые утренней крупной росой автомобильные спинки.
Она пришла, как и я в первый раз, поздно и так торопилась, что едва успел захватить
- уже, нажала было на стартер.-
Очень хотел вас увидеть! - сказал я.-
Зачем? - спросила она в приспущенное окошечко, подкинув брови. И было столько искреннего недоумения в этом «зачем?», что меня повело: какой в самом деле интерес могла иметь для нее новая встреча с автором мемуаров? Все, относящееся к мемуарам, было у нее далеко впереди.-
Ну, не зачем-нибудь, а так просто, поболтать... Пишущие отовсюду собирают впечатления, как пчелки нектар, чтобы слепить что-либо читабельное. А вы, пожалуй, самое любопытное создание из всех, кого покуда здесь встретил.-
Кажется, полагается благодарить. Но я терпеть не могу делать то, что полагается. И у «любопытного создания» чертовски мало времени, чтобы жить! Восемь часов в бюро - это, конечно, эксплуатация и уродство. Остальное - пляж и вообще расписано по минутам. Впрочем, вы, может быть, мне и понадобитесь...- Это когда откажет опять батарея?
- Нет, совсем по другому поводу. Так что не портите себе больше рабочего утра. Я найду вас сама...
«Я найду вас сама». Вечность уже не слышал такого обращенного к себе скрытого запрета: я не должен, видите ли, пытаться встретить ее. Забавно, конечно, но...
Но я приехал сюда из-за океана для книги воспоминаний, которую должен был сдать в издательство осенью и которую, казалось мне, только и мог написать тут, на этом северном взморье, среди замирённого - корней древних викингов
- прекрасно цивилизованного народа, язык которого знал, в окружении черепичных крыш и шестисотлетнего медного перезвона, под который, как я уже говорил, так плавно ложились на бумагу слова.И вот теперь - перестали ложиться!
«Мемуары, говорят, пишут древние старики».
Древность эта, конечно, понятие относительное. Лет двадцать назад, например, встретил я как-то одного почтенного ученого. В руках у него был букетик цветов, который, объяснил он мне, преподнесли ему по случаю его семидесятилетия. «Трудитесь ид мемуарами?»
- спросил я его, так как знал, что интересного перевидал он немало. «Для мемуаров я еще недостаточно стар!» пробурчал он сердито и отвернулся; мне писали потом, через несколько лет, что он женился на своей секретарше.Эта относительность древности со всякими бодряческими с французского: «Возраст существует только для лошадей» - была, конечно, у меня на вооружении, наряду с еще крепкими мускулами, но не имела никаких «с подлинным верно» со стороны.
Даже напротив: идешь где-нибудь по пляжу или просто по улице, и сыплет, строчит перед твоими глазами чужая молодость; цветет навстречу, как ландыш, черемуха, душистый табак либо горошек; ты уже задышал всей грудью, тянешься на эту свежесть и аромат,- и вдруг взгляд по тебе, совершенно невидящий, как по забору и пустоте, как локтем в трамвае, и даже хуже, потому что вполне и безукоризненно безразличный. И вот камнем на плечи твои с гаком уже пятьдесят, и едва вынудишь шагать ноги в этом кошмарном и словно бы каждый раз новом открытии, что жизнь-то прошла, что только мизерный и полупригодный кусочек остался, и все это не как-нибудь лирически: «куда, куда вы удалились?», но - с болью, вроде зубной, случается, что и вовсе непереносимой, когда хочется заплакать, завыть по-звериному: «Караул! Ограбили! Кто? Когда? Как случилось? Как не заметил?!»
В свете таких самокритических размышлений я, понятно, отложил думать о нарочной встрече, но решил узнать точнее, кто эта занимательная личность в красном «фольксвагене»,- узнать у тех общих знакомых, о которых обмолвилась она при встрече.
Мои телефонные разговоры по этому поводу были на вполне детективном уровне, потому что не хотел называть имени, ни спрашивать «в лоб», но
- около, обиняками, как в какой-то, с фантами, старомодной игре.Первые два звонка не дали никаких пересечений: третий удался!
Это была Моб, сестра Пьера, моего приятеля-живописца,- дружил с обоими, когда жил в этой стране.
Ей, Моб, чуть за сорок, но русской поговорки «сорок два года - баба-ягода» не хватило бы, пожалуй, для передачи удивительной ее свежести и красок, перенесенных братом на множество холстов.
Злые языки говорили, будто она для него больше, чем сестра и натурщица, но -
на то они и злые языки. Помимо некоторой возвышенной, я бы сказал, недоступности, была она еще и очень умна, что, по-моему, отпугивало от нее поклонников.Кажется, в свое время она имела на меня виды, но романа не состоялось, и, к чести ее сказать, она не провозгласила мне за это анафемы. Зато для ее иронии я был предметом постоянной наводки, и наши с ней беседы походили иной раз на маленькие дуэли.
Так и теперь.
-
Уверена, что вам приспичило что-то у меня выпытать, и вы только для отвода глаз петляете вокруг, словно гончая! - оборвала она меня на третьей уже фразе.-
То есть как - «выпытать»? Что?- Ну, например, насчет Ии Шор.
- Гм... так ее фамилия Шор?
- Вот именно. Она говорила мне на днях по телефону, что познакомилась с одним бодрым еще стариком, который ею нездорово заинтересовался.
- Она так сказала?
- Ну, про старика
- это я вам в отместку за скрытность и дипломатию, а остальное подлинно.-
Вот как! Мне интересно...-
Мне тоже! Но больше по телефону вы ничего от меня не узнаете, а приходите ужинать! Договорились?..Застал я ее очень оживленной, в гостиной, где на маленьком столике перед диваном, на котором держала она обычно книжку из очередных бестселлеров, лежал лист бумаги с крупно выписанными цифрами, который, я тотчас же понял, мне надлежало заметить.
-
Платежный баланс?-
Ничуть не бывало, а касается вас. Дата вашего рождения - отправной пункт. Затем: если бы у вас в двадцать, примерно, лет что-нибудь родилось - сын или дочь, а у них, опять-таки в двадцать, тоже, в свою очередь, сколько было бы теперь вашей внучке? Ответ: пятнадцать. То есть, значит, Ии откинуть бы совсем немного годков — и может называть вас дедушкой. Что ж, в общем-то разница в каких-нибудь 35 лет встречалась нередко. Про Восток я уж и не говорю, но и у нас -Жуковский, например, вас даже и обскакал. Но оставим это. Какое в самом деле романтическое начало: почтенный писатель спасает полусовершеннолетнюю амазонку от страшной опасности - опоздать на работу!..- Между прочим,- продолжает она уже за столом, позвонив в серебряный колокольчик, на что одновременно из двух разных дверей появляются Пьер, ее брат, в загвазданной красками рабочей блузе, и щелеглазая горничная из местной полуарктики,- между прочим, я сказала Ии, что вы хороши с Пьером, а сама я от вас отреклась, так что о нашей дружбе она не подозревает и о том, что встречаемся. Маленькое предательство по отношению к ней, но пусть будет так.
- Пусть будет,- говорю я.
- И это означает также, что я готова быть вашей союзницей. Кланяйтесь и благодарите!
Я благодарю, не подозревая, какие веские поводы для такой благодарности появятся у меня впереди.
В застольной беседе узнаю кое о чем. Да, она в самом деле ушла от родителей, Ия, живущих через пролив и весьма состоятельных. Взяла студенческий заем и два года была на философском, кажется, факультете.
- Такой девчонкой?
- Она вундеркинд! И ей, знаете, даже ученую сулили карьеру. Книжку очерков напечатала о дальнем севере, где ходила на лыжах.
-
А теперь?-
А теперь, вот совсем уж недавно, все бросила и очутилась не то в рекламном, не то в туристическом бюро, шеф которого, говорят, от нее без ума. Одержима скоростями и носится на своей пожарного цвета машине сломя голову, так что уже дважды угодила в полицию. По счастью, не хватает у нее шишей на гоночную, иначе наверняка свернула бы себе шею. Кстати: Пьер знает ее не хуже, чем я: купался с ней несколько раз вместе в бассейне и потом упрашивал позировать ему для какой-то очередной скандинавской наяды. На коленях стоял!-
Вздор насчет «на коленях»! Но удаются такие природе нечасто, и перцу у нее под хорошенькой шкуркой - хоть отбавляй! - говорит Пьер.- Увы! богема и мечется. Квартиры меняет бессчетно.- И постельных мальчиков.
- Довольно, Моб! - говорит Пьер.
3
«Я найду вас сама»...
Нашла она меня неделю спустя. В праздничное послеобеда, сероватое и ветреное, подле моей пляжной будки, в песчаной широкой воронке, сделанной для того, чтобы ветер по своему усмотрению не переворачивал читаемых вами страниц.
Впереди ее бежала крохотная рыжеватая собачонка, похожая на выкусанный уже кукурузный початок, с нервными выпуклыми пуговицами глаз.
Было в ней в этот раз нечто во вкусе «волосатиков»
- потертые джинсы цвета утопленника, с заплатой на маленькой ягодице, и местные довольно уродливые сабо с большим раструбом, в котором, однако, пряталась ухоженная ступня с розовой пяткой и выкрашенными кармином ногтями.- Устала, пока разыскала вас! - сказала она, скидывая сабо кувырком в стороны.- Поэтому сперва окунусь. Открыта ваша кабина?..
Она вернулась через минуту в двух красных поперечинах и побежала мимо меня, печатая по песчаному скату матово-золотистые следы. Початок, несясь за ней по пятам, связывал их своими, как пунктиром
.У меня не хватило простоты подняться за ней, крякнув, как следовало бы, по-стариковски, и я следил только издали, как она, бесконечно долго, балансируя тонкими руками, шла навстречу «моряку» и брызгам из-под скалистых камней и стала |же совсем маленькой, когда упала на встречную волну и поплыла.
То, для чего я ей понадобился, был переклад на русский язык торгового объявления одной местной текстильной фирмы. Сбегав в будку, она принесла скрученную трубкой тетрадку с печатным вкладышем внутри и собственными переводческими попытками, довольно беспомощными, но
- и то сказать: переложить подходяще для советского потребителя тон западной рекламы не так уж просто.Текст был невелик, я продиктовал ей то по-русски за четверть часа.
-
Здорово! - сказала она (было вообще у нее в языке порядком энергичного просторечья).- Эта фирма связана с нашим бюро, но гонорар будет мне особый. Половина - вам!- Не пойдет!
- Почему? Я получила заказ
- вы его выполнили. Категорически - пополам! -и то уж бессовестно с моей стороны.- Давайте тогда тетрадку обратно.
- Если,- прищурилась она на меня, и даже поросль на тонких ее руках, вставшая дыбком, дышала протестом,- если вы не признаете равноправия, забирайте ваш перевод, и больше с вами мы не знакомы!
Что наши представления о равноправии расходились, сомневаться не стоило. Удивительно было то, что эта поблекшая тема сложилась у меня вдруг в предолгий и даже патетический монолог с разными дальними экскурсами и касательными. Влияла, вероятно, аудитория, сидящая по-турецки напротив с мокрыми коленками, исподу облепленными песком, и вот-вот готовая вскинуться; может быть, тоже -прислушивающаяся вокруг мягкость прибоя, серого неба, неподвижных сосен...
Говорил же я о той не имеющей заменителей вершине, на которой, по-моему, должна бы стоять женщина
- воплотительница недостающего живому миру гармонического начала. Забрел я тут далеко, прихватив даже и вечную женственность... «Стремление теперешней женщины.- говорил я,- быть иным, чем ей быть свойственно, привело уже к катастрофам: распаду семьи, трагическому одиночеству детей, оторванных от материнской груди не только в буквальном смысле. Движение «волосатиков» - яркий тому пример. Будущее этого одичания женщины в условиях избыточной цивилизации - противозачаточных пилюль и синтетического грудного молока - представляется мне иной раз в виде бесконечной пустыни, выложенной от горизонта до горизонта рыжим нейлоновым ковром. Последний мужчина, обезумевший от мытья посуды и стирки своего и жениного исподнего, покончил самоубийством. Между зарослями стиральных машин и холодильников хищно бродят старухи в папильотках и кратчайших шортах над жилистыми, в синих склеротических узлах ляжках; бродят в поисках несостоявшихся ощущений и идеи нового женского клуба»...- В этой чепухе,- сказала Ия, позевывая,- есть полторы мысли, но мне сейчас как-то лень с вами спорить. А стихи вы не пишете? По тому, что говорили о женщине,- что-то средневековое и из Соловьева,- я предполагаю, что - да!
Что она различила в монологе моем Соловьева, было удивительно. Но она вообще была необыкновенно начитанна и памятлива. «Вундеркинд» - по словам Моб.
- А если бы я писал стихи, стали бы вы их слушать?
- Может быть. И попросила бы вас написать вот этот пейзаж, что сейчас.
- Стихи не мои, но - пожалуйста:
Эти скалы, сосны эти,
Кружевным зигзагом
- сетиИ фарфоровый песок;
Ветер, ветер, ветер, ветер
И маяк наискосок...
Как все серо! Грусть иль нежность,
Чем, скажи, она полна
-Эта мглистая безбрежность,
Эта низкая волна?..
-
Ностальгия! - перебила она меня. И немного спустя, зевнув снова: - Больше всего люблю Маяковского!..Становилось все ветреней. Купальные ее доспехи высохли и налипали на кожу резким пунцовым штрихом.
-
Красное — это тоже любимый ваш цвет?-
Да, красный и желтый. Еще - зеленый. Если бы удалось создать независимое государство, о котором мечтаю, цвет флага был бы красно-зелено-желтый.- А какие независимые будут жить в вашем государстве?
- Молодежь.
- Независимые от чего?
- От отживших уже поколений. Таких, как ваше...
4
Она позвонила мне домой дней через пять, поутру: три дня и три ночи, по ее словам, трудилась над переводом какого-то русского туристского проспекта. Кое-что в тексте ей было неясно.
- Я бы заехала к вам после работы. На пляж. Если будете там.
- Буду.
- За помощь приглашаю вас в воскресенье поужинать. В «Три короля» - это мой любимый «инн», и там здорово кормят. И джаз... Что? Иначе не состоится. Это - вы знаете по-латыни? — conditi
o sine qua non.Знаю ли я по-латыни? Экая маленькая наглость!
- Ну, если sine qua non,- я согласен!
С переводом на этот раз провозились долго. Смущали ее, оказывается, архаизмы в описании церковной архитектуры и утвари, пропущенные советскими составителями словарей ради «религия - опиум для народа» и из перестраховки.
Не состоялось и купанье,- но спорилось на фоне сумерек хорошо.
Началось - с волос, которые она обрезала почти «под горшок», напоминая теперь благочестивого отрока русских лубочных картинок.
Я сказал ей об этом.
- Моему теперешнему другу нравится эта прическа,- объяснила она.- К концу сезона, верно, переменю.
- Друга или прическу?
- И то, и другое. Смелее, смелей! Вижу в ваших глазах всю иронию предков, и -«какой это по счету друг в моей жизни?»
- Допустим.
- Который по счету? — повторила она и, наморщив переносицу, стала загибать один за другим пальцы на узенькую ладонь. Заполнив одну, загнула было на другую два огненно выкрашенных ногтя - и один разогнула опять.
- Шестой! - объявила она.
- Сколько же это обещает в перспективе? Лет этак к сорока?
- Нисколько, потому что так долго я жить не хочу.
- Что за вздор!
- Совсем не вздор! Жизнь кончается вместе с молодостью - и вам нечего
больше делать. Это — как в театре, когда опустится в последний раз занавес. Вы же тогда уходите? Ваше поколение, я знаю, имеет расписание тоже и на пору вставных челюстей и богаделен. У меня такого расписания нет. Все!..Мой монолог о жизни для старых и малых и, с особым нажимом,- о единственности выбора «спутника», о двоих, взаимно ищущих и «угадывающих» друг друга, вряд ли был нов для нее, но - задел: отповедь последовала довольно любопытная, которую привожу:
- Вы убежденно древний! - сказала она задиристо.- Почему это русские так и остались в плену у сентиментализма, в слезах над «Бедлизой»... .А между тем Пушкин так гениально предсказал нам скептицизм будущего! У него эта бедная Лиза, соблазненная гусаром, приезжает на могилу отца в карете шестериком, а сам отец ее - фигура прежалкая. А другая девица - это в «Пиковой даме» - приглашает офицера прямо к себе в спальню, когда ей надоедает собственная добродетель и жизнь у вздорной старухи. А этот офицер, пренебрегший сексом ради бизнеса: три карты и никаких нежных чувств! Или Печорин, первый экзистенциалист в русской литературе, совращавший девственниц и чужих жен от делать нечего! И все это почему-то отвергли ваши критики и ханжи, вроде вас; поставили надо всем этим Толстого, этого Карла Иваныча русской литературы. «Мне отмщение и Аз воздам», Наташа, разглядывающая испачканные пеленки... Фи!..
И в воскресенье за ужином:
Она курит какие-то сладко пахнущие узкие сигареты и плющит их в раковине
-пепельнице, не дотянув и до половины. После каждой затяжки у нее чуть стекленеют глаза.Может быть, впрочем, мне это кажется: вокруг полупотемки, в низкой плошке посреди столика почти блуждающий свет -пунцовая, в узкую складку-плиссе блузка напротив то зальется огнем, то погаснет, и так же огненно то вспыхивает, то гаснет ее жующий рот.
Она заказала себе какое-то балканское жарево, к которому подали целый стог паприки - узкие, едва посеченные стручки почти целиком. Помню, когда-то в Париже в одном ресторане недалеко от Нотр-Дам я пробовал это блюдо - и каждый кусок обжигал и, проглоченный, взрывался миной еще в пищеводе.
Но ей эти огненные ломтики, ловко подхватываемые крупно накрашенными губами, были очень к лицу.
- А вы? - спросила она.- Паприки?
- Мне нельзя паприки. Она вдруг засмеялась, остановив вилку с двумя красными дольками на весу.
- Виновата, что смеюсь, но как это в пашем случае символично! Вот где пропасть между вами и нами: ничего острого!
- Кто это «мы» и «вы»?
- «Вы» - вы, например, лично, и те, которые с вами, блюстители традиций и трюизмов, которые считаете вечными на том основании, что, скажем, в Большой Медведице вечно семь звезд.
- А вы хотели бы укоротить ее на одну звезду?
- Вы звездочеты!
- продолжала она, не слушая,- Вы и вам подобные всю жизнь смотрели на небо и просмотрели землю; составляли гороскопы для человечества и посмотрели подлинное человеческое лицо.- В чем, интересно, оно, это подлинное лицо?
- В том, что человек рождается уже с сознанием неполноценности жизни, которое вы стремитесь у него заглушить. Да, да! Вы стремитесь сделать нас своими бездумными обезьянами, лишенными собственных, не ваших идей. И половину этой единственной жизни вы заставляете нас готовиться стать такими же беззубыми, мелочными, жалкими, с мыслями и желаниями радиусом из одной комнаты в другую, словом - такими, какими мы вас так презираем! О, лучше не родиться! Лучше...
- Наркотики, например?
- Пусть!.. Острота - вот что нужно теперешнему пресному миру! Всяческая острота!
-
До бомбы включительно?-
Может быть! — согласилась она, подбрасывая нацепленные на вилку дольки паприки в рот.«Бычья кровь» — называлось вино, которое лилось на этом поединке «мы» и «вы».
- Гениальнейшее у Достоевского,- говорила Ия, мелкими глоточками отхлебывая из стакана,- его формула «самостоятельного хотения» как мерило человеческого достоинства. Вы спрашиваете: за что мы? Мы за самостоятельное хотение и поиски нового. Вот за что!
- Есть ли в этих поисках действительная новизна? Полвека назад, например, в России происходило кое-что очень сходное. Почитайте «Хождение по мукам» Алексея Толстого! Любовь, сострадание, чувство чести - высмеивались, считались пошлостью. Всех тянуло, пишет он, на острое, раздирающее внутренности. Девушки стыдились своей невинности, супруги - верности. Разрушение считалось хорошим вкусом, неврастения - признаком утонченности. А сразу после революции взыграла преступность. На улицах Петрограда, например, появились «попрыгунчики» - предприимчивые бандиты, которые подвязывали к подошвам особые пружинки и налетали на прохожих почти с воздуха...
Не уверен, что этот заключительный монолог так уж хорошо дошел до нее,-
посветлевшие над блуждающим пламечком глаза смотрели, я видел, куда-то мимо меня. Но о «попрыгунчиках» дошло.- Попрыгунчики - это идея! - сказала она.
5
Мемуары мои застопорились, споткнувшись о «сегодня»; прошлое и теперешнее перепутались, как в бреду.
Она словно была включена во что-то, некогда мной пережитое, эта девчонка,-
во что-то, бывшее когда-то моим, и это что-то, повторившееся в ней, не отпускало меня, как ни старался: я высчитывал до встречи с ней дни, часы и минуты. Знаю все, что мог бы сказать мне любой душевед-психиатр, доброжелательный циник, но - не подходит ничто!Встреч без надобности в каком-нибудь переводе у нас не случалось. Подпись к иллюстрированному проспекту местной деревообделывающей промышленности и одно глупейшее описание какой-то упаковочной машины составили целых четыре встречи.
«Эти четыре гайки не затягивать, пока не проверено действие шатуна»...- медленно диктую я, глядя на отливающие синим пряди волос, падающие ей на лицо, и - как передвигается по песку золотистый локоть записывающей руки. Мне вдруг приходит на память «Зависть» Олеши со сходным контрастом: герой переписывает вечером какую-то гиль насчет изделий из бычьей крови и вспоминает девушку, которой любовался днем.
Я подшучиваю над этим контрастом, но, хоть Ия повесть и помнит, шутка остается без внимания.
Кое-что, правда, задевает ее иной раз за живое.
- Уж конечно не люблю Чайковского! - отвечает она, когда я спрашиваю о ее вкусах в музыке.- Этакая манная каша с вареньем!
- А кого же тогда? Она не задумываясь называет мне одного местного композитора-шумовика.
- Это не музыка! - говорю я.
- Нет, черт возьми, музыка! - говорит она, убегает в будку и возвращается с чем-то в футляре, зажатом в руке. В футляре - губная гармошка.
-
Сейчас сыграю вам из него! - говорит она и, усевшись по-турецки, подносит гармошку к губам. Початок, взволнованно виляя хвостом, устраивается слушать напротив.Она выдувает какофонию рождаемых металлическими пищиками звуков, взвизгивающих тире и запятых хвостом вверх.
По правде сказать, я тут же и перестаю слушать, следя больше за ритмическими движениями ее локтей, вскинутых над плечами, и наклоненного, почти закрытого кистями рук лица.
На какое-то мгновенье мне слышится, будто запятые выкрикивают некую затаенную тоску, но тут происходит непредвиденное: Початок, вскинув вверх мордку и вытянув крысиный хвостик, вдруг подвывает в тон запятым двумя пронзительными нотами, и Ия, опустив гармошку на голое колено, смеется и треплет его по спине.
Гармошка соскальзывает с колена, я поднимаю ее, стираю прилипший песок и засовываю в футляр.
Тут же случается и еще один незначительный эпизод.
Покуда мы музицируем, сидя вполоборота к морю, вдоль берега прошагивает группка «волосатых», человек пять-шесть. Один из них, вывернув шею, долго глядит в нашу сторону (ему видны из воронки наши головы), потом отворачивается и, вложив пальцы в рот, дико свистит.
Услыша свист, Ия вздрагивает, смотрит, поднявшись, вслед лохматой удаляющейся голове, и темная краска - это я вижу у нее в первый раз - накатывается на ее щеки и течет к плечам.
- Пожалуйста, не провожайте меня! -говорит она недружелюбно. И - немного спустя - еще недружелюбнее: - Что вы меня так разглядываете? Написано на мне что-нибудь?
- Разглядывал вас не я, а один из свистунов, которые только что прошли мимо. А написана на вашем лице досада, что нас видели вместе. В самом деле, скажут потом: черт с младенцем...
- Простите, - перебивает она меня с усмешкой, из которой недобро выглядывает своевольно растущий зуб - Кто именно из нас двоих черт?
- Я, разумеется! Принимая во внимание возраст.
- Вот не знаю, - говорит она с коротким смешком, - важен ли возраст для чертей, но - какая полярность представлений у нас обоих! Вы - черт? Вы - не сердитесь - старый, смешной звездочет, у которого от заданной бабушками невинности и моральной оглядки непременно бы выросли ангельские крылышки, если бы... -
она помедлила, прищурившись на меня, - еcли бы не подвержен был сам разным мелким искушениям и грешкам. А во мне - во мне, верно, с полдюжины разных хвостатых бесов и бесенят; за каждого следует геенна огненная... И прощаясь:Не целуйте мне руку! Что это еще за восемнадцатый век!
Я говорю ей что-то о приятности прикосновения, которая естественна для человека моего типа и возраста и лежит где-то посередке между этикетом и Фрейдом.
- Может быть, может быть... - перебивает она. - Но мне скорей неприятно -и все!
Я диктую перевод на русский - бережно, как если бы это был шекспировский сонет, а не нелепое описание машины, и невольно, почти без умысла, растягиваю время: вокруг блаженнейшее солнечное тепло, штиль, и над головами орущие чайки.
Она записывает, лежа животом в песок, придавив локтем блокнот и побалтывая в воздухе ногами.
Когда, чуть приподнимая голову, переспрашивает что-нибудь, узкая в форме знака бесконечности поперечина, прикрывающая ее соски, отлипает, и я отвожу глаза.
Кажется, это ее забавляет.
Чайки и соски мешают мне диктовать.
Перед последним крупным абзацем она бежит в воду, и потом мы вместе ходим по берегу, ища янтарь.
-
Это дурацкое занятие мне осточертело! — говорит она, вороша ногой выброшенные на берег водоросли. - Когда я вожу сюда экскурсии, мы всегда ищем янтарь. Отдать сделать из него брошку вдвое дороже, чем купить новую, но все ищут...Ищем и мы, покуда она не наступает на что-то, отчего у нее на пятке оказывается глубокий порез. Идет кровь.
В будке у меня аптечка, я накладываю довольно громоздкую повязку, которая тотчас же и соскакивает, когда возобновляется диктовка и болтанье ногами.
- Попробуйте еще раз! - просит она, лежа на животе и останавливая пятку в воздухе.
Во второй раз мне удается лучше, но... происходит срыв! Слишком близко перед моими глазами это каштановое, лучащееся мелкими солнечными искорками тело, и слишком умышлен соблазн. Я почти ощущаю на себе косой, через плечо, оскорбительно выжидающий взгляд.
За первым рывком-касанием - целая очередь других. Но - нет!- матерчатая влажная кромка, царапнув мои губы, вырывается, как птица из клетки, унося в клюве тепло.. Я почти задыхаюсь.
- Пошла одеваться! - говорит Ия. -Как часто, кстати, проверяете вы давление? Мой дедушка делал это непременно раз в месяц.
По пути к «фольксвагену» - молчание, и я вижу недобрую усмешку, трогающую уголок ее рта; без слов.
- Таковы все звездочеты! говорит она потом. - Вечная женственность, поклонение, Галатея, а чуть что - с Галатеи стягиваются бикини. Насколько же мы прямее и правдивее вас!
- Вы так думаете? Даже после этой... ловушки?
Она не отвечает, покуда мы не выходим уже к стоянкам. И, открывая машину:
- Ладно, квиты! Беру обратно слова. Была очень зла, почему - не понимаю.
- Ну, это ясно: как смел я предположить, что мой порыв был вам нужен. Но я и не предполагал, просто хотел проверить.
- Знаю... Вы очень умны. Нет, я злилась и на себя, что все это спровоцировала. А теперь досадно, что могла злиться на такие пустяки. Разве не все - все равно?
- Равнодушие?
- Скука! - зевнула она. Уже забравшись за руль, она трогает мое плечо через отвернутое окошечко:
- Давайте заключим с вами конвенцию на будущее. Чтобы - без всяких кинороманов и церемоний. Два существа без полу, наполовину голые из-за жары, трудятся в поте лица над переводами ради денег и любви к ближнему. А?
- Идет.
- Еще один пункт: у вас, я видела, есть камера. Не снимайте меня никогда!
- Согласен и на это.
- Значит, лады!.. И, пожалуйста, продиктуйте мне конец по телефону!
Последние слова - в буйном витке с парковальной площадки; красный задок «фольксвагена» исчезает из моих глаз, как выпущенный из пращи; на дальнем крутом повороте удерживает его только одно приземленное колесо...
И после моего звонка — дискуссия по телефону же, все насчет того же конфликта: «мы» и «вы».
-
Что, собственно, у вас есть, кроме всеотрицания? - спрашиваю я. - И этот ваш лозунг «самостоятельного хотения», он, тоже не конструктивен.- Почему? Если представить себе, что каждый, живя по собственному хотению, станет доволен, то по вашей же стадной статистике выйдет, что это будет общество счастливых. От счастья им не захочется ничего «преступать», как вы опасаетесь.
-
Не думаю. Трагедия ваша - в отсутствии идеи служения, - любого, хотя бы крохотного, но именно не самим себе. Это погубит вас!..- Вы нас очень не любите? - спрашивает она, и я мысленно вижу брезгливую складку на переносице.
- Невпопад! Напротив, люблю и, как Карл Иваныч, над которым вы давеча подтрунивали, переживаю ваши заблуждения. Их размах и аллюр мне отчасти и нравятся, потому что свойственны молодости, а молодость, как цветение черемухи, нельзя не вдыхать в себя. Не сочтите, однако, за комплимент.
- Не беспокойтесь! - говорит она и вешает трубку.
«ТЕМНЫЕ АЛЛЕИ»
Сочинитель имеет такое же полное право быть смелым в своих словесных изображениях любви и лиц ее, каковое во все времена предоставлено было в этом случае живописцам и ваятелям: только подлые души видят подлое даже в прекрасном или ужасном
.И. БУНИН
1
- Послушайте! - говорит Ия, и я вдруг впервые отмечаю про себя, что она никогда не называет меня по имени, но только вот этак: «Послушайте!», или «Хочу вас спросить», или «Знаете, что?» - словом, в этом же роде.
Может быть, то равнодушие, с которым она ощущала меня как особь противоположного пола, вызывало такую отвлеченность? В самом деле: ведь все прочие обращения - с «вичем», по фамилии, полным именем или уменьшительным - всегда содержат щепоть эмоций, уважительных
, отрицательных, ласковых или прочих. Здесь не было никаких - я был просто ей нужен.Это «послушайте!» произносит она, подходя, вместо приветствия, чуть запыхавшись и сошвыривая с ног пробковые сабо. - У меня к вам важное дело. Сейчас разденусь и расскажу.
Я уже знаю, о чем пойдет речь. Моб (мне следовало, вероятно, об этом раньше сказать) не оставляла меня информацией. Вчера вечером узнал от нее по телефону, что одно крупное местное издательство предложило Йи перевести с русского какую-нибудь занимательную книгу. «Ия, -
сказала она, - ухватилась за это и мечтает теперь уйти из своей конторы, потому что тамошний шеф въехал уже ей в печенки: предлагает кругосветное с ним путешествие, а паренек, постельный ее друг, бунтует. Она намерена обратиться к вам за советом, и я поддержала ее в этом порыве. Не правда ли, товарищеская услуга? Запишите на мое конто».Все это, кроме как про шефа и постельного друга, Ия и рассказывает мне, скинув джинсы и свитер и деловито усевшись рядом так близко, что задевает меня плечом.
- Видите ли, они хотят непременно что-нибудь эротическое из русской литературы. Вы знаете: теперь это модно, это теперь читают. Но - что? По части эротики, я думаю, в русской классике совершенная нищета. А? Могли бы вы посоветовать что-нибудь?
Эротическое из русской литературы? Это в самом деле захватывает врасплох. А нетерпение, которое ощущаю рядом, мешает думать.
- Я просмотрела арцыбашевского «Санина», это прямо умора, что казалось смелым в области секса нашим предкам полвека назад! И как бедно написано! - говорит она.
- Лучшее в части эротики у нас, пожалуй, - сцена соблазна Катюши Нехлюдовым из толстовского «Воскресения». Софья Андреевна была вне себя от того, что семидесятилетний Толстой, по ее словам, смаковал эту сцену, как гастроном вкусную еду, и называла этот роман «ненавистным». Тоже один американский квакер прислал Толстому возмущенное письмо и...
- Ах, - перебивает она меня, - ведь это только отрывок! Меня же не просили составлять антологию, но что-то целое. Неужели не можете ничего найти? Мне там же, в издательстве, называли еще «Суламифь» Куприна. Что вы о ней думаете?
- Думаю, это просто стилизация «Песни песней». Оригинал выразительнее.
- Значит, ни черта не получится! -говорит она в сердцах и встает.
Лицо у нее сейчас злое, как у медузы, ветер треплет змейками прядки волос. Но от загорелой, в искорках, кожи, от всей ее ювелирной, солнцем облитой стати в оправе песчаных дюн, сосен и голубоватого воздуха такая струится радиация, что в моей памяти взрываются разом целые залежи пережитого — в слове, красках, звуках, касаниях, и меня озаряет:
- Бунин! - говорю я. - Кажется, я нашел. «Темные аллеи»! Это как раз то, что вам нужно. Я назвал было сцену из «Воскресения» лучшим в русской литературной эротике. Отрекаюсь от этих слов, -великолепнее «Темных аллей» в этой области нет. Может быть, даже и не только у русских писателей. И, как ни странно, книжка не переведена еще на здешний язык.
- О!.. - только и произносит она и, усевшись на песок снова, забрасывает меня тучей вопросов. Сколько в «Темных аллеях» страниц? Нужно ли переводить все или только отобранное? И о самом Бунине, о котором знает совсем немного: как случилось, что автор скучной «Деревни» и очень надуманного «Господина из Сан-Франциско» стал вдруг трубадуром любовных утех?
Я совершенно сражаю ее, сказав, что был знаком с Буниным, что получил от него в подарок экземпляр «Темных аллей» и что этот экземпляр по странной случайности переплыл со мной океан и сейчас -на полке в моей здешней квартире.
Все это, вместе с последовавшим затем целым рефератом, впервые, кажется, по-настоящему привлекает ее внимание; склад ее губ и бровей выражает нечто уважительное, и я жду даже, что вот-вот она станет величать меня по имени-отчеству.
«К какому «изму» надо отнести мастерство Бунина?» - спрашивает она, и я не очень знаю, что ей ответить: когда-то в одной рецензии я назвал Бунина реалистом и получил от него негодующее письмо. Трудно определить однословно - говорю я - личное в таланте художника. Бунин же был талантом личным из личных. Пронзительная, как ни у кого, влюбленность в жизнь била в его книгах через край, и через край же
- буйство любви. Преданность красоте была почти религиозная, пантеистическая:И месяц наклонялся к балке темной,
Грустя, светил на землю, на погост,
Бог был ясен, радостен и прост.
Он в ветре был, в моей душе бездомной -
И содрогался синим блеском звезд...
Я долго рассказываю Ии о своих визитах на улочку Оффенбаха в Париже, о Бунине-собеседнике, острых его суждениях - отрицании Блока, нетерпимости к Маяковскому («Он был одарен только холуйской глоткой, ваш Маяковский»), его остроумии и злословии.
Потом ловлю себя на том, что, собственно, пересказываю ей одну из немногих законченных главок своих затянувшихся мемуаров.
А когда кончаю - она снова оказывается тесно рядом со мной и кладет мне на плечо руку.
- Скажите, - спрашивает она, - Если я подпишу контракт на эту книгу с издательством, согласны вы мне помогать? Язык Бунина, я знаю, труден для перевода, одна не справлюсь. Но работать тогда придется весь день с утра. Допустим, я возьму отпуск, но - вы? Или вы трудитесь ночами?
Мне не хочется признаваться, что давно же пишу только по утрам. Согласие поставило бы крест на моих мемуарах, на добрых отношениях с моим издателем, лишило бы всякого смысла здешнее мое житье.
Я почти ощущаю уже решимость отговориться, но и - одновременно - какую-то сладкую щекотку в жилах, а в ушах: «Запишите на мое конто!» - из вчерашнего телефонного звонка Моб.
И я
- Хорошо, я согласен.
- Из трети гонорара! - быстро вставляет она.
- Без всякой трети. Я не собираюсь наниматься к вам в литературные батраки, но только помочь.
- За так?
- За так.
- Послушайте!.. - вскидывается она, но тут же стихает, закусывая нижнюю губу, и я понимаю, что на этот раз взял верх. - Ладно, поглядим! - говорит она, помолчав, и потягивается, открывая овальные палевые, как раковинки, подмышки. -Искупаюсь и поеду за «Аллеями» в библиотеку.
- Можете взять их у меня.
- Нет, я достану. И буду читать всю ночь. А вы тоже перелистайте все вечером и сделайте отбор! - распоряжается она и бежит вниз, к прибою.
Так начинается в нашей истории эра «Тёмных аллей».
2
Она звонит мне на следующий день чуть свет, что не нашла книги и чтобы я непременно захватил на пляж свою.
Приезжает уже перед сумерками, с посеревшим лицом и усталыми скулами.
Этой способности юниц ее возраста вдруг блекнуть до изнеможенности и снова столь же мгновенно расцветать я удивлялся давно, но у нее такие контрасты были разительны.
Я решил про себя, что сегодня же вечером наведу у Моб справки, но она, усевшись, как пришла, в джинсах и свитере, начинает непривычно доверительно сама:
- Знаете, я порвала сегодня со своим бюро. Уволилась, даже и с шумом, то есть были кое-какие неприятности. Но не жалею. Мучит меня только, выйдет ли у нас с переводом? То есть не с переводом, но с книгой самой. Видите ли: они опять звонили сегодня, что хотят непременно эротики, только эротики - и ничего больше! Не обижайтесь, но я боюсь: не преувеличили ли вы этой, ну, как сказать?., прямоты, что ли, и откровенности сексуальных тем. Ведь критерии могут оказаться различны...
- Критерии мои и - «волосатиков»?
- Ну, пусть так.
- Я уверен, что они пройдут по «Аллеям», затаив дыхание. Это ведь не бульварное чтиво, но творческая правда и рука мастера.
— Вы уже выбрали что-нибудь, наверно? Расскажите мне или почитайте немного, -просит она и, закрыв устало глаза, закидывает руки за голову.
Задача нелегкая! Отобрано: «Степа», «Таня», «Генрих»., «Чистый понедельник» и кое-что еще - все подлинные шедевры русской эротической новеллы; но как их расскажешь?
Я все-таки пробую.
- Вот, - говорю я, - например, история Степы, дочери старика хозяина постоялого двора. Ее растлевает от нечего делать, проездом, знакомый полупомещик-полукупец. И облик этой девушки, почти подростка, которая влюблена в своего соблазнителя, и вся сцена сближения написаны так, что читатель будто тут же присутствует, сам-третей. Она плачет, вся в сладком отчаянии, и вам кажется, будто слезы ее капают на вашу собственную ладонь. Я не преувеличиваю: Бунин в любовной тематике могучий художник, слово его зримо и захватывает вас целиком.
Вот в другом рассказе: юноша барчук
овладевает горничной Таней, по восемнадцатому году; приходит ночью за перегородку в прихожей, где она спит. Я подчеркнул в книге несколько особенно ярких пассажей. «Она навзничь лежала на деревянной кровати, в одной рубашке и бумазейной юбчонке, - под рубашкой круглились ее маленькие груди, босые ноги были оголены до колен...... Он разъединил ее ноги, их нежное, горячее тепло, - она только вздохнула во сне»...Живопись, как видите, вдохновенно проста и жжется. Или - в новелле «Галя Ганская»: девушка пришла в мастерскую художника. Она невинна, но развращена внутренне, жаждет мужчины и, кажется, влюблена в эту местную знаменитость, от лица которого ведется рассказ:
«Я стал как попало раздевать ее, она поспешно стала помогать мне. Я в одну минуту скинул с нее шелковую блузку, и у меня, понимаешь, просто потемнело в глазах при виде ее розоватого тела с загаром на блестящих плечах и млечности приподнятых корсетом грудей с алыми торчащими сосками; потом от того, как она быстро выдернула из упавших юбок одну за другой стройные ножки в золотистых туфельках, в ажурных кремовых чулках и этих, знаешь, батистовых панталонах с разрезом в шагу, как носили в то время. Когда я зверски схватил ее в этот разрез и повалил на подушки дивана, глаза у нее почернели и еще больше расширились, губы горячечно раскрылись... »
Вот и глаза Ии рядом, я видел, уже широко раскрыты. Она складывает губы дудочкой и свистит, что должно, видимо, означать изумление.
- Я спасена! - говорит она. - Какая почти современная смелость!..
Литературное батрачество, от которого я отрекался, осуществилось, тем не менее, всерьез, на целые три недели.
Как-то сразу выяснилось, что домашние переводы Ии подолгу приходится исправлять, и решено было переводить все совместно и начисто.
Трудовой день длился шесть часов с перерывом на плаванье, пререкательные, главным образом, отступления и завтрак.
Утром я заезжал за харчем, в полдень кипятил кофе на электрической плитке, которая была у меня в раздевальной будке, и приготовлял бутерброды. В самый первый, кажется, раз Ия снисходительно занималась этим сама, но потом только спрашивала устало: «Когда ж перерыв?» -и я таскал все в нашу песчаную ямину, под зонтик, где было наше рабочее место.
Сама Ия, впрочем, зонта не признавала и постоянно выкатывалась из-под него за теневую черту: кожа ее, цвета крашенного луком пасхального яйца, была лучестойка.
- Послушайте! - говорит она в день третий, как припоминаю теперь, когда мы переводим рассказ, где герой со скалистого берега подглядывает за купающейся героиней, любуясь ее сплошным коричневым загаром. - Я не хочу сделаться пегой; это отвратительно! Неужели вам будет мешать, если я сниму хотя бы лифчик?
Она не дает мне времени сказать «да»
или «нет», а просто сбрасывает с грудей красную поперечину, и я вижу их шелковистый, светлей прочего, янтарный отлив, коралловые их мыски и ощущаю щекотные шампанские пузырики, запрыгавшие у меня где-то в жилах, и отчасти - досаду, что надо теперь привыкать, чтобы все это не застревало в глазах дольше нормального.Но я молчу, и она минуту спустя спрашивает с презрительной петелькой углу губ:
- Ну, что вы готовы бы были сказать?
- «Два сосца твои - как двойни молодой серны, пасущиеся мёжду лилиями», - хочу я отшутиться.
- Библия? Что ж, вам, конечно, пора ею интересоваться. И за цитатами удобно прятать собственные свои суждения.
— Что, интересно, хотели бы вы от меня услышать, снявши бюстгальтер? Вот есть еще одно подходящее суждение, тоже цитата — в книге, которую переводим.
- Покажите!
Я открываю страницу и тычу пальцем в строку. Она читает:
- «Груди острые, маленькие, торчащие
в разные стороны... верный признак истеричек». Хм!.. Такие, вы находите, и у меня?- Ваши, кажется, чуть потяжелее.
- Хотите взвесить в руке?
- Я придерживаюсь конвенции...
Свою нижнюю опояску она тоже сводит на нет, скручивая жгутиком. А после очередного заплыва сушит ее на песке, сидя ко мне боком, с блокнотом на коленях.
Забывшись, поворачивается в той же позиции - заглянуть в книгу, и тогда я силюсь не опустить глаза вниз и сержусь на себя за эти усилия.
- Пожалуйста, не сидите так! - прошу я ее, и она, спохватываясь, отталкивается рывком, прочерчивая пятками на песке две дужки. «Вы Карамазов!» - бормочет она сердито.
3
Одному из гениальнейших русских людей, Пушкину, принадлежит один из гениальнейших же афоризмов: «Первый признак умного человека
- с первого взгляда знать, с кем имеешь дело».В моей жизни этот афоризм
- расхожее мерило моего суждения о ближнем, которое раскалывается лишь о драматическое: «познай самого себя»...Ия умна. И неужто она действительно видит во мне только нечто карамазовское, помноженное на мои за-пятьдесят и пряные пляжные впечатления?
- Именно это одно и видит! - говорит Моб.
Мы сидим - она, Пьер и я - в их зеленой гостиной, куда меня все чаще теперь заносит по вечерам, в полупотемках от почти непрозрачного абажура и малиново струящегося пятнышка лампадки в углу.
Сидим и курим.
Моб, захватив дыму, задумчиво выдувает его маленькими гейзерчиками в потолок, и по большому ее лбу, мягкой, боттичеллиевой крутизны, пробегают, как по экрану, письмена-мысли. Я прочитываю коротенькую строку ревности и упрека, чуть подлиннее - недоумения и, совсем длинную, - дружеского сочувствия и тревоги.
- Именно это и видит! - повторяет она задорно, хотя я и не думаю ей возражать. - Прочла Ия хотя бы одну страницу из ваших книг, несмотря на то, что очень начитанна? Спросила ли раз о мемуарах, которые пишете? о вашей жизни вообще - кто вы, что пережили, чем дышите? Нет, нет и нет! Она допускает вас до себя, потому что в вас нуждается.
Мне плакать хочется, когда, подумаю, на что вы тратите время, вместо того, чтобы писать свое.
- Для писаний нужны разного рода наблюдения...
- Наблюдать за хищниками надо, не влезая к ним в клетку. А Ия... Ну - на что она вам? Она без ума сейчас от своего толстомясого Карла и несется от вас, с вашего пляжа, сразу к нему. Оба ужинают в этом портовом полупритоне, куда она, кажется, как-то и вас таскала, а потом, я думаю, он у нее до-утра. Что вы-то собираетесь с ней делать?
- Ты так кипятишься, Моб, - вступает Пьер, - будто он намерен ее у Карла отбить. Связаться человеку за пятьдесят с такой девчонкой - все равно
, что безногому покупать велосипед, на котором кататься будут другие, все это он понимает так же хорошо, как и ты.Но Моб не снисходит до шутки, в ней,
несомненно, погиб вдохновенный проповедник и обличитель.- Эти «волосатики», как вы их называете, - продолжает она, - которых Ия - от плоти плоть, - прагматисты самого упрощенного толка, себялюбцы чудовищные. Кризис отцов и детей никогда в веках не был таким болезненным, как теперь, именно из-за этого неслыханного себялюбия. Вплоть до преступления:
И на папаш
Дети глядят брезгливо:
Дескать, родитель наш
Пышно созрел для взрыва...
* Стихи Ивана Елагина.Представления о жертвенности - ни малейшего. Мы хотим... Мы требуем... Мы! Мы!.. Мы!.. Для нас!.. Эта, алчная самость вырастает у них в целую разрушительную программу, где «табу» опять же только их единственное «мы». Для «мы» и в отрицании предпочитаются самые притягательные запреты - целомудрие, половая мораль... Отсюда - разврат неистовый, оргазм несовершеннолетних, культ насилия и прочие прелести.
- Думаете вы, - перебиваю я ее, - что чувственность командует и у Ии?
- Боже мой! - всплескивает она руками. - Он спрашивает!.. Где же писательская ваша наблюдательность, о которой только что говорили?..
Этот монолог Моб вспоминается мне на следующее утро, когда Ия требует вдруг включить в нашу книгу, еще одну «темную аллею» - рассказик «Железная шерсть», оставленный мною без внимания..
Это - о медведях и леших, которые любят женщин «до лютого лакомства» и будят в них самих животную страсть.
Я возражаю, чуть раздувая свое несогласие, чтобы подзадорить ее попространнее высказаться, и впервые, быть может, она этой маленькой хитрости не замечает. Да, ей нравится бунинская живопись экстаза овладения и прелюбодейных оргий, и когда, вытянув из моих рук книгу, она порывисто и вперехват вычитывает мне про
лешего, который ещё страшнее и сладострастнее медведя, у нее горячеют скулы:«При встрече с женщиной он не токмо не боится ее, но, зная, что тут ее самое ужас и похоть берет, козлом пляшет к ней и берет. ее с веселостью, с яростью: падает она наземь ничком, как и перед медведем, а он сбросит порты с лохматых ног, навалится сзади, щекочет обнаженную, гогочет, хрюкает и до того воспалит ее, что она уж без сознания млеет перед ним»... - читает Ия, и я вижу, как несколько раз взмахивают у нее крылышки ноздрей.
- Хорошо, включим, это! - говорю я.
Книжка возвращается ко мне; на том же развороте в ней - еще несколько подчеркнутых абзацев живописной эротики.
Мысли у меня бегут по руслу, пропаханному давеча Моб; она, конечно, права: в этом современном бунте молодости против рутины голос пола звонче других голосов; но и то сказать - воинствующему модернизму щеголянье половой распущенностью сопутствовало всегда, становясь модой. Но
- как не противятся стадности даровитые одиночки?..Может быть, мысли эти долетают до Ии, потому что она неожиданно продолжает закруглившийся уже разговор:
- Понимаете... интересна у Бунина психология этих жертв
- тех, кого грубо лишают невинности. Они испытывают у него вместе ужас и восторг, плачут «сладко и горестно». Может, так и случается в жизни, но, по мне, это дико и возмутительно... Я вам скажу сейчас про себя, чего никогда не сказала бы, если б не Бунин,- считайте это тем эстетическим воздействием, о котором вы тут как-то проповедовали и которое отводит в человеке здравый смысл на задний план.Чуть помедлив и косясь на меня, взвешивая, вероятно, мою ли способность выслушать, либо свою - рассказать, она выбирается из-под зонтичной тени и садится шагах в полутора от меня на песке.
Солнце ей прямо в глаза - и она прикрывает их ладонями. Голос ее доходит до меня
- чуть приглушенно.Она говорит:
- Мне было четырнадцать лет, когда меня растлил один негодяй. Дальний родственник отца, он живал у нас в доме наездами, по каким-то делам. Был тогда, как вот теперь вы, раза в три меня старше, ожирелый такой болтун; когда говорил - в углах рта собиралась пузырями мерзкая пена. Для меня он значил не более старой мебели. Но умел рассмешить. Очень. Представлял галчонка в гнезде или пьяного за рулем, лаял, квакал лягушкой. Мне было с ним весело... Черт возьми! почему я это вам вдруг рассказываю?.. А, ладно, все равно! Как-то мы были с ним дома одни. Я
- в кресле с ногами, задрав колени, пятками в край сиденья, вот так вроде, как сейчас, а он передо мной на ковре изображает, как муха запуталась у меня в волосах и жужжит,- я трясусь вся от смеха. И вдруг он начинает целовать мне коленки! Знаете: дурочкой я не была и в четырнадцать лет, знала все, что к чему, но, Господи, даже и со сне не могла представить себе эту мразь в роли любовника. Кроме того - о, как потом я именно за это себя презирала! - понятия не имела, что именно в этой позе, в какой были мы, так легко может осуществиться сближение. Когда он схватился целовать у меня коленки, даже, помню, чуть прихватывая зубами, я оцепенела от внезапности и изумления. И в то же мгновение он вторгся в меня... Я помню: сердце у меня остановилось биться, я задыхалась, захлебывалась от этих страшных толчков; не было мысли, я ощущала только их, только их... Но потом...- нет, потом я не плакала, я пыталась перекусить ему горло - он отскочил, побежал... Я решила его отравить. Все, все было приготовлено, обдумано в мелочах: яд и как подать, но он в тот день не вернулся, позвонил отцу, что уезжает. После погиб в автомобильной катастрофе... К чему я все это? Ладно, пусть!.. Во-первых, чтобы вы знали, как ненавижу этих сносившихся развратников, которые так сладко глядят на нас, но для которых мы только вариант онанизма или борделя. Еще - чтобы сравнить с бунинской этой нотой - этой мешаниной обиды и восторга у изнасилованных. Нет, это не по мне! Я бы... Но давайте лучше работать!За переводами она почти непрерывно курит свои тонкие сигареты. В их дневном варианте, вижу я, нет никакого гашиша, но сладковатый запах их мне неприятен, и из всего Ииного существа и реквизита они единственные мои противники.
Раза два, когда она их забывает, я гоняю куда-то на чертовы кулички, где ими торгуют.
Окурки она топит рядом с собою в песке., и по утрам, до ее появления, я выгребаю их садовыми граблями.
Это неуемное курение у нее отчасти от, увлечения: она влюбилась в «Темные аллеи», она здесь
- у себя дома и находит в них все больше и больше «современно звучащих» совершенств.По ее настоянию мы переводим «Визитные карточки» - рассказ о любовном приключении на волжском пароходе одного писателя со скромной, не очень уж и молоденькой пассажиркой, к которой он ощущает одновременно и жалость и страсть.
Описание прелюбодеяния приводит Ию в восторг:
«Живот
с маленьким глубоким пупком был впалый; выпуклый треугольник темных красивых волос под ним соответствовал обилию темных волос на голове... Она наклонилась, чтобы поднять спадающие чулки,- маленькие груди с озябшими сморщенными коричневыми сосками повисли тощими грушками, прелестными в своей бедности. И он заставил ее испытать то крайнее бесстыдство, которое так не к лицу было ей и потому так возбуждало его жалостью, нежностью, страстью»...— Это, пожалуй, острее «Лолиты»! - восторженно говорит Ия.
— Вот уж немыслимое сравнение!
-
По-вашему, книга Набокова не талантлива?-
Очень талантлива, но в той же мере злокачественна. У Бунина всюду дышит его любовь к жизни. У Набокова ее нет и следа. Не пожимайте плечами! Любая мать трепещет при мысли, что дочь ее может стать жертвой преждевременной чувствительности вместо того, чтобы созреть гармонически. А «Лолита» растлила, вероятно, тысячи, десятки тысяч юниц! Вот ехал я сюда к вам через пролив на пароме - две девчушки лет по тринадцати юлили подле потрепанного кинольва в шезлонге на верхней палубе. Выламывались перед ним наперебой. И у обеих как вытатуировано на лбу под кудряшками: я - Лолита!.. Еще вспоминаю картинку - это в одном средиземноморском отеле: огромный балкон галереей, в виде буквы Г. В длинном плече - оркестр и столики, в коротком — только цветы и ковровая вдоль перил дорожка. Слежу изнутри, из окна: прогуливается пара - полудедушка с подагрическим шагом и тоже этакий лет четырнадцати прыщик с рано развитым бюстом. Когда идут мимо столиков - он опирается рукой ей на плечо, а когда ворачивают где пусто - рука его ныряет за пазушку, и я из своего укрытия вижу, как топырятся пальцы, ухватывая грудь за сосок. А у нее на кукольном личике торжество: я - Лолита?..Ладно, оставим это! - говорит Ия. -можно я снова возьму себе книгу на эту ночь?
4
С моря дул бриз; может быть, даже больше, чем бриз. - на низких грядках волн белели барашки.
Они кротко таяли, докатившись до берега, и я снова и сноза думал, что кротость, вероятно, главная прелесть этого северного моря, его ласкового песчаного
дна, его дремотного зеленоватого окоёма и волнистых палевых берегов.Ия в этот перерыв заплывала непозволительно далеко. Забегая то справа, то слева от меня и вскидываясь на задние лапы, лаял ей вслед Початок.
Там, где
-то показывалась, то исчезала темная точка ее головы, в совершенный штиль можно было разглядеть лиловатые контуры огромного города. Сейчас застилала их белесая, чуть подсиненная муть; далеко на фоне ее подпрыгивал одинокий бакен, который Ия, видимо, решила обогнуть.Она тревожила меня не только этим отчаянным заплывом. Я не суеверен, но какие-то трагические касательные мерещились мне над ее головой, как в ковбойском фильме - лассо над дикой лошадкой прерий. «Вы знаете: у Ии нелады с ее парнем, очень переживает! - звонила мне сегодня чуть свет Моб - Я ее встретила - капризна и ввалились глаза»...
Капризна Ия всегда, а худоба могла быть и от переутомления с книгой: мы работали как на стахановской вахте, перевели уж с полдюжины «аллей»; в издательстве, говорила мне Ия, их чуть ли не сразу отправляли в набор, и черновики ей приходилось перепечатывать вечерами. Значит, если, как злословила Моб, Карл у нее ночевал, сама она до заполночи должна была сидеть за машинкой.
Впрочем, многие заключения Моб были сомнительны, как я собираюсь рассказать.
Выползла Ия на берег, язык высуня, на четвереньках, и улеглась обочь нашей ямины, на скате, где лучше доставали ее лучи и ветер.
Разминая усталость, она разговаривает с танцующим рядом Початком.
Тело ее и чернь волос так вписываются при этом в окружную мозаику солнечных жженых красок и янтаря, что я не выдерживаю и, нарушая конвенцию, щелкаю подручной своей фотокамерой.
Она лежит сию минуту спиной ко мне и не замечает этого, как вообще не замечает меня. Может быть, оттого что не
замечает, и складывается у нее та непроизвольная, как у кошек, певучесть движений и контуров, от которой не хочется отрывать глаз.Я вдруг чувствую, что кто-то, помимо меня, разглядывает ее сейчас и, оборачиваясь, вижу внизу у берега Пьера. Он стоит там по лодыжки в воде в необычайно пестрых трусах и делает мне знаки.
Я спускаюсь к нему, соображая, что здесь он, конечно же, в должности подосланного Моб стукача.
- Понимаю вас!
- говорит он мне вместо приветствия. - Чертовски приятно на нее глазеть! Очень, очень мила... Я сейчас - с пляжа нудистов. Там, в бабьем крыле, позирующие наяды, которых как будто только что вывалил из своих этюдов Модильяни. А эта малютка лежит и поворачивается, как повернулась бы, проснувшись, джорджонова Венера, со всем, понимаете ли, достоинством женственности, о каком мы уж и забыли мечтать. Но как бы ей помочь не потерять всего этого?Он рассказывает потом про одну начатую им картину, а я думаю о том, как мы совпадаем с ним в мыслях об Ии и что она, хрупкая и сильная вместе, в самом деле
- из тех, кто сами в себе несут катастрофу...Когда я возвращаюсь под зонт, она, присевши на корточки у прибоя, плещет пригоршнями воду на плечи и грудь, и мне кажется, я слышу, как шипят брызги на ее раскалившейся коже.
Видела она нас с Пьером? Кажется - нет.
Поднявшись, она идет ко мне, блестя мокрой, все еще чуть посветлей остального тела грудью
- этакая живая иллюстрация бунинских «Темных аллей».- Виновата, забыла, что совсем нагишом! - спохватывается она, подойдя, и тут же сердится на себя за свой полуиспуг и опускается, как была, на песок, ко мне в профиль.
- Что вы смотрите так? В первый раз, что ли, видите голую женщину?
- спрашивает она и, не глядя, протягивает ко мне руку, в которую я должен вложить карандаш и блокнот.Я не хочу признаваться даже себе самому, что меня действительно выбивает из равномерного дыхания этот бронзовый блеск ее грудей, скатывающиеся с почти коричневого живота капельки, светло застревающие в блестящей смоли волос. Чтобы не сводило от этого губ, надо быть«волосатым» ее завсегдатаем или - лучше - родиться заново.
- Вас в этом образе вижу я в первый раз!
- говорю я тоже с досадой и берусь за книгу.- Постойте! Поболтаем немного!.. Я хотела сказать: в ваших книгах довольно много эротических мест. Что это у вас - уже только в прошлом?
- Почему
- в прошлом? Но прежде всего: вы, значит, мои книги читали?- Просматривала... В здешней библиотеке есть ведь ваше почти все. Чего не хватало
- достали мне в другом месте.- Ну и...
- Ну и
- если вас как писателя тоже интересовали темные аллеи, почему вы не продолжаете в том же духе? Почему - мемуары? Кто их читает теперь?- Пишущих по-русски на Западе вообще не читают. И не переводят.
- Гм...- сказала она, помолчав. - Вы не могли бы убить кого-нибудь, чтобы о вас написали разом во всех газетах?
-
Кого бы вы предложили?-
Меня, например. Возможны десятки сценариев: все видят, что мы вместе проводим время и, конечно, не думают, что в одних только литературных упражнениях. Ну, затем - я вас обманываю, выматываю у вас ваши все сбережения и появляюсь здесь же, на пляже, с другим. Подумайте: общая симпатия, обеспечено снисхождение. И известность!- Выгляжу я таким отчаянным честолюбцем?
Она не отвечает, глядя мимо меня, в сторону пролива, куда только что плавала,- над ребром дюн, закрывающим от нас даль, кружит сейчас чайка огромная, как Пегас.
Когда она так смотрит, Ия, ни на кого, в черноте ее глаз стоит что-то тоскливое;
оно исчезает, когда она переводит их на собеседника.- Я хочу сказать только, что у вас недурно получалась эротика. Почему вы теперь такой чистоплюй?
- Вы находите?
- Нахожу. Но, понятно, я почти ничего о вас не знаю. Вы одиноки? Я имею в виду женщину
?- И да и нет. Да
- потому что у меня в квартире, здесь и за океаном односпальная раскладушка-кровать, дне» обращаемая в кресло. Нет - потому что некоторые из тех, с кем связаны самые счастливые годы прошлого, постоянно со мной.- Не понимаю: физически или это писательский словесный трёп? Они живы!
- Живы в моей памяти, и это так же «физически», как, скажем, моя студия к Бродвее и полки с книгами.
- Вы спирит? Вызываете духов с помощью блюдечка?
- Нет, просто они навещают мое воображение, и я часами веду с ними разговор, не нуждаясь в другом общении.
- Со мной, например!.. Они старушки теперь, ваши призраки?
- У призраков есть преимущество: они не стареют
.- В общем - чепуха! - говорит она. дрогнув плечами, и недобрая петелька
складывается в уголке ее губ. - Чепуха все эти посещения и беседы а ля «Черный монах». Если, конечно, вы здоровы психически. Но что за смысл?- Думаю, что здоров. А смысл в том. что заношу все на бумагу, в воспоминания, которые; как вы знаете, пытаюсь сейчас закончить.
- Фью!.. - свистит она примирительно, — я и забыла, что разговариваю с сочинителем. Тогда только один еще вопрос: вы все говорите: «они». Была их целая бригада, ваших бывших подруг?
- Тут вы правы. Нужно бы говорить только об одной. Той самой, на которую вы так непонятно похожи. О ней сейчас пишу кровью души своей, и в сравнении с нею других можно поместить только в сноску.
- Вы могли бы рассказать мне о ней поподробнее?
- Пожалуй. Но не сейчас. И не здесь, когда солнце вокруг и простор. Мне трудно объяснить, но говорить о ней надо бы в четырех, поуже, стенах, может быть, в полумраке, когда не видно лица, ни твоего, ни того, кто тебя слушает. Иначе похоже все на предательство, а должно быть -как исповедь... Ну и, конечно, я должен сперва попросить у нее разрешения...
Она широко открывает глаза, но тут же и щурит их скобочкой.
- Снова трёп! Но - ладно. Я еще не получила аванс за будущую книгу, поэтому можете меня пригласить в «Три короля». Сегодня я занята. Завтра! Идет?..
Вечером - телефонный разговор с Моб.
Она начала - я передаю, разумеется, только конспект - все с того же надгробного рыдания над моими погибшими писаниями.
Потом шли расспросы. Меня чуть смущало это требование - держать ее в курсе моей «авантюры», как она выражалась, но мы были «союзники», и двигала ею такая подлинная забота и теплота, доходившая до меня даже через трубку, что я охотно мирился с этой интервенцией во внутренние свои дела и ее побочными толкачами: любопытством, нетерпимостью и суетой.
Как литератор я чувствовал и укоры совести: неожиданно для себя самого я начал присаживаться за свой письменный стол вечерами, после пляжного трудодня; засиживался далеко за полночь. В открытом окне плыла великолепная тишина полупустого сонного города - ни гудка, ни шороха шин, ни шагов; а каждые четверть часа - медная с колокольни капель, о которой уже писал и которая теперь по ночам стала казаться мистически вдохновительной.
И я записывал под нее впечатления за день.
Дневник, конечно же, двоюродный брат мемуаров; в отличие от них у него ничтожная ретроспекция, то есть обращенность к минувшему, временная дистанция между событием и занесением его на бумагу. Дистанция, однако, растет с каждым днем -и жанры сближаются. Во всяком случае, если не книга, на которую был у меня контракт, то что-то другое складывалось и мерещилось вдалеке.
Но я не посвящал в это Моб. Я только рассказал ей об Иином интересе к моим творениям и моей личности, который Моб недавно так категорически отрицала.
- Что ж, это может быть даже хуже того, что я предполагала, - сказала она после паузы, - если она вами действительно интересуется.
- Почему хуже?
- Как «почему»? Я, помню, спросила вас как-то, что вы собираетесь с нею делать? Теперь возникает вопрос потрудней: что собирается делать с вами она?
- Вы считаете, что я способен быть этаким ручным кроликом?
- Миленький, нет! Я знаю, что вы не такая размазня, как мой братец. Но есть ведь сила и на ее стороне. Мне рассказывали, как она выглядит там, на вашем рабочем месте, во время перерыва... «Сексу» у нее в избытке и без вас, но - чем черт не шутит! Во всяком случае поосторожнее завтра в этом притоне -там, знаете, и драки случаются, и облавы. Будьте начеку!..
5
И в притоне трех бродяг
Стало тихо в тот же час...
В притоне «Трех королей» тихо не было, и я вспоминал эти первые строчки позабытого шлягера, дожидаясь Ию у входа, откуда на набережную вылетали гам голосов и рев автоматической шарманки, и когда мы отыскали наконец столик в тесной, на двоих, нишке.
Вспоминал отчасти и совет «быть начеку», разглядывая потемки вокруг, - разноцветные плошки на столах их едва разжижали, виден был только кусок получше освещенной стойки.
Благодаря такой бдительности засек один небольшой эпизод, которого в другое время, может быть, и не приметил: мне показалась знакомой одна спина из сидящих у стойки на высоких круглых подзадниках, - широкоплечая, в лохмах большой головы. Взглянув немного спустя еще раз, увидел, что и голова эта, и тулово повернуты в нашу сторону, и из густой рыжей заросли сверлит нас пара глаз.
Уставилась им навстречу и Ия: в желтых всплесках нашей настольной плошки гневно резалась морщинка между ее сведенными бровями.
Эта дуэль глаз длилась, казалось мне, целую вечность.
Потом Ия окликнула знакомую, вероятно, подавальщицу с черным пупком на голом животе и, написав что-то на бумажной салфетке, послала ее почтарем.
- Это Карл, мой теперешний друг.. - сказала Ия, не глядя на меня и с непривычной для нее толикой смущения - Я приказала ему исчезнуть!
Мы заказали то самое, что подавали нам здесь в первый раз, - балканскую снедь с красным перцем.
Тоже и в этот вечер дым тонких сигарет, которые принесли Ии, отдавал чем-то терпким; я не мог определить чем и раза два кряду мельком заглядывал в ее зрачки. «Хотите, - спросила она, тотчас это заметив, - я подбавлю вам кое-чего в трубку? Попробовать... »
- Я признаю только один вид наркотиков: скотч.
- Ладно, тогда и я. Закажите и мне! - попросила она, сломав сигарету в пепельнице.
В счете, который подали нам часа четыре спустя, было восемь скотских напитков. Упоминаю об этом, чтобы пояснить стиль нашего застолья: оно впервые, кажется, было непринужденно, разговор тек крылато, без силков, которые мы обычно расставляли друг другу, и недоверчивости; впервые тоже многие зачины и темы принадлежали Ии, не мне, равно и вопросы, и длинные реплики.
Оказывается, в этой стране она чувствовала себя чужой, и это было у нее - как травма. «Вы знаете: очень славный народ, но никогда, никогда не признает пришельца своим. Все идет хорошо до поры до времени: отношения, дружба, и вдруг при самой невинной критике: «Ты - иностранка, это не твоя родина, тебе нас трудно судить!» А где она, моя родина? Я здесь выросла, привыкла. Иногда станет так тяжело, что сесть бы в любой самолет, в любую страну... »
- Ну а здешние русские?
- Их, с которыми можно водиться, по пальцам считая, в нашем городе семьи три.
Я с ними редко. Бывает, устраивают сходки, доклады, но скука смертная. И непременно бранятся! Кстати, вот был последний спор, и я давно хотела у вас спросить, но забывала все: «Построен ли в Советском Союзе социализм?» Вы знаете: у нас здесь социалистическое правительство, так - сравнивают... Что думаете вы? И почему вдруг заулыбались? Я хочу совершенно серьезно.
- Это я - воспоминаниям. Перед войной, помню, прежирные лозунги о построенном социализме висели у нас везде. И вот приезжает к нам из подмосковного одного колхоза знакомая старушка. Вся исплаканная: запретило ей местное начальство держать козу-кормилицу, чтобы не истребляла колхозных кормов. Мы тогда и припечатали: «С подлинным верно - социализм, который козы боится!» Я это, Ия, к тому, что иногда хорошо отказаться от всяких отвлеченностей и расчетов, а взять простейший живой пример, и все станет на место.
- Может быть, и так... - сказала она раздумчиво. - Живых примеров мне как раз не хватает. Я много читала, но вот, например, этот воздух там, в Советах, до последней войны... Не террор, это я представляю, но общая ему покорность. Как могло это быть? Неужели здешние туземцы правы, что русские по крови рабы? Ничтожная кучка людей держит в оцепенении весь народ, как удав кролика! Ни бунта, ни протеста. Мне кажется живи я там - я бы ни за что не смогла молчать. Нет! Ценою, может быть, жизни, свободы, но - лучше смерть! Ладно, оставим отвлечения, как вы говорите, но - на примерах. Скажем — вы! Были вы так же лишены мужества? Как дышали этим воздухом вы?
- Мужество - отвлеченность тоже. Есть гражданское мужество, есть мужество революционера, патриота, солдата. Все эти мужества у русских людей съел страх. Сознаюсь: я, вероятно, не способен на подвиг. Для каждого подвига нужно внутреннее его оправдание, цель... Ее не было. Я не думаю, что родился трусом. А вот когда приехал в эту войну на фронт - мысль умереть за Сталина убивала всякий намек на отвагу, всякое желание подвига. Само выполнение долга казалось опозоренным именем этого злодея...
Вы говорите: не покорились бы, лучше смерть. Как вы себе представляете эту смерть? Героические времена эшафота кончились. Даже на виселице можно было еще умереть гордой смертью. Но - не в застенках чека! Там не просто лишали жизни; там коверкали ваше тело и волю, заставляли оболгать друзей, близких, превращали в слякоть, дрожащую и безвольную, и тогда жертвовали девять граммов свинца в затылок и закапывали в какой-нибудь подлой яме, как падаль...
-
Ужасно! Кажется, я неправа...-
Нет, правы, и это еще ужасней ужасного. Я хочу сказать, что отказываясь от подвига, чтобы выжить, мы истлевали духом. Тоска по подвигу - живая вода хотя бы малого искупления. Но мы молчали, когда надо было крикнуть палачам «нет!», голосовали за казни невинных, предавали друзей, то есть, значит, предавали самих себя - самый страшный вид предательства. Незадолго до войны у меня отняли и погубили самое дорогое, чем обладал, что боготворил, и я, презирая и ненавидя убийц, продолжал садиться с ними за общий стол.-
Но, послушайте: когда наступила оттепель, появились же все-таки смелые?-
Одиночки!.. Которым, кажется, нет и не может быть пока продолжателей. Есть у Мережковского строчки, словно бы прямо к этому случаю:Дерзновенны наши речи,
Но на смерть осуждены
Слишком ранние предтечи
Слишком медленной весны...
Потемки вокруг нас, вместе со столики, плошками и шевелюрами, будто взбивал кто-то гигантской мешалкой. Потемки плясали!
Ия молчала, машинально вторя их ритму беззвучными щелчками маленьких пальцев. Потом выхлебнула крутыми глотками свой стакан и заказала другой.
- Хочу больше знать о вас лично,- начала она.- Вы обещали рассказать мне об этой вашей подруге, которая будто бы была на меня похожа. Как ее звали?
- По паспорту - Ия, как и вас.
- Быть не может!
- Представьте. Удивительных совпадений на свете гораздо больше, чем мы можем предположить. Но, повторяю, это только по паспорту, по крещению. В быту её звали Юта.
- Никогда не слыхала такого имени. Она была русская?
- Да, по отцу. Мать у нее - грузинская княжна.
- Скажите, она... это ее, говорили вы, у вас отняли?
- Это ее.
- И она умерла?
- Не знаю.
- Вы же сказали: погибла.
- Погибла для себя, для меня, для всех - судьбой, душой, прелестью, но, может быть, еще и жива. Ее арестовали месяц спустя после ареста родителей и сослали.
- Вы не узнали куда?
- Узнал. И название лагеря - в самой дикой сибирской глуши, и приговор: десять лет, без переписки. Собрался к ней ехать, но началась война.
— И так больше ничего про нее не знаете?
— Увы, знаю больше. Вот только сумею ли рассказать...
— Если вам неохота...
— Не неохота, а просто - в первый раз. Здесь, видите ли, тоже одно из самых невероятных совпадений. В плену, в лагере, где я два года сидел, встретился мне один ветеринарный фельдшер с каким-то даже военным званием, но совсем не воинственный - невзрачный такой пожилой человечек с тихим голосом и нежной душой, вроде Касьяна в Красивой Мечи, если помните Тургенева. Звали его Кузьмич. Помогал мне подсчитывать покойников для рапорта в лагерное управление. А я писал ему по-немецки прошения о переводе в какую-то кавалерийскую часть, по специальности... И когда писал, с разными анкетными сведениями, оказалось, что был он в том самом лагере, где Юта, работал в санчасти вольнонаемным после срока, который получил, кажется, за приверженность к церкви. С началом войны послали его на фронт. Так вот, этот Кузьмич... Тут начинается самое страшное.
- То, что он вам рассказал?
- То, что рассказал. В их лагере было два женских барака. И дикий в этой связи произвол, настоящий торг рабынями, более бесправными, чем когда-то черные, потому что работорговцы - сама предержащая власть. Когда случился новый этап, обязательно отбирались кто покрасивей и посвежей, и происходил дележ. Раздевали, конечно, для якобы обыска, либо гнали голыми в баню сквозь строй глаз, или - под предлогом санитарной проверки. С Ютой случилось последнее - ее вместе с одной манекенщицей из ГУМа, дружившей с каким-то иностранцем, отвели в санчасть. Приглянулись обе, оказывается, не более не менее как самому начальнику лагеря, и он решил выбрать... Там объявили им, что подозревают у них «микроспорию» - никогда раньше не слыхал о такой болезни: вроде стригущего лишая на волосяных, главным образом, покровах, - объяснил мне Кузьмич. Потом... У меня весь рассказ его в памяти врезан, как клинопись, ни слова не могу изменить. Потом, говорит он, «велят им раздеться, и вот», - говорит, - «взялись мы их обглядывать, я и лагерный врач, тоже из зэков, оба в белых халатах, а начальство, главный хозяин, тут же в дверях, руки за спину... Манекенщица - та вроде с врачом и ничего, только щекотки боится, а мне - Юта пришлась. Елозию вокруг ее на коленках и твержу сам себе: «Что ж ты, коновал, знаешь ведь сам, что она вся - как яблочко, без единой червоточинки! Что ж ты представляешься, шаришь ее своими погаными лапами, волосики продуваешь?» А она - ну, скажи, как козочка под ножом, вся трясется, дрожмя дрожит с головы до ног. Глянул я вверх - губы белые, нижняя губка насмерть зубами закушена, и капелька кровяная повисла, вот-вот скапнет... И тут, поверите ли, я - как вдруг заплачу! Подкатило вдруг к горлу, ни выдохнуть, ни сглотнуть, слеза глаза застит... Прижал руками лицо, чтобы не завыть, удержаться, поднялся. Спасибо, аккурат тут врач со своей кончил и про обеих полным голосом самому доложил. Приказал «сам» проверить их еще по венерическим и Юту - к нему - отдельный дом у него, пять комнат - уборщицей. И сифилисом ее заразил - был в самой что ни на есть скверной стадии, препараты вкатывали в него, как в прорву... А она была целочка».
Я рад был какофонии визгов и топота, заполнившей паузу, когда кончил, и тому, что Ия молчала, не задавая вопросов.
В пляшущих потемках мелькнул голый живот нашей официантки, и я сделал ей знак принести еще виски.
- Допейте лучше мое, - пододвинула мне Ия стакан, - потому что мне пора уже уходить.
Были очень хороши в этом городке июльские ночи — голубоватые, с воздухом, отдававшим чуть рыбой и водорослями, соленым на вкус...
Мы миновали музейный квартал, вымощенный средневековым булыжником, теперь шли по набережной. Здесь небесную прозелень резали, словно тушью вычерченные, шеи подъемных кранов; качкие огни бакенов строем, постепенно сужаясь, убегали в чернь бухты.
Мы остановились на них поглядеть.
- Это кошмарный сон, ваша история - сказала Ия. - Этот плачущий ветеринар. Что с ним стало?
- Умер от дистрофии. Перед смертью рассказывал про Юту еще и еще, все в тех же самых словах, будто казнил сам себя. «Как козочка под ножом! Как козочка»... - выговорит и плачет. Было невыносимо.
- Скажите, вы никак не могли предупредить это несчастье? Там, в Москве? Помочь как-нибудь?
- Может быть, и мог. Но - не помог!
- Как это?
- Чтобы предупредить ее арест, было, может быть, достаточно, чтобы я на ней женился.
- Ну и?..
- Ну и я не женился, потому что был уже женат.
Она широко раскрыла глаза, пытаясь разглядеть мое лицо, и тут же заторопилась:
- Пошли, мне надо скорее домой. Потом задам вам кучу вопросов. Хочу знать подробно, как было все прежде, до самого трагического. Непременно!
- У меня эта история записана в мемуарах. Две целых главы. Если хотите, могу принести. Мне это удобнее, чем рассказывать.
- Да, да, очень хочу! - Она все ускоряла шаги, не скрывая какой-то одолевшей ее тревоги. Мы почти добежали до дома, где она жила и куда я ее как-то раз отвозил.
- Так принесите завтра две ваши главы! — повторила она, кивнув мне. В окнах ее комнаты горел свет.
6
Наутро она опоздала на целый час и, торопко стянув с себя джинсы и свитер, попросила меня приготовить чай и бутерброды — с таким видом, словно в том, что она не успела дома поесть, был виноват я. Насытившись, достала блокнот с целою кипой вкладок и стала искать место, где накануне остановились.
Она долго не снимала, как обычно, верхней своей поперечины, хотя солнце палило уже на совесть; потом все-таки, чуть поколебавшись, как я отметил, стащила и кинула ее на песок, - и тогда на левов ее груди я увидел багровый, как цвет татарника, кровоподтек.
- Карл... - выдохнула она сквозь зубы, перехватив мой взгляд. - Этот дурень, представьте, вообразил, что... В общем, я его выгнала. Но - давайте, давайте работать! И будем сегодня, пожалуйста, без перерыва, ладно? Чтобы нагнать!
Весь этот день она огрызалась на меня, как хорек.
Мы переводили один из лучших в бунинской книге рассказ - «Чистый понедельник», начатый нами еще вчера. Рассказчик влюблен в юную московскую красавицу, облик которой выписан поистине говорящими красками, какими, кажется, только один Бунин и обладал. Эта «царь-девица», полу-гетера-полураскольница, девственной своей неприступностью чуть не сводит героя с ума; потом, в вечер чистого понедельника, вдруг отдается ему и через ночь - исчезает. Он узнает позже, что она ушла в монастырь.
«На кирпично-кровавых стенах монастыря болтали в тишине галки, похожие на монашенок; куранты тонко и грустно играли на колокольне... Солнце только что село, еще совсем было светло, дивно рисовались за золотой эмали заката белым кораллом сучья в инее, и таинственно теплились вокруг нас спокойными, грустными огоньками неугасимые лампадки, рассеянные над могилами».
Великолепный этот пейзаж вызвал целую бурю: когда застрял на нем у нас перевод из-за поисков слов, Ия потребовала его выкинуть. «Кому нужны в наше время пейзажи? Этот русский, барский девятнадцатый век! Декорации, блеф, герани на подоконниках в комнате самоубийцы! Никто этого пропуска и не заметит!»
Встретив отпор, она долго сидит с гадкой полуусмешкой. Черные, даже немного зловещие своей чернотой, как сказал бы Бунин, пряди волос, свисая со лба, закрывают от меня ее лицо, и на некоторые вопросы она просто не удостаивает ответить.
И когда кончили с пейзажем:
- Не понимаю, к чему вы выбрали этот рассказ! Какая старомодная облысевшая романтика! Культы, культы... Культ любви, которая будто бы «сильна, как смерть», а не просто зов тела. Культ обладания! Культ девственности - московская эта весталка, которая не сберегла ее и спряталась в монастырь. Экая чепуха и пещерность! И что видят романтики вроде вас в физиологической невинности, чего не было бы у женщины, сделавшей полдюжины абортов?
- Не знаю, с чего и начать. Скажем - о девственности, то есть я имею в виду юниц. Эти юницы, если не искажены ничем, всегда прекрасны. В них не успевает еще расцвести красота, но есть подтекст, ожидание, неизведанное, и нагота их - лучший этюд чудотворицы-природы... Теперь - о любви: «Сильна как смерть» - заглавие не только мопассановского романа, но множества живых! Зов тела становится зовом души. «Встретили меня стражи, обходящие город: «Не видали ли вы того, кого любит душа моя?» Знаете ли вы, сколько тысячелетий назад написаны эти строчки? Молитвы тела оказываются молитвами духа, и вы, конечно, помните, сколько великих творческих свершений, которыми гордится человечество, были вдохновлены этими молитвами, сладким благовестом любви и горьким - смерти, которой всегда на крайних взлетах своих касается любовь... Я выражаюсь барочно, но на то и романтик - как угодно вам меня величать. Ромео и Джульетта, Манон Леско, Анна Каренина и ростановский Сирано де Бержерак... тема всех этих образов - тема любви и смерти, именно в таком соседстве любовь излучает свет... Акт обладания! Да, он возносился романтиками к сказочному замку Тамары. Чертог Клеопатры, в котором она продавала ночи своей любви, был именно «чертог» и «сиял»! Даже у любимого вами Маяковского с его похабным «Мария, дай!» торжество любви совершалось не в подворотне. Почему же ваши современники, которых, по вашим словам, вы представляете, перенесли это торжество в нужник? Из таинства сделали физическое отправление, которое преподносят как зрелище на киноэкранах и в жизни? Физические отправления обычно совершаются скрыто от посторонних глаз, и даже кошки, одни из самых чистоплотных животных, не испражняются и не совокупляются на виду у всех...
- Черт возьми, вы красноречивы! - сказала она и потянулась ко мне с сигаретой во рту прикурить. - И вижу в первый раз, что вы будто сердитесь. Почему? Уж не доступность ли «таинства», по вашей потешной терминологии, вам так досаждает? Мол, нынешним все можно, а я, увы, опоздал!.. Ну ладно: вы, трубадуры отжившего поколения, любили разных своих Беатриче в чертогах и ползали перед ними на четвереньках. Позвольте же теперь «волосатым», как вы их называете, любить нас как и где мы хотим!
- Со швыряньем на землю а ля некий модерный Пан и с использованием добавочных, предназначенных для других отправлений скважин?
- Браво! Браво! — захлопала она в ладоши. - Почти наш язык! Вы, несомненно, растете! Да, пусть со швыряньем, если мы так хотим.
- А для не-Панов, склонных к коленопреклонениям ничего? Крохи со стола?
- Может быть.
- Как Початку?
- Не пускайтесь в двусмысленности, говорите прямее! Если в эти свои намеки помещаете вы самого себя, то - да, может быть, когда-нибудь я и пустила бы вас под самый краешек своего одеяла. Но вы-то, поскольку вас знаю, не захотите «крох со стола!.. »
Бесенок утих в ней только к концу дня, когда мы, в самом деле почти не переводя дыхание, покончили с «Чистым понедельником».
Тут она даже вспомнила про мои мемуары.
- Я не расспрашиваю вас насчет вчерашнего, что рассказали, но вы принесли надеюсь, обещанное?
- Да, одну только главу. Пустяки, но передает воздух, которым мы когда-то дышали. Ко второй мне захотелось кое-что добавить, принесу завтра.
- Непременно! - сказала она, влез; в свой красный «фольксваген».
Я привожу эту главу ниже.
«ПОКА»
Эта серо-черная девятиэтажная туша была линкор, и восемнадцать пилястров как восемнадцать орудийных башен высились по правому ее борту...
А. СОЛЖЕНИЦЫН, «В круге первом»
1
Конечно, я вздрогнул, как вздрогнули бы и вы, если бы кто-то вдруг подошедший сзади положил руку на ваше плечо. Добавьте к этому полночь, скупые московские фонари, и вы с вашей подругой, торопясь и толкая друг друга локтями, разглядываете на щите объявлений неясный в полупотемках переполох афиш.
Я вздрогнул и обернулся, и тогда стоявшедший за мной коротышка в полувоенной форме, которому надо было, вероятно, подняться на цыпочки, чтобы дотянуться до моего плеча, снял свою руку и сказал тенором, поскрипывающим на ударных гласных:
- Пройдемте со мной, гражданин!..
Многоточие обозначает здесь короткую паузу, в которую прошуршали в моем воображении шины «черного ворона» - кошмара тогдашних московских ночей, в которую Юта, моя спутница, успела спросить испуганно: «В чем дело?»; в которую я пытался разглядеть блеснувшее на меня очками лицо и, не разглядевши, послушно повернулся за ним.
Да, теперь, много лет спустя, я с недоумением и досадой решаю этот кроссворд своей прошлой жизни из пересекающихся «почему?» и «как это могло быть?», припоминаю и это, сейчас непонятное, - что так сразу подчинился идти и, только уже шагнув, спросил в свою очередь:
- В чем же все-таки дело? Не оборачиваясь, он сказал:
- Вы срывали со стенда плакат с портретом товарища Сталина. И уничтожили бы, если б я не помешал...
Эта вторая пауза была еще короче. Помню почти беззвучное «ох!» Юты и ее руки, обхватившие мою чуть выше локтя, так что я почти протащил ее за собою несколько шагов.
- Вы что, галлюцинируете по ночам? Я не дотрагивался ни до какого плаката!
Он молчал, и мы продолжали идти к Кудринской площади, где, я знал, помещалось отделение милиции; в широкую и мутную тишину Садовой сыпались шорохи четырех подошв и щелк Ютиных - на босу ногу - лодочек, которые далеко отлипали от ее пяток на каждом шагу и особенно вызывающе невпопад цокали теперь об асфальт.
Коромысло возмущения и тревоги качалось во мне, и - едва представимый контраст того, что было всего минут двадцать назад, и того, что, может быть, ждало теперь впереди...
Двадцать минут назад была идиллия московского дворика у Девичьего поля, с уже лопнувшими почками сиреневых кустов и сквозь них звездным небом; открытое в этот дворик окно в закуте, где жила Юта, выгороженном фанерною перегородкой в комнате ее родителей, и мы подле окна за бутылкой кахетинского, которое покупалось для меня, и шепелявой музыкой самодельного приемника. Затем - телефонный звонок в коридоре, на который Юта спешила всегда сама обслуживая ещё полдюжины живших в квартире семейств, - и после несколько удивленных: «Да что вы!
Быть не может!» - ее взволнованное мне: «Знаете, у Дома архитектора, на стене объявлений, это где-то на Новинском бульваре, - анонс о выступлении нашей балетной труппы. И говорят, что я там, моя фамилия. Я должна увидеть сама, пожалуйста! Мне очень хочется!»Если у вас никогда не было любимой, собирающейся стать балериной, вы не знаете, какое место, пусть даже в самой прекрасной душе, может занимать тщеславие!.. Мы сорвались тут же, в чем были, - туфли на босу ногу, и я без галстука и позабыв папиросы... И вот: асфальтовый разлив ночной Садовой, и - цок-цок-цок - Ютины каблучки, и, кажется, она сейчас чуть не плачет...
А коротышка все еще не удостаивает ответом.
- Я вам задал вопрос! - говорю ему в затылок.
- Вы дадите свои объяснения где полагается!
Давать объяснения не пришлось.
В полутемной приемной милицейского участка, куда мы вошли втроем, дремал на скамье дневальный милиционер, поднявшийся нам навстречу.
Остальное вспоминается мне теперь, как кинофильмовый стремительный репортаж: заспанное лицо дежурного за перегородкой в окошке, потом там же только одни его освещенные сбоку руки, холопски, как мне показалось, державшие удостоверение коротышки; потом — те же руки, схватившие химический карандаш, и коротышкин поскрипывающий голос: «Задержанный иною у доски объявлений Дома архитектора гражданин с остервенением срывал с нее портрет товарища Сталина»... Потом - перекрывающий наши с Ютой протесты начальственный оклик: «Помолчите покудова, граждане!» - и кивок дневальному на меня: «Отведешь в номер первый!»
Он был очень юн, этот перенявший меня дневальный, и плесняв, как сказала бы Юта про его веснушки, если бы могла что-нибудь разглядеть.
Но она шла за ним, изо всех сил сдерживая слезы, а перед дверью, за которой мне надлежало исчезнуть, в отчаянии обхватила меня за плечи: «Что делать? Скажите же, что?.. » - спрашивала она, и я беспомощно снимал с плеч и целовал ее руки.
- Вот если бы вы могли принести мне сюда папирос! - сказал я, и она умоляюще вскинула на милицейского паренька мокрые ресницы.
«Номер первый» была вытрезвиловка с оплетенной проволокой электрической грушей и двумя топчанами по стенам. С одного летел задышливый храп. Пахло сивушным дыхом и блевотиной.
«Папирос! Папирос!.. » Как это часто случается в минуты потерянности, все во мне заплелось вокруг двух-трех вожделенных затяжек, способных всколыхнуть волю, погнать мысли на какую-нибудь спасительную стезю.
А сейчас они, мысли, бежали по полутемной Садовой, за Ютой вслед, за чечеткой ее каблучков, заглядывая в ее все еще, верно, плачущие глаза.
Позволят ей передать папиросы? По веснушкам, за дверью, только что ползало, кажется, что-то вроде сочувствия; даже, пожалуй, и изумление с полуоткрытым ртом. Немудрено, в общем-то, потому что этот раствор ее глаз, темный и теплый под взмахом щедрых ресниц, на кого уставлялся - всегда производил впечатление.
Сам я влетел в этот раствор, как в силок, осенью минувшего года.
Это была одна тогда еще не прихлопнутая пивная с воблой, моченым горохом и эстрадой полуцыганского пенья и танцев. Юта отплясывала там нечто весьма эксцентрическое с острым названием «Тгеs mоutarde» (по-русски получается «очень горчица»; прыщавый объявитель произносил «трамутар»).
Я смотрел и не верил глазам: как попал сюда этот маленький самородок? Меня особенно пленили взлеты ее рук и ресниц, когда в нескольких музыкальных пиано-паузах она, вытягиваясь в струнку и сбочив голову, выписывала пуантовым петитом полукруг, расплескивая