Михаил Шевердин

 

САНДЖАР

НЕПОБЕДИМЫЙ

 

РОМАН

 

 

Государственное издательство УзССР

Ташкент 1954

 

 

Художник Вл. Кайдалов

 

 

OCR и вычитка – Давид Титиевский, июль 2008 г., Хайфа

Библиотека Александра Белоусенко

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Часть 1

 

 

 

I

 

Потухал за темной грядой барханов багрово-желтый закат. Одинокое дерево, последнее дерево оазиса, тянуло к небу иссохшие ветви, похожие на руки скелета.

Конь ступал по проезжей кишлачной дороге с колеями арбяных колес, со следами подков на пухлой пыли, с отпечатками широких верблюжьих ног.

Незаметно среди кустиков бурой колючки дорога рассыпалась на узкие тропинки, выбитые в степном дерне копытами баранов и коз. Полуразвалившаяся мазанка с шестом на крыше и холмики могил говорили, что где-то близко, быть может, есть человеческое жилье. Но людей не было видно.

Вечер не принес прохлады. Зной. От лошадиной гривы тянуло терпким запахом конского пота. Надоедливая муха назойливо липла к щеке. Седло стало неудобным. Шаг коня нет-нет, да и сбивался.

— Смерть твоему отцу,— бормотал всадник, с трудом шевеля потрескавшимися, иссохшими губами.— Как была бы уместна сейчас сочная дыня...

Два дня путешествия, похожего на бегство, два дня лишений и горьких мыслей под жестокими лучами солнца. Конь измотан, клонит ко сну, веки слипаются, из тьмы подсознания медленно выбираются первые отрывки сновидений...

Вздрогнул, потянул к себе повод. Чуть слышно, где-то очень далеко, то нарастал, то затихал грохот артиллерийской канонады.

5

 

Всадник посмотрел назад, в сторону далекой Бухары. Но, насколько хватал глаз, видны были лишь желтовато-пегие, словно облезлые бока верблюда, холмы. Последнее дерево осталось позади, расплылось в пятно. Кругом ни кустика.

Из сумерек выплывали развалившиеся глинобитные стены.

Всадник снова тронул коня. К горлу комом подкатила злоба.

— Проклятие вашим отцам,— шептал путник.— Рабы осмелились роптать на слуг эмира, испытывать терпение тени аллаха на земле. Раньше жили вы здесь, стояли ваши дома, шумел базар, а вот сейчас осталось лишь немного глины и камней. Сильна карающая рука.

Голова путника невольно повернулась на юг. И сразу отлетел сон. Что это? Отблеск потухшей зари?

— Зарево. Горит благородная Бухара. Горит тысячелетняя Бухара!

Злобно подхлестывая камчой лошадь, он ехал дальше мимо развалин.

— Душить надо, резать, давить надо...

Блаженные времена священного эмирата!.. Тогда зарево стояло над степью. Всего год назад здесь землю топтали подковы коней, неслись истошные вопли женщин, валялись в пыли раздавленные копытами лошадей младенцы. По велению эмира! Так было приказано, и так было нужно.

А он — Али-Мардан-бек, носящий громкий титул диванбеги — высокого министра эмира, сидя на коне, взирал равнодушно на стонущих мятежников. Он был непреклонен...

Пришли когда-то сюда люди. Оживили пески. Побежала по арыкам вода. Дехкане слепили из глины мазанки, построили дома баям, имамам, воздвигли мечети, лавки. Зашумел кишлак.

Тень падала от карагачей, плескалась рыба в глубоких хаузах. Цвел персик. Танцевал сладостный танец юноша.

Но... одно движение руки эмира,— и нет богатого кишлака. Скалит зубы в пыли желтый череп. Осыпаются стены домов. Ползет черная черепаха. Еще десятилетие — и на месте селения останутся только холмики да

6

 

черепки глиняной посуды. Кто тогда вспомнит о людях, живших здесь?

Мимо, смутно белея в сумерках, проплыл бархан. Из песка торчал полузасыпанный минарет кишлачной мечети.

Конь поднялся на гребень песчаного холма. Всадник долго смотрел на юг. Зарево стало больше и выше. Видно, пожар разгорался.

Где сейчас эмир? Если город горит — эмира там нет. Кто бы мог подумать, что властитель, одно слово которого заставляло трепетать миллионы людей, потеряет в несколько часов и столицу и власть. Но... кто знает, что записано на скрижалях судьбы!

И Али-Мардан вспоминал поручение эмира, его напутственные слова:

«...Доставить мне драгоценности, где бы я ни был. И сделать так, чтобы никто не нашел даже следов рудника. Без нашего дозволения ни одна собака чтобы не притронулась к нашему достоянию. Помни, что лучшее из молчаний — молчание могилы...»

Долог путь в пустыне. Ноги коня уходят в песок. Тьма опускается на землю. Воздух делается густым и тяжелым. Мучит жажда. На зубах скрипит песок. Одежда тянет плечи пудовой тяжестью. Поступь коня становится неуверенной, тряской. Кажется, что нет конца дороге, что едешь уже вечность и что ехать нужно еще вечность.

 

В эти тревожные, полные волнений дни над всеми дорогами цветущего Бухарского оазиса стояли с утра до поздней ночи облака белой пыли. Кишлаки опустели, базары замолкли. Дехкане шли туда, к «сердцу земного круга», к благородной Бухаре.

Неясные слухи бродили из кишлака в кишлак, из вилойята в вилойят. Говорили, что оплот эмиров — Бухара — осаждена восставшим народом и красными богатырями.

Лица людей, шедших по дорогам, были сумрачны и полны решимости. Многие несли оружие: дедовские пищали и фитильные самострелы на треногах, изогнутые сабли, толстые палицы с тяжелыми чугунными шарами на ремешках. Трудовой люд поднялся против эмира.

Завидев всадника в черном бархатном халате, увешанного дорогим оружием, прохожие отбегали в

7

 

сторону, на обочину дороги и отвешивали глубокие поклоны.

Али-Мардан ни с кем не заговаривал. Люди молча пропускали его. Только изредка, уже за спиной всадника, раздавался приглушенный возглас:

— Али-Мардан, сам... кровопийца...

Или кто-нибудь говорил сквозь зубы:

— Гадина...

Но Али-Мардан словно не слышал; он только подхлестывал коня.

Дальше и дальше... Туда, где кончается зелень оазиса и где вплотную к полям и садам подкрадываются красные пески пустыни Кызыл-Кум. Все реже кишлаки, все чаще плоские пустыри, белеющие налетом соли.

Черного всадника в те дни видели и запомнили многие.

У старой мельницы он попросил воды. Оробевший старик-мельник подошел с грубой глиняной пиалой в руках.

— Быстрее, ты! Кому подаешь?

Али-Мардан в бешенстве ударил мельника камчой по спине...

Никто не видел и не знал, где провел ночь одинокий путешественник. Но на рассвете второго дня он неожиданно выехал из тополевой рощи, перепугал до смерти двух базарных торгашей и исчез так же внезапно, как и появился.

К вечеру Али-Мардана видели в степи, у развалин древнего города. Черный силуэт всадника резко вырисовывался на фоне пылавшего заката. Фигура верхового делалась все меньше и меньше. Вот она стала совсем маленькой — всадник повернул коня и еще несколько минут двигался по самой линии горизонта, на грани неба и земли. И внезапно пропал.

Больше никто в тех местах Али-Мардана не видел, и память о нем, самом жестоком из придворных эмира, сохранилась только в мрачных легендах.

Говорили, что Али-Мардана поглотили красные пески, что его пожрали злые дивы пустыни.

 

II

 

Неистово залаяла собака.

Всадник напряженно вглядывался в черный провал между двумя барханами. В темноте склоны их шевели-

8

 

лись. С трудом можно было разобрать, что это отара овец. Слышался плеск воды, бульканье, блеянье; скрипел блок колодца.

Али-Мардан облегченно вздохнул. Он не заблудился, он на верном пути. Раз овцы — значит вода, отдых...

— Кто? Кто?— крикнул из темноты голос.

— Именем повелителя правоверных...

Тот, кто живет близ реки или даже у самого маленького арыка, тот не знаком с изнуряющей жаждой пустыни. Но он — житель оазиса — не знает и незабываемого ощущения — утоления пламени во рту, раскаленном, как кузнечный горн.

Пусть вода будет мутная, солоноватая. Пусть она припахивает кожей бурдюка, пусть в ней плавают какие-то стремительные букашки... Никакой напиток не может сравниться с водой, утоляющей жажду путешественника в знойных песках.

Собака, надрываясь, прыгала около храпящего, пятившегося назад, коня. Рядом беззвучно выросла фигура человека.

— Воды. Пить,— с трудом проговорил путник.

Он долго пил тепловатый и очень кислый айран из большой деревянной чашки и, только напившись, тяжело и неуклюже сполз с коня.

Высокий старик, проворно отвешивая поясные поклоны, вел коня под уздцы и почтительно указывал путь знатному гостю.

— Эй-эй, Рустам, кошму, тащи кошму его милости, еще одеяло...— кричал старик.

— Что за местность?— спросил путешественник и, кряхтя, опустился на подстилку.

Он сидел в тени, но отсветы пламени костра часто вспыхивали на серебряных украшениях темнолилового бархатного пояса и дорогого оружия.

— Великий бек,— лепетал старик, потирая трясущиеся руки,— великий, могущественный, мы только пыль на пути ваших благородных ног. Вы осчастливили своим посещением пастушеское селение Кош-Как, что лежит в степной стороне Шафриканского вилойята...

Странен и дик был вид старика. Его одежда состояла из лохматой шапки, покрытой клочьями вылезающей шерсти, и вонючей козлиной шкуры с двумя дырками для рук. Пастух был бос. Под его нависшими бровями

9

 

горели черные глаза. Оттопыренная нижняя губа и длинная тощая бородка придавали лицу хитрое выражение,

— Куда направляетесь, ваша милость?— вдруг проговорил он.

— Молчи! — оборвал его Али-Мардан, и старик снова согнулся в поклоне.— Молчи, нищий, не задавай неподобающих вопросов. Я выполняю поручение его величества эмира.

Старик и подошедшие пастухи упали ниц и на мгновенье замерли.

Али-Мардан чуть заметно усмехнулся в черные с проседью усы.

«Покорные рабы,— подумал он.— Раб останется рабом, которому нужна плеть».

И он произнес очень громко и важно:

— Велика сила аллаха и его наместника на земле — великого нашего повелителя. Нет ничего, страшнее гнева его. Каждый да повинуется установленным законам.

— Эй, бек!— прозвучал в темноте из-за костра молодой голос.— Достойнейший бек, степь разносит слух... Пришли люди Ленина — большевики и помогли рабам и нищим. Народ поднял руку против наместника пророка, люди вошли в город и прогнали его величество из арка.

Али-Мардан вскочил. Из горла его вырывались сдавленные звуки.

— Кто сказал... осмелился сказать?— наконец выкрикнул Али-Мардан.— Пусть встанет сюда, к костру.

Пламя костра освещало седобородые изможденные лица, глубоко запавшие глаза, провалившиеся щеки, борозды морщин, беззубые рты. С напряженным вниманием вглядывались люди пустыни в пришельца. Огрубевшие, покрытые канатами набухших жил руки сжимали суковатые дубинки и пастушьи посохи.

Все тот же старик засуетился, закланялся и, подобострастно прижимая руки к животу, заныл:

— Мой бек, достопочтенный бек, не причиняйте себе огорчений, слушая болтовню молокососа.

— Сюда, пусть выйдет сюда!— неистовствовал путешественник.— Я хочу посмотреть цвет его крови. Иди сюда, собака!— крикнул он в темноту.

Старик залебезил.

— О господин, он только ничтожный пастух, молодой подпасок, невежда. Санджар, сирота Санджар...

10

 

— Удавить его. Осмелившийся оскорбить повелителя погибнет смертью собаки... Приказываю!

Лица стариков отшатнулись в полумрак. Пастухи забормотали что-то. Они совещались.

— Нет, нет!— крикнул все тот же юношеский голос.

Молодой пастух вступил в круг красноватого света костра. Санджар был высок и крепок. Он кутался в накинутый на плечи чекмень, и весь облик его дышал достоинством. Хотя пастух старался и вида не показать, что он напуган, подбородок его вздрагивал, глаза тревожно бегали.

— Что я сделал, ваша милость!

— На колени, несчастный. Эй, старики! Снова выдвинулись вперед бородатые лица.

— Свяжите ему руки... так. Кто здесь хороший мясник? Ну!

Никто не отозвался.

— Эй, вы, прирежьте этого продавшего себя неверным, убейте его, а голову насадите на высокий шест. Пусть все видят, как карает эмир. Кто из вас мясник?

Жутко было смотреть на черного в блестящих украшениях человека, беснующегося при багровом свете костра.

Еще через минуту пастух стоял на коленях со связанными руками, низко опустив голову. Веревка была ветхая, сильному юноше ничего не стоило разорвать ее. Но страх перед власть имущим, воспитанный поколениями, парализовал силы Санджара.

Опять заговорил суетливый старец. Униженно кланяясь, он сообщил важному господину, что мясника сейчас нет.

— Да простит великий бек, мясник сейчас в степи. За ним немедленно пошлют. Проклятого болтуна, пусть сгорит могила его отца, до приезда мясника бросят в сухой колодец. А там, утром, если угодно его могуществу, Санджара прикончат ради прославления божьей милости.

Молодого пастуха увели куда-то в темноту. Чтобы отвлечь мысли грозного гостя от неприятного происшествия, старики обратились к нему с просьбой:

— Великий господин, просветите глупые наши пастушеские головы своим мнением. Кто живет долго среди баранов, сам легко превращается в барана. Пусть бек станет судьей и разрешит наши сомнения.

11

 

Вельможа успокоился. Он сидел, важно поглаживая холеную бороду. Знатный гость милостиво поинтересовался делами кишлака.

На чуть белеющей во мраке тропинке появилось несколько темных бесформенных фигур. Закрывая лица накинутыми на головы халатами, женщины присели на корточки в стороне, подальше от огня.

— Достойный господин, величайшего сожаления заслуживают поступки женщины нашего селения,— заговорил старшина.— Зайн-апа недавно стала вдовой. Священный закон определяет: разделить баранов и деньги, и имущество ее мужа на восемь частей, и одну часть из восьми передать вдове для того, чтобы она вырастила детей своего мужа. Так повелевает закон, так мы и поступили. Но вредная женщина не говорит «спасибо», она кричит и утром, и днем, и ночью. Кричит настойчиво и надоедливо: «Вай дод, вай дод!» И требует какого-то еще законного дележа. Сварливая женщина таскается и к настоятелю мечети, и к судье, и к старшине селения. И всем она надоедает и говорит, что не может согласиться на такую малую долю наследства, что она стара и некрасива, и груди ее иссохли, и она не может надеяться, что кто-нибудь захотел бы ее и взял бы в жены. Зайн-апа смеет выражать недовольство законом, оставляющим ей, как вдове, восьмую долю имущества умершего. Вот, господин, поступок женщины Зайн-апа и ее чудовищная неблагодарность.

Высокая худая старуха вскочила.

— Ты, ты...— пронзительно закричала она,— хоть ты и белобородый, но где твой ум? Да что, ты не знаешь разве? Не видишь, что у меня четыре сына, не считая дочерей? Ты хорошо знаешь, что остальные семь частей имущества умершего мужа моего забрали себе его братья да дядья, и без того каждый день имеющие плов и жирное мясо на ужин. Вай дод!

— Женщина, прекрати разговор,— важно сказал Али-Мардан,— уши мои устали слушать твою жалкую болтовню. Ты обременяешь мир своим ишачьим упрямством.

Диванбеги подозвал стариков и пошептался с ними. Затем величавым жестом разгладил бороду и громко, так, чтобы было слышно сидящим поодаль, сказал:

— Будет совершено по закону... Величайшие авторитеты нашей веры, основоположники шариата, предписы-

12

 

вают в отношении малоумных и слабых, а таковой, несомненно, является эта вдова, проявлять благосклонность и милосердие. Поэтому мы, руководимые снисходительностью, решили в отношении нее применить методы убеждения и совета.— И, помолчав, вкрадчиво спросил вдову:

— Женщина, согласна ли ты с законом, дающим тебе восьмую часть имущества мужа?

— О великий и могущественный, о покровитель вдов, заклинаю вашу милость, пожалейте меня и детей, оставшихся сиротами. Я не соглашусь, смерть на мою голову, с таким решением.

— Слушайте, белобородые,— обратился к старикам Али-Мардан.— Вдова, жалкая и ничтожная, смеет выражать недовольство законом. Поступайте же согласно с требованиями обычая степняков.

Старики не спеша приблизились к вдове. Та, трясясь от страха, медленно отступала назад, но продолжала упорно и монотонно выкрикивать: «Нет, нет!»

Старики схватили женщину за руки. Принесли большой мешок из толстой полосатой материи. Засунули в него отчаянно сопротивлявшуюся вдову. Туда же швырнули принесенного из кишлака фыркающего и ворчащего кота. Мешок туго завязали и бросили на песок.

По знаку Али-Мардана один из пастухов длинной палкой стал наносить по мешку удары. Мешок задергался, из него послышались заглушённые вопли и кошачий визг.

После каждого удара Али-Мардан, посмеиваясь и поглядывая на стариков, спрашивал:

— Эй ты, женщина, эй, Зайн-апа, согласна ли ты, что надлежит безропотно повиноваться высоким мусульманским законам?

В мешке шла возня. Несчастная женщина, видимо, пыталась вскочить на ноги: тюк неуклюже привставал и снова тяжело падал на песок. Али-Мардан от души потешался.

Пытка продолжалась, но на все вопросы вдова сквозь стоны выкрикивала:

— Нет, нет... о... во имя аллаха... ради моих сыновей я требую справедливости. Не хочу, чтобы мои дочери умерли с голоду. Стойте, остановитесь, выпустите меня, вы убиваете меня! Убили, вай дод!

13

 

Снова били палкой по мешку. Кошка царапалась, впивалась зубами в тело женщины, раздирала его когтями.

Терпелива была в своем отчаянии вдова Зайн-апа, но не выдержала зверской пытки.

Медленно поднималась над барханами холодная луна. В лощине стало светлее. У потухающего костра толпились жалкие косматые люди. Посреди круга лежал шевелящийся мешок. Из него доносились стоны и всхлипывания. Все молчали, молчал и посланец эмира, благородный диванбеги Али-Мардан.

— Освободите мою душу... Я умираю,— простонала Зайн-апа.

Осторожно развязали мешок. Кот выскочил и, фыркая, бросился в сторону. Вдову вытащили наружу. Вся в крови, Зайн-апа еле держалась на ногах. Шатаясь, побрела она прочь.

Со смешком Али-Мардан бросил ей вдогонку:

— Эй, женщина, поспала с котом?..

И, довольный своей шуткой, он громко расхохотался.

Старики молчали. Никто даже не улыбнулся.

Али-Мардан нахмурился. И этого было достаточно, чтобы все потихоньку разошлись. Присутствовать при трапезе сановного гостя остался лишь старшина селения и два-три почтенных старика.

Угощение подходило к концу. Путешественник, пачкая салом руки и чавкая, высасывал мозг из раздробленной кости молоденького барашка.

— Почему вы испытываете мое терпение,— заговорил он, вытирая пальцы о грязный просаленный дастархан,— лежавший прямо на земле,— почему вы тянете? Мясник пришел? Пусть приведут преступника и отрежут ему голову. Я хочу видеть сам.

Старики бросились ниц.

— Милости, милости, бек, милости!

Али-Мардан резко поднялся:

— Где голова наглеца, осмелившегося порочить имя великого эмира? Я прикажу посадить вас всех на кол!

Старики ползали по песку, просили, умоляли, целовали сапоги везира.

Ничто, казалось, не изменилось в священном эмирате. Блестящий вельможа, грозный бек повелевал. В руках его были души ничтожных... Но в поведении стариков было что-то новое, едва ощутимое, и все же заметное.

14

 

Они проявляли еще подобострастие, пресмыкались усердно, но не торопились повиноваться.

Али-Мардан нечаянно взглянул вверх и невольно съежился. Далеко на юге в небе стояло кровавое зарево. Не могли не видеть его и пастухи.

Превозмогая тревогу, Али-Мардан срывающимся голосом прокричал:

— По велению величества, по велению светлейшего выполняю государственный приказ. Всякий пусть знает фетву: «помощь и содействие», «помощь и содействие». Становящийся на пути посланца эмира, препятствующий и чинящий ему помеху, будет подвергнут жестокому наказанию. Ступайте, приведите.

Старики ушли и долго где-то пропадали. Из темноты выступила неясная фигура.

— Кто? Стой!— путешественник тревожно поднял голову.

— Ваш слуга, достойный бек,— сладко пропел старческий голос.— Не угодно ли перед сном освежить горло зеленым чаем?

Принесли чугунный кувшинчик с кипятком и чайники. Али-Мардан расположился поудобнее на кошме, подложив под локоть плоскую подушку и вытянув ноги.

— Простите нескромность,— не сказал, а ласково опять пропел старик,— не сочтите за навязчивость. Куда господин направляется?

— Мой путь известен эмиру и звездам,— ответил Али-Мардан,— дело мое великое и важное.

Хозяин промолчал. Из впадины между барханов потянуло холодом. Послышался скрип шагов по песку. Во мраке вырисовывались фигуры людей,

— Ну,— поднялся Али-Мардан,— ну, что?

— Господин! Пастух Санджар убежал.

Али-Мардан даже не вспылил. Он предпочел промолчать. Показалось ему, что по губам стариков змеились улыбки. Но лучше было ничего не замечать.

III

 

Пустынный нищенский кишлак...

Домики его, слепленные из серой с желтизной глины, цветом своим нисколько не отличаются от бескрайней степи, плоской, как большой бухарский поднос, и с при-

15

 

поднятыми, как у подноса, краями на горизонте. В пыльной мари, затянувшей степь, не сразу разглядишь, когда издалека подъезжаешь к кишлаку, что здесь живут люди,— а живут они здесь из поколения в поколение, не видя ничего, кроме грубо сложенных глиняных хижин и спаленной жгучим солнцем красной земли...

В самом центре кишлака растет дерево. Это огромный тенистый карагач. Его совершенно круглая, шаровидная крона осеняет небольшой водоем с зеленоватой, тинистой водой.

Как выросло здесь дерево? Посадил ли его кто-нибудь? Занесла ли в давние годы семечко птица?

Никто точно сказать не может. Даже самый старый, самый дряхлый из стариков, кишлака, Бобо-Калян — Большой дед, настоящее имя которого и возраст никому не известны, и тот на вопрос о карагаче качает головой и говорит:

— Когда я был маленьким, а тому уже больше ста лет, этот карагач стоял здесь, и в тени его белобородые старейшины нашего селения решали все дела, и назывался карагач, как и сейчас,— Деревом Совета.

В десяти шагах от Дерева Совета растет его отпрыск, с виду совсем юное деревцо. Но и оно уже имеет солидный возраст. По словам Бобо-Каляна, дерево посажено благочестивым охотником Шарипом, а он умер еще при дедушке Бобо-Каляна... Вот как давно посажено маленькое деревцо, а небольшие размеры его объясняются тем, что в сухой степи деревья растут очень медленно.

Большинство обитателей степного селения Кош-Как не задается вопросом — стары или молоды эти деревья. Достаточно вполне, что они растут здесь и что без них нельзя представить себе селения Кош-Как. Без них, может быть, кишлак перестал бы существовать.

Между карагачами расположен обычный степной колодец с глиняной надстройкой и деревянной вращающейся клеточкой, на которую наматывается шерстяная веревка с кожаным ведром на конце.

Ведро только что вытащил статный, крепкий юноша в сильно поношенном, но опрятном чекмене из домотканного верблюжьего сукна, перепоясанном выцветшим поясным платком, красным с желтой вышивкой. Голова юноши чисто выбрита и защищена от солнца бухарской золотошвейной очень старой и поблекшей тюбетейкой.

16

 

Юноша красив. Тонкие черты его смуглого, с пробивающимся румянцем, лица напоминают жителей аравийской пустыни. Это не удивительно — в кишлаке живут потомки древних обитателей Мавераннахра, и Санджар, так зовут молодого пастуха, считает себя принадлежащими племени туркмен. Правда, Санджар, как и все жители кишлака, говорит только по-узбекски. Язык предков утрачен.

Перелив воду из кожаного ведра в глиняный кувшин, Санджар останавливается и смотрит очень грустно на листву Дерева Совета, в чаще которой чирикают хлопотливые воробьи. Санджар медлит, топчется на месте, вздыхает и, наконец, подняв кувшин, не спеша идет в сторону. Но, пройдя несколько шагов, он вдруг издает невнятный возглас и ускоряет шаг... Лицо юноши багровеет.

Навстречу ему идут две девушки. Они одеты в длинные платья из плотной материи, своим покроем напоминающие рубахи, и в длинные до пят, расшитые шаровары. Но неуклюжая одежда не может скрыть изящества Гульайин — старшей из девушек. В ней очень много женственного — и в не по летам развитой груди, и в изгибе стана, и в узких бедрах. Сверкающее ожерелье из серебряных монет, тяжелые серьги, блестящие каштановые косы обрамляют ее лицо с огромными карими глазами и чуть вздернутым носиком.

Нет нужды скрывать: под взглядом девушки Санджар чуть не выронил из рук кувшин. Сердце его как будто упало в холодную пучину, небо и степь потемнели.

Только не здесь, только не у колодца, только не с кувшином в руках хотел он встретиться сегодня, в решающий день своей жизни, с Гульайин...

То, что сказала девушка, повергло Санджара в бездну отчаяния:

— Ох, сестричка, посмотри, бедненький Санджар! Он будет вечно бабой в своем хозяйстве. У него нет жены, которая принесла бы ему кувшинчик воды.

Что ответила сестрица злой на язык красавицы, Санджар не слышал. Он бросился бежать, провожаемый звонким смехом девушек.

Увы, Санджар был слишком неопытен, слишком прост, чтобы разгадать прозрачный намек, содержавшийся в словах Гульайин. И он быстро, так быстро, как только мог, зашагал по тропинке.

17

 

...Санджар покидал обитель своих отцов и дедов. Он уходил сегодня из родного дома, из родного кишлака в дальний путь, быть может, навсегда.

Вот почему он не удивился, когда, перешагнув порог домика и очутившись сразу в темном, прохладном помещении, услышал глухие всхлипывания и причитания.

— Тетя,— сказал вздрогнувшим голосом Санджар,— тетя Зайнаб, я принес воду... Вскипятить чай?

— О, кто теперь будет приносить мне воду из колодца... О, сынок мой, душа моя,— запричитала старушка, беря трясущимися руками кувшин.

Тетушка Санджара была не так уж стара, но тяжелый, изнурительный труд состарил ее преждевременно.

— Сынок мой, не слушай моих вздохов, не обращай внимания на мои слезы. Ты поедешь и скоро вернешься богатым и могучим, как гиждуванский бек... Ты не какой-нибудь нищий бродяга без роду, без племени, или анашист, ядовитым дымом конопли отшибший себе память и даже не помнящий своего отца. Нет, сынок, у тебя и отцы, и деды были достойные люди. Твой прапрадед Шодмон был прозван Кудукчи-ота за то, что он, прийдя сюда, в голую степь, нашел место с близкой водой и выкопал колодец. В мазаре, что стоит у большого Дерева Совета, похоронен и он, и его сын Рахман-строитель. Он первый начал строить дома вместо земляных нор, в которых ютился наш пастуший род до него. Сын Рахмана-строителя, тоже Шодмон, был пастух и следопыт. Он ходил по песчаным холмам далеко на север, искал новые пастбища и рыл для своих баранов новые колодцы. Был у него сынок Закир, самый бойкий из семи сыновей; не понравилось ему жить в степи с козами да баранами. К тому же, когда Шодмон-следопыт умер и сыновья поделили стадо, налетели слуги эмира, пусть сядут на его голову вороны, и забрали из каждых десяти овец девять, как налог и пошлину за наследство. Жил Закир где-то на юге, много воевал в стране афган и только в преклонном возрасте вернулся в родной кишлак. Привез он немало денег и жену смуглянку, но такую красавицу, что из-за нее потеряли покой все юноши селения. Много бед принесла эта женщина нашему кишлаку. Отняли ее у мужа и увезли в гарем к самому эмиру

18

 

в Бухару. Закира, осмелившегося сопротивляться воинам эмира, бросили в темницу, где его заели клещи, а кишлак за бунтарство разорили. Прадед твой, Шарипходжа, начал жизнь поэтому в сиротстве и нищете. Он был великим чабаном и охотником. За то, что он истребил несчетное число волков, а стрелял он из лука так, что на сорок шагов попадал в медную монету, его уважал весь наш народ, и когда он, в возрасте девяноста шести лет, в расцвете сил, был убит сборщиком налогов, ему построили мазар и имамы объявили его святым. Но какой святой был Шарипходжа, скажи пожалуйста! Больше всего он любил песню, и притом веселую. Любил он еще войну и ратные подвиги, и много лет как доброволец-карачирик, а то и воин нукер воевал против кочевников. И потом он не очень-то уважал законы ислама — пил вино и заглядывался на кишлачных красавиц, за что терпел при жизни и от имамов, и от чиновников бека. Даже мухтасиб приезжал в наш кишлак из-за него. Суровая кара часто грозила Шарипу, но народ выручал его. Долго жил твой прадед, но и он не сумел нажить богатства. Не нажил много и твой дед Шакир, такой же пастух, как и его предки. Сколько он ни накапливал денег, все отбирали жадные сборщики налога. И помни еще одно, сынок: и твой отец, и твой дед, и твой прадед полжизни, а то и всю жизнь служили пастухами у баев. Но никогда ни один из твоих предков не гнул перед богачом-хозяином шею, и ни один бай не осмеливался поднять на своего пастуха руку. В нашем роду битых не было. Никто в семи поколениях твоих отцов не был рабом, помни это, сын мой. Пищей их была пища бедняков — варево из головы барана, кислое молоко и сухая лепешка с отрубями, но никогда они не продавались ни за серебро, ни за золото...

Тетушка Зайнаб решила, что после вчерашнего случая с эмирским вельможей Санджар должен немедленно исчезнуть из кишлака. А тетушка Зайнаб была второй матерью Санджара.

Отец Санджара был не из последних жителей кишлака. Своим трудом он обеспечил себе безбедное существование и имел небольшое стадо каракулевых овец. Но трагическая смерть его во время снежного бурана повлекла за собой разорение семьи. Эмирские чиновники быстро расхитили его состояние, затеяв сложную волоки-

19

 

ту с наследственными пошлинами. Даже домашняя утварь едва не попала в жадные лапы полицейских; к счастью тетушка Зайнаб проявила совершенно неподобающие женщине-мусульманке свойства: она выгнала из дома развязных молодчиков, начавших тащить одеяла, медные кувшины, платья... А незадолго до налета эмирских головорезов сын местного амлякдара ночью увез мать Санджара.

Злые языки утверждали, что похищение произошло не без согласия красавицы-вдовы. Этому несколько противоречили вопли и крики, разбудившие весь кишлак. Но кто знает? Быть может, в последнюю минуту проснулись чувства матери, разлучавшейся навсегда со своим ребенком.

Погоня вернулась ни с чем. Санджар остался круглым сиротой на руках у тетки.

Матери своей он больше не видел. До Кош-Кака доходили неясные, неуловимые, как степные ветры, слухи о том, что вдова недолго жила в доме амлякдара. Ее отнял у него знатный вельможа, который стал впоследствии правителем Денауской провинции в Восточной Бухаре, но в те времена для степняков Кызыл-Кумов пятьсот верст, отделявших кишлак Кош-Как от Денау, были почти непреодолимы, и Санджар рос в полном неведении — жива его мать или нет?

Родной матерью для него стала тетушка Зайнаб.

Она хлопотала сейчас, собирая своего любимца в дальнюю дорогу, на Соленые колодцы, расположенные в семи днях пути к северу от Кош-Кака. Там паслись отары каракулевых овец двоюродного брата тетушки Зайнаб, могущественного бая Музафара. К нему посылала старушка племянника, надеясь, что там он станет испытанным чабаном, а может быть, о, предел мечтаний, женится на дочери дяди, породнится с ним, разбогатеет.

— Когда сделаешься баем, когда у тебя будет свое стадо, вспомни о старушке, которая была тебе матерью, и...— тетушка Зайнаб всхлипнула,— позови ее к себе доить овец. Хоть одним глазком я смогу поглядывать на тебя, мой золотой месяц...

У Санджара опускались руки. В горле начинало першить. Он отворачивался, отходил в угол и шмыгал носом, как будто ему было не девятнадцать лет, а четыре-

20

 

пять, и будто он был не бравым джигитом, а сопливым мальчишкой, который держится за подол матери. Он только мог выговорить:

— Тетушка... тетушка,— и машинально гладил голову огромного пса Волка, который растерянно тыкал холодным мокрым носом в его ладонь и жалобно скулил.

Еще ночью тетушка Зайнаб сбегала к единственному грамотному в кишлаке человеку, настоятелю мечети, достопочтенному потомку пророка Ходжа Иноятулле. За скромный дар — кусок сбитого из овечьего молока масла — он написал арабскими буквами на клочке пергаментной бумаги «молитву путешествующих и скитающихся». Тщательно складывая бумагу треугольником, чтобы вложить ее в сшитый из тряпки амулет, духовный наставник степной паствы, хотя любопытствовать совсем не пристало столь знатной духовной особе, осторожно спросил:

— Кто же, тетушка, отправляется в далекое путешествие?

— Ой, домулла... я сама хочу сходить к священному колодцу Хозрета. Скоро ведь умирать, а я ни у одной святыни еще не молилась...

— Хорошее дело задумала. Да... А сынок твой Санджар не ушел еще из кишлака?

Тетушка Зайнаб поняла, что ее хитрость раскрыта, и испуганно забормотала:

— Уходит, уходит. Завтра уходит...

— И правильно делает. Разве можно перечить великим и почтенным? Нельзя перечить. Пусть он уходит подальше, пусть степь наша укроет Санджара пока не забудется его дерзновенный поступок.

Он усмехнулся в седую, пожелтевшую от времени бороду, и добавил:

— А в молитве я, тетушка Зайнаб, написал имя Санджара. Исправить, что ли?

— Да нет, пусть уже останется...

Она ушла в смятении, пораженная проницательностью имама, преисполненная благоговейным к нему почтением.

На рассвете тетушка Зайнаб пришла будить своего мальчика, свое счастье. Прикосновение рук, надевавших на него амулет, разбудло Санджара. Он поспешил, встать.

21

 

Утром пили ширчай, сытное кушанье из горячего молока, заваренного зеленым чаем, овечьего масла и кусков лепешки, сдобренное пахучим черным перцем. После завтрака тетушка Зайнаб читала племяннику, согласно обычаю, наставления.

— Помни,— говорила она,— что наказывал отец трем своим сыновьям — юным богатырям, отъезжающим на поиски птицы счастья. Вот что он сказал им: «Внимайте и помните! Не будьте ворами — и будете ходить с гордой головой, не хвастайте — и стыд не коснется вашего лица, не лентяйничайте — и не будете несчастными». Сын мой, как тяжело на сердце... Но я знаю, птица счастья не уйдет от твоих рук...

Она поцеловала юношу в лоб и долго стояла в дверях, глядя, как Санджар, провожаемый жалобно скулящим Волком, медленно удалялся, погоняя осла, по тропинке в степь.

Санджара провожал не только взгляд, его тетки: на краю кишлака, в тени глинобитной стены полуразрушенного дома стояла девушка. Она тоже жадно смотрела на уходившего юношу.

Девушка не раз поднимала руку ко рту, чтобы крикнуть, и каждый раз беспомощно опускала ее.

Но Санджар не видел девушки. Обуреваемый горькими чувствами, он, если и оборачивался, то только для того, чтобы посмотреть на родной дом и на тетушку Зайнаб. Наконец, он остановился и погладил Волка по голове.

— Иди... иди домой!

Ему пришлось прикрикнуть на собаку, и только тогда Волк, поджав обрубок хвоста, понуро побрел обратно в кишлак.

 

IV

 

Немало лет прошло со времени описанных событий, изменилось лицо пустыни Кызыл-Кум. Сейчас все: и чабаны Ак-Тепе, и старательные земледельцы Синтаба, и неутомимые бродячие охотники — мергены, и звонкоголосые караван-баши — водители верблюжьих караванов, все в один голос утверждают, что в памяти людской никогда не было столь страшного песчаного урагана, как в тот год.

22

 

Уже с вечера были замечены зловещие предвестники надвигающейся беды: кровавое солнце медленно тонуло в кирпично-красных, застывших волнах песка, в небе буйствовала оргия красок.

После душной ночи солнце вставало с трудом. Стена желтовато-серой пыли поднималась ввысь. И казалось, что это не солнце восходит с востока, а желтая, призрачная луна. Дымная стена неумолимо надвигалась на колодцы, аулы, стоянки степных пастухов. Небо темнело, красноватая марь разливалась в воздухе.

Ураган начался сразу. Барханы задымились, словно гигантские костры. В воздухе понеслись веточки саксаула, травинки, пучки колючки, крупный песок. Свет померк, стало темно.

Много бед наделал буран. Погиб скот кочевых аулов — бесследно пропали чабаны и отары овец. Засыпало Колодцы. Исчезли юрты с целыми семьями. С тех пор тот год в песнях кызылкумских певцов именуется «Годом ветра».

Накануне бурана из Бухарского оазиса вышел и углубился в пустыню знаменитый скотовод и богач, бухарский лихоимец Саттарбай Зайнутдин-кази. Две сотни чабанов пестовали его многотысячные стада великолепных каракулевых баранов. Были у него и бесценные производители, дававшие потомство с серебристой шкуркой, и бронзово-золотистые ширази, и иссиня-черные араби с нежным завитком, подобным локону возлюбленной.

Всю ночь дороги на краю пустыни оглашались заунывными выкриками чабанов — «гей, гек-гек», лаем псов, блеянием баранов.

Бай спасал свое добро от восставшего народа, от большевиков. Он бежал через пустыню, через море барханов в далекий Хорезм. Безумный страх завладел Зайнутдином. Он метался на взмыленном коне между отарами и рассыпал удары камчой направо и налево.

Старики-чабаны подходили к Зайнутдину, предостерегали:

— Бай-ака, идет красная буря... Путь далек. Колодцы не проверены.

Но Зайнутдин гнал отары все вперед и вперед. Он уходил в пустыню, страшась народного гнева.

По безлюдным тропам вел Зайнутдин-бай свои неисчислимые стада, свою жизнь, свое богатство. Зоркие

23

 

проводники искали дорогу к колодцам по звездам. Но раскаленный ветер — злой гармсиль спутал тропинки, заметал песком древние скотопрогонные пути от базаров Бухары, Вабкента, Шафрикана к амударьинским бродам и дальше — в великий Хорезм.

Шел бай через Кызыл-Кумы на север, подгоняя чабанов, подгоняя свои стада. Как только последний баран на водопое у колодца утолял жажду, Зайнутдин извлекал из кожаного расшитого футляра пиалу, наполнял ее водой и медленно пил, молитвенно закрыв глаза. Помолчав немного, он начинал кричать неистовым голосом:

— Эй, слуги, рабы, несите кетмени!

Слуги в несколько минут засыпали колодец, или бросали в него издохшего барана.

Зайнутдин-бай, в дикой ненависти к народу, восставшему против господина, обрекал жителей степной области Кимирек на вымирание, а их скот на гибель.

— Во имя бога,— громко говорил он, проводя руками по лицу и бороде,— во имя бога! Оомин!

— Оомин!— вторили спутники, грузили кетмени на верблюда и пускались вдогонку за стадами.

А через много дней к берегу полноводной Аму вышла жалкая пара — крупный, косматый козел, вожак стад, и изможденный, в лохмотьях, страшного вида человек с посохом в руке. Никто не признал бы в нем богача Зайнутдина-бая.

Это было все, что осталось от тысячных отар, все, что отдала пустыня. Остальное — и людей, и стада, и богатства похоронили в своих безбрежных пространствах Кызыл-Кумы.

Исчезли стада из области Кимирек, ушли чабаны. Безмолвие смерти пришло в степь.

 

В глуби песчаного моря возникает точка. Она мала, она равна песчинке.

Точка по временам исчезает, кажется, что это обман зрения. Но нет — она чуть-чуть увеличивается, она движется; медленно, но движется.

В пустыне видно далеко. И нужно ждать по крайней мере полчаса, пока точка превратится в маленькое пятно. Сейчас уже ясно, что среди песчаных холмов движется

24

 

живое существо. Больше того, можно разглядеть, что это всадник.

Лошадь тяжело плетется по склону бархана, спускается, исчезает в лощине, вновь появляется. В движениях всадника нет уверенности, он едет, часто меняя направление; временами он подолгу задерживается на гребне бархана и напряженно вглядывается вдаль.

Усталое лицо всадника почти черно. Халат покрыт пылью, конь еле держится на ногах. С трудом можно узнать в этом обросшем человеке с воспаленными глазами знатного вельможу Али-Мардана. Он слезает с лошади и идет пешком. Но ноги не слушаются. По сыпучему песку идти трудно.

Али-Мардан бормочет сквозь зубы:

— Лысый бархан! Где Лысый бархан?

Два дня назад улеглась, утихомирилась буря.

Ураган изуродовал лицо пустыни, занес песком следы караванных троп, засыпал трупы павших от жажды животных, разметал пепел и уголь костров. До самых верхушек заметены песком кусты саксаула, к веткам которых привязаны тряпочки, чтобы легче было найти путь к колодцу, носящему невеселое название «Человек не вернется».

Отчаяние, страх смерти сжимают сердце Мардана. Он разговаривает сам с собой вслух.

— Где колодец? Проклятая буря... Вернуться... Нет, не доберешься до воды. Конь до утра не выдержит.

Временами бормотание становится бессвязным — Али-Мардан, словно в бреду, выкрикивает слова угрозы.

Кругом, куда ни взглянешь, на горизонте блестят водной гладью озера, но стоит приблизиться к ним, и они исчезают, растворяются в синеве небосвода.

— Пропал, пропал,— бормочет путник.— Пешком далеко не уйти. Где же бархан?

И Али-Мардан начинает исступленно хлестать коня камчой, дергать уздечку.

На вершине холма, только недавно насыпанного ветром, он снова сдерживает хрипящего коня.

Солнце стоит в зените. Печет. Кругом расстилается песчаное море — бесчисленные гряды барханов застыли мертвыми, однообразными волнами.

Али-Мардан тронул поводья, конь шагнул вниз по склону бархана. Но рука с камчой застыла в воздухе.

25

 

— Кх-ххк,— раздалось явственно и громко. Али-Мардан не верил своим ушам.

— Кх-ххк... ну, ну...

Из-за гребня бархана появились длинные ослиные уши, шея, седло...

Над спиной осла возникла красная с блестками, побуревшая от времени чалма, затем голова человека.

Осел вышел на песчаный склон, равнодушно ущипнул жалкую сухую травинку и остановился, меланхолично шевеля своими толстыми ушами.

Человек в пастушьей одежде пытливо и недоверчиво изучал Али-Мардана.

Солнце наполняло воздух нестерпимым светом и жаром. Вершины барханов чуть-чуть курились. Потянуло сухим, горячим ветром.

Пастух и вельможа смотрели друг на друга молча.

— Собака,— прохрипел Али-Мардан,— ты смеешь не приветствовать знатных мира! Я приказываю, ты повинуешься.

Человек в чалме встрепенулся, но не похоже было, что он испугался. На потемневшем лице его было видно только утомление и равнодушие.

— Господин, мы пыль ваших следов. Степь велика. Воины эмира далеко. Пастушеские законы иные, нежели в городах. Здесь, в песках, нет господина и раба. Здесь есть только дорожные братья.

— Вода у тебя есть?

— Есть немного, один глоток...

Пастух достал из хурджуна небольшой кожаный мешок и деревянную чашку. Забулькала вода. Али-Мардан забыл обо всем на свете. Слез с коня и схватил пиалу.

Конь, храпя и фыркая, тянулся к чашке...

Напряженно припоминал Али-Мардан, где он видел пастуха. Его открытое лицо казалось очень знакомым. Напрягая память, вельможа перебирал последние встречи. Что-то важное, серьезное ускользало из памяти...

— Куда идешь?— крикнул Али-Мардан.— Где Лысый бархан? Где путь к колодцу «Человек не вернется»?

Пастух усмехнулся:

— Великий бек кричит на меня. Но и ничтожный смертный может быть полезен большому господину. Лысый бархан разметало ветром. Нет больше Лысого бархана. Но дорогу можно найти... Я проведу великого бека.

26

 

Как человек пустыни отыскивает дорогу — загадка. Никаких признаков караванных троп не осталось после песчаного бурана, никаких опознавательных знаков. Безмолвно высились громады сыпучих холмов. Кустики саксаула и тамариска были все одинаковы с виду.

Вверх, вниз. Путь в пустыне измеряется не верстами, не километрами, а днями. Медленно проплывают мимо барханы, глубоко в песок уходят копыта лошадей. Поскрипывают кожаные ремни, позвякивают стремена...

Солнце уже клонилось к горизонту. Пустыня была все та же.

И вдруг лошадь встрепенулась и шумно потянула ноздрями воздух. Задремавший было в седле Али-Мардан приподнялся на стременах. Вдали, еще очень далеко, белела плоскость такыра и на ней чуть темнело пятнышко.

— «Человек не вернется»,— громко сказал шедший рядом пастух,— вода, много воды.

Еще час утомительного, напряженного пути. Проводник незаметно ушел вперед. Он быстро и размашисто шагал по песку в своих мягких сапогах. И ноги его не вязли глубоко.

До колодца оставалось сотни две шагов. Когда песок кончился и путники вступили на твердую, как паркет, глину такыра, Али-Мардан вдруг вспомнил...

— А! Так вот кто это!

Он снял через голову винтовку и окликнул проводника:

— Санджар, эй!

Пастух удивленно повернул голову на оклик.

— Ага, ты Санджар, большевик. Ты умрешь за то, что осмелился оскорбить величие мира. Стой, не шевелись!

— Господин, я не большевик, я человек степи, указавший вам дорогу из песков — где смерть, к колодцу — где жизнь. Оказавший помощь врагу становится другом врага, таков закон пустыни. Постойте, господин...

— Мудрые сказали: пощадивший врага сам погибает. Вот тебе закон.

Выстрел почти не прозвучал. Словно кто-то ударил палкой по ватному одеялу. Песок и накаленный тяжелый воздух смягчили звук.

27

 

Санджар шагнул, растерянно взмахнул рукой, ноги подвернулись, и он, как мешок, опустился на землю. Что-то пытался сказать. Тяжело повалился на бок. Пальцы разметавшихся рук впились в трещины такыра.

Али-Мардан с минуту смотрел: потом спокойно закинул за спину винтовку и тронул коня камчой. Вельможа был доволен. Он разделался с презренным пастухом, осмелившимся поднять свой голос против властителей. Дух возмущения должен быть подавлен в самом зародыше.

Конь ускоряет шаг. Сейчас будет вода... Еще минута.

С трудом Али-Мардан перекидывает ногу через седло и спускается на землю. Неверным шагом подходит к глиняному возвышению. Небольшой водоем, к которому ведет желоб, высеченный из глыбы белого нуратинского мрамора пересох, но глубоко в черном провале колодца заманчиво блестит вода.

Скорее воды! Скорее, скорее...

Конь с яростным нетерпеньем трется мордой о глиняный выступ и жалобно ржет. Али-Мардан бегает вокруг колодца, выкрикивая проклятия, растерянно бормочет, поднимается на возвышение, сбегает на такыр. Снова бежит, хватается за голову и бессильно спускается на край возвышения.

— Пить,— хрипит Али-Мардан,— воды!

Вода, точно голубое блюдце, виднеется на глубине десятка метров. Ни ведра, ни веревки нет. Пастухи, уходя, все забрали или зарыли.

Вода близко, но ее не достанешь...

Наступает ночь. Прохлада не утоляет жажды. Человек вновь вскакивает. Он похож на помешанного. Он ползает на четвереньках и воет, снова и снова заглядывает в темный провал колодца, откуда тянет сыростью и плесенью. Отламывает кусочки глины и сосет их, словно надеясь, что они потушат пожар во рту. Иссохшие губы еле шевелятся:

— Азраил, Азраил, черная тень...

На рассвете Али-Мардан вскочил и зашагал по такыру, туда, где лежало тело Санджара.

— Он пастух, он знает, где ведро... где прячут ведро,— бормотал Али-Мардан.

У подножья бархана на границе песка он остановился и начал соображать. Голова кружилась.

26

 

Вот отпечатки копыт на твердой корке такыра, вот красновато-бурое пятно — кровь. Но тело пастуха исчезло. Нет и осла.

Мардан захохотал дико, хрипло:

Санджар! Шакалы утянули труп, съели Санджара...

И посланец эмира поплелся обратно к колодцу. Мысли его путались.

Дрожащими руками он отстегнул ремень от винтовки, сцепил его с поясом. Распустил и привязал к ремню чалму. Прикрепив это подобие веревки к деревянному вороту, Мардан, упираясь ногами в стенки, начал опускаться вниз к воде.

Солнце выкатилось из-за цепи барханов. По белой поверхности такыра струились потоки лучей. Пустыня замерла. Вдруг в полной тишине раздался характерный звук рвущейся материи. На вороте колодца дернулся небольшой лоскут чалмы.

Конь, стоявший, низко опустил голову, насторожился. Далеко под землей раздался глухой всплеск и заглушённый вопль. Жадно глотая воду, Мардан приподнялся и сел так, что голова и грудь оказались над водой.

«Пойдешь, не вернешься, пойдешь, не...»

Мир погрузился во мрак, только где-то далеко в вышине медленно кружилось пятно света.

«Не вернешься...» Пятно кружилось, разрасталось... больше... больше.

Мир, казалось, шатался. Вздымались и опускались барханы. В хаосе пятен прыгали и исчезали мысли. Сильно качало, встряхивало.

Вдруг все стало ясно, все припомнилось. Али-Мардан попытался занять на спине верблюда более удобное положение и осмотрелся.

Песчаные желтые холмы плыли наперегонки по горизонту. Голова кружилась, поташнивало. На зубах скрипели песчинки.

Рядом с верблюдом шагали согбенные люди, нет, тени людей. Жалкие рубища покрывали их изможденные тела. На ногах звякали ржавые цепи.

«Осужденные навечно, — мелькнула мысль,— я достиг Цели».

29

 

Верблюд шагал, покачиваясь. От неудобного положения затекли руки и ноги. Кровь прилила к голове.

— Стой, собака!— крикнул Мардан.— Остановись!

— Стой!— завизжал бородатый человек в лохмотьях и начал размахивать палкой перед мордой верблюда.

Верблюд уныло заревел, опускаясь на колени.

Мардан спустил ноги на песок, сделал несколько неуверенных шагов, расправил члены и с облегчением вздохнул. Внезапно вырвал из рук погонщика посох и начал наносить удары по склоненным спинам.

— Кто господин?— хрипел Мардан.— Убить надо каждого, кто осмелился коснуться посланца эмира. Казнь самая ужасная... кожу с живых!

На коленях к вельможе подползал старик.

— Милостивый, мудрый, могучий,— шепелявил он беззубым ртом,— позволь собаке открыть рот и сказать.

Капельки пота выступили на лбу посланца эмира. Он остановился, всмотрелся в лицо старика. Старик был страшен. Оба уха оторваны, вместо носа зиял черный провал, на руках не хватало по два пальца. На обнажившейся местами из-под просаленных отрепьев спине розовели полосы старых рубцов. Видно, палач основательно поработал, прежде чем отправил свою жертву на каторгу.

Али-Мардан посмотрел вокруг. Отвратительные маски толпились перед ним — люди с вырезанными языками, безглазые, безносые, все в зловонных струпьях, незаживающих, гноящихся ранах. Осужденные навечно ползали по песку, стонали, мычали, молили.

— Позволь сказать,— говорил старик.— Мы не замышляли плохого. Мы извлекли вашу милость из колодца. Мы везем вас, светлый бек, в рудник Сияния к господину невольников. Пощады! Пощады!

Старик тянулся к полам халата. Мардан брезгливо оттолкнул его.

— Отойди!

— Пощады, пощады!— завопили осужденные и поползли к Мардану.

— Тот опустил палку.

— Где мое оружие?

Осужденные навечно завыли еще громче:

— Пощады! Пощады!

Старик, икая от страха, рассказал, что около колодца ничего не нашли.

30

 

— Вот коня поймали...

Мардан оглядел коня. Хурджун с продуктами, седло, сбруя — все было цело. Но винчестера не было.

Мардан отлично помнил, что перед тем, как опускаться в колодец, он положил оружие на глиняное возвышение. Там же он оставил и патронные сумки, чтобы лишняя тяжесть не мешала добраться до воды. И вот теперь винтовки нет. Перед толпой осужденных Мардан чувствовал себя голым, беззащитным. Он подозрительно рассматривал распростертые на земле фигуры.

— Довольно,— прервал Мардан старика,— едем. Вы у меня заговорите.

После целого дня пути, уже на закате, караван вышел из песчаных дюн и углубился в узкую щель, прорезавшую голые, безжизненные горы. Становилось темно. Звон кандалов эхом отдавался в скалах. Верблюд шагал быстро. Осужденные едва поспевали за ним,— спотыкались на каменистой тропе, падали. Посланец эмира спешил. Он был у цели.

Над острыми зубцами гор поднялась луна. Стало видно, что каменные стены раздались вширь. Ущелье переходило в долину. Тропинка серела среди обломков скал.

Верблюд вдруг засопел и начал пятиться назад.

В камнях кто-то шевелился. Кряхтя, поднялась темная фигура.

— Эй, водоносы что ли? Кто едет, эй?

Человек с винтовкой в руке подошел вплотную к верблюду. Ухватившись рукой за седло, он внимательно, снизу вверх разглядывал приезжего.

— Э,— сказал с удивлением стражник,— кто это? Вдруг он повернулся вглубь долины и диким голосом завопил:

— Палван, Палван-ака! Идите скорее, хозяин приехал.

Мардан с облегчением вздохнул.

— Наконец-то добрался...

 

V

 

— Нам нужно держать совет.

— Хорошо, господин.

— Загоните навечно осужденных в пещеры.

— Повинуемся, господин.

— Пусть с ними идет Юсуп, надсмотрщики и нукеры.

31

 

— Повинуемся.

— Мы же с вами, Палван-ака, с Ашуром и Нурали обсудим священное повеление опоры ислама, вверенное мне — ничтожному рабу эмира. Я вез приказ через горячую бурю и пески. Тень смерти спускалась на меня, но мои дрожащие руки не выпускали фетвы с печатью самого Алимхана.

— Повинуемся... да светит солнце великим.

Али-Мардан в обществе трех степенных бородачей сидел на красной кошме на крыше небольшой мазанки, в которой жили надсмотрщики, и потягивал из голубой китайской пиалы остуженный чай.

Собеседники посланца эмира совсем не были похожи на палачей. Толстые физиономии их лоснились, хитрые глазки, тонувшие в жире щек, озорно и даже весело бегали. Только всевозможное боевое оружие — винчестеры, маузеры, пулеметные ленты,— которым они были обвешаны, показывало, что здесь сидят беспощадные надзиратели каторги, властные над жизнью и смертью людей, осмелившихся поступком, словом, а иногда только мыслью совершить противное диким законам эмирата.

Али-Мардан в раздумье обвел взглядом лежавшую внизу перед домом долину.

Местность была мало привлекательна. Рыжеватые, лысые, кое-где покрытые темными осыпями щебенки холмы в отдалении переходили в пустынные, безжизненные горы. Их вершины тонули в белесой мгле, сливавшейся с ослепительной синевой небес.

Впереди, перед хижиной, высился крутой скалистый обрыв. Даже на большом расстоянии он поражал глаз весьма необычным своим видом. На общем мрачном фоне тянулась несколько наискось яркожелтая полоса, а под нею, вплоть до основания скалы,— грязная голубая лента. Местами стена рассекалась почти вертикальными полосами более светлого голубого цвета.

Неудивительно, что эта скала сразу привлекала к себе внимание редких путешественников, попадавших в долину.

Быть может, сотни лет назад сюда пришел в поисках меди или золота человек. Он заприметил странную скалу и проник вглубь ее через естественную пещеру. Здесь были найдены богатства, создавшие Пещере Сияния славу на тысячелетия.

32

 

Ни безводье, ни тяжелый путь, ни неслыханные лишения не могли заставить людей отказаться от разработок. Сокровища шли властителям Согдианы и Хорезма, а впоследствии Бухары.

Когда по степным просторам Средней Азии проносились орды завоевателей, связь рудника с внешним миром, с оазисами, прерывалась; шахтеры погибали или разбредались, работа замирала. Но, как только наступало успокоение, неутомимые искатели появлялись в долине Пещеры Сияния, находили по старым следам, по указаниям тайных рукописей, по рассказам стариков древние копи и принимались за работу.

В далекие времена на руднике работали вольные шахтеры, образовывавшие свободные артели и цеха и продававшие добытые ценности на шумных базарах Ургенча, Гиждувана, Отрара, Самарканда. В Бухарском же эмирате рудник был превращен в каторгу. В течение последнего столетия сюда, в долину, пригоняли работать осужденных на вечное тюремное заключение.

Оторвав взгляд от долины, Али-Мардан медленно проговорил:

— Что же? Прибавилось сколько-нибудь в казну великого? Много ли накопали эти... прозябающие по милости господина?

Один из бородачей почтительно наклонился к самому уху Али-Мардана и что-то зашептал. Лицо посланца эмира расплылось в довольной улыбке; он не ожидал таких результатов.

— Мы нашли в пятом боковом ходе новое гнездо, — вслух продолжал надсмотрщик,— и земля отдала нам великие богатства.

— Как рабы?

— Спокойны... Только в конце прошлой луны Салим-писец и горбатый Худайберген из Хатырчей вздумали пробраться к Сладкому колодцу... хотели, ишаки совсем уйти.

— Ну?

Вместо ответа бородатый провел указательным пальцем по горлу и выразительно захрипел. Али-Мардан брезгливо поморщился:

— Хорошо... Дело, не стоящее беспокойства.

Солнце медленно катилось к западу. Не чувствовалось ни малейших признаков ветерка. Жара станови-

33

 

лась невыносимой. Али-Мардан и его собеседники перебрались под навес небольшой террасы. Здесь было прохладнее.

Диванбеги ничего еще не говорил надсмотрщикам — ни о падении под ударами народа «Средоточия Веры» — Бухары, ни о трусливом бегстве владыки государства. К чему смущать шаткие умы! Да разве и нужны лишние разговоры. Надо спешить закончить дело... Али-Мардан встрепенулся и, смерив расстояние от солнца до вершин гор, скороговоркой произнес:

— Собаки Салим и Худайберген получили то, что заслужили,— и продолжал, словно размышляя вслух,— а нельзя ли, нельзя ли всех...

Бородачи опешили.

— Всех?— спросил Палван.

— Всех.

— Как так всех? Восемь десятков душ?1

— Да, всех... всех.

— Кто же будет работать?

— Найдутся... Найдем... Сейчас они не нужны. Видно было, что начальники рудника ничего не поняли, хотя все согласно закивали головами.

— Эмир приказал,— заговорил Али-Мардан,— эмир решил, а что значат наши мысли и решения перед волей повелителя? Пыль с подошвы его сапога. Эмир решил кончить Пещеру Сияния. Кончить совсем. Предупреждаю — молчание. Иначе мы сами станем жертвами рабов.

Бородачи переглянулись; им стало жутко. Никто ничего точно не знал, но и сюда, в центр великой пустыни, неведомыми путями просочились непонятные, странные слухи...

— Что с благородной Бухарой?— осторожно проговорил один из собеседников.

Поколебавшись с минуту, Али-Мардан заговорил:

— Презренные кафиры подняли оружие на государство правоверных. Большевики стали хозяевами города. Эмир, да продлятся его дни, под напором красных солдат проследовал в долины Гиссара и Кабадиана... собирать под свою высокую руку воинов ислама. Во дворце мне, ничтожному, их милость приказали: «Скорее отправляйся в Пещеру Сияния, убей рабов, возьми с собой, что добыто, и привези в Дюшамбе или в то место, где мы будем

34

 

пребывать. Никто из большевиков не должен узнать о существовании пещеры. Надо стереть следы. Ни «туварищи», ни большевики не получат в свои руки источника богатств. Пусть мир забудет дорогу к руднику, пока не восторжествует правая вера...» Сегодня надо кончать. Раб нужен или за работой, или в смертном сне.

Али-Мардан замолчал, разглядывая почти стертый узор кошмы.

Палван вскочил.

— Ну, надо резать.

— Где же оставил ты свой ум? Забыл, что тихо идущий всегда дойдет. А кто же будет закрывать ход в рудник? Помни — эмир приказал уничтожить даже следы разработок...

Младший из надсмотрщиков, Нурали предложил покинуть осужденных в пустыне. Надо забрать все бурдюки с водой, оружие, ценности и ночью, когда утомленные каторжным трудом рабы будут спать, незаметно уйти.

Али-Мардан заколебался. План был не плох.

«Но вдруг кто-нибудь, хоть это и невероятно, проберется через пустыню в Бухару к большевикам и разболтает о руднике? Или уйдет на север к колодцам Тамды, к казахам?»

— Нет, так нельзя,— вслух размышлял посланец эмира.— Так нельзя.— И, как бы отвечая на свои мысли, решительно заявил:— Нет, плохо задумали. Никто, ни одна живая душа не будет выпущена отсюда. Руками рабов уничтожим рабов.

— Хорошо, господин, воля эмира — закон.

Никто никогда не уходил из Пещеры Сияния. Попасть на рудники — значило быть заживо похороненным. Человек еще был, возможно, жив, но семья каторжника сзывала родных и знакомых, плакальщицы голосили и раздирали на себе одежды, совершались тоскливые обряды, как по покойнику, устраивались молчаливые поминки. Бегом несли пустые носилки — тобут — на кладбище и в установленные сроки зажигали на мазаре свечи.

Пусть еще осужденный навечно жил год-два, а может быть и десятилетие с колодкой на шее и с цепями на ногах, но для ближних и друзей он был мертвецом.

В Бухаре эмир и его приближенные умели забывать о человеке, забывать навсегда.

36

 

Пустыня ревниво хранила в своих недрах и Пещеру Сияния, и неисчислимые ценности, и живых мертвецов.

Если зимой или весной, когда на такырах и в степных ямах скапливается вода, в долину Пещеры Сияния случайно попадал охотник за лисицами и джейранами, путь его неуклонно и беспощадно пресекался. Человека убивали — спокойно, неспеша. В лучшем случае его посылали в самую глубокую шахту.

«Пойдешь, не вернешься» — так называли обширную область гор и холмов в центральных Кызыл-Кумах. И действительно, кто попадал туда, тот более не возвращался.

Не было никакой возможности бежать из долины рудника Сияния. Стража зорко следила за табором осужденных. А если кто-либо и ухитрялся выбраться, далеко уйти ему не удавалось. От колодца, из которого брали воду для рудника, до Пастушьих колодцев тянулись пространства мертвых песков на добрых полторы сотни верст, а каждый десяток верст в пустыне равен половине дня пути для всадника, едущего на здоровом и сильном верблюде. Пройти столько пешком изнуренный непосильным трудом человек не может. Закон пустыни гласит: «В песках человек без верблюда — мертвец».

 

Али-Мардан равнодушно попивал чай.

Толпа рабов лихорадочно копошилась у подножья скалы.

Заваливали вход в пещеру, заравнивали кучи камня и песка. Несколько человек забрались на край обрыва и сталкивали вниз глыбы камня. Красноватая пыль облаком поднималась к небу.

Осужденным было объявлено, что по воле эмира рудник должен быть разрушен, а рабы отправлены в другое место.

Входное отверстие пещеры на глазах уменьшалось.

С грохотом катились сверху потоки щебня и гальки.

— Эй, эй, держи!

Пыль медленно рассеялась. Рабы молча смотрели на то место, где только что был вход в рудник. Сейчас здесь высилась огромная насыпь из щебня, гальки, обломков скал.

— Еще,— закричал Мардан,— еще камней!

36

 

Он спустился в долину и стал показывать сам, куда нужно подбрасывать камни и землю. Рабы работали молча и сосредоточенно.

И вдруг, когда работа уже казалась законченной, в верхней части насыпи песок зашевелился, вниз по «слону с шуршанием покатились камешки. Все замерли. Кто-то пытался изнутри откопать выход из пещеры.

Из-под камня высунулась рука. Судорожные движения скрюченных пальцев показывали, что человек задыхается. Пальцы словно пытались ухватиться за что-нибудь. Они то скребли край камня, то разбрасывали щебень.

Движения руки становились все слабее.

— Помочь надо. Там остались люди! — прозвучал резкий возглас.

— Там люди!

— Там люди, нельзя засыпать!

— Откройте вход!

Высокий и сухой, как мумия, старик, гремя цепями, с кетменем в руке, скользя и падая, начал подниматься по насыпи вверх. Ноги его съезжали вместе с песком, он вскидывал руки, из горла его вырывались дикие крики.

И сразу разразилась буря.

Вечно осужденные кричали, выли, грозили.

— Нельзя! Там люди! Остановитесь!

Али-Мардан бросился к толпе.

— Кто сказал — «нельзя»?

Проговорил он это совсем негромко. Но так была подавлена воля рабов, что этих невнятно произнесенных слов было достаточно — крики потухли так же быстро, как и вспыхнули.

— Кто сказал «люди»? Там людей нет, там рабы. Какая собака смеет нарушить волю великого!

Мардан поднял маузер и хладнокровно пристрелил старика.

— Ну, кто еще?

Вмешался бородатый надзиратель:

— Господин, — прохрипел он, — господин, там люди еще есть, наши нукеры, много людей, позволь им выйти оттуда.

— Молчи! — закричал Али-Мардан. Голос его сорвался в тонкий визг. — Ты тоже болтаешь.

37

 

Он с силой ударил дулом револьвера по лицу надзирателя. Тот упал на колени, затем медленно свалился в сухую колючку и лежал ничком, вздрагивая и странно всхлипывая.

— Ну?

Все молчали. Осужденные жались друг к другу.

— Бросай, — закричал Мардан, — бросай! Эй!

С обрыва снова посыпались обломки скалы, камни. В последнюю секунду видно было, что рука заживо погребенного снова зашевелилась, пальцы сжали упавший сверху осколок камня. Все заволокло пылью.

Дрожащие лучи солнца вырвались из расщелины в горе и осветили жалкую группу осужденных. Они сидели безмолвно на камнях, на земле. Приближался час вечернего намаза и скудного ужина. Бородачи притащили мешок с черствыми лепешками и бурдюки со зловонной солоноватой водой.

Мардан с явным удовлетворением поглядывал на гору щебня, песка и камней, скрывшую вход в пещеру.

Рудник перестал существовать, исчез.

— Ночью пусть разрушат жилища, — приказал Али-Мардан, — чтобы никто не нашел и следов. Заставьте работать всю ночь. Утомившихся рабов будет легче прикончить.

Снова стало тихо в долине.

Солнце скрылось за горой. В отблесках зари пылала скала Пещеры Сияния. Высились причудливые утесы. В провалах и расселинах неподвижно застыли мертвые потоки белесого щебня, переходившие у подножия горы в сплошное нагромождение валунов, скал и камней. Казалось, грандиозный подземный толчок встряхнул горные хребты, и вершины их низринулись в долину и засыпали все живое. Никому никогда не пришло бы в голову, что здесь похоронен большой рудник, откуда в сокровищницу бухарских эмиров поступали в течение многих столетий неслыханные богатства.

— Сколько осталось рабов? Не сосчитали еще? — спросил Мардан вечером, за ужином.— Как только начнет светать, ведите всех собак к Сухому роднику.

Али-Мардан хозяйским взглядом окинул долину. Дно ее тонуло в глубоких тенях. В воздухе стоял не то туман, не то пыль, не осевшая после дневных работ. Из

38

 

сумрака вырывались, будто залитые кровью, гигантские скалы, разделенные темными провалами расщелин. Краски бледнели. Потухали отсветы зари...

 

VI

 

На рассвете печальный караван тронулся в путь. Али-Мардан ехал верхом позади.

Переход через невысокий, но очень крутой перевал был тяжел даже для здоровых, сытых солдат охраны. Истощенные рабы быстро выбились из сил. Многие падали. Мардан заботился, чтобы они больше не вставали. Горное эхо то и дело передавало звуки выстрелов. Не останавливая коня, даже не наклоняясь, Мардан прицеливался и разряжал маузер в упавшего человека.

Лицо посланца эмира было равнодушно и непроницаемо. Лишь изредка подергивались губы.

Иногда он привставал на стременах и кричал:

— Шевелитесь, собаки, быстрее! Упавший не встанет.

Осужденные понимали, что их ведут на смерть. Но ни слова протеста не было слышно. Медленно волоча ноги, плелись каторжники по каменистой тропинке. Казалось, по крутому склону горы ползет длинная серая гусеница.

Обливаясь потом, издавая хриплые стоны, падала новая жертва. Никто не пытался помочь товарищу, не подавал ему руку. Зачем? Все равно гибель была предначертана в книге судеб — немного раньше, немного позже. Весь мир для них замкнулся в этой тропинке горя.

О сопротивлении никто не думал. Тысячелетние деспотические законы произвола были незыблемы. Всеуничтожающая воля эмира была непреложна. Мертвящий гнет ислама парализовал всякие проблески мысли.

На самой верхней точке перевала караван отверженных остановился. Кругом, куда ни падал взгляд, раскинулись красноватые скалы и голубые горные вершины, залитые ослепительным сиянием восходящего солнца. В неизмеримой выси плыли розовые прозрачные облака. С севера тянуло прохладным ветерком.

Посланник эмира с высоты коня осмотрел толпу осужденных. Люди были похожи на мешки с костями. Плетьми свисали исхудалые руки, на ногах гноились язвы и струпья, на лица свешивались космы слипшихся волос, бороды отросли у многих до пояса.

39

 

Мардан подозвал надзирателя и приказал отобрать из рабов несколько головорезов.

Через минуту они стояли перед вельможей — дрожащие, худые, оборванные.

— Вам нужна жизнь?

— Бек, пощади! — пав ниц, завыли рабы.— Мы будем твоими рабами, твоими верными слугами до могилы.

Али-Мардан, казалось, остался доволен осмотром.

— Хорошо, вам дадут ножи. Перережьте горло тем баранам, и я отведу вас в тенистые сады Вабкента, к хаузам с прохладной водой, к чайханам, к плову. Ну?

Рабы стояли, переминаясь с ноги на ногу.

— Ну? — грозно протянул Мардан.— Кто будет выполнять мое приказание? Идите сюда.

Вышли трое. Они получили длинные острые ножи. Такими ножами колют баранов на базарах Гиждувана, Хатырчи, Варганзи.

Мардан показал на стоявшего перед толпой осужденного. Вновь назначенные палачи бросились к нему, сшибли с ног, поставили на колени. Один вывернул обреченному руки за спину, другой ловко уцепился двумя пальцами за ноздри жертвы и, задрав человеку голову назад, медленно перерезал ему горло.

— Прекрасно! — бросил посланец эмира.

Рабы тупо следили за расправой... Никто не сказал ни слова. Никто не шевельнулся. Не попытался бежать.

— Идите, убивайте,— сказал Мардан.

Добровольные палачи ринулись с остервенением в толпу. Они спешили заработать милость, жизнь...

Вечно осужденные безропотно валились на колени и подставляли горло. Кровь оросила плоские камни.

Но вдруг произошла заминка. Из поредевшей толпы безмолвно вышли пять человек, более похожих на живых мертвецов. Они шли, медленно волоча ноги, обходя трупы, стараясь не ступать по лужам крови. В нескольких шагах от Мардана рабы бросились на землю. Один из них, почерневший и тощий, со стоном заговорил:

— Закон, великий закон! Обычай пустыни говорит, что спасший жизнь человеку становится его братом. Светлейший бек, ты должен вспомнить, что только вчера мы вызволили тебя из беды, извлекли из колодца, где ты

40

 

умер бы и никто не вспомнил бы о твоем существовании. Оставь же жизнь рабам, проливающим слезы отчаяния. Ты должен сохранить нам жизнь, если ты уважаешь веру отцов.

Али-Мардан сжал в руках маузер.

— Ха, падаль разговаривает. Уберите их, от них воняет.

Резня продолжалась. Осужденных навечно еще оставалось свыше сорока человек, а нукеров было всего восемь. И сейчас еще толпа могла смять солдат. Но мусульманский закон внушал: «Предопределенное не может быть изменено волей злополучного».

Только один старик, сидя на земле и раскачиваясь, кричал:

— Ты пьешь кровь людей, господин, пьешь кровь...

Мардан нетерпеливо покрикивал. Дело двигалось медленно. Палачи утомились.

«Ведь предстоит еще возня с солдатами, с надсмотрщиками. Их тоже надо убрать. — Мардан погладил рукоятку своего маузера. — Поручение выполнено. Два мешочка с драгоценными камнями в хурджуне. Дни становятся короче, а солнце уже высоко. До Сладкого колодца почти день пути».

В этот момент недалеко хлопнул выстрел. Мардан резко повернулся.

Человек бежал по гребню горы и отчаянно взмахивал винтовкой. Он что-то кричал. Невозможно было разобрать что именно. Ветер относил голос в сторону.

Все обернулись. Палачи замерли. Нукеры растерянно сжимали в руках свои ружья...

Откуда взялся здесь человек? Как он пробрался в мертвые горы через пустыню? Как мог он идти против солдат эмира, вооруженных с головы до ног?

Минута растерянности дорого стоила Мардану.

Человек приближался быстро, широкими прыжками. Еще немного, и он оказался в нескольких шагах от места кровавой казни.

Незнакомец остановился на выступе скалы над толпой и прокричал:

— Мусульмане! Братья! Разве вы бараны, которых пригнали на бойню? Опомнитесь, схватите в руки свои цепи и бейте ими по головам палачей. И пусть у них будет тысяча жизней, им не уйти от вас. Бейте эмирских со-

41

 

бак! Народ восстал против тирана. Настал день справедливости.

Суеверный страх овладел посланцем эмира. Перед ним стоял пастух Санджар. Мертвец встал из могилы. Али-Мардан пытался что-то крикнуть солдатам, но изо рта его вырвались несвязные звуки, потонувшие в нарастающем ропоте толпы.

Санджар поднял винтовку и выстрелил в Али-Мардана, но промахнулся.

Выстрел послужил сигналом. С грозным воем осужденные двинулись на палачей.

Когда надзиратели опомнились, было поздно. Несколько шагов отделяли от них толпу осужденных. И хотя рабы были безоружны, а солдаты эмира имели в руках магазинные винтовки, исход столкновения был предрешен. Беспорядочная стрельба в упор не остановила толпу. В ярости рабы шли прямо на пули, и солдаты не успели даже выпустить все обоймы.

У подножья скалы несколько мгновений длилась отчаянная борьба. Толпа рабов поредела. Они побрели, шатаясь и вытирая о лохмотья руки. На камнях лежали истерзанные трупы бородачей-надсмотрщиков, вчерашних «властелинов жизни и дыхания» рабов.

Откуда-то снизу прозвенел тонкий крик:

— Братья... скорее, помогите!

Те, кто был посильнее, захватив оружие перебитой стражи, подбежали к краю обрыва. Они увидели пастуха Санджара, который, прыгая по плоским уступам склона горы, пытался догнать всадника, скакавшего во весь опор по высохшему руслу горного потока.

Пастух сделал еще один головоломный прыжок, остановился и прицелился. Осужденные замерли, ожидая выстрела.

Но выстрела не последовало. Второпях Санджар забыл зарядить винтовку. Пока он возился с затвором и патронами, всадник успел ускакать далеко.

Пастух выстрелил два раза. Звонкое эхо ответило в далеких горах.

Санджар взмахнул винтовкой и спрыгнул вниз.

Еще несколько минут рабы видели, как пастух бежал по дну ущелья.

Маленькие фигурки всадника и его настойчивого преследователя расплылись, потонули в красноватом тума-

42

 

не, струйками поднимавшемся над раскаленными каменистыми увалами.

Знатоки пустынных троп и колодцев, неутомимые проводники караванов говорят, будто в великой Урта-Чульской степи, лежащей за медно-красными барханами Кызыл-Кумов, можно набрести на такие места, куда скотоводы и караванщики заглядывают лишь раз в пятнадцать-двадцать лет.

Если во время скитания по великой пустыне кто-нибудь встретит престарелого, умудренного опытом чабана Якши-Мурада Низаметдина Оглы, он непременно услышит странную историю. Где-то у подножия бесплодных гор Джиттым-Тау, а может быть близ урочища Биссек-ты, недалеко от окаменевшего леса он, Якши-Мурад, видел на такыре у старинного завалившегося колодца десятки людских скелетов.

Что это были за люди, куда шли эти путники, зачем — старожилы пустыни точно не знают.

Поздно вечером у костра пастухи расскажут невероятную, повесть о далеких рудниках, принадлежавших эмиру бухарскому, о шахтерах-рабах, которых заставляли рыть глубокие норы в скалах, чтобы добывать драгоценности для эмирской казны.

Те же пастухи добавят, что в дни, когда стены Бухары пали перед красными воинами и народ бухарский выкинул, как шелудивого пса, своего гнусного повелителя, рабы, работавшие на рудниках, также заявили о своем праве на жизнь, истребили стражу и пошли через пустыню к зеленой долине Зеравшана.

Но велика пустыня и нет в ней воды. Грозны и беспощадны пески Кызыл-Кумов...

Медленно разматывается нить повествования.

И слушателю начинает казаться, что чабаны рассказывают не быль, а старую-престарую легенду.

Темнота сжимает кольцо багрового света. Из невидимого стада доносится жалобное блеяние козленка. Свирепый пес поднимает тяжелую голову с обрубленными ушами и настороженно рычит. Но все спокойно, и верный страж снова кладет голову на лапы.

 

Много голодных, горьких дней и ночей пробирался через море барханов на юг Али-Мардан. В кочевьях и

43

 

пастушьих становищах его присутствие переносили терпеливо, безропотно. Прямо не говорили, чтобы он уходил, но всем своим видом показывали, что им и самим нечего есть, а не только гостей принимать. В тенистых садах Зеравшанского оазиса Али-Мардан вынужден был пробираться по тропинкам за старыми дувалами, чтобы поменьше попадаться на глаза дехканам. От истощения и усталости пал конь. И Али-Мардан, который совсем еще недавно, отправляясь в соборную мечеть, расположенную в ста шагах от его дома, требовал коня, сейчас брел пешком по пыльным, ухабистым дорогам, проклиная революционеров, небо, солнце, час своего рождения. Дальше и дальше шел он на юг. Он хотел пробраться в Карши или Гузар, а оттуда с помощью верных людей в Гиссарскую долину, где еще, судя по базарным слухам, держался эмир Бухары Алимхан. Но в тяжелые минуты Али-Мардан проклинал и самого эмира.

 

VII

 

Над далекими низкими горами медленно струился туман. Первые лучи солнца разлились по степи.

Али-Мардан сидел на краю глубокого оврага в тяжелом раздумье. Что делать, куда идти?

Два дня он шел по Карнапчульской степи, к городу медресе и мактабов — Кассану. Но Кассан был далеко, и Али-Мардан начал думать, что ему пешком не добраться. Заходить же в кишлаки он не решался...

Внезапно на дне оврага послышался топот копыт. Али-Мардан схватился за оружие.

Внизу показалась фигура всадника. Посланец эмира пристально вглядывался. Вдруг на лице его появилась улыбка. Тыльной стороной руки он вытер пот, выступивший на лбу, и громко окликнул:

— Эй, Маруф!

Всадник судорожно вскинул голову кверху. Это был невысокий пожилой человек с реденькой бородкой, с плоским мясистым носом и щелочками-глазками. Одет он был в поношенный халат со значком бухарского чиновника дарго — сборщика налогов. Такой дарго весной и летом объезжал кишлаки и следил за состоянием посевов, за сбором урожая, за молотьбой. Как только

44

 

заканчивалась уборка хлебов, он немедленно извещал об этом амлякдара — главного сборщика налогов.

— Эй, дарго!— снова закричал Али-Мардан.— Эй, дарго Маруф, поднимись сюда.

На лице всадника отразился испуг. Он неуклюже слез с лошади и, припадая на одну ногу, потащился вверх по склону оврага.

Выбравшись наверх, дарго согнулся и, подбежав к Али-Мардану, приложил подол его халата к своим губам.

— Да будет мир вам, великий бек.

— Маруф, что ты здесь делаешь?

— Достопочтимый, я делаю то, что полагается совершать мне, ничтожному дарго: собираю налоги по закону эмирата...

Али-Мардан поморщился.

— О чем ты говоришь? Разве ты не слышал новости? Или ты потерял последние остатки своего разума, возясь с этими роющимися в грязи крестьянами! Где твоя голова?

Маруф еще ниже склонился перед Али-Марданом, потом быстро выпрямился; губы его искривились хитрой усмешкой. Он туманно сказал:

— Может быть, для великих эмират кончился, но, как вы изволили, ваша милость, правильно сказать, крестьяне глупы. Они все еще думают, что законы священного государства так же несокрушимы, как и большой минарет Бухары.

Али-Мардан усмехнулся.

— Сейчас сбор урожая в разгаре, и ты, конечно, едешь в кишлак, чтобы взять с землепашцев долю, причитающуюся великим?

Дарго в знак согласия приложил руку к животу и снова склонился в поклоне.

— Хорошо. Я буду присутствовать при сборе налога,— сказал Али-Мардан,— и я приказываю тебе взять всю долю, причитающуюся и эмиру, и казию, и аллаху.

— Хоп, господин,— проговорил дарго и, вежливо поддерживая под руку Али-Мардана, стал спускаться в овраг, где, понурившись, стояла его лошадь.

...В степном кишлаке Сипки, состоявшем из жалких серых мазанок, появление величественного Али-Мардана,

45

 

восседавшего на лошади дарго и сопровождаемого прихрамывавшим Маруфом, было встречено со всеми признаками страха и беспредельного уважения.

Кишлачный глашатай с громкими криками «Налоги, налоги» обежал все дома и приказал дехканам явиться немедленно на общественный ток, где заканчивался обмолот пшеницы.

Пока собирали народ, Али-Мардан и Дарго сидели в тени единственного в кишлаке развесистого карагача и солидно, не торопясь, закусывали. Али-Мардан благодушествовал. Случай снова превратил его из бездомного изгнанника и беглеца во всеми уважаемого представителя власти.

— Я вижу, что я был неправ...

И только, когда Маруф недоуменно посмотрел на него, Али-Мардан понял, что разговаривает сам с собой. Он поспешил сказать вслух: — В душе простого народа живет и вечно будет жить великое уважение к эмиру, к беку, к имаму, и никакие большевики не вынудят дехкан забыть свои обязанности. А обязанности эти состоят в том, чтобы...— наклонясь к самому уху дарго, он продолжал шопотом: — чтобы платить, платить и платить,— Али-Мардан откинулся назад и громко захохотал.

Маруф вполголоса ответил:

— Эти-то заплатят, но только боюсь я, господин мой, что дехкане лишнего платить не будут. С этого кишлака, по приказу бека, налог взыскан уже за два года вперед. Да будет мне дозволено дать совет: мы великодушно,— он хихикнул,— возьмем с дехкан кишлака Сипки пятую часть того, что с них полагается за тысяча девятьсот двадцать четвертый год.

— Ты только дарго, ты жалкий раб, ты должен слушать, что тебе скажут, а не высказывать свои ослиные мысли. Слушай и делай то, что я тебе прикажу,— Али-Мардан поднялся и величественным шагом подошел к первой куче зерна.

— Что это? Хлеб?— сказал он.

И хотя было совершенно очевидно, что это пшеница, хозяин зерна, высокий, худой дехканин в рваном халате, стоявший тут же, сложив руки на животе, отвесил глубокий поклон и сказал:

46

 

— Это зерно, в количестве восьми пудов. Оно при надлежит мне, Али-Данияру, жителю кишлака Сипки, рабу эмира и бая.

Властным движением руки Али-Мардан заставил дехканина замолчать. Затем, протянув палец в сторону дарго, сказал:

— По приказу эмира, во имя аллаха и Мухаммеда, пророка его, объявляю, что здесь будет взыскан налог с эмирского раба Али-Данияра. Так, человек, пиши: от имеющегося на току пшеничного зерна, в количестве восьми пудов, взимается налог сагубордор в размере двух пудов.

Али-Данияр упал на колени и закричал:

— Справедливости, я требую справедливости. С восьми пудов пшеницы полагается взять только полпуда... Чем я буду кормить зимой своих детей?

Но Али-Мардан даже не посмотрел на него.

— Дарго! Делай, что тебе приказано.

Маруф тут же на весах отвесил два пуда зерна и велел ссыпать его в мешок. Затем он снова подошел к куче пшеницы и, приговаривая «А это добровольный подарок мне», сгреб в подол халата с полпуда зерна. Из толпы зрителей вышел небольшой юркий человек. Он приблизился к куче и деревянным совком начал отсыпать зерно в мешок. Тогда Али-Данияр не вытерпел и, размахивая руками, завопил:

— Что вы делаете?

Маленький человек, не прекращая своего дела, презрительно протянул:

— Эх ты, тупица, что ты, не знаешь меня? Ты забыл, что имаму мечети по закону полагается десятая часть?

Крестьянин стоял, опустив руки, и медленно раскачивался из стороны в сторону. Куча зерна уменьшалась на глазах.

Все шло по старинному обычаю. Подошел местный ванвой — лепешечник. Он вручил Маруфу две лепешки, а взамен взял двадцать фунтов пшеницы. Появился еще какой-то человек в чалме с чилимом в руках. Он дал покурить Али-Мардану, Маруфу и кишлачным старейшинам, и взял себе четверть пуда пшеницы. Какая-то бойкая тетушка, прикрывая лицо полой накинутого на голову халата, преподнесла Али-Мардану тюбетейку и также получила разрешение взять несколько фунтов зерна.

47

 

Оставшаяся пшеница была разделена «по закону» па пять частей. Одну из них отсыпали для казны, а остальное, что составляло примерно около трех пудов, отдали собственнику урожая — дехканину Али-Данияру.

Весь день Али-Мардан и дарго Маруф взимали налог с крестьян кишлака Сипки «по справедливости», весь день над кишлаком стоял вой и плач женщин.

Когда солнце исчезло за далекими холмами и спустились сумерки, на ток прибежал юноша в шитой золотом тюбетейке и вежливо сообщил:

— Уважаемый помещик кишлака Сипки, почтенный Зукрулла просит их милость бека покушать.

За ужином сдержанно беседовали о последних событиях. Помещик, сухонький, одноглазый человечек с изрытым оспой лицом, нерешительно расспрашивал об эмире, о сражениях в Бухаре, о большевиках. Али-Мардан осторожно и очень туманно упомянул о своих приключениях. Вскользь он заметил, что ему нужна лошадь и два-три провожатых, чтобы, как он сказал, «их величество эмир не был принужден ждать слишком долго нашего возвращения».

Опустившись на корточки, помещик принялся разливать чай. Али-Мардан удобно устроился на паласе и, облокотясь на подушку, лениво следил за движениями хозяина. Посланец эмира предвкушал приятный сон на мягких одеялах — отдых утомленному телу.

— Мой бек,— прервал длинную паузу помещик,— что вам угодно сделать с взысканной по налогу пшеницей?

Любопытство хозяина не понравилось Али-Мардану, и он сухо ответил:

— Мы не думали еще. Маруф займется... Ну, продаст на базаре.

— Простите, бек, но на чем вы ее повезете? Тут наберется пудов триста — триста пятьдесят.

— Дехкане дадут верблюдов...

Помещик совсем невежливо перебил:

— Верблюдов! У местных дехкан не насчитаете и двух голов скота.

— А у вас? Я видел у вас на дворе десятка три.

— Мои верблюды заняты,— уклончиво проговорил хозяин. И вдруг он оживился.— Продайте мне казенную пшеницу. Деньги удобно сложить в хурджун.

48

 

Поздно ночью кончился торг. Али-Мардан возмущался непочтительностью помещика, но все же вынужден был уступить зерно за полцены. Дарго Маруф крутился тут же, стонал, охал, протестовал.

В конце концов он даже надерзил:

— Велик бог! И это мусульмане заключают сделку на куплю-продажу?! Я отказываюсь... Бек, вы поступаете, как растерявшаяся утка, ныряющая и головой и задом.

Али-Мардан прикрикнул на Маруфа, но и сам он видел, что помещик все больше наглеет. О почтительных эпитетах, о титулах хозяин дома совсем забыл. Речь шла о барышах, и он больше не церемонился. Помещик, к тому же, отлично понимал, что за спиной Али-Мардана сейчас нет всесильного эмира.

Когда сделка была совершена, хозяин лениво заговорил:

— Я мог бы и не покупать пшеницы. Я хотел помочь вам, господин, в вашем затруднительном положении. Не забывайте, что пшеница останется лежать у меня, а в наши неспокойные времена и рабы поднимают голову.

Упоминание о «рабах, поднимающих головы», неприятно резнуло. Али-Мардан вспомнил о бунте осужденных навечно, и холодные мурашки поползли по спине.

Хозяин, кряхтя, поднялся с паласа.

— Сейчас вернулся из Карнапа верблюжатник Аззам...

— Ну и что?

— Он видел в Змеином ущелье трех или четырех русских в островерхих шапках с красными звездами. У каждого есть винтовка... С ними какой-то молодой узбек, тоже с винтовкой.

От волнения Али-Мардан даже привстал.

— Они сказали Аззаму,— продолжал помещик, что ищут высокого человека, чернобородого, в темном халате...— Он посмотрел на Али-Мардана и добавил совсем равнодушно:— Уж не вас ли, мой бек, они ищут? Кажется, они едут сюда.

— Скорее, Маруф!— закричал Али-Мардан.— Нужно готовиться к отъезду.

Помещик вдруг стал необычайно вежлив и любезен.

— Вы повезете деньги сидящему на высоком престоле, пусть имя его произносится с трепетом. В час ут-

49

 

ренней молитвы, на рассвете я передам вам деньги. Возьмете лошадь и проводника.

Ночью Али-Мардан проснулся от лая собак. Кто-то в темноте говорил за дверью:

— Большевики в кишлаке. Ищут. Скорее будите бека. За мечетью лошади и Юнус...

Али-Мардан вскочил, начал шарить руками в темноте, разыскивая халат, оружие. Он хрипло закричал:

— Деньги... Приготовьте деньги!

— Скорее, бек, скорее. Сейчас красные воины будут здесь.

— Деньги, говорю вам!

— Вы слышите собака лает уже около дома старшины.

— Деньги приготовьте... Вы...

Помещик вошел в комнату, закрывая полой халата фонарь.

— Дехкане идут сюда, ведут солдат, показывают дорогу к моему дому.

— Зачем?— испуганно спросил Али-Мардан.

— Они кричат, вы слышите их крики: «Схватим эмирских чиновников!»

Он замолк. Далеко в ночи слышался ропот голосов, доносились отдельные выкрики. Толпа приближалась. Вспыхнул над плоскими крышами отблеск красного пламени, по-видимому, зажгли факел.

По кочковатой дороге, спотыкаясь и бормоча проклятья, бежал Али-Мардан, придерживая рукой кобуру маузера. Он добежал до мечети. Прислушался. Крики слышались где-то в стороне. Дарго Маруф исчез. Али-Мардан обошел здание кругом. Ветер шумел в листве карагача. Лошадей не было.

— Юнус!— вполголоса окликнул Мардан.

Никто не отвечал.

— Эй, Юнус! Эй, Маруф!

Где-то недалеко послышалось бряцание затвора винтовки и топот копыт.

— Юнус, сюда! — обрадованно закричал Али-Мардан.

Из темноты густой бас ответил по-русски:

— Кто идет? Стой!..

Али-Мардан прижался спиной к дувалу, замер, будто хотел втиснуться в глину ограды.

50

 

— Да тут кладбище,— проговорил другой голос.— Это кому-то не спится в могиле. Эй, Санджар! Поедем к здешнему помещику. Слышишь, как кричат, наверное, там уже все. Там и твоего эмирского выродка найдем.

Стук копыт удалялся. Кто-то по-узбекски сказал: — Вы слышали, он сегодня возомнил себя хозяином кишлака и отобрал в налог всю пшеницу. Если я его поймаю, заставлю пить собственную кровь...

Али-Мардан лег на землю и пополз по обочине улочки, вдоль дувалов. Добравшись до обрыва, он начал спускаться вниз, в овраг. Шум в кишлаке стихал... Потом раздался гул человеческих голосов. Али-Мардан, не разбирая дороги, кинулся в темноту.

 

VIII

 

Дряхлый верблюд, с трудом передвигая ноги, шагал по твердой утоптанной дорожке. Временами из его глотки вырывались грустные булькающие звуки. Пронзительно скрипел блок.

Пройдя до конца тропинки, верблюд издавал крик и тряской рысцой возвращался обратно к неуклюжему глиняному сооружению, стоявшему посреди плоской лощины. Здесь он с минуту нерешительно топтался на месте, затем вновь пускался в путь.

Верблюд был виден издалека, и странная его прогулка взад и вперед вызвала недоумение кавалеристов, спускавшихся по длинному, очень пологому склону холма, поросшему чахлыми кустиками побуревшей травы.

— Что с ним?— спросил один из всадников. Молодой узбек, ехавший впереди, обернулся.

— Колодец Отшельника, — проговорил он.— У отшельника, хранителя колодца, умный верблюд. Сам воду достает из колодца для овец. Овцы придут к закату солнца, а бассейн будет полон. Отшельник спит, наверно. Жарко...

И тут все почувствовали, как на самом деле жарко, как хочется пить и как бесконечно долго тянется спуск с холма.

Подъехали ближе. Глиняное сооружение оказалось степным колодцем, с лотком и небольшим бассейном для водопоя. Через скрипучий блок была переброшена веревка, привязанная к седлу верблюда. Шагая по до-

51

 

рожке, верблюд вытаскивал кожаное ведро. Достигнув верхнего обложенного камнем края колодца, ведро цеплялось за деревянный стержень и опрокидывалось само собой. Вода выливалась в лоток. Верблюд возвращался, ведро спускалось вниз, и дальше повторялось то же.

Видно уже много лет верблюд выполнял свою монотонную работу, ибо хранитель колодца даже не находил нужным понукать его.

Красноармейцы с любопытством разглядывали верблюда, который, не обращая ни малейшего внимания на подъехавших людей, продолжал свое дело.

Кругом — ни единого признака жизни. В стене небольшой, слепленной кое-как из глины, хижины зияла темным провалом открытая настежь ветхая дверь. Налетевший внезапно ветер закрутил в горячем воздухе пыль и сухие соломинки.

Один из кавалеристов, видимо, командир, слез с коня и прошел к хижине:

— А ну-ка, посмотрим, кто есть тут в хате?

Но он не успел дойти. В дверях показался человек. Возраст его определить было трудно. Ему можно было дать и пятьдесят, и больше лет. Опустив глаза и перебирая грубые четки, человек проковылял на изуродованных ногах мимо командира, остановился у бассейна и гортанно крикнул. Верблюд взревел и быстрее обычного вернулся к колодцу. Надоедливый скрип блока прекратился. Человек отвязал веревку, и животное не спеша двинулось в сторону к зарослям верблюжьей колючки.

Только тогда хранитель колодца удостоил своим вниманием приезжих и, не взглянув ни на кого, мрачно буркнул:

— Хлеб привезли?

Командир смущенно начал рыться в сумке.

— Вчера здесь был господин,— продолжал старик,— он сказал: «пришлю муки». Вы люди господина?

Красноармейцы переглянулись. Молодой узбек подошел, отвесил поклон и сказал:

— Твоего господина зовут Али-Мардан?

— Да.

— Он был здесь? Когда?

Хранитель колодца только теперь поднял веки, во взгляде его мелькнула растерянность, но он ничем не проявил своего удивления.

52

 

— Он был здесь, когда было угодно богу, и покинул колодец в момент, предугаданный предопределением.

Один из красноармейцев сделал нетерпеливое движение. Командир предостерегающе протянул:

— Осипчук! — Затем, обращаясь к проводнику, он сказал: — Товарищ Санджар, отдых! Делаем дневку. Кони притомились, еле дышат.— И вполголоса добавил:— Ты, Осипчук, уж больно горяч. А знаешь, здесь, в Бухаре, правильно говорят: «У горячего повара похлебка или пересолена или совсем без соли». Так-то...

Хранитель колодца молчал.

Молчал он и тогда, когда проводник рассказал ему о переменах, происшедших в стране: о том, что нет больше ханов и эмиров, что дехкане, пастухи и рабочие сожгли дворец угнетения в Бухаре...

Старик посмотрел на необычных своих гостей, сидевших на рваной, пыльной кошме, и только спросил:

— Бухара — святая гробница.

— Нет, Бухара большой город,— ответил Санджар.

— Что такое город?

— Ну, это большой, большой кишлак.

Отшельник помолчал.

— Слышал, в десяти днях пути отсюда есть кишлак. Оттуда приходят пастухи. Кишлака я давно не видел, забыл.

Поздно вечером, когда синий купол неба покрылся мигающими искрами звезд, хранитель колодца, собрав все свои мысли и, припоминая забытые слова родного языка, рассказал о себе. Только в пустыне, в стране злых песков можно услышать такой рассказ:

— Я Кудукчи — хранитель колодца. Проходящие пастухи зовут меня отшельником. Мне говорят: «Когда ты умрешь, тебе господин построит гробницу, и ты станешь хазретом — святым».

Он молитвенно приподнял руки и замолчал.

Санджар почтительно кашлянул. Он был пастухом, а пастухи с величайшим уважением относятся к хранителям колодцев.

Отшельник вздрогнул.

— Я очень горевал, когда у меня издох последний верблюд, который был перед этим, а этого зовут Цветок. Очень был умный и веселый верблюд, он даже умел раз-

53

 

говаривать. Только не все пастухи могли понять его разговор. А я понимал.

Он снова помолчал и недоверчиво поглядел на собеседников, боясь увидеть на их лицах улыбки.

— Неясно помню, я жил в другом месте, много было там людей, шумно было... не помню. Пришел человек очень богатый, очень сердитый, в красивой одежде — зеленой, желтой, как весенние цветы. Он сказал: «Будешь хранителем колодца, будешь жить у колодца и никуда оттуда не пойдешь». Я кричал, не соглашался, хотел уйти. Меня били, очень сильно били... Потом привезли на верблюде в это место. А чтобы я не ушел, мне надрезали пятки. И верблюду испортили ноги...

— И ты никуда не уходил?— спросил командир.

— Уходил. Мне снова портили ноги и один, и два, и три раза. Но я все-таки ушел. Изловили, жгли меня огнем. В другой день я ушел, меня снова нашли. Связали, держали без воды шесть дней.— Лицо старика исказилось.— Я проклял тогда имя аллаха, я поднял руку на господина.

— На Али-Мардана?

— Нет, нет, Али-Мардана не было, тогда был его отец.

— Сын волка все равно становится волком... Сколько же лет ты здесь?

— Не знаю.

— Сколько тебе лет?

— Не знаю.

— Как же так?

— Каждый год снег сменяется травой. Потом дуют горячие ветры, затем снова идет снег... Один год подобен другому.

Старик замолчал. За весь вечер он больше не произнес ни слова.

Утром его спросили, хочет ли он переехать жить в кишлак, обещали ему прислать смену. Отшельник долго думал. И только когда был выпит чай, заседланы отдохнувшие и повеселевшие кони, хранитель колодца сказал:

— Нет.

— Почему?

— Я умру здесь, и на могиле моей построят гробницу, и я стану святым, покровителем пастухов.

54

 

Он привязал веревку к седлу верблюда, и снова визгливо заскрипел блок, как скрипел он многие годы.

— Ну что же,— сказал командир,— вольному воля! Пошли обратно на Сипки... Дело, товарищ Санджар, сорвалось, не найти нам вашего дружка... Видно, сбежал он.

Молодой парень с обидой в голосе произнес:

— Ушел Али-Мардан от народного гнева.

Он еще раз, для очистки совести, попытался расспросить отшельника, но тот медлительно перебирал четки и равнодушно молчал.

— По коням! — скомандовал командир, и маленькая группа всадников двинулась прямо, без дороги, в степь. Скрип колодезного блока становился все тише и тише, временами ветер совсем относил звук в сторону. Внезапно командир оглянулся, ему послышался крик.

— Стой!— скомандовал он.

От колодца поспешно ковылял, прихрамывая, отшельник. Добежав до всадников, он ухватился за узду коня командира и, тяжело дыша, сказал:

— Ты воин эмира?

— Нет.

— Почему вы не пытали меня огнем, не били меня камчой, не резали мне тело?

— Потому что мы солдаты народа, а не эмира.

— Господин был вчера на колодце. Я оказал ему гостеприимство.

Хранитель колодца колебался. В его глазах виден был страх.

— Закон гостеприимства не соблюдается, когда гость проклят народом. Ты должен отомстить,— закричал Санджар.— Отомсти за свою жизнь, за искалеченное тело, за ожоги, за удары...

— Я боюсь, он вернется, узнает. Меня опять будут жечь. Нет, я не скажу... Я боюсь.

Отшельник повернулся и, втянув голову в плечи, заковылял прочь.

Чувствовалось, что он и сейчас ждет угроз, побоев. Вот он трусливо обернулся. И когда не увидел ни поднятой руки, ни занесенного клинка, жалобно закричал:

— Бейте, бейте, тогда я все скажу...

55

 

Командир тронул коня, подъехал к отшельнику и хрипло проговорил:

— Красные воины не бьют.

Хранитель колодца сжался в комок. Только глаза его горели. Он помолчал еще с минуту выжидая, и вдруг крикнул:

— Я думаю, вы слабые люди, жалкие люди. Сильный господин бьет, топчет раба в пыль. Я вижу, вы другие люди... Я не понимаю, какие...— Он заплакал.— Пусть меня изжарят в пламени костра, пусть нарушу я закон степи о госте.— Он протянул руку к чуть синевшей вдали одинокой вершине:— Господин ушел к колодцу Джидели, вон под той горой, имя ее Шур. Идите за ним, и горе мне...

На колодце Джидели стоял разъезд красноармейцев. Никто туда не приходил и не приезжал за последние два-три дня. То ли обманул отшельник, то ли Али-Мардан изменил свой путь, опасаясь преследования.

След посланца эмира Али-Мардана был окончательно потерян...

 

IX

 

В беспредельных просторах Карнапчульской степи, где ровная поверхность земли не нарушается до круга горизонта ни единым бугорком, ни единым камнем Али-Мардан встретил дехканина, мирно ехавшего на жалкой лошаденке по своим делам.

Дехканин был удивлен встречей. Одинокий путник пеший, хоть звание его, видно, не простое: из-под распахнувшегося халата поблескивают пряжки дорогого пояса, да и халат бархатный.

Всадник придержал коня.

— Салом!

Али-Мардан пытливо смотрел на дехканина.

— Куда едешь?

— Слушай,— сказал дехканин,— хоть по обличью ты и большой господин... был большой господин, но ты забыл, видимо, правила вежливости. Ступай своей дорогой.

Али-Мардан закричал:

— Ты не видишь, я человек великого эмира... Я путешествую с высоким поручением.

56

 

— Эмир прыгает по степям и долинам, как тушканчик, и за ним гонятся красные воины. А ты что делаешь в нашей степи?

— Слезай с лошади и прекрати болтовню!— Али-Мардан протянул руку к рукоятке револьвера.

— А, вот ты кто,— и дехканин медленно слез с лошади.

По невозмутимому лицу его можно было подумать, что ему все равно, что ему не жалко отдать вот этому незнакомому человеку самое ценное для крестьянина — лошадь.

— Подержи стремя,— приказал Али-Мардан.

Тайному советнику эмира следовало быть наблюдательнее. Тогда бы он заметил, что в глазах крестьянина пляшут огоньки ненависти, а в сжатых губах чувствуется жесткая решимость.

Но Али-Мардан ничего не видел. Слишком велика была его уверенность в том, что рабы всегда останутся рабами и что воля господина непреложна. И он снова повторил:

— Держи стремя.

Тогда крестьянин молниеносным ударом рукоятки тяжелой камчи свалил Али-Мардана на землю и долго бил его. Потом неторопливо взобрался на коня и тронулся в путь.

Посланец эмира очнулся только поздно ночью. Он быстро обшарил себя. Все было цело. Крестьянин не тронул драгоценного пояса, где была зашита добыча рудника Сияния за целый год. Хотя все тело ныло, голова раскалывалась, а в груди временами чувствовались приступы резкой боли, Али-Мардан мог двигаться. Он поплелся на юг, ориентируясь по звездам. И когда заря залила половину небосклона, он добрался до крошечного кишлака, приютившегося на вершине одинокого холма.

Здесь, в силу старого закона гостеприимства, Али-Мардан нашел отдых и пищу. Пожилой крестьянин, одетый в жалкое рубище, рассыпаясь в любезностях, проводил неожиданного гостя к себе во двор. В крошечной комнатке, прокопченной зимними кострами, Али-Мардан со стоном опустился на вонючую баранью шкуру и заснул.

Хозяин несколько минут постоял, изучая облики одежду пришельца. Потом быстро наклонился, раздвинул по-

57

 

лы бархатного халата гостя, вытащил из кобуры револьвер и вышел.

...Стук двери разбудил Али-Мардана. Неприятно резнул глаза свет. Посреди комнаты потрескивали в огне ветки, у костра сидел хозяин дома и поглядывал на гостя. Когда взгляды их встретились, ощущение страха подползло к сердцу Али-Мардана. Он резко поднялся, рука его потянулась к поясу.

— Не спеши сражаться, господин,— усмехнулся хозяин.

— Не спеши, бек,— насмешливо прозвучал еще чей-то голос из угла.

Тут только Али-Мардан разглядел сквозь дым костра, что комната полна народа. Суровые лица крестьян были спокойны, равнодушны. В открытую дверь доносился заунывный вой собак.

— Чуют волка,— сказал хозяин. Опять все помолчали.

— Эй, бек, зачем ты пришел в нашу степь?— спросил длиннобородый широкоплечий старик.

— Я странник, я иду в Тармит поклониться праху хазрета, священной могиле.

— Мы хозяева, ты гость, зачем же ты, помня обычай гостеприимства, поспешно ищешь оружие, находясь в мирной михманхане в присутствии старейшин рода Кенегес? Зачем ты в степи останавливаешь почтенного Ата-Исмаила и, как разбойник, пытаешься отнять у него коня? Зачем ты спешишь скрыться от народа и ищешь спасения в краях, куда ускакал, как жалкий вор, сам эмир.

— Вы не смеете становиться на моем пути. Одного моего слова достаточно, чтобы от этого грязного кишлака остались кучи пепла и камней!..

— Было достаточно.

— А вашего Ата-Исмаила я прикажу продержать в клоповнике неделю, а потом ему вырвут глаза, отрежут нос и уши и всыпят двести палок.

— Постой, не грози, господин: нет больше клоповника, нет больше палок, нет больше господ беков, нет больше рабов,— говоривший вскочил, плюнул Али-Мардану в лицо и вышел.

58

 

Один за другим вставали старейшины рода Кенегес и каждый плевал на Али-Мардана. Никто не ударил его, никто даже не замахнулся.

Всесильный чиновник эмира, блестящий вельможа, попиравший многие годы человеческое достоинство сотен тысяч верноподданных эмира, забился в темный угол и, съежившись рукавом закрывал лицо. Он не пытался сопротивляться. Он был потрясен. Мир рушился, ум мутился. С новой силой вспыхнула боль во всем теле.

Последним ушел хозяин. Он даже не плюнул. Он сказал только одно слово:

— Шакал!

И вышел.

Али-Мардан выждал, когда затихли шаги и звуки голосов, и ползком подобрался к двери. Она не была заперта.

Ночью Али-Мардан исчез. Утром хозяин обнаружил у очага бархатный в серебряных украшениях пояс. Из пояса высыпалось несколько невзрачных камешков неправильной формы, покрытых желтовато-бурой коркой. Хозяин метлой смел камешки в кучу, долго вертел один из них в руках с явным удивлением.

На дворе он лепил из глины небольшой очаг. Камешки вмазал в его стенки.

 

 

 

 

Часть 2

 

I

 

На улице хлопают резкие выстрелы, будто ломаются сухие доски.

Игроки переглядываются. Николай Николаевич медленно кладет на палас карты, предусмотрительно крапом кверху, и поворачивает свое безбровое, лишенное всякой растительности, розовое лицо к распахнутой двери.

Пылкий Джалалов вскакивает, темные глаза его загораются лихорадочным огнем. Он поправляет многочисленные ремни, на которых висит желтая кобура. Впрочем, злые языки единодушно поговаривают, что в кобуре воинственный юноша носит перочинный нож, спички, табак.

Выстрелы щелкают где-то уже совсем близко.

— Стреляют?— вопросительно гудит из темного угла голос Медведя, тягучий и басовитый.

— Нет на барабане нам «с добрым утром» выстукивают,— раздраженно скрипит Джалалов.— Как только попадешь в Карши, вечно в какую-нибудь историю влипнешь. Надо пойти посмотреть, как и что.

— Но ведь там стреляют,— волнуется Николай Николаевич.

Джалалов останавливается и глубокомысленно рассматривает дверь. Совершенно очевидно, что весь запас его отваги исчерпан, и ему совсем не хочется идти на улицу, выяснять причину стрельбы.

Все молчат.

63

 

Тяжелые, шаркающие шаги нарушают тишину. Лицо Николая Николаевича принимает землистый оттенок, а впадины под скулами лиловеют. Медведь сует папиросу в рот не тем концом. Джалалов теребит застежку кобуры и шопотом спрашивает:

— Будем стрелять, а?

Ему не успели ответить. В низкую дверь просунулась большая синяя в полоску чалма, из-под нее блеснули проницательные, холодные глаза. Проводник экспедиции гузарец Ниязбек остановился на пороге.

— Ниязбек! Что случилось?

Ниязбек, не торопясь, прошел в угол и солидно покряхтывая, уселся по-восточному на одеяло. Только тут, произнося обязательное «бисмилля и рахман и рахим», он заговорил. Ниязбек не владел русским языком настолько, чтобы свободно излагать свои мысли, но он умел немногословно отрывисто и в то же время удивительно образно рассказывать обо всем, что было так важно и нужно в сложном путешествии.

Ниязбек погладил бороду, потом запустил под нее руку и растрепал шелковистые вьющиеся волосы так, что они легли на грудь пушистым веером. Затем он сказал:

— Басмачи.

— Как? Не может быть!

— Басмачи здесь? В Каршах? В самом городе?

Каждый, направлявшийся в те дни в Восточную Бухару, знал, что он пускается в трудный путь, что ему предстоит пережить очень и очень тревожные дни, что, быть может, придется столкнуться с самыми серьезными опасностями, но думалось, что все это далеко впереди. Карши — город мирный, будничный, рядом железная дорога, поезда, свистки паровозов — и вдруг...

— Басмачи,— повторил Ниязбек.

В Бухарской народной республике еще шли упорные бои с басмаческими шайками. Еще всякие ибрагим-беки, понсат-усманы, палваны, мурад-датхо мнили себя полновластными беками Гиссара, Локая, Байсуна, Ширабада.

Басмачи опустошали край, обирали дехкан, пожирали, как саранча, все съедобное. Землевладельцы и скотоводы прятали зерно, угоняли в непроходимые горные ущелья скот. Начался голод. Дехкане распродавали последнее, что у них было, разрушали жилые постройки, выру-

64

 

бали фруктовые сады и шли, куда глаза глядят. В Миршадинском вилойяте из двадцати тысяч жителей за зиму вымерло пятнадцать тысяч. В развалинах городов и селений выли шакалы и бродячие псы.

Но уже началась мирная созидательная работа. Из Ташкента в Бухару, в самые далекие и глухие места двинулись советские люди. Впервые появлялись, в горах и долинах врачи, агрономы, инженеры, учителя. Впервые встал вопрос о том, что болезни нужно лечить, а не заговаривать знахарскими заклинаниями, что надо строить дороги и дома, что надо учить детей и учиться самим. В помощь освобожденной от деспотии эмира Бухаре Коммунистическая партия братской Туркестанской республики направляла своих работников.

В те дни из города в город по бухарской земле не решались ездить в одиночку. Время было беспокойное, шайки всевозможных кзыл-аяков, каракулей, найманов пользовались тем, что Красная Армия занята ликвидацией последышей британского наемника — турецкого авантюриста Энвера, банд Ибрагима, Бахрама и им подобных. Тогда-то и воскрешены были знаменитые «оказии», столь обычные для середины прошлого века на Кавказе. И здесь, в Бухаре, тоже каждую группу гражданских лиц, как правило, сопровождал воинский отряд, и всякий путешествующий обязательно присоединялся к «оказии».

На восток через всю Бухарскую республику в мае двинулась многолюдная экспедиция. Сотни арб, полторы тысячи верблюдов везли мануфактуру, всевозможные товары, серебряные деньги. С экспедицией ехали направлявшиеся на работу в Дюшамбе, Гарм, Куляб сотни советских работников и специалистов.

Только что окончивший Ленинградский университет, молодой хирург Николай Николаевич Гордов направлялся вглубь гор не столько в силу необходимости, сколько из юношеской склонности «к перемене мест». Пожилой, с тронутыми сединой волосами этнограф Кондратий Панфилович Медведь сумел попасть в состав экспедиции только в качестве фотографа. В Ташкенте Медведю разъяснили, что для сбора фольклорных и бытовых материалов в Восточной Бухаре не созданы еще подходящие условия. Тогда ученый, вооружившись громоздким аппаратом, принялся фиксировать на фотопластинки всякого рода торжественные встречи, заседания.

65

 

Это не помешало Медведю за короткий срок собрать в Старой Бухаре большую коллекцию интересных для него материалов и снимков и заполнить множество тетрадей записями. Теперь, махнув на болезни, на бремя лет, он двинулся дальше к подножию Памира. Трудное имя и отчество ученого давалось лишь немногим, и все предпочитали обращаться к нему просто по фамилии. Ехал в Дюшамбе на время летних каникул молодой, шумливый и вспыльчивый комсомолец Джалалов, студент факультета общественных наук, устроившийся в экспедиции счетоводом и мечтавший о необычайных приключениях и подвигах. И много еще ехало на Восток в бывшие восточные вилойяты Бухарского ханства молодых, полных энтузиазма и сил советских работников, студентов, банковских служащих. Были среди них и такие, что думали только о заработках, но большая часть людей чувствовала себя пионерами социалистической культуры, пробирающимися в дебри огромной, еще недавно совсем недоступной страны. Их манили к себе романтические названия таинственных, мало известных городов — Бальджуан, Гиссар, Калаихулит, Кафирниган,— куда до революции проникали, да и то с трудом, лишь отдельные смелые путешественники.

То, что рассказал Ниязбек, поистине было удивительно.

На днях один из состоятельных жителей города Карата, Шарип-бай, объявил, что в ближайшее воскресенье будет пир по случаю бракосочетания его дочери. Сахибулла, заслуживший еще в эмирские времена славу самого громкоголосого глашатая города Карши, кричал без отдыха три дня на базаре о предстоящей свадьбе.

Вечером, накануне свадебного пиршества, улицы предместья огласили резкие звуки сурнаев. Медленно и важно проследовал сам жених по дороге, что вела от монастыря слепых к шахрисябзским воротам. На развалины старой зубчатой стены высыпали любопытствующие шумливые горожане. Толпа проводила свадебный кортеж до дома, где остановился жених, как говорили, весьма состоятельный мясоторговец.

Много было вечером в чайханах разговоров и пересудов, ибо со времени эмирата не видели такого пышного празднества. Старики хвалили Шарип-бая за то, что он разыскал в эти бурные времена для своей дочери

66

 

столь солидного мужа, который, как видно, знает толк в дедовских обычаях и не скупится в расходах на семейные торжества. То обстоятельство, что жених уже далеко не первой молодости, мало интересовало досужих чайханных сплетников. На нелестные замечания юношей, робко сидевших на самом краю помоста у дверей, убеленные сединами старцы сурово отвечали: «Жена, обращающая внимание на наружность мужа, ослепнет». Молодые джигиты, проведавшие кое-что о нежной красоте шестнадцатилетней невесты и тайком вздыхавшие по ней, робко умолкали. Они хорошо знали уродливый порядок, обрекавший молодого неимущего мусульманина на длительное холостяцкое существование, лишавший его радости отцовства. Закон ислама бросал цветущих девушек в объятия немощных старцев, имевших капиталы, а следовательно, и возможность покупать канонизированное число жен. Молодежь покорялась безропотно. Была она в первые годы после Бухарской революции еще послушна велениям старших.

Откуда-то пошел слух: «А ведь жених не очень благополучен». Но что именно с ним — не говорили.

Празднество шло своим чередом, обильное угощение, на котором присутствовали все почтенные лица города Карши, длилось от восхода солнца до поздней ночи. Одного плова было съедено неимоверное количество.

Скрипучую арбу с невестой провожало целое шествие разряженных родственников и знакомых. Невеста, как подобает, плакала, из-под паранджи доносились жалобные всхлипывания. Но плач расценивался как проявление естественной скромности и стыдливости.

И, наконец, жених был отведен к невесте.

Шумел пир. Лоснились от бараньего сала лица обжирающихся жирными яствами гостей. Льнули ещё к окнам комнаты молодоженов, хихикая и подталкивая друг друга, женщины и девушки.

Как вдруг веселье оборвалось. Поднялась стрельба.

Потухли лампы, зачадили кем-то поспешно погашенные факелы. В неверном свете восходящей луны с воплями метались люди. По улочкам и переулкам с оглушительным топотом промчались всадники в буденовках.

Слухи, неясные намеки мгновенно облеклись в плоть и кровь. Почтенный жених — басмач. Более того — не рядовой бандит, а главарь крупной шайки, известный курба-

67

 

ши Кудрат-бий, самый опасный и могущественный из басмаческих вожаков байсунских гор.

Гости, многочисленные зеваки, слуги байского дома при первых же выстрелах бросились наутек. Милиционеры из недавно взятых на службу не обученных дехкан и бывших эмирских нукеров палили из берданок в темное усеянное звездами небо. Отряд красных кавалеристов поскакал в погоню...

Закончив немногословный рассказ, Ниязбек умолк и принялся за чаепитие.

Дверь скрипнула. Стремительно вошел человек в форме командира Красной Армии. Это был комбриг Кошуба, возвращавшийся из Ташкента в Восточную Бухару и принявший на себя начальствование над экспедицией. Через плечо у Кошубы на ремне переброшен карабин,

Все вскочили, улыбки разлились по лицам.

— Товарищ Кошуба!

Не отвечая на приветствия, Кошуба ступил вперед и проговорил:

— Неладное дело, ребята. Студентку нашу убили.

— Таню?!

— Татьяну Ивановну?!

— Танечку?!

Неподдельное горе слышалось в голосах. Танечка — студентка Восточного института, ехавшая с экспедицией в Восточную Бухару «на практику иранских наречий», как было у нее записано в путевке. Хохотушка Таня, добрая Таня, в которую все успели по-мальчишески влюбиться.

— Сейчас, во время перестрелки, она шла по улице, налетели всадники...

Так состоялось вступление экспедиции в Восточную Бухару.

 

II

 

Пофыркивает конь, встряхивая головой в такт своим шагам. Запах пыли смешивается с ароматами цветущих садов. Поскрипывает седло, звякают стремена.

Разговор вполголоса. В темноте не видно, кто говорит.

— Заметили... там, на повороте?

— Сколько?

— Человек э... десятка два.

68

 

— М-да...

Тот же голос громче произносит:

— Джалалов, товарищ Джалалов!

— Я.

— Тсс... Вы говорили что знаете пулемет Льюиса?

— Да.

— Вот, возьмите, заряжен. Держите наготове.

Конь нетерпеливо топчется на месте. В темноте звенит металл о металл. Резкая команда:

— Марш!

Отряд снова движется вперед, во тьму.

Для экспедиции с последним бухарским поездом прибыл груз. Ехать за ним надо было на железнодорожную станцию, километров двенадцать от города Карши. Так как отряд ушел ловить Кудрат-бия, за грузом по приказу Кошубы была послана группа штатских лиц.

Джалалов, Медведь, Николай Николаевич и другие получили оружие, коней и стали кавалеристами.

...Насколько опасна это поездка, каждый из них представлял себе очень смутно, и то по свежим воспоминаниям о предыдущей ночной пальбе и гибели студентки Тани. Всем было известно, что по окрестной степи рыскают группы басмачей, банды эмирских ширбачей-головорезов, жадные до коней, сбруи и особенно до огнестрельного оружия. Но очень трудно представить, что среди этих серых будничных домишек и развалившихся дувалов может подстерегать смерть.

— Джалалов,— шепчет Медведь,— ты взаправду управишься с пулеметом?

— С «Льюисом»? Конечно,— убедительно шепчет Джалалов. Но что-то в его голосе не нравится Медведю.

— Смотри, друг, не подведи.

На повороте едва слышно передается от одного к другому команда — держать винтовки наготове. Джалалов с пулеметом выдвигается вперед.

Чуть светает. По бокам дороги белеют из-за дувалов шапки цветущего урюка. Постукивают копыта...

Отряд спокойно добрался по переулкам до дома каршинского казия, где остановились участники экспедиции.

В глубине улицы в рассветных сумерках появилась кучка всадников.

Впереди, в отливающем всеми цветами радуги шелковом халате, в белой чалме, на пляшущем вороном

69

 

скакуне важно ехал пожилой бородач с суровым бледным лицом. Человек двадцать вооруженных конников сопровождали его.

Не останавливаясь, не обращая ни на кого внимания, всадники почти беззвучно проплыли мимо. Ни один не оглянулся, ни один не сказал ни слова. Облако пыли встало за ними, словно ширма, и долго еще висело над кривой улицей.

— Что же вы стоите? Заезжайте.

Проводник Ниязбек, остававшийся дома, стоял в настежь распахнутых воротах. Держался он спокойно, но усмехался довольно криво.

Когда все слезли с коней и стали разминать затекшие ноги, Ниязбек негромко сказал:

— Видели?

— Кого?

— Курбаши Кудрат-бия... самого командующего войсками эмира.

Джалалов побежал к воротам.

— Скорее! Надо догнать, задержать.

Произошел легкий переполох. Бросились к телефону. Стали звонить коменданту города. Медведь выскочил на улицу.

Только Ниязбек не суетился. Он заметил равнодушно:

— Пользы не будет. Их много, кони у них хорошие. Благодарение богу, вас не тронули.

Курбаши Кудрат-бий опоздал на несколько минут. Он знал и то, что для экспедиции получен ценный груз, в том числе и оружие, и то, что за ним поедут люди глубоко штатские, и то, что отряд будет проезжать на рассвете по обширному пустырю, что лежит между станцией и стеной Карши. Одного не учел Кудрат-бий — беспокойного, назойливого характера Медведя. Старый ученый заставил людей поспешить, не позволил задерживаться в буфете вокзала Карши и погнал в город.

— Да ведь вы выполняете задание, ответственнейшее задание!

И своей воркотней Медведь избавил участников поездки от смертельной опасности.

Басмачи опоздали. Встреча произошла на улицах города, где при всей своей наглости Кудрат-бий не решился совершить нападение.

70

 

Обо всем этом рассказала Саодат, присоединившаяся в Карши к эскпедиции. Местная организация женотдела направляла ее на работу в Восточную Бухару.

 

Весеннее солнце рассыпало лучи по куполу сардобы — крытого водохранилища. Водоносы с кожаными мешками на спине длинной вереницей выныривали из темного провала входа и, тяжело ступая, медленно плелись вверх по стертым за многие столетия каменным ступеням. Выбравшись из мрачного, насыщенного тяжелыми испарениями подземелья, водоносы начинали вопить полной грудью:

— Оби-и-Зем-зем! О мусульмане, об-и-Зем-зем! О вода райского источника Зем-зем!

Черноокая, с тонкими, сходящимися на переносице, бровями красавица Саодат разъясняла смысл выкриков:

— Сладкая вода, вода священного источника Зем-зем, кричат они, эти бедняки, как кричали их отцы и деды...— Грустно улыбнувшись, она продолжала:— Мой отец — вы знаете, он тоже полжизни гнулся под тяжестью кожаного бурдюка с водой — никогда не позволял мне пить воду из сардобы. Не пейте и вы ее. Плохая там вода. Когда красноармейцы пришли к нам в Карши в позапрошлом году, большевики решили вычистить сардобу. Сотни людей ведрами выносили черную жидкую грязь и сливали в ров у городской стены. А там, на дне водоема, кроме грязи, нашли... знаете, что там нашли? Скелеты людей. Оружие, мечи, черепа. И люди пили такѵю воду... могильную воду... Много, много лет назад народ восстал против эмира. Горожане нашего Карши — ремесленники и дехкане сражались с воинами эмира, защищали народ от деспотии и притеснений. И когда эмирские войска разгромили храбрецов, оставшиеся в живых, израненные, едва живые сбежались к сардобе и отбивались от врагов у ее входа. Теперь мы знаем — многие погибли там, утонули...

Девушка продолжала рассказывать... Нахлынули видения прошлого.

Такой же, как и сейчас, позеленевший, местами поросший чахлой травой купол, сложенный из квадратных плит известняка. Ночь. Мечутся огни факелов, вспыхи-

71

 

вают красные молнии мечей. На краю круглого водоема, глубоко под землей идет сеча. Безмолвная, ожесточенная. Люди знают — нет больше спасения. Угасла всякая надежда. Наступил последний час восстания. Никто не просит пощады. Израненный, обессиленный вождь восставших водоносов, сам водонос, еще отбивает удары. Ноги его скользят на мокрой от крови земле. Вот он оглядывается. Друзья, соратники слабеют. Многие корчатся в агонии. Руки ненавистных врагов тянутся к храбрецам... Все кончено. Изнемогающий от ран вожак с гордым призывным криком откидывается навзничь, и черная тяжелая вода смыкается с глухим ворчанием над его телом. Мятежники слышат предсмертный призыв вождя. Новый всплеск. Еще... Падают блики факельных огней на взбудораженную поверхность водоема...

Саодат теребит Джалалова за рукав. Она позвала его сюда, в уединенный уголок, в сторону от шумной толпы, чтобы рассказать о слухах, которые ходят среди горожан.

Басмаческие курбаши на днях собирались на совет в селении Хилели и решили перехватить экспедицию на дороге между Карши и Гузаром. Басмачи узнали, что на арбах везут серебро для Восточно-бухарского банка, а на верблюдах мануфактуру, чай и другие товары в Дюшамбе. Сотни басмачей спустились с гор, чтобы поживиться добычей.

— Но откуда они узнали?

— О, они быстро узнают такие вещи. У них глаза и уши на базаре, в чайхане... Они напали бы на вас здесь, но они трусы. Они предпочитают степные овраги, камышевые заросли.

Саодат боится басмачей. Горе, ужас коснулись ее души, оставили глубокие раны в сердце. В день, когда банды оголтелых басмаческих головорезов ворвались в кишлак Яр-Тепе, Саодат, присланная сюда из Карши, должна была проводить собрание женщин. Бандиты жгли, насиловали, грабили. Саодат увидела и испытала столько, сколько не под силу перенести и зрелому, закаленному мужчине. Чудом она вырвалась из рук истязателей, осталась жива.

Саодат родом из Кассана. Стройная, с правильными чертами лица и большими проницательными глазами, она очень хороша. Бедствия, постигшие ее, не сломили

72

 

в ней воли к жизни. Она много учится, работает в женотделе. Ей, одной из первых, доверено великое дело приобщения женщин горной Бухары к идеям советской власти.

— Здешние женщины,— говорила Саодат горько,— очень хорошо знают, что такое восточный гарем, затворничество... Мои три сестры, три подружки моего детства, были проданы, да, проданы. И родители сделали это, любя их. Нас дама никогда не били, пальцем не касались... А таков брачный закон: продавали за двести-триста рублей или за тридцать-сорок баранов. Калым. Прелестных, юных, нежных сестренок продали как скот. А кому? Чернобровым, луноликим юношам, думаете? Вот сестрицу Шухрат в тринадцать лет сосватали крупному землевладельцу Шамурату. Ему было лет под шестьдесят, но богат, деловит. Значит, думали родители, дочь нашла счастье. Дал калым — десять пудов риса, десятка два баранов, верблюда, немного денег. А другую сестру продали семидесятилетнему казию. Муж бил ее и кулаками, и суковатым посохом; и ногами за то, что не было у них детей. Потом в темную зимнюю ночь вытолкал на улицу, на снег. И так развелся с ней. А сколько мучили бухарских женщин, если у них рождались не мальчики, а девочки...

Отец Саодат, водонос Шамсутдин — хмурый, согбенный годами и бедами старик, любил сидеть в чайхане и, заложив под язык терпкий нас, сплетничал о соседях. На дочь свою первое время, когда она сейчас же после революции ушла от мужа, он смотрел, как на падшее — нечистое существо. Когда же Саодат стала грамотной и уважаемой, Шамсутдин внезапно начал называть дочь «Саодатханум» — «Саодат-госпожа».

Саодат знала о свадьбе в доме Шарип-бая, но не могла помешать ей. То были первые годы становления советской власти в бывшем эмирате, и не всегда еще побеждали новые веяния. Саодат познакомилась с юной женой, вернее жертвой басмача Кудрата, и, как могла, помогала ей. Но сила старого была еще велика. С ужасом узнала Саодат, что и в последующие после свадьбы дни Кудрат-курбаши продолжал по ночам тайно посещать молодую. Басмач не скрывал от Шарип-бая и его домашних своих замыслов в отношении экспедиции. Отсюда многое стало известно и Саодат.

73

 

Кошубой был составлен план захвата дерзкого басмача и его приспешников, но внезапный выезд экспедиции заставил отказаться от этого замысла...

Впрочем, не был ли этот план хитростью, которая позволила обмануть басмачей, ожидавших, что экспедиция выедет из Каршей значительно позднее? И не потому ли о предполагаемой попытке захватить Кудрат-бия говорили так много во всеуслышание на всех базарах Карши...

 

III

 

Ночью караван сделал привал в окрестностях кишлака Янги-Кент, принадлежащего в качестве вакуфа, целиком, со всеми полями, домами, овцами и дехканами каршинскому священному мазару Идриса-Пайгамбара. Почтенный мутавалли Гияс-ходжа был немало поражен, когда среди ночи в степи застонали, заскрипели сотни колес, заревели верблюды.

Нетерпеливый стук в ворота разбудил в большой, огороженной глиняными стенами, усадьбе всех домочадцев. Требовались ведра — поить лошадей, хворост и колючка — разводить костры, шила и прочий инструмент — чинить сбрую. В темноте бегали люди, неуемно, отрывисто лаяли собаки.

Сам мутавалли бродил с фонарем в руках по шумному и беспорядочному бивуаку и вежливо осведомлялся о том, где же находится начальник.

Он останавливался около беседующих, присаживался к кострам и, отставив в сторону фонарь, грел руки у дымного пламени. Благообразная, клинышком, бородка его живо поворачивалась к говорящему. Он весь был внимание и подчеркнутое уважение.

— Неужели вы, друзья, едете всю ночь? О, наша обитель к услугам путников, к вашим услугам. Здесь вы можете предоставить отдых своему телу. Нельзя же ехать дальше, не отдохнув, как следует...

Джалалов нетерпеливо пощелкивал камчой по новеньким кожаным гетрам, специально приобретенным для путешествия.

— Конечно, конечно, мудрый ходжа! Отдых необходим, но мы спешим. Да и если бы мы захотели здесь остаться4 что бы мы кушали? Здесь нет даже базара.

74

 

Ходжа засуетился. Через несколько минут оборванные, почерневшие от загара работники принесли обильное угощение.

— Замечательно,— заговорил Николай Николаевич.— Вот он настоящий Восток. Не успели мы нежданно-негаданно нагрянуть, и перед нами вкусная еда, удобства. Все приправлено добродушием, вежливостью, любезностью. И подумать только — этот ходжа ведь не такой уж и друг нам. Как вы думаете, Джалалов, он понимает, кто мы? что мы для него?

— Отлично понимает,— проговорил Медведь, опережая ответ Джалалова,— чувствует и понимает.

— Ну, ну...— улыбнулся Николай Николаевич.— Как вы думаете, он от коньячка не откажется?

Саодат вполголоса заметила:

— Наш добрейший, любезный хозяин успел два раза меня проклясть.

— Как? Что вы?

— Да, да, и по-персидски, и по-арабски. Так что вы не очень верьте ему...

Все заметили, что молодая женщина нервничает. Она бледнела каждый раз, как только мутавалли взглядывал на нее.

Потом началась суматоха выступления. А гостеприимный хозяин все еще тащил какие-то угощения: бешбармак, жареную в луке баранину, рисовую молочную кашу.

— Вы мусафиры — священные путники. Задержитесь. Остановите караван... всех людей, всех животных накормлю, напою. У нас, мусульман, самое богоугодное дело — дать пищу и кров путешественникам. Поистине благое дело! Будете, ваша милость, довольны гостеприимством.

Были очень соблазнительны и мягкие одеяла, разбросанные на чистых паласах, и шелест свежего ветерка в цветущих ветвях молодых персиковых деревьев, и горячий зеленый чай.

Вопрос решил Кошуба, который неожиданно появился на коне из тьмы. Он, очевидно, так и не слезал с седла, наводя порядок в лагере.

Кошуба неодобрительно посмотрел на разлегшихся на коврах участников экспедиции и довольно грубо объявил:

— Товарищи! Давайте по местам! Верблюды уже вытянулись на Гузарскую дорогу. Арбы трогаются.

75

 

Ходжа засуетился. Он подбежал к Кошубе и залебезил, быстро сгибаясь и разгибаясь, прижимая к животу руки в длинных, узких рукавах.

— Таксыр! Господин! Токсоба! Прошу. Отведайте...

— Некогда. Едем.

Николай Николаевич нехотя поднялся. Семеня мелкими шажками, к нему подбежал мутавалли и помог перекинуть через плечо винтовку. Трогательное прощание доктора с любвеобильным хозяином продолжалось долго. Стремя держал сам Гияс-ходжа.

Когда уже вся скрипящая, шумливая громада каравана кряхтела по дороге и пыль резко била в нос, рядом с Джалаловым возникла крепкая, сбитая фигура Кошубы.

— Не курите, потушите трубку — Он наклонился совсем близко, стараясь, видимо, разглядеть собеседника:— А, это вы... Да, вот вы должны были заметить. Как вы думаете, чего не хватало в угощении этого святого, а?

— Не хватало? Там все было.

— Там не хватало хлеба, лепешек. А знаете почему, а?— Зло выругавшись, Кошуба продолжал.— Потому, что он враг. Если бы он дал хлеб-соль, он не посмел бы злоумышлять против нас. Он привлек бы на себя немилость божию.

— Значит?

— Значит, он не зря всячески нас задерживал. Он готовил нам неприятности.

Много лет прожил Кошуба в Туркестане, исколесил всю страну вдоль и поперек, а с первых дней революции, в рядах сначала Красной гвардии, а затем Красной Армии сражался и против белогвардейцев, и против интервентов, и против басмачей. Он прекрасно изучил местные обычаи.

На следующее утро к отдыхающим в чайхане участникам экспедиции подсел бобо-камбагал — старшина нищих, только что пришедший из Янги-Кента. Он рассказал, что спустя четверть часа после того, как экспедиция покинула ночной лагерь, из степи во весь опор прискакали всадники. Они порыскали по кишлаку и по соседству с ним и так же быстро исчезли.

— А что делал ходжа?— спросил Джалалов.

Бедняк понимающе посмотрел на юношу и, осторожно выбирая слова, заметил:

76

 

— Мудрый и уважаемый мутавалли пребывал у ворот своего почтенного дома и, подняв очи горе, совершал утренний намаз... Эх! Вы, наверно, не здешние,— продолжал он, помолчав немного.— Поверьте мне: этот мутавалли, хозяин дверей рая, обманщик из обманщиков. Когда эмир мучил народ, где он был? Когда дехкан терзают басмачи, где он со своим богом? Он платил налоги эмиру? Нет! Он думает о нас — нищих, неимущих? Нет!

Видя, что его слушают внимательно, бобо-камбагал уселся поудобнее, потребовал чайник чая и начал рассказывать, мешая таджикские и узбекские слова.

— Я из кишлака очень святого и благочестивого. Все земли и все дехкане со всеми своими кишками принадлежат там Хызру Пайгамбару, великому пророку, а весь урожай собирают ишаны и ходжи. Очень святой кишлак. Если только на улице увидите большие ворота, знайте, здесь живет ишан Хызра Пайгамбара. Кишлак Ура-Тюбе известен своими кузнецами, кишлак Курган своими соловьями-певцами, Риштан — гончарами, а наш кишлак — ишанами. У нас есть знахарь-ишан, Насреддин-ишан, Шираббудин-ишан, Аназуддин-ишан, Мухседдин, Саид-Камалхан. И есть еще один, самый богатый и самый вредный,— голос рассказчика снизился до шопота,— самый злой, горбатый ишан Ползун. Он не ходит, он ползает. Ишаны сидят у нас в кишлаке, как жирные вши в халате бедняка.

Очень они благочестивые люди. Каждый имеет по восьми жен, много земли, большую бороду и жирное брюхо. Им преподносят то жертву, то праздничный подарок, деньги, кур, баранов, халаты, лошадей, девочек в прислужницы и в наложницы, да мало ли что!

Сами они не работают, только молятся. Очень святые ишаны. Я вкусил от их святости. Я сам из ишанских батраков. Я убежал из кишлака, когда умер мой отец и бай-ростовщик забрал нашу землю, хижину, пару быков и моих сестер за долги, а меня хотел сделать рабом. Я бежал через горы, через снег и лед, я испытал мучения, голод, жажду. И зачем? Чтобы двадцать лет, согнув спину, работать на другого ишана. Тогда я понял, что бедняк — всегда бедняк, а бай — всюду бай.

Бобо-камбагал тряс бородкой, морщился, охал.

— Каждый год я приходил за жалованием к своему ишану. Он доставал с алебастровой полочки какие-то

77

 

бумаги, долго щелкал на счетах, а я стоял у порога. Зайти в чистую михманхану в рваном халате мне было неудобно. Потом ишан вздыхал и говорил сладким голосом: «Душечка Хакимджан, ты работал трудолюбиво, ты заработал очень много, очень много, но, братец ты мой, и кушал ты очень много, слишком много. И не только с меня не причитается тебе ни одной теньги, но, наоборот, ты еще задолжал за пищу и одежду двадцать одну теньгу. Но Пайгамбар повелевает быть нам добрыми; я прощаю тебе долг. Вознесем же благодарственную молитву пророку Хызру».

— Так я за двадцать лет двадцать раз молился вместе со своим ишаном, а не сумел даже купить одеяло, чтобы накрывать от холода свои больные кости. Я спал, покрываясь рваным халатом, в холодной конюшне на куче навоза,— все было мне теплее. У меня не было ни чайника, ни пиалы, не было у меня семьи. Да разве такой, как я, мог мечтать стать отцом? За жену надо платить тысячу тенег, а я сам кормился объедками от ишанского дастархана. А когда я заболел, ишан прогнал меня, и я стал просить на дорогах... Руки у меня больные, ноги мои распухли, ноют, спина согнута... Прихлебнув из пиалы чай, бобо-камбагал вдруг заговорил просящим тоном: — А теперь, о великодушные, подарите же несчастному несколько грошей на хлеб, только несколько грошей...

Случай с мутавалли Гияс-ходжой вселил в участников экспедиции естественную тревогу, чувство настороженности. И когда рано утром второго дня путешествия, перед самым въездом в Гузар, вдали показались мчащиеся вскачь конники, все сбросили с себя оцепенение сна, схватились за оружие. По внешнему виду всадники ничем не отличались от басмачей.

Прогрохотали копыта по настилу моста через Гузар-Дарью.

Один из всадников, одетый в зеленый халат с маузером на поясе, резко осадил коня и, отдав честь, вежливо сказал:

— Мы добровольный отряд из Карши. Салам, таксыр-товарищи!

— Здравствуйте!

— Вы увезли из города дочь старшины водоносов, Саодат. Мы просим вернуть ее отцу и матери.

78

 

Джигит тяжело сполз с коня и стоял, твердо упираясь могучими ногами, обутыми в мягкие сапоги с острыми загнутыми носками в доски настила моста. Из-под войлочной белой треугольной, отороченной черным бархатом, шляпы карие воспаленные от ветра и пыли глаза смотрели внимательно и жестко, казалось, спрашивая: «Кто вы? Что мне с вами делать?» Губы под длинными, ниспадающими к небольшой темной бородке усами были сжаты в ироническую усмешку, уверенность в своей неодолимой духовной и физической силе сквозила во всем его облике.

О таких молодцах степные бахши поют:

«Тигровые лапы твои не уступают цепкостью когтям орла с вершин Хазарет Султана, сердце леопарда бьется в железной груди твоей, когда ступаешь ты по полю битвы...»

Джигит, увешанный оружием, властно требовал. Два десятка таких же внушительных и грозных молодцов, как и он сам, спешившись, стояли за его спиной.

Участники экспедиции в тревоге столпились у бревенчатых перил моста, дерзко переброшенного через ущелье Гузар-Дарьи. Обрывистые склоны, облепленные сотнями домов с плоскими крышами, заворачивали куда-то в розовую дымку быстро ползущего вниз тумана. С минаретов неслись звонкие призывы муэдзинов. Жаворонки рассыпались певучими трелями в бирюзовом холодном небе. Город еще не шумел, а только тихо ворчал словно потягивающийся в сладкой утренней истоме великан.

Подошла Саодат. Лицо молодой женщины, носившее следы утомления, было спокойно, большие глаза прищурены, и от этого взгляд их светился иронией и силой.

— Санджар! Зачем вы приехали?

Краска прилила к смуглым щекам батыра. Он отвел взгляд в сторону, стараясь не смотреть в лицо Саодат, и пробормотал что-то неразборчивое.

— Зачем вы приехали? — повторила Саодат.

Джигит выпалил, ни к кому не обращаясь:

— Мы приехали, чтобы вернуть дочь родителям. Нет обычая, чтобы дочь покидала родителей без их разрешения.

— Вы лжете,— твердо сказала Саодат.— Мой отец знает о моем отъезде. Он согласен, чтобы я уехала. А

79

 

вы... Я вам говорила, что не хочу видеть вас, я не поеду с вами...

В голосе Саодат зазвучали стальные нотки. Стало понятно, что не первый раз Санджару приходилось слышать нелюбезные слова молодой женщины.

Могучий воин вжал голову в плечи. Он потерял всю свою самонадеянность, но все же упрямо продолжал твердить:

— К родителям... Она поедет назад. Дальше она не поедет...

Гневные слова джигита прервал голос Кошубы, неожиданно вмешавшегося в спор в самый напряженный момент. Вообще командир появлялся всегда удивительно удачно, как раз тогда, когда это было нужно.

— Привет, мой брат Санджар!

Тут последовал обмен дружескими приветствиями, радостными возгласами и нескончаемыми любезностями.

Когда же джигит заикнулся о том, что нужно увезти обратно дочь старшины водоносов, Кошуба вдруг стал холоден и непроницаем.

— Дело терпит. Вопрос решим в Гузаре.— И скомандовал:— В повозки! Быстро!

Санджару ничего не оставалось как сесть на коня и последовать за караваном.

В Гузаре экспедиции была оказана самая радушная встреча.

За завтраком между Кошубой и Санджаром произошел знаменательный разговор.

На доводы джигита о том, что Саодат неудобно ехать одной, нехорошо бывать постоянно с открытым лицом среди стольких мужчин, Кошуба заметил:

— Мы тоже знаем обычай местных племен. Мы знаем, что в кишлаке узбечки не закрывают лиц. Не то что в городе Бухаре, где мужья и имамы прячут их под жесткую конскую сетку. Конечно, это до поры до времени... Мы знаем, что женщины-степнячки обходятся частенько в своих решениях без помощи мужчин. Правда ли это?

Санджар низко опустил голову и чуть слышно ответил:

— Да.

— И должен тебе сказать, брат мой Санджар, мне все это не нравится. Мне не нравится, что, ты, советский

80

 

человек, передовой человек, пытаешься вернуть узбечку к старому. Кричишь: «Долой деспотов и феодалов, баев и вонючих ишанов с их гнусными обычаями», а сам силой хочешь вернуть свободную женщину к цепям рабства и угнетения. Ты забыл, что живешь в Советском государстве, что женщина у нас не товар, который покупают и продают. Советская женщина сама решает свою судьбу. Санджар был подавлен, но, по-видимому, не убежден. Все же товарищу Кошубе, пожалуй, следовало бы на этом и остановиться. Но он продолжал с лукавой усмешкой:

— Сейчас война, Санджар. А «когда сыплются искры из мечей, есть ли время подбирать искры из глаз возлюбленной»? Не правда ли? Вот если бы вы захватили разведчиков Кудрат-бия! Говорят, они обнаглели и безнаказанно рыскают по дорогам и кишлакам по берегам Катта-Уру-Дарьи.

Санджар вскочил:

— Хорошо же, пусть будет по вашему. Плохо, если вам что-то не нравится. Гостю все должно нравиться. Что вам, товарищ Кошуба, нравится? Вы наш гость.

— Мне нравится враг без головы,— резко сказал Кошуба.

Санджар хрипло воскликнул:

— У нас в Бухаре есть обычай: все, что нравится гостю, принадлежит гостю.

...Спустя час Санджар со своим отрядом покинул Гузар.

Наконец-то можно было лечь отдохнуть... Все разбрелись по саду, выбирая места потенистее, потому что солнце уже изрядно припекало.

Пробуждение от сна было шумное. Десятки голосов наперерыв сообщили, что всех приглашают на ужин к начальнику гарнизона в бывший бекокий дворец.

Во дворце было людно. Собрались все члены гузарского городского совета, почтенные старики из окрестных кишлаков, старшины ремесленных цехов, работники потребительской кооперации, рабочие строительства железной дороги. По краям большого двора, выложенного огромными каменными плитами, были разостланы паласы, ковры, кошмы.

Из разговоров удалось узнать, что комбриг хочет порадовать горожан Гузара только что полученной приятной

81

 

новостью. Ждали приезда виновника торжества. Саодат шопотом сообщила, что это никто иной, как Санджар.

Спустились сумерки. Зажгли фонари. Заполыхало желтое пламя дымных факелов. Появился во дворе комбриг, командиры, красноармейцы. Почти одновременно с улицы донесся дробный стук копыт, звякание подков, возгласы: Яша! Яша!

Во двор въехали всадники. Даже при неровном, колеблющемся свете факелов бросался в глаза измученный, усталый вид джигитов. Халаты их покрыты пылью, темными пятнами. У некоторых были перевязны бинтами головы.

— Кровь,— прошелестел шопот рядом.

Саодат, молитвенно сжав руки, смотрела на всадников. Нет, она смотрела только на одного из них. Это был Санджар. Санджар-победитель!

Он медленно слез с коня и, бросив поводья, неуклюже расставив ноги, сделал несколько шагов к группе командиров.

Сотни глаз с напряженным сниманием смотрели на богатыря, сотни рук приготовились аплодировать ему.

Санджар вытянулся и замер.

— Здравствуйте, командир добровольческого отряда!— громко сказал комбриг.— Рапортуйте!

Санджар обернулся, посмотрел кругом. Он не видел тонувших в темноте лиц сотен собравшихся. Но он чувствовал на себе их испытующие, нетерпеливые взгляды.

— Вот, товарищ командир, товарищ Кошуба сегодня утром сказал, упрекал меня, что блеск глаз одной девушки...

Стоявшая рядом Саодат сердито пробормотала что-то, и дыхание ее стало быстрым и прерывистым.

— Что блеск глаз одной девушки затмил все... Заставил меня забыть об обязанностях воина. Что долина Катта-Уру-Дарьи стала неспокойной, что змей Кудрат опять осмелился жалить... Да, Кошуба — мой старший начальник — сказал так. Верно ведь?

Кошуба молчал.

— Товарищ Кошуба сказал, что ему не нравятся мои поступки. Я сказал: «Гостю все должно нравиться». Кошуба сказал: «Мне нравятся враги без голов».

И Санджар обвел круг долгим взглядом. В глазах его прыгали бешеные огоньки. Внезапно речь его стала

82

 

резкой, уверенной; он бросал слова, как камни на плиты двора.

— Пусть не скажет, что узбеки не уважают желаний лучших своих гостей, русских наших любимых руководителей и учителей. Желание гостя священно. Все, чего хочет гость, принадлежит ему.— Санджар обернулся и негромко приказал:

— Дехканбай, Нурали, сюда!

Два здоровенных парня притащили большой полосатый мешок из грубой шерсти и бросили его к ногам Санджара.

— Ну!— сказал богатырь.

Парни схватили мешок за уголки и встряхнули его. Глубокий вздох пронесся по кругу. Многие отшатнулись. Непонятные круглые предметы с глухим стуком запрыгали, как мячи по отполированным каменным плитам двора. Не все разобрали сразу, в чем дело...

К ногам Кошубы подкатились бритые, покрытые спекшейся кровью, круглые головы. На одной из них по необъяснимой случайности сохранилась зеленая в кровавых пятнах тюбетейка.

— Возьмите, вот мой дар...

Глухо звучал теперь хрипловатый голос Санджара. Наступило молчание. Тишина нарушалась лишь треском пламени факелов.

Молчание грозило затянуться. Санджар недоуменно пожал плечами. Он ждал, очевидно, рукоплесканий, приветствий.

Выручил комбриг. Он сказал внушительно:

— Отряд добровольцев товарища Санджара разгромил сегодня у кишлака Люглян банду, которая намеревалась напасть на правительственную экспедицию. Я пригласил товарищей поздравить доблестных джигитов.

Пожимая руку Санджару, комбриг брезгливо заметил вполголоса:

— А это уберите...

 

IV

 

Подобие лесенки из развороченных камней вело к старой потрескавшейся очень низкой дверке. Когда она с надсадным треском поддавалась под толчком руки, за ней разверзалась темным провалом сырая яма, из которой в лицо посетителю ударял едкий угар с примесью

83

 

запаха прогорклого масла, какой-то непередаваемой кислятины. Нужно было постоять немного, освоиться с темнотой, с затхлым воздухом, чтобы разглядеть, Наконец, почерневшее от дыма самоваров помещение с низким потолком, кое-как сложенным из жердей и истрепанных цыновок и поддерживаемым ветхими, грубо обтесанными бревнами. На глиняных возвышениях, покрытых разлезающимися кошмами, были беспорядочно разбросаны посеревшие от грязи одеяла. Пол в промежутках между возвышениями был даже сейчас, в жаркий день, мокрый и скользкий. По-видимому, он никогда не просыхал.

Встречали в этой чайхане не очень приветливо. Из всех углов и темных закоулков на посетителя устремлялись враждебные взгляды, слышались недвусмысленные ругательства. Кто-то скрипуче, надрывно кашлял, то и дело сплевывая...

Из-за самоваров прозвучал осипший голос:

— Чего надо?

Посетитель — немолодой, хорошо одетый горожанин — заметно вздрогнул и, слегка кашлянув, громко произнес:

— Салям алейкум! Как дети, как дом, как скотина почтеннейшего хозяина...

Не отвечая, из-за самовара выбрался скрюченный человек и заковылял на костыле к посетителю. С минуту он внимательно разглядывал его, потом, не удовлетворившись осмотром, еще резче повторил:

— Чего надо?

По-видимому, думая, что он попал не по адресу, гость слегка попятился назад, намереваясь выйти, но тут же спохватился и спросил вполголоса:

— Есть здесь чай?

— Нет, он остался на базаре.

— А где базар?

— В Гузаре.

Странный обмен бессмысленными фразами вполне удовлетворил хозяина грязной берлоги, и он, бросив коротко: «Заходите», заковылял через всю чайхану в дальний угол.

Посетитель шел за ним. По пути он успел заметить, что в чайниках и пиалах, стоявших прямо на паласах и кошмах, был отнюдь не чай, а мусалас, и что, судя по

84

 

резкому запаху, здесь из чилима, ходившего по рукам, курили не табак, а анашу. Воспаленные лица, блуждающие взгляды, пьяный бранчливый говор, выкрики, непристойная ругань,— все говорило о том, что это не чайхана, а шарабхана — питейный дом.

Такие притоны существовали во многих городах старой Бухары, где официально мусульманская религия запрещала пить вино под страхом суровых кар и даже смерти. Эмират до последних дней своего существования оставался одним из наиболее прочных оплотов исламского благочестия. С особым рвением здесь соблюдались все установления в области поддержания «чистоты нравов». В каждом городе и в каждом квартале имелся свой мухтасиб — блюститель нравственности, который ежедневно в часы молитвы шествовал в сопровождении прислужников, вооруженных длинными палками, по улицам и базарам и следил за тем, чтобы правоверные аккуратно совершали намаз. Если кто-либо по легкомыслию или небрежности забывал свои обязанности перед аллахом, он получал от мухтасиба суровое внушение. Попавшийся же вторично, а это был, чаще всего, приехавший на городской базар невежественный дехканин, подвергался унизительному наказанию — получал десять-двадцать ударов палкой по голым пяткам. Если же мухтасиб со своей свитой натыкался на пьяного или хотя бы подвыпившего горожанина, дело кончалось обычно позорными колодками или клоповником. Нет нужды говорить, что состоятельные люди легко избегали наказания. Достаточно было, как говорили в то время, «сделать беременной руку мухтасиба», то есть попросту дать ему солидную взятку, и он становился слеп и глух и не замечал даже крикливых компаний пьяных «чапанде» — представителей золотой молодежи. Люди же, не имевшие достатка, старались не попадаться на глаза блюстителю нравов и находили прибежище во всякого рода шарабханах, машрабханах, нашанханах, куда мухтасибы не заглядывали, так как содержатели притонов откупались от них регулярной и увесистой мздой. Обычно, помимо виноградного вина-мусаласа и водки, в шарабхане любитель мог найти и наркотики: кукнар — настой из маковых головок, китайский опиум, анашу и прочее. Впрочем, больше всего здесь было бузы — водки из рисовой сечки. Пили ее, как правило, в горячем виде из больших деревянных чашек.

85

 

В такую шарабхану и попал посетитель. Опустив голову, он поспешно, насколько это было возможно, пробирался через комнату, стараясь не натолкнуться на сидевших и лежавших прямо на глиняном полу в проходах между нарами людей. Вдруг один из них поднялся и, пошатываясь, преградил ему дорогу...

— А, бай из всех баев, и ты сюда пришел?— он хрипло расхохотался.

Можно было разглядеть в темноте, что это был оборванец с просвечивающим сквозь лохмотья телом, всклокоченной рыжей бородой, опухшим лицом и волосатой головой.

Посетитель, не поднимая головы, глухо проговорил:

— Э, убирайся, отойди, чего тебе надо?

— Ха, бай, покури со мной анаши, хорошая анаша,— оборванец дрожащими руками судорожно тыкал в рот вошедшему мундштук чилима. Видя, что посетитель резко отстраняется от него, пьянчужка заорал: —Смотрите, какой господин! Он брезгует! А? Раньше он не очень-то пренебрегал мной. Я нужен был. Я с ним...

Поток слов был прерван внушительным тумаком подскочившего хозяина. Оборванец повалился на возвышение, чилим полетел в сторону, угли и горящий табак посыпались на кошму. Завоняло паленой шерстью. Близ сидевшие повскакивали, начали тушить...

Воспользовавшись суматохой, хозяин потянул гостя к крошечной дверке. Пройдя по низкому, темному коридору, они через такую же дверь проникли в большую комнату. Убранство ее было полной противоположностью обстановке шарабханы. Гранатового цвета текинские ковры, шелковые одеяла вдоль стен, тончайшей резьбы алебастровые полочки в нишах, резные столики на низеньких ножках,— все свидетельствовало о любви хозяина к удобствам и роскоши.

При свете большой лампы можно было разглядеть и самого хозяина. Это был тот самый владелец шарабханы, который своим отталкивающим видом напугал посетителя. И здесь хозяин не стал привлекательнее. Но все же он держался несколько прямее и не так сильно хромал. Изменился и его внешний облик. Исчезли грязные лохмотья, с плеч падал, скрадывая горб, добротный суконный халат. По-видимому, проходя по темному переходу, хозяин успел сменить верхнюю одежду. Дер-

86

 

жался он отнюдь не подобострастно, а испытующий его взгляд из-под тяжелых надбровных дуг был так настойчив, что пришедший невольно отвернулся. За глаза хозяина шарабхапы называли «ишан Ползун», пытаясь одним словом охарактеризовать все его физические недостатки. Природа зло подшутила над ним: он был и горбат, и сухорук, и хром на обе ноги, не говоря о том, что лицо его было изуродовано параличом и напоминало неподвижную маску.

В комнате для гостей, куда ишан Ползун ввел посетителя, сидели и полулежали около десяти хорошо одетых людей. На всех были черные или темно-синие халаты и белые чалмы, все носили умеренной длины холеные бородки, благодаря чему на первый взгляд казались очень похожими друг на друга.

После короткого приветствия вошедший уселся на одеяло.

— Все собрались,— отрывисто проговорил ишан Ползун. Он занял почетное место и взял со столика лист мелко исписанной бумаги.— Приступим к делу... Почтеннейший мутавалли Уста Гияс всего несколько дней изволил прибыть из пределов Афганистана. Он имеет сообщить нечто важное.

Легкое движение возникло среди собравшихся, все головы повернулись в сторону посетителя. Не поднимая глаз и осторожно поглаживая свою мягкую бородку, Уста Гияс заговорил, как всегда, нежно и певуче:

— Поистине славны своим благочестием богобоязненные обитатели подножия священной гробницы благороднейшего из благородных ревнителей и воителей веры ислама. Не осквернены сады, улицы и площади прелестного города Мазар-и-Шарифа поступью неверных собак, ибо в связи с временным, достойным пролития рек слез, унижением светоча мусульманства священной Бухары, мудрые, источающие свет истины направили свои стопы к высокой гробнице и превратили сей скромный городок в блистательный чертог благолепия...

Речь текла размеренно и представляла собой образец самого изысканного красноречия. Но слушатели проявляли нетерпение. Когда Уста Гияс произносил цветистые славословия в честь аллаха и пророка его Мухаммеда, собравшиеся торопливо кивали головами, небрежно проводили ладонями по лицу и бормотали что-то под нос,

87

 

искоса поглядывая на говорившего, как бы понукая его переходить к существу дела.

А слова лились нескончаемым потоком, пышные и блестящие, но почти лишенные всякого содержания.

Наконец нетерпение гостей дошло до предела (а этого очевидно и добивался мутавалли). В михманхане стоял шум от покашливаний, вздохов и сдавленной воркотни. Неожиданно Уста Гияс прервал речь и попросил воды.

Пока доставали с полки чашку, пока бегали за водой, Уста Гияс не произнес ни слова. Сквозь приспущенные веки он наблюдал за собравшимися, и презрительная усмешка бродила в уголках его губ.

Только напившись и облегченно вздохнув, он снова заговорил, но уже совсем другим тоном:

— Во время посещения святых мест мы имели удовольствие встретиться с их превосходительством, представителем могущественного доброжелателя нашего — Великобритании. Они изволили проявить внимание и интерес к делам нашим и воинам ислама. После других и приятных бесед их превосходительство выразили пожелание дальнейших успехов и удач.

Уста Гияс замолк. Белые тонкие пальцы его рук медленно перебирали зерна четок. Вздох разочарования прошелестел по комнате. Никто не нарушал молчания. Вдруг Уста Гияс, как бы невзначай, бросил:

— Их превосходительство изволили сообщить, что высшее мусульманское духовенство Пешавера, Пенджаба и Карачи соблаговолили принять участие в делах своих братьев — наших мусульман и направили нам, на укрепление дел благочестия в святых храмах и мазарах священной Бухары, десять тысяч фунтов стерлингов в золоте и бумажках... дабы денно и нощно имамы наши и муфтии возносили моления к престолу всевышнего о гибели и низвержении большевистской скверны...— Как будто между прочим он добавил: — А также через Дарью переправлен кое-какой груз в ста двадцати тюках и ящиках, с пожеланием, чтобы друзьям он принес пользу, а врагам вред.

После того как радостное оживление, вызванное сообщением Уста Гияса, улеглось, заговорил ишан Ползун:

— Много народа, всевозможных советских начальников едет через Байсун в Дюшамбе. Хотят там утвердить вместо

88

 

благочестивого эмирского правления власть большевиков. Везут много денег. Серебро и новые белые червонцы... Много мануфактуры и другие товары. Если привезут туда товары, народ скажет — Советы хороши, заботятся о народе.

Вошедший последним заметил:

— Али-Мардан-бек может, наверно, ответить. Его люди рыскают по дорогам...

Ползун резко и недовольно перебил говорившего:

— Али Мардан? Вы хотите сказать — Кудрат-бий парваначи? Прошу помнить, что господин Али-Мардан удостоен самим пресветлым эмиром назначения командующим всей бухарской мусульманской армией в высоком и достойном звании парваначи.

— Понятно, понятно, я забыл.— В тоне говорившего звучали пренебрежительные нотки.— Пусть господин парваначи ударит на них и...

— Но я хочу сказать, что караван сопровождают красные кавалеристы,— недовольно хмурясь, возразил Али-Мардан.

— Все! Кончено,— перебил ишан Ползун, и его лицо искривилось в усмешке.— Пообещайте вашим молодцам побольше добычи, деньги, женщин,— и никто до Дюшамбе не доберется. Дальше: что делать с предателем и вероотступником? Именем этого большевика не хочу осквернять рот.

Тот же посетитель снова заговорил:

— Неужели господин Кудрат-бий не в состоянии прекратить в какой-нибудь стычке жизнь вонючего батрака Санджара?

— В его отряде,— поспешно возразил Али-Мардан,— сто одиннадцать здоровенных, сильных, как бугаи, босяков, ненавидящих богатых. Они заражены ядом большевизма, и у всех есть винтовки, а патронов некуда девать. Только вчера они убили восемнадцать моих лучших воинов в бою под Люгляном.

— Купите его,— сказал ишан Ползун,— а если не пойдет на это, то... Ну, не обязательно нужна битва, сражение. О! Вот мысль. Устроить пир. Пир без улака не бывает. Улак без Санджара не обойдется. А там, знаете, в смятении, в суматохе... Отчаянная голова, отчаянная. Жаль, что он не наш. Как так? Столько у нас светочей ислама, знаменитых на всем Востоке ученых, глубочай-

89

 

ших знатоков священного писания, а одного пастуха мусульманином сделать не можем.

— Хорошо,— заметил Али-Мардан,— только пусть... вот вы, бек, устройте пир у себя в Тенги-Хараме. Вы любитель улака.— И он повернулся всем своим грузным телом к последнему гостю.

— Да, можно устроить,— протянул тот, кого назвали беком.

— Вы сами... понимаете, сами!— крикнул Ползун.

Бек сжался и низко опустил голову.

— Еще что?— Ползун обвел всех взглядом.— Нет ничего... Так я прочитаю письмо из Ташкента. Ну, тут вначале разные приветствия и вежливости. Я о деле. Так, так... «организация неудачная»... Нет, не то. Вот-вот, слушайте:

«Мы — люди новой жизни, мы против тирании эмира и против религиозных мракобесов. Вы это, конечно, знаете. Достоуважаемейший Бехбуди нас учил: «Идите с простым народом, пока он вас слушается». Вы это забыли. Узду сняли и думали, что одного недоуздка достаточно. Вот теперь и проливаете слезы обиды. Народ ускакал на скакунах ярости далеко и опередил вас, и сбросил вас с коней. Открытой борьбой против советов вы ничего не сделаете. Теперь есть только один путь. Очень умные и достойные люди так и сделали. Сделайте так и вы. Откройте объятия большевикам, но делайте и поступайте во всех делах по совести. Воинам ислама тем самым поможете больше, чем если будете с ними, в их стане. Так мы счастливо принятыми мерами укоротим руки наших врагов, и усилия этих злоумышленников-большевиков обратятся на их же голову...»

Сделав паузу, горбун прибавил:

— Подписи очень почтенных людей. Понятно?

Собравшиеся закивали головами. Али-Мардан нервно теребил бороду. Да и остальные гости были несколько возбуждены: во всем собрании не замечалось обычной чинности и благолепия, были отброшены вежливые эпитеты и обращения, принятые на совещаниях высокопоставленных лиц.

Последние годы наложили суровый отпечаток на всех собравшихся. Али-Мардан, уже несколько лет под именем Кудрат-бия руководивший крупной шайкой басмаческих головорезов, потерял весь блеск и вылощенность

90

 

придворного; он очень постарел, огрубел во время походов и вечных скачѳк по степям и горам, преследуемый по пятам отрядами красноармейцев. Кто бы сказал, посмотрев на этого, неопрятного на вид, степняка от которого на версту несло лошадиным потом и чесноком, что он еще не так давно блистал в светском обществе Лондона и Берлина в качестве восточного князя — неофициального представителя сказочной Бухары? А что стало с неукротимым Саид Ахмадом, недавним владетелем тысячных стад, богатейшим скотоводом, дикий произвол которого в степях Карнапчуля вызывал недовольство даже среди прочих феодалов Бухары? Он стал робок, его трусливая натура проглядывала в каждом слове и жесте.

Были здесь и другие, еще недавно могущественные властители душ и имущества дехкан — крупные землевладельцы, обладатели несметных богатств, ныне лишившиеся почти всего и потерявшие почву под ногами. Их уже страшило всякое действие, и многие из них рады были уцепиться за малейший повод, чтобы уклониться от открытой, активной борьбы против советской власти и забиться в щели, сохранить любой ценой свою шкуру. Таким поводом, и при том очень благоприятным, было прочитанное письмо.

Но ишана Ползуна трудно было провести. Важно погладив бородку, он произнес:

— Для начала каждый внесет на пользу дела по мере своих сил и щедрости. Кто и сколько?

Но так, как никто не торопился отвечать, а на лицах гостей появилось весьма постное выражение, Ползун угрожающе протянул: «Помните обещание!» и при этом закатал левый рукав халата. На белой коже руки можно было прочитать вытатуированную синеватую надпись, сделанную арабскими письменами:

«Нарушитель обета прогневит его!»1

Все гости, словно загипнотизированные, также засучили рукава; у всех оказалась такая же надпись. Проделав это, каждый со вздохом поспешил заявить:

— Пятьсот!

— Четыреста!

— Тысячу !

_____________________

1 То есть бога.

91

 

Поглядывая исподлобья на своих гостей, Ползун разгладил на колене лист бумаги и начал записывать фамилии и цифры.

Против некоторых он делал приписки. И тогда каждый вытягивал шею и старался рассмотреть, что там записано. Переписав всех присутствовавших, ишан Ползун объявил, в чем дело:

— Деньги — деньгами, но Саид-Ахмад пригонит, кроме того, пятьсот баранов, Нурулла-бай из Гиссара — четыреста, Мингбаши-казак даст двадцать коней. Нужно, чтобы Гияс-ходжа с вакуфа отправил воинству парваначи сто арб сухого клевера, Чунтак тоже сто.

Он еще долго перечислял, что нужно поставить натурой.

— А зачем,— вдруг захрипел Саид-Ахмад,— что я один здесь, что ли? Почему я должен платить? Пусть платит Нурулла-бай. Он богат. Он сумел приладиться и к нашим, и к вашим, и мусульманину друг, и цыгану брат.

— Что? — завопил Нурулла-бай.— Ах ты, бездельник! А ну-ка скажи, где ты прячешь свои мешки с золотом, а? А ну-ка раскошеливайся.

— Видел ты мое золото, старый вор?

— У меня никаких лошадей нет,— кричал на другом конце михманханы Мингбаши-казак,— какие там кони! У меня нет ничего, кроме беременной кобылы. У Чунтака в долине Каратага целые косяки гиссарских коней гривами трясут, пусть поносят на своих гладких спинах воинов ислама!

— Да что ты, бузой что ли налился? Откуда у меня кони? Враки!

— Эй, Ползун, запиши ему покрепче, он все врет.

— Сам врешь, сын проститутки...

— Ты сам...

Шум поднялся, как на кишлачном базаре...

Долго еще переругивались бы почтенные гости, но Ползун грубо прикрикнул на них, и, такова была власть этого человека, все умолкли.

Только Чунтак шипел и плевался, отчаянно размахивая руками: «Коней ему захотелось, убийца, разбойник!»

— Я не понимаю, из-за чего они расстраиваются, выходя из спокойствия и благодушия,— елейно протянул Уста Гияс.— Или мусульмане окончательно оставили веру отцов, или вы стали так беспомощны, что потеряли

92

 

всякую власть над своими кишлаками... Поезжайте к себе, прикажите рабам, и все, что нужно, вам приведут и принесут. И это будет даже лучше. Не вы баи и помещики, а сам народ, простой народ будет помогать армии ислама. И пусть посмеет потом кто-нибудь сказать, что дехкане, черный народ, друг большевиков и Красной Армии. Но гости снова начали возражать. Спор затянулся.

— Нам известно,— после долгих колебаний, нехотя проговорил Ползун, и лицо его перекосилось,— до нас дошло, господин парваначи...

Он запнулся на полуслове, потому что Кудрат-бий, ничего не говоря, мрачно посмотрел на него. Но Ползун был не из тех, кого можно было запугать так легко. Как ни в чем не бывало, он ровным голосом продолжал:

— Мы хотели бы только напомнить вам, господин парваначи, что по решению наших высоких друзей в Ташкенте и вы... и вам следовало бы...

— Что-то вы потеряли дар слова, достоуважаемый...— проговорил презрительно Кудрат-бий.— Что же вы ходите вокруг да около? Я знаю, о чем вы хотите сказать... Но я уже предупреждал, чтобы никто не касался дела о Руднике Сияния. Понятно? Мы сражаемся своими руками, мы день и ночь не слезаем с седла, мы воюем, и оставьте наше нищенское имущество в покое...

Сидевший в углу пожилой бритый человек в зеленой бархатной тюбетейке и в пиджачной паре, до сих пор внимательно и молча следивший за всеми разговорами, счел удобным вмешаться:

— Господин парваначи,— сказал он вкрадчивым, но не допускавшим возражений тоном,— наша организация, взгляды которой, насколько нам известно, разделяете и вы, решила, что все фонды в бумажной валюте, звонкой монете, различных ценностях, как, например, драгоценные камни и прочее... Итак, все фонды, принадлежащие эмиру бухарскому Саид-Алим-Хану и находящиеся на территории Бухары, переходят в полное и бесконтрольное распоряжение комитета миллииттихад. Поэтому, не будете ли вы любезны...— Он говорил с явным ташкентским акцентом и по манерам выглядел то ли купцом второй гильдии с Воскресенского базара, то ли учителем-татарином из русско-туземной школы. Он вежливо, но твердо продолжал:— Не будете ли любезны сообщить, где находятся...

93

 

— Ни копейки,— буркнул Кудрат-бий.

— Но можно ли так говорить, когда Ташкент решил...

— Ни копейки...

— Но мы просим...

— Я сказал.

— Мы не торгуемся, — многозначительно проговорил миллииттихадовец,— мы... э... так сказать приказываем...

Воцарилось неловкое молчание. Все присутствующие смущенно разглядывали — кто носки своих ичигов и сапог, кто узоры на паласах и коврах. Молчал и Кудрат-бий, но не от того, что его смутил повелительный голос бритого ташкентца, а от гнева, душившего его. С трудом преодолев ярость, он прохрипел:

— Приказывай вот им, торгашам и лежебокам, таким, как ты и твои хозяева, а я плюю им в бороды.

— Но, наконец...— лицо бритого стало принимать бурачный цвет.

— Но, но...— свирепо закричал Кудрат-бий.— Я сказал... Ни копейки. Что ты хлопочешь ради каких-то там идей о едином великом Туркестане? Что, вот они тоже полны забот о благоденствии народа и процветании родины? Глупости! Каждый из вас хочет жирного кусочка... Да, да. И эмиру нужен кусочек, и твоему хозяину, паршивому вдохновителю всех этих джадидов да младобухаров Мунавару-Кары нужен кусочек, и бухарским заправилам — кое-каким назирам нужен кусочек сала. Осмелься сказать, что я не правду говорю! Тоже мне нашлись бескорыстные, тоже мне объявились отцы народа... народа... Да я со всех слюнтяев джадидов с живых приказал бы кожу содрать... Не мутите народ! Без вас народ жил в божьем страхе, в повиновении. Это вы, джадиды, посеяли семена сомнения... Вы — причина всех несчастий, обрушившихся на священные могилы эмиров.

— Зачем же так,— попробовал протестовать бритый, но голос его звучал слабо и тихо.— Но вы... ваши высокие побуждения... родина... священная война против большевиков... интересы народа...

Решительным жестом остановив невнятный лепет бритого, Кудрат-бий с необычной для него живостью и проворством посучил в воздухе пальцами:

— И Кудрат-бию, командующему благочестивым войском правоверного ислама, нужен жирненький кусочек. И я вам скажу: не залезайте в наш карман, не суй-

94

 

те туда нос и не пытайтесь считать там денежки... А иначе... У нас есть еще джигиты, и они могут по единому нашему слову... Они нечаянно по дороге в Карши в темноте могут кое-кого из вас принять за советских людей! И...

Жест его, весьма красноречивый, поняли все присутствующие...

— Ну, ну, — успокоительно проворчал Ползун,— не ссорьтесь, уважаемые, у нас и нет сейчас особой нужды в средствах. Наши друзья англичане прислали нам на первое время достаточно...— Он повернулся лицом к гостю, которого все называли беком. Вам, новому человеку у нас тоже придется наложить печать. Таков здесь обычай...

Бек глухо пробормотал что-то насчет: «Воля господина священна» и прошел за ползуном в следующую комнату. Гости в полном молчании занялись угощением, принесенным слугами.

Уже после ужина появился бек. Он болезненно морщился, осторожно придерживая левую руку. Ишан Ползун несколько раз иронически поглядел на него и вдруг сказал:

— Значит, улак...

— Да.

— Надеемся, что дни этого проклятого смутьяна Санджара божьей милостью сократятся.

— Оомин!— протянул бек.

Его поддержал встрепенувшийся Али-Мардан и кое-кто из гостей.

— Только не вздумайте подсылать к нему кого-нибудь, чтобы э...э... он как-нибудь явно...э... грубо... Знаете, кровь вызовет возмущение. Он у черного народа сумел снискать любовь...— снова заговорил Ползун.— Плохому мусульманину бог сам пошлет жалкую кончину. Сам пошлет, понимаете?

 

V

 

Почтовая станция Тенги-Харам расположена на старинном Термезском тракте, соединяющим Самарканд через Гузар — Байсун — Ширабад с Термезом и через Дербенд — Байсун — Миршаде — Денау с Дюшамбе.

В котловине, напоминающей гигантский амфитеатр, на небольшом плоском плато, окруженном глубокими оврагами, высится здание станции, похожее на укрепленный форт. Высокие толстые стены с многочисленными узкими бойницами, четыре мощных зубчатых башни по

95

 

углам, массивные ворота, которые может пробить только пушка. Царская администрация, организуя в конце прошлого столетия перевоз почты на перекладных от Самарканда до пограничного Термеза, приняла основательные меры против всяких случайностей. Колонизаторы справедливо опасались местного населения и не доверяли бухарским чиновникам.

Такие укрепленные почтовые станции железной и несокрушимой линией внедрялись в Бухарский эмират. В случае малейших волнений каждый блокгауз превращался в опорный пункт для военных операций.

Сейчас, после революции, блокгаузы пригодились для охраны «оказий» от налетов басмачей.

Помещение самой станции было слишком тесным, и большинство участников экспедиции расположилось под открытым звездным небом, но каждый даже в темноте ощущал громаду мощного форта. Все спали спокойно, так как знали, что, в случае необходимости, ворота блокгауза гостеприимно распахнутся перед ними. Арбы составлены были довольно тесно, и каждый выбрал место по своему вкусу, стараясь устроиться подальше от копыт лошадей. Спали все как убитые. А утром, когда готовились к выступлению, произошел случай, показавший, что за каждым движением каравана, за каждым шагом экспедиции из-за камней, из зарослей, с перевалов вершин, оврагов следят без устали внимательные злые глаза...

Исчезли Медведь, Саодат и Николай Николаевич. Когда весь лагерь уже гудел, как встревоженный улей, когда во все стороны двинулись на поиски пропавших разведчики, с западной стороны из-за утеса показался Медведь. Он шел, сгибаясь под тяжелым фотоаппаратом с огромной, покрытой медными блестящими пластинками, треногой. За ним вытянулась небольшая, но очень странная процессия. Два горца в красных с позументами халатах, понурившись, шагали по тропинке. Руки они держали за спиной. Вслед им двигались Саодат и Николай Николаевич. У обоих был сконфуженный вид. Саодат растерянно теребила большой букет тюльпанов. Мирный, добродушный доктор Николай Николаевич тащил на плече две винтовки.

— Ничего, ничего,— пробормотал Николай Николаевич, когда странная группа оказалась в кольце любопытных.— Ничего. Это он...

96

 

И Николай Николаевич усталым жестом дал понять, что нужно спрашивать обо всем Медведя...

— А ну-ка, позвольте,— загудел голос Кошубы. Раздвигая довольно нелюбезно столпившихся, он протолкался вперед.— Так, так... Как ваше достопочтенное здоровье, ваша милость Мунши, а?— обратился он к одному из горцев.— Давненько не встречались. А это что за фигура? Не знаю.

Пленники переминались с ноги на ногу.

— А как здоровье и благоденствие моего друга Кудрат-бия?

— Товарищ Кошуба,— прервал командира Николай Николаевич,— надо их развязать. Они — обманутые крестьяне.

— Это они-то крестьяне? Да это ведь помощник Кудрат-бия, Мунши. В прошлом известный конокрад.

Мунши внимательно прислушивался к разговору. Черные борода и усы его зашевелились. Глухо, надтреснутым голосом, он произнес:

— Я не пастух, я не дехкан... Я воин правоверного эмира. Я не из черной кости.

Говорил он презрительно и злобно мерил любопытных глазами.

Случай с поимкой двух басмачей был настолько поразителен, что все с неослабным вниманием прослушали рассказ Медведя.

— Пошел я с аппаратом поутру в горы поснимать...— начал он.— Аппарат в руку, треногу на плечо, кассеты — и через мостик. Вижу, за речкой спит кто-то в траве. Смотрю — наш Николай Николаевич. Я еще подошел и говорю: «Нехорошо, кругом неспокойно, а вы тут один ночью...» А он: «Чего вы меня пугаете»,— и смеется. Я пошел на холмы. Ходил, все место выбирал для съемки. Там на горе такая лощинка есть, вот я и взялся снимать. Крестьянин пахал еще на волах допотопным омачом. Поднялся я на холм, ах, черт, думаю, вот история. Наши-то ходят по склону, тюльпаны рвут — Саодат да Николай Николаевич. Только вот беда... Они справа от меня за камнями, а слева, пониже, двое с винтовками ползут в траве. Мне сверху видно, а Николай Николаевич и Саодат не видят. Те ползут быстро. Проползут немного и опять залягут. Что делать? Крикнуть — застрелят девушку или Николая Николаевича. А они ходят, болтают, ничего не видят, не

97

 

слышат. Решил поставить аппарат и бежать вниз. Ставлю я треногу, а аппарат был к ней привинчен. Тишина. Вдали снеговые горы. Арча смолой пахнет. На небе облака. Майская картина, а немного сбоку — два разбойника d чалмах, халатах. Кадрик... Тут бы и щелкнуть. И вдруг басмачи поднимаются и идут прямо на меня во весь рост. Ног под собой я не чуял, стоял и смотрел, как смерть подходит. Только произошло непонятное. Винтовки они бросили, руки кверху подняли и кричат «аман». Не сразу я понял, что случилось, а когда понял, не поверил себе... Сдались они оба басмача. С минуту так мы и стояли: я у аппарата, а они пониже в овражке, по которому ползли. Как быть думаю? Потом крикнул: «Эй, ты, бородатый, иди сюда... один только, один». Он подошел, глаза испуганы, борода дрожит, косится на фотоаппарат, бормочет: «Пулемет! пулемет!» Его же поясом я ему руки назад затянул. А потом позвал другого... И они позволили себя связать, как бараны.

...Басмачей увели под конвоем в блокгауз.

Вечером Кошуба на все расспросы ответил:

— Разведчики Кудрат-бия. Охотились за одиночками... растяпами.— Раскурив трубку, он добавил: — Вот письмецо Ниязбек привез. Не хотел я его разглашать, боялся взволновать нашу милую Саодат. А теперь придется...

Письмо было небольшое. По мере его чтения сквозь смуглую покрытую тончайшим пушком кожу Саодат начала проступать бледность, а на глазах заблестели слезы.

В письме говорилось:

 

«Его высокопоставленности господину полковнику большевиков урусов.

Бисмилля! Пусть бог вразумит неверных, в безумной беспечности своей нагло осмелившихся совершить, без соизволения на то, путь по владениям света очей моих, любимого сына моего дербентского бия Ассадуллы, да еще везущих в арбе позора беспутную блудницу, торгующую своим женским естеством и богохульно открывающую перед мужчинами бесстыдное лицо свое и таскающую подол свой по улицам и дорогам. Повелеваю сорвать с поганого тела одежды: свяжите по рукам и ногам проститутку и бросьте ее на пути вашем. Ее нагую привяжут к хвосту

93

 

паршивой клячи, которая будет волочить ее по камням> пока она не издохнет.

Командующий силами мусульман Кудрат-бий

 

VI

 

Зеленого шелка шуршащий халат облегал атлетическую фигуру парня. Приложив руку к сердцу, он проговорил:

— Пожалуйте, глубокоуважаемые, усаживайтесь, вы почетные наши гости.

Широким жестом он пригласил гостей усаживаться на огромный красно-желтый палас, постеленный на траву.

Сегодня участники экспедиции во главе с Кошубой и Санджаром приглашены местным землевладельцем, известным другом советской власти и проводником экспедиции Фатхулла Ниязбеком присутствовать на спортивном празднике — улаке.

На обширной Тенги-Харамской долине ездили взад и вперед сотни джигитов в ярких праздничных халатах. Джигиты перекрикивались, обменивались шутками и язвительными замечаниями. Над толпой всадников облаком поднималась пыль. В воздухе стоял терпкий запах конского пота.

Провели жеребца. На нем был подлинно праздничный убор. Чепрак из прочного шелка расшит золотом. Подседельник сделан из шкуры волка. Седло имело золоченую луку, на нем лежала атласная подушка с изумрудными кистями. Стремена, многочисленные бляхи на подхвостнике и нагруднике были тоже золоченые. Все это сияло на солнце и звенело на каждом шагу.

— Конь Ниязбека, хозяина праздника, — сказал кто-то во всеуслышание.

Внезапно, словно по сигналу, шум стих, движение прекратилось. На великолепном коне ахалтекинской породы, от которой, как гласит предание, некогда произошли арабские скакуны, вырвался вперед юноша в зеленом халате. В поднятой его руке блеснула украшенная серебром рукоятка камчи. Он требовал внимания.

— Слушайте! Слушайте!— провозгласил он.— Сегодня тенгихарамцы увидят незабываемое зрелище. Джигиты покажут свое удальство, ловкость, силу, отвагу! Четыре козла разыгрываются. О юноши! О зрелые мужи! Четыре

99

 

козла от щедрот почтеннейших и уважаемых. Сюда! Сюда! Пусть каждый дерзнет! Двадцать призов! Халаты! Сапоги! Шелк! Седла! Шелковый платок для возлюбленной! О! Скачите, хватайте!

Улак, организованный по случаю обрезания полуторагодовалого сына жителя орлиного гнезда Фатхулла Ниязбека, начался.

Всадники выстроились огромным полукругом. Лошади нетерпеливо рвались вперед, едва сдерживаемые всадниками.

Глашатай подскакал к огромному валуну, на котором восседали судьи — вся знать окрестных кишлаков, и крикнул:

— О уважаемые, народ требует козла. Один из судей спросил:

— Зачем, юноша, тебе козел? Джигит снова закричал:

— Сварить бешбармак!

— Получай же.

Два парня перекинули через седельную луку двухпудовую козлиную тушу. Всадник с гиком ринулся вперед. Его появление было встречено приветственными возгласами. Весь полукруг всадников заколыхался и напрягся, словно лук с натянутой до предела тетивой. Юноша в зеленом халате два раза проскакал по площади вперед и назад. Глаза всадников горели, раздавались гортанные возгласы: «Скорее! Ну же!» Наконец юноша выехал на середину площади, осадил коня на всем скаку и бросил козла на землю...

И тут началось что-то невообразимое. Всадники ринулись к центру площади, где на блеклозеленой траве чернела мохнатая туша. Единодушный вопль вырвался из тысячи грудей, когда в стремительном напоре столкнулись кони, люди. Что там происходило? Все повскакали с мест, стараясь разобраться в этом месиве лошадиных и человеческих тел, взметнувшихся столбах пыли... По правилам игры нужно, не слезая с лошади, поднять козла, втащить его на седло и, вырвавшись из толпы, проскакать три круга. Минуты шли, борьба за тушу становилась все ожесточеннее. Всадники напирали друг на друга, нахлестывая коней камчами, пытаясь протиснуться к центру. Слышались вопли «Хватай!», заглушаемые неистовым ржанием лошадей.

100

 

Вдруг все закричали: «Санджар! Молодец Санджар!» По степи мчался во весь опор, пригнувшись к шее коня, всадник. Козел мотался под брюхом лошади. Камчу всадник держал в зубах. Он успел подтянуть козла к седлу и прижать его одной ногой.

Санджар сделал круг. За ним, на большом расстоянии, с гиком, свистом мчались остальные участники улака. Второй круг! Конь Санджара летит вперед. Зашли на третий круг. Победа близка! Приближение всадника вызвало в рядах дробь аплодисментов. И вдруг рев голосов потряс горячий воздух. Санджара настигал всадник в белой чалме. Полы его халата развевались, рыжеватая борода смешалась с гривой коня.

— Да это сам Фатхулла Ниязбек!— закричал кто-то.

— Отец! Хозяин праздника!

— Ого, Санджар будет драться с царем всех джигитов!

Зрители замерли. И вот, когда до конца оставалось не больше четверти круга, между Санджаром и Ниязбеком на полном карьере завязалась схватка. Борьба шла не на шутку. С минуту исход был неясен. И вдруг лошадь Санджара шарахнулась в сторону. Всадник, вцепившись в рукав халата противника, чудом удержался на коне. Еще секунда — и шелк расползся по швам. Стремясь сохранить равновесие, Санджар выпустил козла. На одну секунду перед его глазами мелькнула обнажившаяся рука Ниязбека с вытатуированными арабскими письменами. Только блестящее искусство езды спасло Санджара от позора падения на землю и от верной гибели, ибо сзади надвигалась, как лавина, толпа разгоряченных всадников, которые, конечно, не сумели бы остановить коней и затоптали бы лежащего...

Ни на секунду не сдерживая коня, Ниязбек ухватился за тушу и вырвался вперед.

— Молодец, Фатхулла-бай, богатырь Фатхулла! Покажи старинное искусство улака,— кричали в толпе.

Конь был хорош, всадник держался в седле безукоризненно. Казалось, никто не догонит Ниязбека. Но сегодняшние соревнования были полны неожиданностей. Снова из толпы преследователей выскочил всадник. Он был мал ростом, скакал на невзрачной, но крепкой лошаденке.

Появление соперника в тот момент, когда победа была близка и Ниязбек мчался в предпоследнем круге, оставив

101

 

далеко позади себя всех участников состязания, казалось всем излишним и оскорбительным.

— Кто это, кто это?— спрашивали друг друга бородатые толстяки в роскошных ярких халатах и белых чалмах. Их беспокоила судьба сотен рублей, поставленных в заклад.

Со страшной быстротой преследующий настигал ничего не подозревавшего, упоенного победой Ниязбека. Всадники сшиблись в облаке пыли.

— Кто? Кто это?— шумели гости.— Откуда он взялся?

Но кто бы он ни был, когда после ожесточенной борьбы, тянувшейся на протяжении трех кругов, джигит швырнул козла перед камнем, на котором сидели судьи, толпа единодушным воплем приветствовала победителя.

— Тише! Порядок!— закричал громовым голосом глашатай.

И когда порядок водворился, он объявил:

— К вам обращаюсь, участники копкари! Первого козла взял наш гость Джалалов. За первого козла достойно боролись Санджар, хозяин праздника Ниязбек и молодой гость из Ташкента — Джалалов. Молодость победила!

Соревнования продолжались. Джалалов важно сидел среди почетных стариков в пожалованном ему в виде приза новом халате. Его чествовали как победителя.

Вечером, когда у костров участники игры насыщались бешбармаком из затасканного и истерзанного козлиного мяса, Николай Николаевич спросил Джалалова, что побудило его оспаривать победу у Санджара и Ниязбека. Покраснев, как девушка, юноша ответил:

— Санджар и Ниязбек посмеялись надо мной, когда я просился на улак. Они говорили мне: «Куда? Твой удел сосать грудь матери. Да и силенок не хватит...» Теперь они знают, что мой удел быть воином.

В это время подошел Санджар. Лицо его было спокойно, только маленькая жилка дрожала на щеке. Он остановился около Кошубы и, быстро оглянувшись по сторонам протянул ему подпруги, которые держал в руках.

— Посмотри, товарищ начальник!

— Черт!— вырвалось у командира.

— Вот, только я и хотел сказать... Обе подпруги были подрезаны.

Но поговорить толком не удалось. Кто-то осторожно Тронул Кошубу за рукав гимнастерки, и он, резко повер-

102

 

нувшись, очутился лицом к лицу с невысокой старушкой. Как и большинство степнячек, она не носила паранджи и чачвана и только слегка прикрывала лицо полой халата, накинутого на голову. Лицо старушки было заплакано, губы жалобно вздрагивали.

— Что тебе, бабушка?— спросил Кошуба.

— Господин! Ой, господин, заступись за нас, позволь мне сказать.

— Да говори же!

— Ой, большой господин, скажи, кто мне отдаст деньги за козла? Ой, помоги мне! Вы, большевики, справедливы к народу, вы помогаете вдовам и сиротам!

— Какого козла?— недоумевал командир.

— Ой, моего козла, моего козлика... Утром пришли, забрали моего козлика, зарезали и отвезли на улак... И сейчас играли с ним.

— Купили?

— Нет, говорят, ты старая, и тебе деньги все равно не понадобятся, а я говорю, что у меня дети... а они... Помоги, заступись!

— Ладно, понятно... А других козлов у кого взяли?

— Одного козла, что с белыми отметинами, отняли у такой же несчастной вдовы, как и я, а другого взяли у Тахтасына. Ой, господин, кто мне отдаст деньги за козла? Заставьте их заплатить, вы большевики, все можете.

— Сейчас, сейчас. Вот идет сам хозяин. Его спросим. Старушка испуганно зашептала:

— Ему только не говорите... Не говорите, что я жаловалась. Плохо мне будет...

Она сделала порывистое движение, чтобы уйти.

— Постой-ка, бабушка... И скажем ему сейчас, и плохо не будет.

Лицо подошедшего Ниязбека сияло самодовольством. Он снисходительно взглянул на старуху и, потрепав ее по плечу, проговорил:

— Что, старая, любопытно посмотреть на командира Красной Армии, а? Смотри, смотри. Большой командир! Очень большой.

Почувствовав прикосновение хозяйской руки на плече, старушка сжалась в комок. Лицо ее подергивалось, суковатая палка запрыгала в слабых руках.

— Ну что ж, насмотрелась? Иди, иди старая, у нас тут дела с другом нашим, командиром... Не мешай...

103

 

И он улыбнулся, показав ряд белых и крепких зубов. Ласковость Ниязбека, очевидно, перепугала вдову больше, чем резкий окрик, и она метнулась в сторону.

— Стой, бабушка,— сказал Кошуба,— не спеши.— Обернувшись к Ниязбеку, он продолжал: — Дорогой друг, у вас есть с собой немного денег?

— Как же, как же,— с полной готовностью Ниязбек быстро размотал поясной платок и извлек из него увесистый кошелек,— всегда готовы служить другу нашему...

— Вот что, сколько стоит у вас в Тенги-Харамеодин обыкновенный козел?

— Старый или молодой?— недоумевающе спросил Ниязбек.

— Ну, так... Среднего возраста.

— Да, ну сколько бы он мог стоить?— вслух начал соображать помещик.

Когда он назвал цифру, Кошуба спокойно заметил:

— Пожалуйста, отсчитайте.

Тот повиновался.

— А теперь вручите эту сумму старушке.

Только на секунду задержалась рука с деньгами в воздухе, и лицо Ниязбека как-то покривилось. Но тотчас он снова заулыбался. Сделав два шага к старушке, он взял ее руку, вложил деньги. Затем подтолкнул ее и сказал:

— Иди, иди, матушка. Пусть твой козлик тебе приснится...

Старушка было засеменила прочь, но Кошуба остановил ее:

— Матушка! В наше время, советское время, никто не смеет обижать вдов и сирот. Никто. Эпоха притеснения ушла навсегда. А вас, уважаемый,— повернулся он к Ниязбеку,— прошу: проследите и прикажите, чтобы и другой вдове и Тахтасыну заплатили. И потом прошу вас, очень прошу, чтобы я больше не слышал таких жалоб...

Ниязбек иронически улыбнулся.

— За что им платить? Они и так мне должны столько, что и на том свете не рассчитаются.

— Я не кончил... Я прошу вас учесть, что если с этими людьми случится хоть малейшая неприятность, малейшая обида... Словом, вы примете, дорогой мой, меры, чтобы они жили совершенно спокойно... без малейших огорчений... Договорились?

104

 

Голос Кошубы звучал жестко и требовательно. Ниязбек подобострастно прижал руку к сердцу и улыбка стала у него совсем сладенькая. Он сказал:

— Да будет так...— и ушел величественным шагом вниз по тропинке, спеша догнать группу чернобородых чалмоносцев.

— Хорошо бы разобраться теперь с подпругами,— сказал Джалалов,— расследовать эту странную историю.

— Тут нечего расследовать,— сухо сказал Николай Николаевич,— и так все ясно.

Все удивленно посмотрели на него. Он полулежал на зеленом склоне холма и лениво, со скучающим выражением лица жевал травинку. Не торопясь, доктор заговорил снова:

— Это сделал Ниязбек... Да, да,— продолжал он, когда раздались недоверчивые возгласы,— он, и больше никто. Кто задумал пригласить нас в гости в свою вотчину? Ниязбек. Кто упрашивал, уговаривал, уламывал? Ниязбек. Кто затеял этот самый улак? Кто знал, что наш друг Санджар полезет, извините меня, в самую свалку? Ниязбек. Где стояли лошади перед состязанием и кто их седлал? В конюшне Ниязбека и конюхи Ниязбека. Только вот что для меня неясно — зачем Ниязбеку нужно вредить Санджару?

Тут вмешался Санджар. Резко и возмущенно он заявил:

— Не верю. Закон гостеприимства сильнее смерти у нас, у узбеков. Даже заклятому врагу не угрожает ничего, решительно ничего, если он в гостях. Обидеть гостя — святотатство. Нет, Ниязбек тут не при чем...

Заложив руки за пояс, Кошуба посвистал.

— Загадочная история... А впрочем, поехали...

 

 

 

Часть 3

 

 

 

 

 

 

I

Майское солнце жгло совсем не по-весеннему. Снеговой хребет сиял нестерпимо ярко. В глубине далеких ущелий дымился туман.

На белой пыльной ленте дороги, спускающейся прямо к разбросанному в лощине лагерю экспедиции, показался всадник верхом на верблюде. Голова путника была повязана красной чалмой и издали казалась ритмично покачивающимся тюльпаном.

Человек в чалме пел звучным гортанным голосом не сложную мелодию. Столь же просто было и содержание песни:

 

Путь идет по горам,

Путь усыпают тюльпаны.

Путь ведет к небесам.

О пери, исцели мои раны...

 

Продолжения не было. Песню, вернее единственное четверостишие песни, сочинил, видимо, сам певец.

Все с интересом разглядывали живописную фигуру одинокого путешественника. Прежде всего бросилось в глаза, что он молод и красив, а в то же время беден, как может быть беден бухарский бедняк. Одет он был в пестрые лохмотья. Нельзя было даже определить, что служило основой для синих, красных, желтых заплат его халата — ситцевых, сатиновых и даже грубой мешковины. На ногах были заплатанные мукки — сапоги на мягких подошвах.

109

 

Не менее живописен был верблюд. Более потрепанное и в то же время высокомерное животное трудно было представить. Верблюд выступал по дороге величественно, высоко держа на тонкой шее покрытую комьями свалявшейся шерсти голову. Он нес на горбу большой багаж: была тут кошма, какие-то палки, узелки; глиняная тарелка высовывалась из шерстяного дырявого мешка, сбоку виднелся кетмень; еще можно было разглядеть топор, небольшое ведро, еще ведерко с прохудившимся дном, фонарь «летучая мышь», пару изорванных сапог, небольшой медный кувшин с проткнутым боком. Видимо, все имущество хозяина двигалось вместе с ним на спине верблюда.

Путник заговорил по-русски.

— Здравствуйте. Меня зовут Курбан. Курбан из селения Чиндере. Где здесь военный начальник? У меня к нему письмо.

Курбана и его верблюда отвели к Кошубе. Командир долго всматривался в послание, мелко написанное замысловатой арабской вязью, изящной, но трудно поддающейся разбору.

Уже первые строки показывали, что письмо было зовом о помощи, и в то же время оно было величайшим по своей значимости документом, говорившем о том, что трудящийся сельский люд Бухары отшатнулся уже в те полные смятения и крови дни от эмира, беков, баев. В сердце поднималась радость от сознания, что надежды этих людей были всецело оправданы благородными поступками одетых в красноармейские шинели русских рабочих и крестьян уже три года проливавших кровь на полях, в долинах, на скалистых перевалах бывшего эмирата, чтобы вырвать из-под грязных сапог богатеев и эмирских чиновников жизнь и счастье узбеков и таджиков.

Письмо это, написанное на клочке бумаги, начиналось так:

 

«Начальнику красных воинов-большевиков мирахуру Желтобородому.

Мы, старшины рода кунград, проживающие в кишлаке Сары-Кунда, зная вашу мудрость и уповая на вашу справедливость, будучи сами неграмотны, поручили написать и продиктовали это письмо Сарымсаку, писцу тенгихарамского мингбаши.

110

 

Бисмилля!

Пребывайте дни и ночи в здоровьи и благополучии, нанося смертельные раны врагам!

Хотим вам сказать в письме нижеследующее.

Никогда мы раньше, грубые горцы, не слышали о советских людях. Кто вы, что вы — мы не знали. Нам приказал эмир и наш сарыкундинский ишан:

«Сражайтесь с неверными, ибо вера Мухаммеда и обычаи отцов и дедов в опасности».

Мы были в руках пятидесятников и курбашей, как труп в руках мурдашуев — обмывателей трупов. Нас обманули эмир и сарыкундинский ишан. Два года идет война. Детям и женам нашим нечего есть, потому что пшеница и ячмень посохли, потому что арык, дававший воду нашим полям, пришел в запустение. Дети и старики наши умирают, у нас нет даже материи на саваны, чтобы заворачивать тела умерших. Амлякдары эмира взыскали с нас налоги и налоги с налогов за пять лет вперед. Войска ислама съели наших рабочих волов, нам не на чем пахать. Курбаши, мингбаши, пансады, проклятье им, позорят наших дочерей.

До нас дошли вести: большевики дают землю беднякам, делают бедняков людьми, загоняют под землю ростовщиков и господ. Мы хотим, чтобы большевики пришли к нам в кишлак Сары-Кунда и сказали нам правду и защитили нас от курбаши Кудрата, чинящего нам притеснение.

Господин мирахур, наши сердца открыты, наши руки у наших сердец, пожалуйте.

Старейшины приложили свои печати и подписи к этому посланию. А писал его писец Сарымсак Алим-оглы со слов мусульман».

 

Нижняя часть листа и все поля были покрыты оттисками маленьких — круглых, овальных, квадратных печаток с витиеватыми арабскими письменами.

Такие печати были широко распространены в то время в неграмотной, темной Бухаре. На каждом, даже самом маленьком базарчике в городах Бухары мухрсоз — печатных дел мастер — с удивительной быстротой вырезал имя и фамилию заказчика тут же, в его присутствии, на заранее изготовленной медной форме с маленькой рукояткой.

111

 

Печать и вырезка на ней надписи стоили гроши, но полученное Кошубой письмо из Сары-Кунда свидетельствовало о том, что и такой расход был не под силу многим дехканам. Гораздо больше, чем оттисков печатей, под письмом было оттисков пальцев. Ни одной подписи, кроме самого писца, на письме не было.

Отправить ответ сарыкундинцам не успели. Вечером, когда лагерь стал засыпать, в стороне большой дороги послышались голоса. Разнесся слух, что пришел крестьянин-горец из кишлака, на который напали басмачи.

Слух подтвердился. Басмачи напали на кишлак Сары-Кунда. Дехкане взывали о помощи.

Горец — высокий, атлетически сложенный бородач, всхлипывал и временами тихо стонал. Он сидел на скамейке в комнате командира тенгихарамской почтовой станции, опираясь черными, загрубевшими руками на суковатую дубинку, и раскачивался из стороны в сторону. Свыше сорока километров прошел он за пять часов по горным каменистым тропам, по щебенчатым осыпям, через перевалы. Дважды переходил, по пояс в ледяной воде, через вздувшиеся потоки.

И вот он сидит — большой, беспомощный, как ребенок, и бессвязно повторяет одно и то же:

— Басмач Кудрат пришел. Всех убьет, всех зарежет. Все сгорит... Пшеницу требует. Деньги требует...

Кошуба отдал приказ красноармейцам седлать коней.

— Экспедиция останется в Тенги-Хараме,— распорядился комбриг.— Здесь сильный гарнизон... Вы отдохнете за два дня.— Голос командира доносился уже со двора.— Курбана и этого крестьянина ко мне!

А еще через минуту прозвучала команда:

— По коням!..

В отряд, шедший на выручку к дехканам, были включены добровольцы из состава экспедиции.

Отряд шел всю ночь. Тихо пофыркивали кони, звякала приглушенно сбруя, цокали по камням подковы.

В полночь на порозовевшем на севере небе начала вырисовываться зубчатая стена черных гор.

Кто-то негромко спросил:

— Луна всходит?

— Нет, зарево.

Горел кишлак Сары-Кунда.

112

 

II

 

Голос надрывался, голос неистово звал. Призывный вопль несся во мраке над плоскими крышами домиков, над темными настороженными куполами могучих чинаров, столпившихся около большой мечети у священного источника.

Голос звучал сначала внизу, у бурной говорливой речки, а затем переместился повыше, к большой мечети.

По улочкам и тихим переулкам заскользили тени; хлопнула калитка, другая, зашлепали по камням подбитые подковами кожаные калоши.

Погруженный только что в крепкий сон, кишлак Сары-Кунда наполнился шумом, сдержанным говором. То тут, то там встревоженно лаяли собаки.

Голос у мечети все еще взывал к небу. Далеко в горах отзывалось эхо.

— Люди! Эй, люди! Собирайтесь к мечети. Собирайтесь, отбросьте ваш сон! Идите скорее!

Желтоватое пятно света проплыло по земле, блеснуло в воде хауза и выхватило из темноты бородатые заспанные лица. Сразу стало видно, что большой двор мечети заполнен народом.

Толпа выжидающе молчала. Хотя крик сельского глашатая среди ночи нарушил установленный испокон веков уклад жизни, никто ни словом не выдал своего любопытства. Молча стояли люди, поеживаясь под резкими, сердитыми порывами ветра, мчавшегося с льдистых склонов Хазрет Султана.

Заговорил староста селения Сираджеддин. Собравшимся видна была только пушистая его борода, каждый волосок которой сиял в струившемся сбоку и снизу свете фонаря. Лицо и голова, увенчанная чалмой, прятались в тени.

— Мусульмане, ваш сон поистине безмятежен, ваши сердца беспредельно спокойны. Говорят: «Заяц спит и просыпается без головы». А вы?

Голос его дрожал:

— Вы спите, а полчище ширбачей1 этого сына разводки — Кудрат-бия скачет сломя голову, к нашему

________________________

1 Ширбачи — так называли специальные отряды по борьба с революционной крамолой, созданные эмиром в последние годы перед революцией. Отряды ширбачей набирались из уголовные преступников. После революции так стали называть иногда басмачей.

113

 

кишлаку. Глаза людоедов налиты кровью, их клыки оскалены.

Помолчав для убедительности, староста продолжал:

— Слушайте, что сказал мне посланец вожака бандитских шаек. Преисполненный гордыни и наглости Кудрат-бий объявил: «Мы слышали, что в Сары-Кунда люди впали в разврат и отказали в гостеприимстве нашему ясаулу. Поэтому приказываю...— Голос говорившего дрогнул.— Приказываю сегодня же доставить мне и моим людям сто пятьдесят подков, четыре пуда фамиль-чая, полтора пуда кок-чая, чилимного табаку десять фунтов, баранов — сорок, рису — десять пудов, кишмишу — три пуда. Ослушникам — наказание, их семьям — разорение!». Слышали, люди? Кровопийца и насильник Кудрат-бий опять пришел, лошади его джигитов ржут на дорогах, а вы спите...

Толпа молчала. Каждый с тоской припоминал все беды все несчастья, которые пришлось претерпеть злосчастному селению Сары-Кунда в прошлом году.

Тогда в долине несколько недель стояли лагерем басмачи Кудрат-бия, загнанные сюда, в глухие дебри, красными конниками. Слезы, разорение, свежие могильные холмики оставили после своего ухода воины ислама в кишлаке Сары-Кунда.

И вот сейчас они снова тут.

— Идет сама смерть,— сказал престарелый Навруз-бобо, которого все называли просто Мерген — охотник.

Он был стар, никто не знал, сколько ему лет, и каждое слово его воспринималось односельчанами, как прорицание.

И теперь сказанная им фраза всколыхнула весь кишлак. Все закричали сразу. Что кричали — неизвестно. Каждый, не слушая соседа, выкрикивал торопливо слова, спеша излить все обиды и горести, накопившиеся в груди за многие годы притеснений, бесправия, нищеты.

Шум перекрыл спокойный густой бас кузнеца Юсупа:

— Все идут домой. Все берут то, что есть у каждого из оружия. Есть нож — бери нож. Есть серп, хорош и серп, есть топор — прекрасно, есть железные вилы — замечательно, есть ружье — да будет радостен и счастлив тот, у кого есть ружье.

Шум удаляющихся шагов показал, что предложение кузнеца Юсупа было воспринято как приказ.

114

 

Во дворе мечети остался только Юсуп и еще несколько человек.

Кто-то вопросительно кашлянул, робко, но настойчиво.

— Что хотите сказать?— отозвался Юсуп. В круг света вступил человек. Лица его не было видно, но по халату тонкого верблюжьего сукна Юсуп тотчас узнал имама — достопочтенного настоятеля сарыкундинской мечети. Он подошел вплотную к кузнецу и притронулся пальцем к поблескивающей при свете фонаря вороненой стали ружейного ствола.

— Что это?— спросил имам.

— Вы разве впервые видите ружье?— с досадой ответил кузнец.

— Мы знаем вашу мудрость, да будет она очищена от богохульства и заблуждений. Ваша мудрость подтверждается вашей предусмотрительностью. Вы взяли в руки оружие, узнав о приближении парваначи Кудрат-бия, а?

Юсуп промолчал. Он чувствовал, что в темноте за его спиной угрожающе сдвигаются тени. Голова кузнеца инстинктивно ушла в плечи.

Ничуть не обескураженный молчанием Юсупа, снова заговорил имам, явно пытаясь затеять спор:

— Тот истинный мусульманин, кто доверился святым шейхам, кто учится у них. Доверься главе воинов ислама Кудрат-бию, ибо он заслужил своей войной с большевиками, нечестивыми гяурами, имя великого шейха.

— Это Кудрат — шейх? Он вор, растлитель дехканских дочерей. Зверь, пьющий кровь детей. Вот кто ваш святой шейх!

— Опомнись, пока не поздно. Такие, как ты, сеют в народе смятение. Ты мутишь дехкан. От твоих слов народ обращает взоры на чужое имущество, на чужих жен...

На улице послышался шум шагов. Юсуп понял, что крестьяне возвращаются с оружием. Чувство напряжения исчезло. Толпившиеся за спиной враждебные тени беззвучно отступили, растаяли.

Но имам не унимался. Он уже обращался не к Юсупу, а к народу, который быстро прибывал.

— Опомнитесь,— кричал имам,— опомнитесь! Рассчитывайте на милосердие всевышнего. Ваши шеи тоньше волоса.

115

 

Тогда к свету выдвинулось выразительное лицо Навруз-бобо Мергена.

— Мусульмане!— громко заговорил он.— Вот я живу много, много лет и много, много лет возношу аллаху молитвы.

— Твоя, Мерген, набожность открывает тебе дорогу в рай,— торопливо проговорил имам.

Мерген вздохнул:

— Велик аллах, но ни я, ни мои соседи, ни все жители Сары-Кунда не видели, чтобы всевышний, когда мы умираем весной от голода, бросал нам лепешки с неба.

Послышался легкий смешок.

— Так-то: чужое дело легче ваты, свое — тяжелее камня,— заключил Мерген.

Сираджеддин наклонился к уху Юсупа и быстро заговорил.

— Староста наш,— громко сказал Юсуп,— боится, как бы чего не получилось плохого, Камил-бай, ростовщик Зарип и еще другие забились в свои норы и молчат.

— Пусть баи скалят свои зубы, а мы Кудрата к себе не пустим.

Это сказал совсем еще молодой парень, Мустафа. Про него ходили слухи, что он был одно время в басмаческой шайке, но сбежал оттуда.

Кузнец насторожился.

— Ты быстр на слова, но...

Тогда Мустафа подошел к фонарю и скинул халат с плеч.

— Видишь?

Возгласы жалости послышались в толпе. Спина Мустафы была похожа на обнаженный кусок мяса — ее сплошь покрывали вздутые багровые рубцы еще не заживших ран.

— Я был у Кудрата, я служил ему, но я не стерпел. Я не смог смотреть на зверства, чинимые им и его разбойниками, и ушел от него. И вот я думал: когда силы вернутся ко мне, уйду к большевикам, стану красным воином.

Кузнец Юсуп, Мерген и староста Сираджеддин взялись руководить защитой селения. И по тому, что оборона Сары-Кунда вошла в историю Узбекистана как героическая страница, можно судить, что они оказались неплохими организаторами и командирами.

116

 

Сарыкундинцы подняли оружие против притеснителей.

Меньше всего матерый волк Кудрат-бий мог допустить, что бараны, как называл он дехкан, осмелятся дать отпор воинам ислама.

Никогда не бывшие воинами, никогда не державшие в руках оружия, дехкане вступили в битву с испытанными, жестокими головорезами, набившими руку на убийствах, изощрившимися в хитрости и вероломстве. Но дехкане проявили природную сметку, подлинное мужество, терпение.

Впоследствии, когда Кошуба разбирал действия сары-кундинцев, он выразил свой восторг:

— И полководец остроумнее не придумал бы. Вот уж правильно таджики говорят: мужественный не жмурится от лучей солнца, трус слепнет от света луны.

Староста Сираджеддин, кузнец Юсуп и Мерген после быстрого, немногословного совещания разделили дехкан на три части, и каждый двинулся с группой людей в определенном направлении.

Напутственных речей не произносилось. Только Юсуп, любивший поговорить, во всеуслышание заявил:

— Братья! Жадная лошадь прогрызает дно торбы. Помните, Кудрат жаден, как голодная крыса. От ваших рук и вашего мужества зависит, чтобы вы не проснулись завтра нищими.

Часть сарыкундинцев поднялась по склону горы к ущелью. Другая часть спряталась в домах и за каменными оградами вдоль дороги. Третья группа открыто напала на конницу Кудрат-бия, едва он вышел из горла ущелья.

Когда Мергена спросили, как мог он, имея в своем отряде всего-навсего три однозарядных берданки и десяток серпов и кетменей, решиться напасть на самого Кудрат-бия и пятьдесят его головорезов, вооруженных многозарядными английскими винтовками, он ответил:

— Взгляд батыра и железо плавит.

Гулкие, отдававшиеся далеким эхом выстрелы, стоны раненых напугали басмачей, и они повернули назад к ущелью, решив, очевидно, что в Сары-Кунда засел отряд красноармейцев.

Но едва всадники втянулись в узкий проход, сжатый скалами, как ущелье огласилось страшным скрежетом. Горы грохотали. Сверху на басмачей сыпались камни,

117

 

щебенка. Было еще совсем темно, и басмачи не могли ничего разобрать. Раздались крики:

— Злые духи! Спасайтесь! Дивы, горные дивы! Бандиты стремительно бросились назад из ущелья. В темноте они падали вместе с лошадьми, всадники топтали упавших, пускали в ход камчи.

— Дивы! Дивы!

Но у входа в долину снова загрохотали выстрелы. Басмачи заметались в колючих кустарниках. Кое-кто, сраженный пулей, падал на камни. Паника овладела басмачами.

...Чуть брезжил рассвет, в сумраке начали вырисовываться пологие холмы. На одном из них стоял всадник и махал белой чалмой.

Тогда из-за большого камня выбрался Юсуп и, сделав несколько шагов по направлению всадника, спросил:

— Что тебе надо?

— Кто вы?

— Я начальник доблестных воинов, — не задумываясь, заявил Юсуп.— Чтр тебе надо?

— Мой господин мирахур Кудрат-бий повелел мне передать следующее: «Мне претит дальше сражаться против советов. Пропустите нас, и мы не тронем пальцем кишлак Сары-Кунда. Я решил вместе с джигитами своими вернуться к нашим очагам и отныне мирно платить налоги советской власти».

Юсупу пришлось сделать над собой огромное усилие, чтобы радость не прорвалась наружу. Он сурово заявил:

— Хорошо, мы согласны...

— Мой господин спрашивает: «Будет ли дана клятва, что ни меня, ни моих джигитов не ждет притеснение или тюрьма?»

— Хорошо.

— Дайте клятвенное обещание.

— Клянемся богом.

Всадник исчез. Юсуп стоял по колено в полыни, бурно разросшейся по окраинам кишлака.

Из ущелья потянулись цепочкой всадники. Они проезжали мимо одинокого Юсупа на большую дорогу.

Одним из последних подъехал Кудрат-бий. Молодой джигит, почти мальчик с нежным девичьим лицом, сопровождавший курбаши, воскликнул нараспев: ...

— Мой господин хочет говорить.

118

 

— Пусть скажет,— нетерпеливо ответил Юсуп.

Он услышал за своей спиной шаги и обернулся. К нему подходил Сираджеддин с группой дехкан. Юсуп оживился:

— Говорите, Кудрат-бий!

Курбаши выехал на дорогу и направился к сарыкундинцам.

— Эй, дехкане,— пренебрежительно кривя в усмешечку рот, сказал он,— где мой храбрый друг Кошуба?

Кузнец Юсуп забыл всякую осторожность,— он признался, что Кошубы в Сары-Кунде нет.

Услышав ответ, Кудрат-бий в первое мгновение растерялся. Лицо его посерело, глаза суетливо перебегали с одного человека на другого.

— А!— протянул он.— Кошубы нет? Кто же сейчас воевал с нами?

— А мы, дехкане.

— Позор на мою голову! Позор! Позор! Мои джигиты — грязные трусы, мелкие воры, а не борцы за ислам!

Он ускакал.

С радостными песнями возвращалось ополчение в кишлак. На площади у чинаров произвели дележку трофеев: шесть новеньких винтовок, два мушкетных карабина, наган, восемь лошадей, патроны, ножи. Несмотря на ранний час, во дворе мечети в огромном котле варился плов.

Басмачи ушли в горы. Впереди ехал Кудрат-бий. Поднявшись на холм повыше, он остановился и долго смотрел на утопавший в садах кишлак Сары-Кунда. Стоявшие около него видели, как сжались кулаки курбаши. Вполголоса он проговорил:

— Не прими, господи, от меня ни поста, ни молитвы до тех пор, пока я не вытяну жилы из этого быдла.

Злобно хлестнув коня, Кудрат-бий помчался вперед. За ним едва поспевало его потрепанное воинство.

 

III

 

Рассказы организаторов обороны кишлака — старосты Сираджеддина, кузнеца Юсупа и Мергена позволили воссоздать картину событий последней ночи, событий, которые едва не привели к поголовному истреблению крестьян кишлака Сары-Кунда.

119

 

Мудро и умело отразившие ночное нападение сильной басмаческой шайки, разгромившие ее небольшими и плохо вооруженными, но искусно расставленными силами, сарыкундинцы проявили в дальнейшем непростительную беспечность.

Сейчас трудно понять, какими побуждениями руководствовались Сираджеддин, Юсуп и Мерген, когда они отпускали на все четыре стороны Кудрат-бия и его ближайших помощников — матерых бандитов и убийц. Вернее всего, сказывалось веками культивируемое и укореняемое палками чувство раболепного преклонения перед каждым, кого надлежало величать в разговоре обращением «таксыр». К тому же, обрадованные счастливым исходом сражения, дехкане вообразили, что шайка Кудрат-бия отныне перестала быть опасной. Кудрат-бий и басмачи остались на свободе. Сарыкундинцы сами уготовили себе страшную кару.

В день после схватки даже скот пригнали с окрестных пастбищ пораньше.

— Нужно, чтобы и чабаны со всеми праздновали,— говорил староста,— все должны быть в весельи и радости. И дети и старухи — никого не забудьте.

И все праздновали...

Праздновали так, что забыли о самых необходимых мерах предосторожности.

По каменистой улице кишлака к большим чинарам с гиканьем, свистом, улюлюканьем прошел кортеж сарыкундинской молодежи. Толстый, жизнерадостный Абдували, прозванный за свою круглую, всегда сияющую физиономию «Эх ты, луна!», обмотал голову пестрым, по-фазаньи ярким тряпьем, напялил неведомо откуда раздобытый старый-престарый парчевый халат, навесил на себя вместо портупеи кожаные подпруги. В руках у него было огромное дедовское ружье, из которого никто не решался стрелять уже добрых полсотни лет.

— Вай дод! Дехкане, вай дод! — вопил «Эх ты, луна».

Звонкими криками, грохотом котлов и барабанов отвечали джигиты на истошные вопли толстяка.

— Вай дод!— проворчал «Эх ты, луна» и бросился к чинару.— Помогите мне, великому курбаши. Ха, за мной гонится пучеглазая лягушка. Ах, вай дод! Смерть угрожает моим печенкам! Спасите!

120

 

Будто спасаясь бегством от грозной опасности, «Эх ты, луна» вскарабкался на чинар и там разрядил в небо свою древнюю пищаль.

Выстрел прозвучал оглушительно, и горные ущелья ответили многоголосым эхом.

Но что это? Эхо разносилось по долине слишком долго. Сухой треск выстрелов рассыпался на окраинах кишлака.

С вершины чинара вдруг раздался крик:

— Вай дод, басмачи!

По улице, где только что веселилась толпа юношей, во весь опор проскакали всадники. Они решительно осадили лошадей у подножия большого чинара, перед сарыкундинскими старейшинами, торжественно восседавшими на паласах в ожидании праздничного ужина.

Наезжая конем на ошеломленных стариков, передний всадник с уродливым лицом, но статный и ловкий, заговорил властно:

— Салом алейкум, мусульмане.— Не дождавшись ответных приветствий, он продолжал.— Письмо! Я привез письмо от его высокодостоинства, командующего войсками ислама Кудрат-бия к старейшинам Сары-Кунда.

И, наклонившись с седла, протянул свернутое в трубочку письмо. Тут же он высокомерно добавил:

— Быстрее! Вы, чернохалатники, грязь недостойная прилипнуть к сапогам курбаши, пошевеливайтесь. Возблагодарите пророка, что Кудрат-бий соизволил сделать вам последнее предупреждение.

Конь нетерпеливо танцевал на месте. Басмач уперся рукою в бедро.

— Читайте народу! Я жду ответа.

Письмо прочли.

Вот что писал Кудрат-бий, столь великодушно отпущенный на свободу сарыкундинцами всего только несколько часов назад:

 

«Обитателям кишлака Сары-Кунда, мусульманам, бисмилля и рахман и рахим. Вы, дехкане, черные душой и невежественные в вопросах веры, заблуждаетесь, действуя не по велениям шариата. Опомнитесь! Помогая безбожным красноармейцам, вы идете против ислама, исповедывавшегося вашими отцами и отцами ваших отцов. Вы идете против нас, таких же правоверных как и вы.

121

 

Если вы будете поддерживать злокозненных гяуров, то клянемся книгой книг — кораном, что всем дехканам с их женами и сыновьями мы укоротим жизнь, все их имущество отберем, а в кишлаке Сары-Кунда мы не оставим ничего, кроме могил. Помните это и поймите, что только великодушие наше и доброта заставляют писать это доброжелательное предупреждение после нанесенных нам обид и поношений от недостойных аксакала Сираджеддина, кузнеца Юсупа и человека, именуемого Мергеном. Людей этих отдайте без разговоров в наши руки еще до ответа. Мы с ними поступим по закону, казним легкой смертью. В случае вашего несогласия, для уничтожения дехкан Сары-Кунда и их имущества у нас есть достаточно сил.

Кудрат-бий, командующий».

 

Посланец курбаши небрежно играл камчой с блестящей инкрустированной серебром рукояткой. Всем своим видом он показывал, что содержание ответа мало его интересует, что участь сарыкундинцев решена, что будь он на месте Кудрат-бия, он не стал бы вести лишние и нудные переговоры, а сразу же принял бы решительные меры.

Вновь разгоревшаяся в долине стрельба напомнила сарыкундинцам, что на этот раз Кудрат-бий действует более предусмотрительно.

— Ну,— сказал посланец,— вы даете ответ?

Нет сомнения, что в этот момент и Сираджеддин, и кузнец, и Мерген горько пожалели о своем опрометчивом поступке. Кишлак лежал посреди долины беззащитный, беспомощный, басмачи ждали только сигнала, чтобы ринуться на свою жертву.

Старейшины медлили. Гордый дух горцев не позволял им согласиться на басмаческие требования. Страх, леденящий душу, мешал ответить отказом, ибо они отлично понимали, что Кудрат-бий, не поколеблясь осуществит свои угрозы. Отцы кишлака молчали в мучительном, тоскливом раздумье. Они ждали, они надеялись.

Тогда из-за ствола чинара вышел «Эх ты, луна». Он был все еще возбужден и не сознавал опасности. Подойдя вплотную к всадникам, «Эх ты, луна» сдвинул свою шутовскую чалму набекрень и, паясничая, заговорил:

— Ха, это ты Зуфар-мухрдор! Я вижу облезлую собаку, забравшуюся на золоченое седло, в котором достоин

122

 

сидеть витязь. Мусульмане! Гоните эту потаскуху, гоните в шею...

Старейшины Сары-Кунда повскакали с мест, зашумели.

— Убирайся, палач! Убирайся, пока тебе не надавали палками по заду.

Скрипучий голос перекрыл возгласы.

— Довольно! Я знал, что безумцы остаются безумцами. Ваш час наступил.

На площадь выехал Кудрат-бий. Из проулков с ружьями наперевес выехали басмачи.

Кудрат-бий медленно сошел с коня и сделал два шага к застывшему на месте «Эх, ты луна». Неторопливо вынув из-за пояса парабеллум, курбаши у всех на глазах пристрелил кишлачного весельчака и балагура.

Кровавая расправа началась. Запылали скирды хлеба, сложенные на плоских крышах домов. Всю ночь воины ислама бесчинствовали в кишлаке. Вопли и плач не стихали до утра...

Дряхлых стариков, могучих кряжистых мужчин, юных девушек, почтенных матерей семейств, плачущих, перепуганных ребят согнали на рассвете на площадь перед мечетью. Моросил дождик. Пахло дымом и мокрой глиной. Сарыкундинцы брезгливо поглядывали на неряшливые следы басмаческого пиршества, тянувшегося шумно и непристойно всю ночь. Забившись в темные углы своих каменных хижин, дехкане слышали заунывные песни бачей, звероподобные возгласы их поклонников, визг, беспорядочную, крикливую музыку, похожую на стоны жертв, и чьи-то подлинные стоны. В хаос звуков врывались выстрелы и одобрительный вой...

Мрачное, распухшее от бессонной ночи лицо Кудрат-бия не сулило непокорным дехканам ничего доброго. Его мучила икота, и он пил пиалу за пиалой остуженный чай.

У самых смелых сжались сердца, когда в сумраке наступавшего утра начала вырисовываться в дупле Большого Чинара непонятная, леденящая душу белая фигура.

— Что это? Кто?— шептали, чуть шевеля губами, люди, протискиваясь вперед, чтобы поглядеть, и, тут же, отпрянув назад, бормотали молитвы, проклятия.

В черном провале дупла виднелось голое тело. Человек был поставлен на голову, повешен за ноги, распят. Страшная, налитая синей кровью голова с выпученными, оста-

123

 

новившимися глазами смотрела на толпу. Когда стало светлее, все увидели, что тело распятого покрыто ранами и кровоподтеками — следами бесчеловечной пытки. Сдавленный, хриплый голос прозвучал в толпе:

— Мустафа! Это Мустафа...

Ропот, заглушённые рыдания наполнили площадь.

— Молчать!— заревел огромный, толстый ясаул-баши с плоским носом и рыжей бородой.— Молчать! Бек будет говорить.

Не вставая, не повышая голоса, Кудрат-бий сказал:

— Мустафа ваш односельчанин. Мустафа перешагнул закон мусульман, захотел помогать красным. Теперь Мустафа подох, как подохнете и все вы... Смотрите и трепещите. Пусть каждый из вас десять раз умрет от страха, прежде чем ему перережут горло. И пусть каждый из вас знает, что я, Кудрат-бий, отменил советскую власть и что ваши глупые усилия в борьбе против нас, Кудрат-бия, были усилиями муравьев, борющихся, со слоном. Все. Эй, вы, приступайте!

В руках басмачей блеснули ножи. Толпа шарахнулась назад. Но и сзади напирали палачи. Отчаянный женский вопль прорезал воздух...

— Постойте! Именем бога всемогущего, всемилостивого, остановитесь,— громко прозвучал чей-то голос.

С террасы мечети, опираясь на высокий посох, спустился благообразный человек в ослепительно-белой чалме и в белом, безукоризненной чистоты, халате.

По толпе пронесся ропот:

— Ишан-Азиз! Святой хазрет! Пайгамбар! Старец горы!

Кто-то робко крикнул:

— Святой отец, вступись за нас...

Старец горы — Ишан-Азиз был известен далеко за пределами долины своей благочестивой, подвижнической жизнью и глубоким знанием корана — мусульманской премудрости. Сотни лет пещера на Красной горе служила прибежищем ишанам — Старцам горы, звание которых переходило от отца к сыну. Сарыкундинцы кормили, поили, одевали святых хранителей пещерного мазара. Сотни лет старец горы был высшим старейшиной жителей кишлака Сары-Кунда и заступником их перед богом.

И сейчас, в минуту смертельной опасности, сердца даже самих вольномыслящих устремились к этому, воздев-

124

 

шему очи к небесам, святому человеку. Многие упали на колени: руки тянулись к старцу.

Кудрат-бий поднялся на ноги и сделал несколько шагов навстречу старцу.

— Пожалуйте, пожалуйте, великий.

Ишан неторопливо уселся на ковер. Он обвел взглядом толпу; на секунду взор его остановился на теле распятого.

Лицо старца горы оставалось непроницаемым.

Но вот он повернулся к Кудрат-бию.

— Добрый мой бек, что соизволили вы решить в отношении этих многогрешных?

Курбаши тревожно заглянул в глаза старца.

— Мы решили,— неуверенно ответил он,— мы решили пресечь их жизненный путь. А? Что вы сказали?

Разгладив бороду, старец горы коротко бросил:

— Чилим!

Юноша, сопровождавший его, вырвал из рук приближенного курбаши чилим и бросился к ишану. Сделав три положенных затяжки и выпустив густую струю дыма из отверстия чилима, старец горы задумчиво покачал головой.

— Я думаю,— начал он,— пролитие крови мусульман мусульманами есть вещь недозволенная, и вы, великий курбаши, как мусульманин и правоверный последователь великого пророка, не найдете возможным сойти с предначертанного пути. Кровь мусульман да не прольется здесь...

Радостно зашумела толпа.

— Великий ишан,— забормотал в смущении Кудрат-бий,— они отступники. Смертную кару они заслужили. Они не мусульмане больше.

— Кровь мусульман не прольется здесь,— веско сказал ишан и многозначительно добавил:— Отпусти их. Но, прежде чем они уйдут, пусть каждый из виновных — и мужчина, и женщина возьмет тяжелый, самый тяжелый камень и в искупление вины повяжет тяжесть эту себе на шею.

Курбаши дал знак. Басмачи расступились, Сарыкундинцы, радостные и благодарные, поспешно бросились к оградам, окружавшим дворики. Они тащили тряпки, веревки, помогали друг другу надевать камни на шею. Местами уже слышались шутки, смех.

125

 

Когда суматоха утихла и дехкане собрались снова на площади, ишан громко, во всеуслышание, сказал Кудрат-бию:

— Отступничество — великое прегрешение, прегрешение, тяжестью своей тяжелее самого тяжелого камня. Камень же, брошенный в воду; не всплывает. Так и прегрешение, брошенное в пучину, не всплывет...

Он встал, медлительный и важный, и удалился, пройдя мимо застывшей, недоумевающей толпы...

Кудрат-бий отлично понял святого ишана. Отрывисто пролаял он приказание. Десятки басмачей бросились вязать руки ошеломленным, гнущим шеи под тяжестью камней беднякам и батракам.

В углу двора и на террасе мечети среди резных колонн толпились богатеи — баи, торговцы, зажиточные дехкане. Одни со злорадством, другие с ужасом и жалостью взирали на дикую расправу, но никто ни слова не сказал в защиту сарыкуидинцев.

Покрикивая, как на мирном базаре,— «пошт, пошт!» — «пошел, пошел!» всадники погнали сарыкундинцев к бурной горной реке топить прегрешения против аллаха, эмира, беков...

 

IV

 

Всю ночь отряд бойцов шел через Санг-Гардакское ущелье по скалистым тропам, карабкался по кручам перевалов, пробирался по зыбким карнизам над пропастями.

Камни скатывались с грохотом вниз, в черные, зияющие провалы, увлекая за собой щебень, гальку. Лавины обрушивались в тучах песка и пыли в ложе горного потока.

Отряд спешил, и поэтому сразу же была отброшена мысль идти по хорошей кружной дороге. Двигались по заброшенным, давно неезженным тропам. Копыта лошадей срывались, со скрежетом скользили по щебню, выбивали искры. Местами люди спешивались и, ведя лошадей в поводу, карабкались среди камней, больно ударяясь о невидимые в темноте острые выступы.

Нужно было спешить. Горы взывали о помощи.

— Скорее, скорее,— бормотал гонец из Сары-Кунда. — Торопитесь. Они уже пришли в кишлак. Смерть пришла уже.

126

 

И он неутомимо шагал впереди коня Кошубы, увлекая за собой весь отряд.

Сколько времени шел отряд? Который был час? Никто не знал — строжайше было запрещено зажигать огонь. Куда идет отряд? Куда сейчас поставит ногу конь? Одно неловкое движение — и конь может оступиться, чтобы исчезнуть со своим всадником навеки. Как искать его на дне тысячеметровой пропасти, в кромешной тьме? Было так темно, что глаза наполнялись слезами от напряжения при попытке что-нибудь разглядеть перед собой... Справа в темноте проплывали поблескивающие выступы обрыва. Если зазеваешься — скала зацепит, вырвет из седла и безжалостно сбросит с тропинки. А слева бездна, глубину которой сознание воспринимает только по далекому ворчанию горного потока...

— Торопитесь,— говорил Курбан.

Он охрип и дышал тяжело, со свистом. Всю ночь Курбан помогал непривычным к горам путешественникам перебираться через рытвины, осыпи, потоки.

Куда девалась его медлительность и простоватость? Когда рассвело, стало видно, что он оставил где-то свои живописные лохмотья и оделся в щегольскую красноармейскую форму. В ней Курбан поражал своей ловкой выправкой и подобранностью. Сразу видно было, что он не новичок в армии и что свою службу в качестве разведчика в рядах красной конницы он почитает за великую честь.

Перемена произошла почти незаметно. Обрыв справа, за который часто с неприятным шуршанием задевало плечо, вдруг стал различаться отчетливее. За пропастью, сквозь космы желтовато-молочного тумана, вырисовывались ребристые громады гранитного хребта. Впереди, в провале между двух гор, показался кишлак.

Деревья, плоские крыши домиков, башенки минарета, казалось, парили в трепещущем сиянии, изливающемся откуда-то сверху и сбоку. Розовый поток мчал бешеные воды у подножия холма. Легчайший мостик, чудом переброшенный с одного берега на другой, паутинкой повис над быстрой рекой.

— Чудесное утро,— задумчиво сказал Кошуба.— Красиво, черт возьми!

Он стоял на перевале перед каменистым спуском к мосту и любовался открывавшейся перед глазами картиной.

127

 

— Скорее! Поспешим,— робко пробормотал горец, осторожно касаясь рукой стремени Кошубы.

— Сары-Кунда?— спросил Кошуба.

— Да, мой кишлак. Скорее! Мы опоздаем.

Джалалов, только что добравшийся на своем незлобивом жеребчике до седловины перевала, мрачно огляделся:

— Так вот Сары-Кунда! Там, я вижу, все в порядке. Ой, нет!

На первый взгляд все было мирно в кишлаке: свежая зелень садов обрамляла веселые домики; поля с перемежающимися темными и яркоизумрудными прямоугольниками поднимались по склону величественной горы все выше к малиновым облачкам, ползущим по бокам острого пика...

— Ой, нет!— повторил Джалалов.

Возглас Джалалова заставил всех насторожиться.

— Что вы?— коротко бросил Кошуба. Но он замолк тут же, он тоже увидел.

На дорогу, неширокой белой полосой вившуюся по отлогому холму, выбежала из-за крайних домов маленькая девичья фигурка. В бинокль было видно, как быстро мелькают ноги в длинных шароварах и взлетают за спиной десятки косичек. Девушка бежала к мосту, ни разу не остановившись, не оглянувшись. Тонкий, звенящий звук, перекрывая мерный гудящий шум потока, разрезал воздух. То был вопль отчаяния. Так может кричать только человек, охваченный ужасом.

И в тот же момент стало понятно чего так испугалась девушка.

Из кишлака во весь опор выскочил всадник. Карьером мчался он вниз, пригнувшись к шее распластавшегося в стремительной скачке коня.

— Велик бог!— простонал горец и протянул вперед руки.

Конь огромными прыжками настигал беглянку. Почувствовав погоню, она заметалась.

Джалалов лихорадочно стаскивал через плечо карабин...

Но что можно было сделать? В одно мгновение всадник налетел на девушку, конь обрушился на нее, взметнув столб пыли. По инерции всадник промчался дальше, но сейчас же повернул обратно. Осадив коня прямо над лежавшей в пыли девушкой, он начал хлестать ее плетью.

128

 

Вздымаясь на дыбы, перебирая ногами, конь топтал девичье тело тяжелыми подковами.

Все произошло гораздо быстрее, чем здесь рассказано. Никто не успел опомниться.

Оглушительно грохнул выстрел, и почти в то же мгновение прозвучал злой окрик Кошубы.

— Что ты делаешь?

Подавшись всем телом в сторону, он вырвал карабин из рук смущенного Джалалова.

— Не умеешь стрелять, не берись! Только спугнешь. Но как, ни странно, всадник продолжал хладнокровно свое зверское дело. То ли ветер отнес в сторону звук выстрела, то ли шум реки заглушил его...

— А, так,— прохрипел Кошуба,— так получай!

Командир стрелял, как будто, не целясь. Всадник качнулся, соскользнул с седла и медленно свалился на землю. Конь испуганно шарахнулся в сторону и поскакал галопом к кишлаку. Нелепо болтались по сторонам стремена.

Горец с священным восторгом смотрел на Кошубу.

— Глядите!— крикнул командир.

Из кишлака Сары-Кунда на дорогу вышла странная процессия. Шли дехкане — женщины с младенцами на руках, дети, мужчины, старики. За ними в облаках пыли появились, верхом на лошадях, басмаческие нукеры. Они гнали толпу вниз к реке.

— Что это?— заволновался Джалалов.— Что они хотят с ними сделать?

Толпа направлялась к высокому обрыву, круто спадающему в бурный поток.

Утренняя заря розовым сиянием заливала небо над спокойной горной долиной. Нежный ветерок шевелил молодую траву, багрянцем были облиты близко нависшие над долиной холодные вершины, одетые вечными снегами. Монотонно ревела река... А к реке, к бешеной стремнине медленно спускались подгоняемые всадниками люди.

— Они идут на гибель!— закричал горец.— Их убивают, смотрите... горе нам!

И только теперь можно было разглядеть, что руки у людей связаны, а на груди у каждого висят завернутые в тряпки предметы, такие тяжелые, что от них гнулись спины, опускались головы, подгибались ноги... Дети падали под тяжестью ноши, но всадники ударами камчи поднимали их и гнали дальше.

129

 

— Камни, им привязали камни... Их утопят! Размахивая посохом, горец с воплями бросился вниз по тропинке. За ним поскакал Курбан.

Сарыкундинские дехкане толпились уже на берегу кипящего потока. Сзади на них напирали нукеры, подталкивали вперед.

Отчетливо видны были в бинокль плачущие, цепляющиеся за халаты матерей детишки, искаженные ужасом лица женщин.

Еще шаг — и край берега, подмытый вешним разливом, обваливается; падает в воду молодой парень. Не успев вскрикнуть, он исчезает в пене потока. Отчаянно упираясь, застывает над потоком старик. А толпа под напором всадника движется к обрыву.

Что делать? Стрелять нельзя. Между отрядом и басмаческими палачами дехкане, женщины, дети.

И Кошуба принимает решение.

— Стрелять вверх!

Залп сотрясает воздух. Еще залп.

Отсюда видно, что басмачи заметались. Всадники — один, другой — отделяются от толпы и тяжело скачут к кишлаку. Другая группа бандитов направляется к мосту. Цепь вокруг пленников редеет, в одном месте возникает свалка. Сквозь шум реки доносятся крики.

Решительным броском отряд занял мост. Резко тявкнул пулемет...

Начинался бой, широко известный, как «стычка у Висячего моста», сражение, вновь прославившее командира Красной Армии Кошубу и предотвратившее истребление дехкан селения Сары-Кунда.

Когда лучи солнца разогнали туман, остатки разгромленной шайки с гиканьем выскочили из Сары-Кунда и бросились к ущелью, в котором они накануне потерпели поражение. Сейчас горы были свободны.

Кошуба, проскакав по пятам бандитов через весь кишлак и «порубив лозу», как он выражался, сдержал своего коня на околице.

— Ушел, сукин сын...

За спиной раздался запыхавшийся голос.

— Почему мы не преследуем?

Командир обернулся:

— А, это вы, Джалалов! Разве наши измотанные кони после такой ночи куда-нибудь годятся?— И после се-

130

 

кундной паузы проворчал: — Вы сами в мыле, а ведь не лошадь на вас, а вы на лошади.

Джалалов был очень обидчив. Обижался он и за дело и без дела. Однако сейчас, взволнованный первым в своей жизни боем, он пропустил слова Кошубы мимо ушей.

— Как вы думаете,— начал он.

— Погодите!— командир стремительно повернул коня,— Васютин, труби сбор. Иванова и Курбана с пулеметом вот к тому дувалу. Быстро...

Кошуба казался встревоженным. И было отчего: из ущелья на встречу басмачам выскочили всадники.

— Голову прозакладывал бы,— сказал командир,— голову отдал бы на отсечение... Судя по беспорядку, с гор лезут еще басмачи. Так наши конники не ездят — кто в лес, кто по дрова.

Но тревога оказалась преждевременной.

Эхо разнесло дробь винтовочных выстрелов. Басмачи метнулись с дороги во все стороны. Вырвавшиеся из ущелья всадники развернулись и лавой пошли в атаку. Как искорки, заблистали в утренних лучах солнца клинки.

Басмачи рассыпались по холмам. В зеленой траве чернели тела зарубленных. Многие бандиты нашли гибель на дне потока, в который всего несколько минут назад они загоняли мирных дехкан.

Солнце медленно поднималось над мохнатой от арчевых зарослей горой. Червонное золото потоком вырвалось из-за перевала и разлилось по широким просторам котловины. Внизу, в глубоком логе, под порывами ветра засеребрились волны камыша.

День наступал, день победы над шайкой Кудрат-бия, день торжества, но в то же время траура и горя для жителей кишлака Сары-Кунда.

Всадники, так неожиданно пришедшие на помощь отряду Кошубы, быстро приближались. Лошади их были в пене.

— Санджар!— вдруг закричал Джалалов.

— Товарищ Кошуба! Салом!

— Салом! Как вы сюда попали? — довольно сухо приветствовал богатыря Кошуба.

— Долгий разговор.

Санджар на своем рыжем коне выглядел очень живописно. По одежде его легко можно было принять за бас-

131

 

маческого курбаши. Отличала только красноармейская звезда, прикрепленная к верху меховой шапки, и красная ленточка на халате. Лицо Санджара за последние дни посуровело, по бокам рта залегли резкие складки.

— Очень хорошо,— сказал Кошуба,— что вы подоспели, оказались тут в самый раз.

— Да,— утвердительно пробормотал Санджар.

— На этом спасибо. Но, товарищ Санджар, у вас есть приказ проводить операции в районе Сары-Кунда?

— У меня приказа нет.— И упрямо, уже начиная раздражаться, Санджар крикнул.— Нет! И он мне не нужен. Санджар не нуждается в приказах. Он знает сам, что делать.

И, так как Кошуба молчал, он добавил:

— Разве мы плохо сражались? Вот-вот самого Кудрата сейчас мои джигиты затравят. Слышите, стреляют в горах?

— А все-таки приказ нужен. Вместе со мной поедете в Тенги-Харам. Там разберемся.

— Нет, мой отряд пойдет в горы...

— В Тенги-Харам. Вы поняли?..

— Это приказ?

— Да.

Лицо Санджара делалась все более суровым.

На лужайке у подножия каменной гряды медленно собирались добровольцы Санджара. Кудрат-бия не поймали. Мало того, что курбаши успел уйти, он разрушил за собой овринг и вынудил Кошубу возвращаться в Тенги-Харам той же головоломной тропой, по которой был совершен ночной марш.

Неудача эта не помешала торжественному въезду отряда в кишлак Сары-Кунда, правда омраченному плачем и заунывными воплями женщин. Сарыкундинцы оплакивали своих близких, замученных басмачами.

В центре кишлака находилось подобие общественного сада — место отдохновения и пиршеств, Сад Прохлады, как называли его жители Сары-Кунда. Здесь, в двух шагах от поросшего травой купола полуразрушенного мазара, в чайхане собрались бойцы обоих отрядов; старейшины кишлака дрожащими руками обнимали красноармейцев и санджаровских джигитов.

Разговоров в первый момент не было. Слышались только тяжелые вздохи, причитания, заглушённые стоны. Мно-

132

 

гие дехкане еле держались на ногах от утомления и ран.

Староста Сираджеддин, непонятным образом сохранивший и сейчас свою благообразную внешность, поспешил усадить избавителей на кошмы и паласы у мирно журчащего ручья. Пахло дымом. Поодаль на очаге стоял огромный котел. Утром в нем начали готовить пищу басмачи. Угли еще тлели в очаге; приятный запах жареной баранины и сала щекотал ноздри.

Видимо, бандиты уже успели приступить к утреннему завтраку: на разбросанных в беспорядке блюдах и тарелках видны были остатки еды.

Сираджеддин хлопотливо распоряжался. Ему помогал кузнец Юсуп.

— Эй, Ахмед!— закричал Сираджеддин.

Из низенького здания вышел с двумя чайниками в руках и со стопкой лепешек, завернутых в платок, сухонький старичок. Быстро семеня ногами в калошах на босу ногу, он подбежал к старосте.

— Вы что же? Плов, можно сказать, томится сколько уже, перепрел совсем, а вы, Ахмед-ота, медлите. Дорогие гости проголодались. Скорее тащите миски, блюда!.. Скажите, чтобы вам помогли молодые. Давайте-ка сюда.

Он взял из рук старика чайники и лепешки и понес к сидевшим в отдалении бойцам. Старичок засеменил вслед.

— Господин,— почтительно бормотал он,— господин староста, вы изволили сказать — плов?

— Да. Что с вами, папаша Ахмед?

Чайханщик Ахмед быстро повернулся и побежал к гигантскому котлу. Вытянувшись на носках, он снял крышку.

— Плов!

Резким движением Ахмед вдруг накренил котел. С шипением и урчанием желтоватая масса риса обрушилась прямо в огонь, вздымая тучи пара и пепла. По всему саду разнесся запах горелого масла, мяса. Истерический смех сотрясал тщедушную фигурку Ахмеда.

— Плов? — бормотал старик.— Собачья пища. Плов! Обед свиньям готовился, грязным, вонючим свиньям.

Он быстро побежал в чайхану и сейчас же вернулся, кряхтя под тяжестью большой, недавно освежеванной бараньей туши.

— Красные воины, вот мой баран, сейчас я вам из него изготовлю такое — язык проглотите. Да как он мог по-

133

 

думать,— продолжал старик скороговоркой, кивая головой в сторону все еще не пришедшего в себя от удивления Сираджеддина,— да как он мог угощать вас басмаческой стряпней! Ведь, подумайте, руками, испачканными кровью невинных жертв, они мыли рис, ножом, которым они только что перерезали горло злосчастной Хосиат-ой, они резали морковь и лук... Нет, я семьдесят лет блюду гостеприимство кишлака Сары-Кунда. Я не допущу...

И он начал тщательно мыть котел, всем своим видом показывая, что он сделает все от него зависящее, чтобы даже и запаха басмаческого плова в котле не осталось.

 

V

 

Голубым хрусталем мерцали ледники Гиссарского хребта, когда отряд бойцов Кошубы с песней о тачанке покидал кишлак Сары-Кунда. Детвора восторженными криками провожала конников. Женщины, забыв о том, что греховно в присутствии посторонних мужчин ходить с открытыми лицами, вели под уздцы коней славных воинов. Сарыкундинские девушки, о которых народные сказители говорят: «Легкость, изящество походки у них от стремительных кииков, стройность стана от молоденькой арчи, округлость грудей от гранатов, свежесть щек и слепящий блеск глаз от снеговых вершин»,— вплетали в гривы лошадей пламенеющие тюльпаны.

Бойцы смущенно отводили в сторону глаза. До сих пор жительницы горных кишлаков упорно прятали от них свои лица за полой накинутого на голову халата. Чаще же всего они, при появлении на кишлачной улице вооруженного человека, стремглав убегали. Ведь для воинов эмира в отношении крестьянских женщин все было дозволено, а искать защиты у курбаши или бека — значило попасть на ложе господина, а затем в холодные стремнины горного потока или на острые скалы пропасти, потому что любая женщина или девушка, «потерявшая стыд» даже в результате грубого насилия, по велению Ишана-Азиза — старца горы, должна была умереть.

Сейчас, отбросив всякие запреты, жительницы кишлака провожали своих избавителей.

У моста отряд остановился. По узкой тропинке, ведущей к кладбищу, быстро, почти бегом, двигались суровые

134

 

горцы, сгибаясь под тяжестью грубо сколоченных носилок, в которых лежало тело покойницы, обернутое в тонкую белую материю.

Храня полное молчание, нахмурившись, дехкане шли, ритмично раскачиваясь на ходу.

Санджар, ехавший рядом с Кошубой, проведя руками по лицу, громко, хрипловьтнм голосом спросил:

— Люди, куда вы спешите?

Мерген, в числе прочих дехкан несший носилки, ответил:

— К месту успокоения всех.

— Что вы несете?

— То, что служило обиталищем души.

— Был ли то мусульманин или была то мусульманка?

— То была дочь гор, невинная и чистая дочь мусульманина.

— Имя ее и кто ее отец?

— Имя ее Шарафат, отец ее,— голос старика дрогнул,— отец ее человек, известный под именем Мергена...

Крупная слеза скатилась по щеке старика и исчезла в густой, совсем побелевшей за сегодняшнюю ночь бороде.

Джалалов не выдержал и, наклоняясь к Санджару, пробормотал:

— Оставь, не мучь старика.

Но Санджар пожал плечами, как бы желая сказать, что есть вещи, в которых он не волен, есть обычаи, преступить которые не в силах ни он, ни кто бы то ни было. Он продолжал, волнуясь все больше.

— Люди! Умерла ли девушка, или насильственно вырван стебелек из земли?

— Выродок, именуемый курбаши Останкулом, затоптал конем своим цветок моей жизни, Шарафат.

И Мерген заплакал открыто, не стесняясь своих слез, тяжело всхлипывая, вытирая глаза тыльной стороной ладони и повторяя монотонно, в безвыходном отчаянии:

— Цветок моей жизни, Шарафат.

— Слеза за слезу,— закричал Санджар,— стон за стон, смерть за смерть!

Он поднялся на стременах:

— Дехкане, люди! Взгляните: взрослый мужчина плачет, как слабая женщина. Вы,— обратился он к участникам похорон,— вы продолжайте свой путь. Пусть тело девушки будет засыпано землей. И пусть каждая горсть

135

 

земли взывает о мести. Месть! Беритесь за оружие, дехкане. Если вы не вооружитесь, вас ждет страшная участь. Басмачи придут снова в кишлак и перережут вас, как мясник режет овец, а ваших детей, как бедную Шарафат, затопчут железными подковами лошадей.

Кузнец Юсуп взобрался на большой валун.

— Нет! Довольно!— кричал он.— Мы были беспечны, мы стали осторожны. Мы были покорны, мы теперь расправили плечи. Мы не будем больше подставлять горло под нож. Советские красные воины освободили наши души, когда на нас пахнуло затхлостью могилы. Мы стали советскими людьми. С сегодняшнего дня каждый, кто может держать палку в руке, становится красным воином. В нашем кишлаке с сегодняшнего дня будет добровольный отряд. У нас есть винтовки, пули, сабли, у нас есть вилы, кетмени, у нас есть камни, на которые не скупятся наши горы...

Он демонстративно развязал и снова потуже завязал поясной платок.

— Подпояшемся же на битву! С сегодняшнего дня я больше не дехканин, я воин, я большевой.

Из толпы послышались возгласы.

— И я! Я тоже!

Так родился добровольный отряд сарыкундинских мстителей, ставший грозой басмачей на много верст вокруг.

По команде Кошубы красноармейцы спешились. Принесли захваченные у басмачей винтовки, и сарыкундинские юноши, тут же выслушивая указания красноармейцев, стали разбирать их, смазывать, собирать снова. Кто-то, распевая воинственную песню о легендарном Восе1, правил басмаческий клинок оселком для точки серпов.

— Пошт, пошт! Берегись!

К валуну, на котором устроил свой штаб кузнец Юсуп, верхом на смирном ушастом ослике пробирался человек.

Он был в белой чалме, в синем суконном халате, в ичигах и кожаных калошах. Холеная, аккуратно подстриженная бородка ниспадала на воротник белоснежной рубашки.

____________________

1 Восе — вождь дехканского восстания, происшедшего в Восточной Бухаре в конце XIX века.

136

 

Поравнявшись с высокой, подвижной девушкой, примерявшей украшенную серебром красноармейскую шашку, приезжий брезгливо бросил:

— Ты что же, русское евангелие чтишь, неверная?

Горянка не растерялась.

— Что мне евангелие — я и корана не видела,— шутливо ответила она.

Кровь бросилась в лицо незнакомца.

— А много ли у тебя поклонников твоих прелестей, ты, беспутная?— прохрипел он.

И столько было ярости в его словах, что смех, шутки, разговоры в толпе сразу смолкли.

На глазах девушки заблестели слезинки. Она резко вскрикнула:

— Пусть борода твоя вылезет по волоску!— и закрыла покрасневшее лицо рукавом.

Приезжий взмахнул короткой заостренной палкой, которой он погонял своего осла. Лицо его стало белым, как бумага, щека подергивалась.

Рядом с ним очутился староста Сираджеддин.

— Хош! В чем дело? Здравствуйте, уважаемый, кто вы и что вам надо!

Приезжий поднял веки и осмотрелся. Глаза его встретились с внимательным взглядом Кошубы. И сразу лицо приезжего изменилось, стало приторно-ласковым, любезным.

— Здравствуйте, здравствуйте, мир вам, доблестные воины и трудолюбивые дехкане. Кто здесь староста? У меня к нему дело.

И он извлек из поясного платка свернутую в трубочку бумагу.

Сираджеддин помог приехавшему слезть с осла и взобраться на валун. Там послание было вручено кузнецу Юсупу, ставшему признанным начальником сарыкундинского доброотряда. Письмо читал, вернее разбирал Курбан. Все слушали молча, с глубоким вниманием. Только изредка чтение прерывалось возмущенными возгласами.

Документ гласил:

 

«Бисмилля-и-рахман-и-рахим! Дехкане Сары-Кунда. Именем того, кто взирает на вас недремлющим оком, еще призываем вас: одумайтесь! Мы с неисчислимым войском ислама стоим на горе и взираем сверху на ваши

137

 

безумства. Опомнитесь! Предупреждаем в последний раз.

Великой милостью его высочества, в воздаяние неоценимых заслуг и доблестей, проявленных в делах беззаветной и верной службы и преданности трону в трудную годину священной войны, мне, воину ислама Кудрат-бию, дарована сиятельная степень — парваначи. Надлежит всем без исключения подданным священного бухарского эмирата воздавать нам уважение и почести, оказывать беспрекословное повиновение, дабы мы могли проявлять еще больше рвения в служении делу пророка и спасения государства от грязной руки неверных. А потому приказываю отказаться раз и навсегда от дружбы с большевиками, снабдить воинов ислама, входящих в состав нашего отряда, пищей и питьем, а лошадей кормом и всем необходимым для ведения священной войны, а также отдать все оружие, захваченное нечестно во время последней битвы с воинами ислама. Сказано в письме все. Так да будет. Неповинующиеся погибнут, повинующиеся да возрадуются.

Кудрат-бий парваначи

 

Волна негодования и гнева взметнулась вокруг приезжего, воздух зазвенел от яростных выкриков. Но приезжий стоял спокойно, перебирая четки и всем своим невозмутимым видом стараясь показать, что происходящее его не беспокоит нисколько и вообще мало касается.

Наконец Сираджеддин обратился к нему:

— Как вы посмели сюда явиться? Сейчас я и двух копеек не дам за вашу голову.

— Да,— добавил Санджар,— вы попали головой в раскаленную печь.

В голосе Санджара звучала угроза, и приезжий невольно съежился под его жестким взглядом.

— Выслушайте меня. Я совершал путь в Байсун к святым местам. Утром близ кишлака меня остановил всадник и попросил доставить в Сары-Кунда письмо.

— Кто вы?

— Мюрид ишана Хамдама, раб божий.

Наскоро устроенный допрос в известной мере рассеял подозрение. Кошуба махнул рукой: «Мало тут шляется, по дорогам, этих ханжей».

133

 

Впрочем, внимание сарыкундннцев было отвлечено более важным делом — обсуждением ответа Кудрат-бию.

Кузнец Юсуп вручил мюриду бумагу и калям. Когда тот заколебался, Сираджеддин не без ехидства заметил:

— Вы ведь мюрид святого ишана Хамдама, а не святого Кудрат-бия...

Приезжий почувствовал в словах старосты угрозу и забормотал:

— Что вы, что вы! Воля ваша. Мы повинуемся.

Он сел на камень, скрестив ноги, и положил на левое колено лист бумаги.

— Вы, я вижу, опытный писец,— сказал кузнец Юсуп,— пишите.

И он продиктовал следующее послание:

«Вам, бандиту с черным сердцем, Кудрат-бию, пишем мы, дехкане Сары-Кунда. Наши детишки побрезгуют испражняться на твою покрытую паршой и прочервивевшую голову, они найдут для этого дела местечко почище. Свет справедливости и храбрости сияет в наших сердцах. Благородная советская власть — наша мать. Большевики — наши руководители. Эмир — кровожадный тиран, а вы его палач, и судьба ваша имеет длину в два-три коротких зимних дня. На угрозы ваши мы плюем, как на падаль... Союз малоземельных дехкан Сары-Кунда: кузнец Юсуп, староста Сираджеддин, Мерген, Абдували и еще сто десять дехкан».

Курбан, взяв из рук приезжего письмо, громко прочитал его. Каждый из присутствующих подошел и приложил к бумаге медную печатку или большой палец, предварительно послюнявив и помазав его чернильным карандашом.

Затем письмо было вручено мюриду с приказом немедленно передать по назначению.

Прежде чем вернуться в Тенги-Харам, Кошуба предпринял совместно с Санджаром операцию в окрестных горах против кудратбиевской шайки. Но, несмотря на деятельную помощь сарыкундннцев и жителей соседних кишлаков, басмачей обнаружить не удалось. За двое суток горных маршей не было сделано ни одного выстрела. Кудрат-бий избегал столкновений. Впрочем, это была обычная басмаческая тактика: уклоняться от открытого боя, жалить исподтишка.

139

 

VI

 

По неезженным и нехоженным тропам, через безвестные перевалы отряд возвращался в Тенги-Харам, где была оставлена экспедиция.

Кроме постоянного проводника экспедиции, Ниязбека, который принял участие в сарыкундинском походе, путь по горным тропам указывали три горца-таджика, взятые из безымянного кишлачка, забравшегося к самой линии вечных снегов.

Перед тем как вступить в ущелье, каждый осмотрел сбрую, коня и в особенности подпруги. Проводники, пошептавшись, сказали:

— Места дальше пойдут серьезные. Дорога испортилась, нехорошая стала. Придется набраться терпенья, если хотим пройти.

Настроенный несколько легкомысленно, Санджар заметил:

— Из терпенья и халву можно сварить. Пройдем. И двинулся вперед.

Южный склон ущелья был совершенно гол и гладок. Скала почти отвесно обрывалась вниз. Кругом солнце и камни, а из черной щели, куда предстояло проникнуть, тянуло сыростью и прелью и доносился монотонный рев невидимого водопада.

Пока шел отлогий склон, лошади весело шагали, а всадники бодро посвистывали и покрикивали. Один из горцев даже затянул песню.

Но едва караван вошел в тень, падавшую от скалы, настроение у всех испортилось. Кое-кто с тревогой поглядывал на глыбы гранита, угрожающе нависшие над тропой. Раздался неуверенный возглас: «Где же тут дорога?»

Кто-то выразил общее настроение: «Да тут из-за камней в два счета перещелкают. И не увидешь, кто».

Внезапно заволновались и проводники. До сих пор они вели отряд добросовестно, сами торопили, помогали. А тут подошли к Кошубе, разговаривавшему с Санджаром, и поклонились чуть ли не до земли.

— Что вам?— недовольно спросил Кошуба, весьма подозрительно относившийся к чрезмерным знакам почтительности.

Старший из проводников вдруг начал вздыхать и жаловаться на горы, на горькую судьбу бедняков, на прокля-

140

 

тую погоду, которая портит дороги, на ломоту в костях. Командир терпеливо слушал и, только дождавшись паузы, резко спросил:

— Чего, я спрашиваю, вы хотите? Есть дальше дорога или нет дороги?

Тут горец окончательно разохался. Он начал уверять, что вообще дальше начинается джинхона — жилище злых духов. С неба там сыплются камни величиной с дом, бесы хохочут в пещерах и пугают лошадей. Дороги же вообще нет, правда, она, может быть, и есть, но обрушилась. Мост через речку был прежде, а теперь его снесло паводком. Речку вброд перейти нельзя. Самое же главное — овринг. Пусть подохнут эти эмирские чиновники да басмачи. Уже два года никто не чинит овринг и ни одной новой палки не воткнули...

Санджар рассвирепел.

— Зачем вы сюда нас затащили? Сколько мы потеряли времени!

— Пройти невозможно,— невозмутимо твердил проводник.

В добродушном лице горца было столько тупого упрямства, что, казалось, его ничем нельзя было преодолеть.

Забитое население горной страны, входившей в состав владений эмира бухарского, боясь всяких налоговых сборщиков и чиновников, старалось отгородиться от их разорительных визитов стеной бездорожья. Горцы нарочно строили свои кишлаки в малодоступных местах; бывали случаи, когда жители горных ущелий портили овринги и делали горные тропы временно непроезжими. В качестве проводников кишлаки выделяли обычно людей ловких и умных, умевших запугать знатного и изнеженного представителя власти рассказами об опасностях пути.

Трудно было допустить, что сейчас горцами движут те же соображения — все население Кок-Камарского нагорья уже знало о том, что красные войска спасли сарыкундинцев от гибели.

Был единственный способ сломить упрямство проводников.

И Санджар этот способ избрал.

Он резко бросил:

— Ну, вы неженки и лежебоки, боящиеся натереть мозоли на своих ножках,— и, щелкнув в воздухе камчой, тронул коня.

141

 

Не оборачиваясь, Санджар ехал по ущелью и напевал вполголоса песенку, слов которой нельзя было разобрать. Ниязбек последовал за командиром.

Проводники потоптались на месте, пошептались и побежали вслед за отрядом. Через минуту порядок восстановился. И когда всадники подошли к оврингу, впереди, как и раньше, шли проводники-таджики, посохами ощупывая опасные места; за ними шел, ведя под уздцы свою лошадь, Ниязбек, дальше ехал верхом не пожелавший спешиться Санджар.

Не спешился он и на самом овринге. Степняк, привыкший к равнинам, где дорога была широка, как степь, Санджар не любил гор и на опасных узких тропах больше доверял своему испытанному коню Тулпару, чем себе. Командир ехал, сжав губы и смотря прямо перед собой, боясь бросить взгляд вниз, в неумолимо тянувшую к себе бездну. Санджар всегда говорил, не стесняясь, что боится этих шатких и неверных оврингов и что у него на краю обрыва просто голова кружится.

Здесь же надо было пройти овринг длиной с версту.

Трудно, не побывав в горах, представить себе эти скалистые «дороги» Кухистана. Издревле горцы строят на обрывистых склонах ущелий овринги. Пользуясь малейшими выступами, устанавливают по возможности прочно дреколья, укрепляя их концы, там где это необходимо и возможно, глыбами камня. Как трудно установить такую основу у карниза, можно судить хотя бы по тому, что иной раз работа ведется на высоте пятисот-шестисот метров над пропастью, а то и выше. На дреколья укладываются бревна или жерди, концы которых закрепляют в щелях и расселинах каменной стены. На эту основу овринга набрасывается хворостяная настилка, мелкая галька, песок.

Жидкий, трясущийся помост часто идет зигзагами, иногда ступеньками в виде лестницы. Когда движется вьючный караван — группа всадников, угольщики со своими ишаками, — все это зыбкое сооружение угрожающе трещит, колышется и, кажется, вот-вот обрушится в бездну.

Осторожно, в полном молчании, двигался по оврингу отряд бойцов. Тулпар легко притрагивался копытом к настилу и, только уверившись в прочности его, твердо ступал ногой. От непрестанного напряжения конь дрожал мелкой дрожью, и дрожь эта передавалась Санджару.

142

 

Слегка прищурив глаза, командир поглядывал на тяжело шагавшего коня Ниязбека, на самого Ниязбека, идущего пешком впереди, и на горцев, шедших беспечным шагом, заложивши руки с посохами за спину под вздернутые халаты. Все это видно было хорошо, так как карниз поднимался круто вверх и проводники, Ниязбек и его конь были выше Санджара.

Несчастье произошло неожиданно. Показалось или нет Санджару, но Ниязбек вдруг остановился и резко обернулся. На минуту командир увидел болезненно искривившееся его лицо. Что-то резко щелкнуло. Конь Ниязбека с диким ржаньем встал на дыбы, заслонив черной тенью тропу и людей. Испуганно храпя, Тулпар попятился и начал оседать на задние ноги. Под ним затрещал хворостяной настил, посыпались камни. А конь Ниязбека все еще стоял прямо, как бы танцуя, и раскачивался над бездной на задних ногах. Жалобное ржание его перешло в пронзительный визг. Санджар холодеющими руками рванул повод и заставил Тулпара тоже встать на дыбы. И во-время... Конь Ниязбека, сделав последнее усилие удержаться на овринге, повернулся на задних ногах вокруг своей оси, с грохотом упал на самый край овринга и, увлекая за собой камни, песок, колья, повалился вниз, в ущелье. Не подними Тулпара Санджар, конь Ниязбека сбил бы его с ног и увлек за собой в пропасть с высоты по меньшей мере в полкилометра.

Но и сейчас Санджар с ужасом чувствовал, что Тулпар балансирует на задних ногах, как на натянутом канате, почти потеряв равновесие. Запомнился противный скрип от трения тела о каменный выступ. Командир все пытался лечь на шею коня, а конь запрокидывался назад, переступая копытами по неровному, предательски колеблющемуся настилу овринга. Из-за спины доносились дрожащие голоса Курбана и Медведя, старавшихся успокоить коня.

Каждый понимал, что, оступись Тулпар, подломись какая-нибудь жердочка — и командир погиб. Для самого Санджара эти минуты тянулись как вечность. Шепотом он молил:

— Над бездной гибели ты, Тулпар, один мой друг и хранитель. Друг, держись... Я — как младенец в руках матери... Донеси меня. Не брось мое тело в пучину могилы.

Вздох облегчения вырвался из груди Санджара, когда, наконец, передние ноги Тулпара медленно опустились на

143

 

карниз. И конь и всадник дышали тяжело, со свистом. Бока Тулпара покрылись клочьями пены.

Только теперь до слуха Санджара дошли свирепые выкрики Ниязбека. Размахивая тяжелым револьвером, он наступал, отчаянно жестикулируя, насколько это было возможно на узком пространстве овринга, на проводников, и проклинал их, на чем свет стоит. Горцы, с ужасом поглядывая то на беснующегося человека, то далеко вниз, в ущелье, где на камнях, заливаемых вспененной водой, лежало изуродованное тело великолепного коня, победителя многих состязаний, твердили:

— Ох, господин! Виноваты, господин!

Отмахиваясь от назойливых звуков голоса Ниязбека, Санджар пытался привести в порядок мысли. И только одно он мог вспомнить: где-то и кем-то сказанные слова об овринге в горах Зеравшана. Будто там, на скале, над пропастью высечено:

 

Будь осторожен, как слезинка на реснице,

От тебя до смерти только шаг.

 

Наконец Санджар пришел в себя. Потрепав Тулпара по взмокшей шее, он сказал:

— Ну друг! Поехали.

Тулпар шагнул вперед. Тогда Ниязбек, обернувшись, закричал:

— Надо наказать этих мерзавцев!

Слабым жестом руки Санджар махнул вперед.

— Они нарочно покатили камень, чтоб напугать моего Серого,— кричал Ниязбек.— Требую наказания, не то я сам пристрелю их.

Нехотя разжав зубы, Санджар все еще нетвердым голосом сказал:

— Потом поговорим... Пошли.

— Мы не бросили камня,— крикнул пожилой проводник,— мы ничего не делали. Мы шли и шли.

Санджар прервал его.

— Идем! Будем говорить потом!

Караван тронулся. Каждый, проходя над местом, где произошел несчастный случай, с замиранием сердца поглядывал на распластавшийся далеко внизу труп коня.

Вдруг на лицо Санджара упала тень. Он невольно посмотрел вверх. Тяжело взмахивая черным с белыми крыльями, над ущельем кружились громадные птицы. Одна

144

 

другая... Они спускались все ниже. Не прошло и десяти минут, как множество их уже летало над рекой, над погибшей лошадью. Это были стервятники. Когда отряд заворачивал на скалу, зловещие птицы сидели на горных выступах, все еще не решаясь опуститься вниз и приступить к пиршеству.

— Огонь опалил наши души, когда мы увидели, что смерть подбирается к вам, хозяин,— заговорил проводник, когда отряд выбрался на широкую зеленую поляну.

Держась за стремя, он смотрел на Санджара, и в лице, в глазах его было столько искреннего беспокойства, что сомнения, мелькнувшие на мгновение в голове командира, совершенно исчезли. Санджар с улыбкой слушал взволнованные слова сочувствия и упрека.

— Зачем вы не сошли с коня, таксыр. Часто путь на перевал кончается в раю. А еще у нас в горах говорят: за сотню лучших скакунов не отдавай своих двух ног.

В сжатых губах Санджара почувствовалось нетерпение. Он отвык уже от наставлений.

— Хорошо, братец. Где бы здесь отдохнуть?— прервал горца Кошуба.

Проводник повернулся и сказал:

— Здесь близко.

Крутая тропинка привела к зыбкому мостику, качающемуся над бездонным, сузившимся здесь до нескольких метров, ущельем. Даже Санджар вынужден был слезть с коня и перейти на другую сторону пешком, ведя под уздцы косящего безумными глазами и стригущего ушами Тулпара.

У скалистого обрыва в тени большого карагача пряталось жилище угольщика — благообразного, крепкого горца с длинной седой бородой. Вся усадьба состояла из бедной, но очень опрятной хижины, на крыше которой стояли аккуратно сложенные башенки кизяка, и овчарни, прилепившейся к огромному, величиной с двухэтажный дом, валуну. Выше, на склоне горы, стоял каменный скелет полуразрушенного мазара.

Пока Кошуба, Санджар и Ниязбек беседовали с угольщиком, Медведь и Джалалов с наслаждением умывались ледяной водой ручья, пахнущей мятой и неуловимой горной свежестью. Медведь намылил голову и лицо и, плюясь розовой пеной, ворчал:

— Нет, тут нечистое дело.

145

 

— Думаете, эти горцы?

— Какое там!.. Они нас уважают.

— А камень?

— Я камня не видел.

— Я тоже...

Сложив в мешок мыло, зубную щетку и полотенце, Медведь вручил все это Джалалову и кратко заявил:

— Ну, я пойду. Спросят — скажи, пошел пройтись! проветриться.

Если бы внимание Медведя не было целиком отвлечено крутым и опасным спуском по каменистым осыпям, он заметил бы пробиравшегося вслед за ним среди камней и кустов фисташки, барбариса и горной ольхи одетого во все темное человека. С величайшим интересом человек следил за каждым движением Медведя, чмокая от удивления губами, когда старик ловко и легко пробирался по опасным крутизнам. Сам преследователь не отставал от него ни на шаг, скользя, как тень, и не производя ни малейшего шума. Вскоре эта предосторожность стала излишней, так как внизу, на дне сырого и мрачного ущелья шум бешеного голубого потока полностью заглушал все звуки.

Теперь стало ясно, куда шел Медведь. Очень высоко, чуть заметной чертой на красноватой, вертикально падающей груди горы тянулся овринг, по которому недавно прошел отряд. Прыгая и скользя по захлестываемым водой скользким глыбам, пробираясь местами на четвереньках Медведь, наконец, добрался до цели. Неслышно взмахивая гигантскими крыльями, от туши лошади оторвались безобразные птицы. Массивные, крючковатые клювы и огромные, похожие на железные крючья когти их были запятнаны липкой кровью. Медленно и угрожающе кружились они над человеком, осмелившимся помешать их трапезе, но так и не решились напасть на непрошенного гостя.

Холодок пробежал по спине Медведя и тошнотворное чувство поднялось к горлу, когда он увидел распоротое брюхо недавно еще красивого, горячего, как ветер, коня Ниязбека. Медведь присел на корточки около истерзанной туши животного и начал тщательно осматривать его грудь и шею. К счастью, он поспел во-время, стервятники успели распотрошить только брюхо лошади.

Через минуту Медведь крикнул:

— Я так и знал!

146

 

Ни он, и никто другой, конечно, крика этого из-за шума реки не смог услышать, но в то же мгновение Медведь инстинктивно обернулся. Рядом с ним стоял проводник и с любопытством следил за его движениями. Горец улыбнулся, показав в густой заросли бороды ряд ослепительно белых зубов, и, успокоительно закивав головой, наклонился к лошадиной туше. Одним ударом ножа он вспорол кожу мышцы на груди лошади и протянул Медведю небольшой кусочек металла.

— Пуля!— закричал Медведь.

Хотя таджик ничего не услышал, но по выражению лица Медведя он, очевидно, сообразил, в чем дело, и понимающе закивал головой. Он поднял кулак и потряс им по направлению висящего высоко над их головами овринга, а затем в сторону хижины угольщика, где расположился на отдых отряд.

По дороге проводник молчал. Уже на самом верху тропинки он проговорил:

— Шакал крадется по следу льва.

— А? Что вы сказали?— удивился Медведь, но горец снова замолк.

Только часа через два Медведь и проводник выбрались на дорогу. Шатаясь от усталости, они дошли до усадьбы угольщика. Кошуба, стоявший у ворот, издали кричал:

— Эгей, Медведь, вы опаздываете к плову! Поторапливайтесь.

— Смотрите,— показал старик пулю.

Командир покачал головой и окликнул Санджара. Тот ничего не сказал, но лицо его потемнело.

Подошел встревоженный Ниязбек. Он посмотрел на пулю, взял ее и повертел между пальцев.

— Так и знал,— заметил он,— так я и думал... Иначе почему бы ни с того, ни с сего мой Серый стал на дыбы?

— А зачем вы стреляли?— вырвалось у Медведя.

— Ох, вы напрасно трудились, уважаемый,— сказал Ниязбек, улыбнувшись.— Когда эти проклятые таджики потревожили камни, и они посыпались на нас, я испугался. Я подумал, что они злоумышляют плохое, ну и вытащил револьвер... Когда я взмахнул им, он сам собой выстрелил. Я не знал только, что попал в Серого. Бедный Серый.

С минуту Санджар испытующе смотрел в лицо Ниязбека.

147

 

— Ну, мы тут заболтались,— медленно проговорил Кошуба,— там ужин перепарится...

Вечером к костру, где сидели Джалалов, Медведь и несколько красноармейцев, подошел Кошуба. Закурив свою люльку, он вдруг со злостью сказал:

— Память у меня отшибло что ли в этих горах...

Медведь хмыкнул что-то под нос. Остальные с любопытством повернули головы к командиру.

— Этот святоша на ишаке, письмоносец Кудрат-бия. знаете, кто он? Он нас в Янги-Кенте угощал. Как его... Смотритель вакуфа Гияс-ходжа.

Все теперь припомнили, что, действительно, это был тот самый мутавалли.

Сердито кашлянув, Кошуба добавил:

— Странно... Что ему тут нужно? Под ногами крутится. Следовало бы...— Что хотел сказать командир, так и осталось непонятным.

 

VII

 

Санджар был мрачен. Нервничал.

Даже его конь Тулпар потерял свой гордый, независимый вид и то, косясь и фыркая, ошалело рвался вперед, напирая на соседних всадников, то пугался кустиков на обочинах дороги. Настроение всадника передавалось коню...

Нервозность Санджара была вызвана приказом оставить экспедицию и вернуться в район Гузара, где добровольческий отряд должен был патрулировать большой Термезский тракт.

Кошуба недвусмысленно пояснил Санджару, что нарушение дисциплины может вызвать большие неприятности. Самовольное выступление в районе Сары-Кунда также грозило командиру доброотряда серьезными последствиями. Об этом говорили все в экспедиции.

Санджар все понимал. Не раз он натягивал решительно поводья, не раз с уст его готов был сорваться приказ отряду повернуть обратно... И все же он продолжал ехать вперед.

Он гарцевал около самого колеса скрипучей арбы. Под полукруглым нарядным навесом ее, расписанным затейливым орнаментом, ехала, вместе с другими женщинами, Саодат.

Санджар говорил что-то горячо, убеждающе. Саодат, умудрявшаяся на тряской арбе вышивать шелками на

148

 

платке яркий узор, слушала, изредка пожимая плечами. Вдруг она подняла голову. Медведь, ехавший позади арбы, услышал голос Санджара:

— Все равно я не откажусь от вас...

— Вот что, товарищ командир,— спокойно перебила его Саодат,— нам очень надоедает визг и стоны колес нашей арбы. Вы попросили бы нашего сердитого возчика Мумина смазать их. Из уважения к вам, он, несомненно, сделает.

Ошеломленный Санджар даже остановил лошадь. Какого угодно мог ждать он ответа, только не такого. Глаза его жалобно заморгали, губы искривились.

Медведь сочувственно поглядел на Санджара и, протянув ему папиросу, добродушно заметил:

— Что, джигит, с женщинами-то потяжелее, чем с Кудратом, воевать?

— Посмотрим...— И, хлестнув злобно коня, Санджар умчался вперед.

— Ей-богу,— прошептал Медведь,— честное слово, он ее украдет.

 

Санджар в сопровождении Джалалова, Курбана и трех бойцов подъезжал к Дербенту.

Караван остался позади, у Железных ворот.

Несколько раз за последний день Курбан замечал на боковых тропах, лепившихся по склонам крутых невысоких гор, поросших мелколесьем, кудратовских головорезов. Боясь нападения в самом ущелье, на узкой дороге, сдавленной с обеих сторон грозными, почти черными скалами, Кошуба выслал вперед Санджара разведать — свободен ли путь впереди.

В Дербенте был базарный день. Большая чайхана на площади перед базаром была полна народа. Пастухи и крестьяне, спустившиеся из окрестных долин в кишлак не столько ради торговых дед, сколько ради того, чтобы послушать новости, заполняли большой помост около чайханы.

Поодаль, на земляном возвышении, покрытом красным паласом, чинно восседала местная знать — дербентский казий, имам, несколько баев и богатых скотоводов.

Сегодня, кроме обычных базарных дел, их привлекала сюда весть о предстоящем приезде экспедиции.

149

 

С помоста, на котором разместились дехкане, доносился голос:

— Огонь высекала молния его меча, конь его летел быстро, как горный поток, куда бы он ни устремлялся, он был подобен буре, и враги падали перед ним, видя за его спиной крылья ангела смерти...

Кто-то спросил:

— И давно он так воюет, Касым-домулла?

— Не перебивай...— Молодой человек в одежде городского покроя, читавший рукописную книгу, досадливо посмотрел на спрашивавшего и продолжал: — На своем быстром, как стрела, коне он устремился на дива, а ростом тот был с вабкентский минарет, а усы его тянулись вверх как чинары, уши же были, как одеяла: одно он клал под себя, другим покрывался. Увидел див батыра, да как заревет: «Человечиной пахнет! Вот на обед будет у меня шашлык из человечины!» Но батыр взмахнул мечом, и див остался без головы.

Тут чтеца перебили: дербентский казий, известный в народе как Сутхур-кази, то есть судья-ростовщик, вдруг поднялся, не торопясь одел кауши и, подойдя к помосту, спросил чтеца:

— Скажите, домулла, в вашем великолепном дастане, царе всех дастанов, кто этот богатырь? Ведь без иносказания песня пресна.

Читавший посмотрел на длинную фигуру казия и почтительно ответил:

— Так написано в книге. Я не знаю никаких иносказаний.

Женоподобный юноша Маннон, как всегда, следовавший за казием, вмешался в разговор:

— Господин казий! Этот человек читает повсюду свою писанину о богоотступнике Санджаре, а див — это, да не прогневаются на меня, сам Кудрат-бий.

Лицо казия медленно багровело. Он так посмотрел на чтеца, что тот вскочил на ноги и, пряча за спиной книгу, отступил к окружавшей его группе слушателей. Тогда с неожиданным проворством казий наклонился, сорвал с ноги кауш и ударил им чтеца по лицу.

Ошеломленный юноша мял в руках книгу и жалобно повторял:

— Не бей, не бей, за что бьешь?

150

 

— Убирайся отсюда!— заорал казий. Лицо его посинело, надулось и, казалось, вот-вот лопнет.— Убирайся!

Баи, сидевшие на возвышении, одобрительно кивали головами. Дехкане, поднявшиеся со своих мест, мрачно топтались вокруг чтеца, не зная, что предпринять. Тихо, но явственно послышались слова: «Ростовщик!» «Мздоимец!»

Трудно сказать, чем кончилась бы разыгравшаяся в чайхане сцена, если бы внимание спорящих не было отвлечено восторженными криками мальчишек: из узкой улочки на площадь въезжал небольшой отряд Санджара.

Чайханщик, несколько одетых побогаче дехкан, местный имам, сам казий столпились у входа в чайхану. Послышались приветственные возгласы, добрые пожелания, расспросы о здоровье, о делах. Каждый спешил чем-нибудь проявить свое внимание.

После долгих приветствий все уселись на паласе, постеленном прямо на берегу хлопотливого ручейка, выбегавшего из-под корней векового вяза.

Санджар оглядел собравшихся. Перед ним сидели люди почтенные, благообразные. Вот, пощелкивая ногтем по краю пиалы, чтобы привлечь внимание, ему протягивает кок-чай сам дербентский казий, неоднократно и громогласно декларировавший свою преданность советской власти и нагло ожидающий за это всяческих милостей. Его одутловатое, желтое лицо растянулось в напряженной улыбке, но в маленьких свиных глазках судьи-ростовщика тлеют искорки откровенной ненависти. Санджару известно, что казий и до сих пор держит в своей паутине сотни дехкан окрестных кишлаков. Рядом с казием сидит ишан Нурулла-ходжа. Его совсем молодое, оттененное вьющейся бородкой лицо, ласковая усмешка скрывают властный, непреклонный характер одного из главных ишанов гиссарской святыни Хызра-Пайгамбара. Ишан Нурулла-ходжа несметно богат. Его земельные владения исчисляются многими сотнями, а может быть, и тысячами запряжек волов. На его землях работают тысячи издольщиков и батраков. Сюда, в Дербент, он приехал, очевидно, собирать доходы с вакуфных земель. Но Нурулла-ходжа тоже выступает против эмира. Он даже называет себя «большевиком». В первый же год после революции в Бухаре он пошел навстречу желаниям издольщиков и батраков, роздал им часть земли и тем заслужил самую широкую их признательность. Своим авторитетом, как он всегда во всеуслы-

151

 

шание подчеркивает, ишан запретил своим людям вступать в басмаческие отряды. «Но почему же тебя, бедную лису, не трогают курбаши?» — думает Санджар, испытующе вглядываясь в лицо Нуруллы-ходжи. Санджар переводит глаза на толстую, жирную физиономию пожилого человека с маленькими хитрыми глазами. Как его зовут по-настоящему, мало кто знает, да это никого и не интересует. Известен он всем в Гиссаре, и в Кухистане, и в Самарканде, и на Аму-Дарье под прозвищем Чунтак, то есть «карман». Он незаменим как поставщик фуража частям Красной Армии. Доставляет он ячмень и клевер по удивительно дешевым ценам, но никакого основания верить в его бескорыстие, конечно, нет. Ходит он всегда в потертом халате верблюжьего сукна, появляется словно из-под земли, когда бывает нужен, и исчезает, по миновании надобности, столь же внезапно и таинственно. Кошуба говорит о Чунтаке: «Не иначе, он и кудратбиевских лошадок кормит, но... не пойман — не вор».

В кого ни вглядывался сейчас Санджар,— все это были люди известные, родовитые, байская белая кость. Был тут помещик из Варзоба, торговец скотом из Кабадиана, скотовод с низовьев Сурхана, крупный поставщик зерна из Янги-Базара.

А когда беседа стала оживленной и от новостей перешли к анекдотам и острословию, неожиданно появился вездесущий Гияс-ходжа.

«Чего они от меня хотят?— думал Санджар.— Зачем они собрались?»

Он молча слушал разговоры, молча ел.

— Вас заботят какие-то печали,— заметил Бутабай, один из старейшин племени локайцев, жителей сурового Бабатага.

Бутабай был очень богат, пожалуй, богаче всех присутствующих, и известен, как непримиримый и кровный враг локайца же, басмаческого курбаши Ибрагим-бека. Только это и избавляло до поры до времени Бутабая от ответа, так как отлично было известно, что он беспощадно эксплуатирует многочисленных крестьян-бедняков в своих поместьях.

— Да, дела,— уклончиво ответил Санджар.

Он едва терпел этого Бутабая, напоминавшего ему те, совсем недавние времена, когда он, Санджар, будучи пастухом, пас стада вот такого же богатея в своей родной степи. Помнил Санджар и черствую лепешку, и рваный халат,

152

 

нисколько не защищавший тело от пронизывающего дождя и от свирепых ветров.

Разговор не клеился. Но вот прибежал женоподобный спутник казия с запиской от секретаря исполкома: Джалалова вызывали по какому-то вопросу в исполком.

После ухода Джалалова Бутабай подмигнул казию и добродушно заметил:

— Плохо, когда мусульманин не имеет сына.

Все посочувствовали.

— Плохо мне. Четырех жен имею по закону сейчас. Трем женам дал развод за бесплодие, и все нет мне благословения и милости.

— Есть весьма одобряемый нашим шариатом обычай,— важно заговорил казий. Усыновите достойного юношу и сделайте его своим кровным сыном.

— Да, но где найдешь такого джигита, который стал бы опорой нашей старости?

Занятый своими мыслями, Санджар невнимательно слушал разговор, никак не относя его на свой счет. Поэтому он был поражен, когда вдруг казий со сладчайшей улыбкой протянув обе руки к Санджару, проговорил:

— Да вот! Вот вам, Бутабай, долго и искать не нужно. Санджар-батыр! Известный воин! Ни отца, ни матери у него нет! Он сирота.

Бутабай, весь просветлев, обратился к Санджару:

— Сынок Санджар, ведь у тебя нет отца. Негде тебе, бедному, преклонить усталую голову. Будь моим сыном. Мы одного рода с тобой. Будешь жить у меня, будешь богат, будут у тебя кони, равных которым нет ни у кого! Соберем тебе от наших небольших достатков калым для выкупа красивой белогрудой жены...

Теперь Санджар начал понимать, что весь разговор был заранее подстроен. Но как поступить? Что ответить? Ведь отказаться от усыновления,— значит нанести жестокую, кровную обиду; это значит приобрести смертельного врага в лице обиженного. Наконец, отказ мог произвести неблагоприятное впечатление и на сидевших в чайхане горцев, еще полностью преданных обрядам дедов. Мысль Санджара усиленно работала. Тут вмешался казий.

— О, я вижу уже перед глазами великолепный той по случаю такой радости. Скорее же, Санджар-ака, произнесите установленные обычаем слова: «Я сирота...». Повторяйте за мной: «Я сирота, лишенный отца и матери. У вас

153

 

нет сына, я буду вашим сыном, у вас нет дочери, я буду вашей дочерью...» Что же вы молчите?

— Послушай нашего совета, Санджар-друг,— сказал ишан Насрулла-ходжа.— Лишенный отцовских наставлений, ты не всегда избираешь правильный путь. Свою богатырскую силу ты тратишь не на пользу народа. Такой отец, как Бутабай-ака, прославленный хозяин, серьезный, уважаемый, имеющий жизненный опыт, сумеет тебе дать направление.

«Отказ мой им нужен, чтобы опозорить меня в народе, — напряженно думал Санджар. — Они скажут всем: «Вот этот большевик Санджар, собака Санджар топчет ногами мусульманский обычай, он наплевал в бороду такому уважаемому человеку, как Бутабай».

— Ничего, господа баи, не выйдет,— прозвучал вдруг спокойный голос Курбана. Он сидел неподалеку от Санджара и, целиком занятый кабобом из курицы, до сих пор не произнес ни одного слова.

— Ничего не выйдет из вашего уважаемого предложения,— повторил он, вытирая масляные руки о голенища сапог.— Да будет благословение пророка над вашими благоухающими словами, но не может же юноша стать сыном одновременно двух отцов.

— Как двух отцов?— подозрительно спросил казий.— У Санджара-батыра нет отца.

— Прошу извинения, мудрейший казий,— в голосе Курбана зазвучали почтительные нотки, прошу, прошу извинения. Скажите, если мать выходит замуж, то кем является, на основе исламских установлений, новый муж для детей той матери?

— Э... отчимом, конечно!

— Вот именно, а кто такой отчим, как не отец... по закону, конечно.

— Да, но Санджар...

— Да будет известно, что почтенная мамаша нашего друга Санджара вышла в свое время замуж и пребывает в законном браке с беком Денауским, находящимся в добром здравии и поныне.

Мельком взглянув на удивленное лицо Санджара, он прибавил:

— Не важно, что наш Санджар-бек не ищет встреч со своим отчимом и не знает его, но отчим-то у него есть, отец у него есть.

154

 

Обведя прищуренными глазами растерянные лица баев, Курбан произнес:

— Кажется, все покушали...— Протянув руки, он прочитал послеобеденную молитву. «Хейли баррака, таани саалык...», закончил ее протяжным «О-мин» и, подхватив под руку Санджара, увлек его к выходу из чайханы, где стояли их кони и где их ждал уже Джалалов.

— Не знаю, зачем посылали за мной из исполкома,— сказал он.— Секретарь плел, плел какую-то чепуху. Ничего не понял.

— Наверняка подстроил тот женоподобный юноша,— прошептал Курбан Джалалову,— вы им мешали.

Санджара и его спутников провожали только плохо одетые дехкане.

Молодой горожанин, читавший книжку про богатыря, с горечью говорил вполголоса:

— Санджар-ака! У них только на губах мед, в глазах— сахар, они только по виду друзья Советов, а мысли их черные, морды их распирает от жира, который они высасывают из наших костей. Подождите, бедняки вцепятся в их глотки. О, мы быстро заберем себе все — и землю, и скот, хочется это или не хочется этой черной силе... сидящему на нашей шее лиху...

Санджар смотрел на черные огрубевшие под ветрами горных вершин лица дехкан, на мозолистые руки, сжимавшие отполированные ладонями многих поколений пастушеские дубины.

— Товарищи, вы слышали о Ленине?

— Да,— сказал один горец,— он был выше и здоровее других. Да, мы у себя, среди камней и льдов, слышали это священное имя. Увидев страдания всех, кто собственными руками добывает себе хлеб, Ленин сказал: «Доколе будут течь слезы по земле?» Он уничтожил баев и помещиков. По слову Ленина, русские рабочие и дехкане сбросили с золотого трона белого царя.

Тогда заговорил Касым:

— Красные воины оседлали молниеподобных коней и бурей ворвались в город великолепия, где домов столько же, как у нас камней... Ленин из этого города написал огненное слово всему народу. На призыв Ленина единодушно откликнулись все несчастные, угнетенные. Воспрянув, как гордый сокол, Сталин воскликнул: «Мы готовы!» и повел гневный народ в бой.

155

 

Высокий горец добавил:

— Бухарские баи спрятали письмо Ленина... Пользуясь нашей неграмотностью, они сказали, что, прогнав и низринув в прах царей, Ленин отдал власть богатым людям, потому-де, что они уважаемы и мудры. Баи приказали нам, простодушным, воевать против большевиков. «Так,— они говорят,— сказал Ленин...». Но мы знаем теперь, что нас бессовестно, коварно обманули. Мудрый Ленин так не говорил, ибо он ненавидел богачей и любил простой народ.

— Ты прав, друг,— сказал Санджар.— Не верьте баям и помещикам. Верьте Советам, избранным самими рабочими и крестьянами. И от эмирских и байских порядков не останется ни пылинки. Это зависит от вас, друзья. Выполняйте заветы Ленина, помогайте Красной Армии, громите поганые гнезда басмачей. Помните — с первых дней революции Красная Армия была вместе с рабочими и дехканами в горе и веселье, в битве и на празднике ликования.

Высокий горец ответил за всех:

— Мы знаем. Благодаря большевикам мы стали людьми.

Санджар и его спутники ускакали.

... Уже проехав мост через бурную, изжелта-мутную Ширабад-Дарью, Санджар обернулся к Джалалову:

— Слышали? Никогда, никогда народ не позволит, чтобы на эту землю легла леденящая душу тень эмира.

 

Выслушав рассказ о посещении разведчиками Дербента, Кошуба долго молчал, время от времени искоса поглядывая на едущего рядом с ним Санджара. Потом повернулся к нему и резко сказал:

— Не думаете ли вы, Санджар, что баи посмели обратиться к вам с таким предложением только потому, что вы сами дали им повод своим поведением?

— У нас говорят,— прервал командира Санджар,— сколько ни хвали меня, сколько ни ругай меня, а цвет глаз моих не изменится. А вы, товарищ Кошуба, хотите, чтобы я изменился.

— Да, я хочу, чтобы вы поняли.

— Что же я должен понять?— Санджар уже не скрывал своего раздражения.

156

 

— А то, что добровольческие отряды приносят пользу лишь до тех пор, пока они принимают руководство командования Красной Армии, пока соблюдают дисциплину. Если нет,— они опаснее басмачей.

— Я... Мой отряд — басмачи?

— Вот вы ушли с Термезской дороги. А ведь командование рассчитывало на вас, не послало туда другого отряда. И теперь весь тракт, быть может, в руках бандитов. Вы же находитесь здесь. Зачем?

— Когда идешь по следам волка, правил нет. А я иду по следам Кудрат-бия...

— Выслушай меня внимательно, Санджар. Я уже давно смотрю на твой отряд как на часть Красной Армии, боевую, отличную часть. Ты слышал о товарище Куйбышеве?

— Да. Он ученик и друг великого Ленина.

— Товарищ Куйбышев приехал в Ташкент посланцем партии, посланцем Ленина и Сталина, помочь узбекскому народу, таджикскому народу, туркменскому народу установить советскую власть. Ты знаешь это?

— Да. И я знаю: он говорил — Красная Армия не только защитница интересов трудящихся, но и строитель новой жизни для их счастья и блага...

— Правильно, Санджар, правильно. И он же говорил, что Красная Армия стала мощной, организующей, дисциплинирующей и просвещающей силой. И каждый узбек, каждый таджик, служащий в ней и вернувшийся домой (не всегда же будут басмачи и война) станет руководителем своих братьев в труде и создании нового, счастливого отечества.

— Но... я сражаюсь, кажется, так, как нужно...— пробормотал Санджар. Он отвернулся и смотрел на гору чересчур внимательно, хотя в голых и каменистых боках ее ничего примечательного не было.

— Как ты сражаешься, все видят и все знают. Но помни: Красная Армия сильна своей сознательной дисциплиной. Без дисциплины, революционной дисциплины мы — ничто. И твой путь в Красную Армию — через дисциплину.— Зачем ты здесь?— сурово продолжал Кошуба.— Экспедиции твой отряд не нужен. Значит, разговор о чьих-то глазах — не пустой разговор, значит, я был прав, когда говорил в Гузаре, что из-за чьих-то глаз ты забыл о народном деле.

157

 

Лицо Санджара медленно наливалось кровью, темнело; взгляд его — тяжелый, неприязненный, остановился на Кошубе.

— Насчет черных глаз... Не надо говорить об этом...

— За что ты борешься, Санджар?

Наморщив лоб, нахмурившись, батыр думал; рука его нетерпеливо играла ремнем винтовки, перекинутой через плечо. Наконец он не без раздражения ответил:

— Я хочу чтобы не было людоеда эмира, я хочу вернуть народу то, что у него отняли силой беки и помещики, я хочу... О, я хочу найти такие сокровища, такие богатства, что, если я раздам их народу, то их хватит для всех вдов и сирот, нищих и калек, несчастных и обиженных. И они тогда будут жить припеваючи и не знать горя и славить советскую власть.

Кошуба чуть улыбнулся, слушая Санджара, который сейчас произнес, быть может, самую длинную речь со времени своего появления на свет.

— Брат, ты прав, но не во всем. Можно и нужно отобрать у эксплуататоров все награбленное и отдать народу, трудящимся. Можно и нужно, но не только это надо сделать. Даже если ты соберешь все, что наворовали баи и помещики, купцы, ростовщики и вся прочая мразь, ты не сделаешь трудящихся навсегда сытыми и зажиточными. Советская власть никого не хочет облагодетельствовать... Мы не благодетели...

— Но я знаю, что эмирский вельможа два, нет, почти три года назад похитил у народа целое сокровище и воровски укрыл его в тайном месте. Я найду его, я верну его тем, кому оно принадлежит по праву. Я сделаю народ счастливым. Там каждый камешек, а их много там, сделает целую дехканскую семью сытой и зажиточной на три поколения...

И Санджар рассказал Кошубе о руднике Сияния и об эмирском министре Али-Мардане.

— Я найду его, я из него вытяну все жилы, но заставлю сказать, где сокровища.

Лицо комбрига стало серьезным.

— Все, что ты рассказал, похоже на сказку. Но даже если он действительно спрятал где-то и что-то, ведь это все равно, что искать иголку в стоге сена. И, наконец, ты будешь гоняться за призрачной птицей счастья детских сказок, мечтать осчастливить народ спрятанными в пеще-

158

 

pax драгоценностями в то время, когда у меня и у тебя одна ясная цель — истребить, уничтожить всех тех, кто сам не работает, а плетью и страхом казни заставляет работать на себя всех тех, кто живет пóтом и кровью трудящихся. Наша цель — дать возможность людям работать на себя и на своих братьев и товарищей, дать возможность строить счастливую, свободную жизнь, жизнь без капиталистов, без баев, без помещиков, без беков, без эмира, без белого царя Николая-кровавого...

Опустив голову, Санджар обиженно проворчал:

— А я? Что, я не сражаюсь с бандитами — врагами народа? Я не уничтожаю, что ли, бекских и эмирских прихвостней? Наши дела разве неизвестны?.. Но я буду искать и найду... Если бы не война, если бы не воинские дела, давно бы нашел. Воевать надо. Сейчас некогда искать. А найду... себе ничего не оставлю, все раздам, мне ничего не надо...

Издав резкий гортанный звук, Санджар с места взял своего Тулпара в карьер и помчался по крутому зеленому склону вверх в гору. Он выхватил клинок и на полном скаку ожесточенно рубил попадавшиеся ему на пути кусты и низенькие деревца боярышника, продолжая издавать воинственные крики.

...Ночью Санджар со своим отрядом ушел в горы.

Говорили, что он окончательно рассорился с Кошубой и увел отряд в неизвестном направлении.

 

VIII

 

Два часа назад дорога вилась среди цветущих персиковых садов, одетых в нежнорозовый наряд. С веселым шумом плескались коричневые воды Ширабад-Дарьи, обдавая лица прохладой и ледяными брызгами. Животворящий ветер освежал, бодрил...

Но достаточно было дороге сделать резкий поворот влево, перевалить через небольшой холм,— и перед путешественниками предстала безжизненная, раскаленная степь, и трудно было поверить, что сейчас только май, что еще накануне в Дербентском ущелье шел холодный дождь, промочивший всех до последней нитки.

Духота, зной давили, стягивали отяжелевшую голову горячими обручами.

Караван полз к перевалу. Все жалобнее визжали колеса арб, все медленнее становилось движение. А солн-

159

 

це — палящее, непреклонное, обливало горячими волнами землю.

Подъем на бесконечный байсунский перевал по бесплодному каменистому плато был мучительно тяжелым. Арбы застревали, лошади, обессиленные, падали. Путники брели, еле переставляя ноги. Верблюды упрямо ложились среди дороги. Погонщик безжалостно дергал за веревку, продетую в носовой хрящ животного; верблюд жалобно ревел, но не вставал. Приходилось перегружать поклажу на другого, более крепкого верблюда.

В караване, растянувшемся более чем на два километра, царил беспорядок. Слышались брань, крики, ржание надрывающихся лошадей. Серое облако пыли стояло над дорогой и заволакивало обоз. Ни дуновения ветерка. Знойный воздух, казалось, застыл,— густой тягучий. Хрустел на зубах песок, мельчайшие пылинки въедались в кожу. На губах выступала соль, глаза слезились.

Настороженные и злые ехали бойцы.

Они понимали, что сейчас самый подходящий момент для нападения басмачей, и двигались по бокам каравана, зорко вглядываясь в далекие холмы и лощины, держа винтовки в руках.

Кошуба ни минуты не оставался без дела. Он то проезжал далеко вперед, то направлялся в самый хвост колонны, отдавая приказания, подстегивая острым словом отстающих. На крутом подъеме он подталкивал плечом, вместе с оглушительно вопившими возчиками арбу, а через минуту скакал с двумя-тремя бойцами в сторону, чтобы «посмотреть местность» с невысокого кургана.

Неожиданно к командиру подъехал Курбан.

— Вправо от дороги народ.

— Где, где?

Кошуба поспешно ускакал.

Как ни медленно тащился караван, все же он нагнал двигающуюся по боковой тропинке толпу мужчин, женщин, ребятишек. Шли они в полном молчании, опустив головы, не поднимая глаз. Потрясающей была нищета этих людей. Сквозь лохмотья просвечивали исхудалые, истощенные тела. Дети шли голые, и страшно было смотреть на их торчащие лопатки и ребра, вздутые животы, лихорадочно бегающие глаза...

Люди медленно плелись по степи, соленая белая пыль оседала на просаленные тюбетейки, на потную коросту

160

 

одежды, на обтянутые пергаментом скулы. Солнце палило и палило. А кругом ни капли воды...

— Куда идете? — окликнул Джалалов согбенного старика, которого вели под руки два человека помоложе.

— Прямо...

— Куда же? В какой город?

— Идем искать могилы для себя и своих детей.

— Откуда вы?

Тогда старик вдруг оттолкнул поддерживавших его людей и, пошатываясь, подошел к Джалалову.

— А! — закричал он.— И что ты спрашиваешь, таксыр, и спрашиваешь, чего тебе от нас нужно? Хлеба дай детям. Они не ели три дня...

Старик опустился на землю и, раскачиваясь, горько запричитал.

— Он еще спрашивает, таксыр!

Около старца почтительно засуетились его спутники, сами едва державшиеся на ногах.

По приказу Кошубы путникам раздали хлеба и муки.

Тот же старик, в сопровождении десятка изможденных, оборванных мужчин, приблизился к командиру.

— Великий господин, — загнусавил старик, — благословение всеблагого и всемогущего падет на тебя за то, что ты накормил нас. Но лучше ты не кормил бы нас.

— Почему же? — спросил Кошуба.

— Потому что мы твои враги, и ты враг наш, враг мужчин и женщин, стариков и детей рода Джалаир.

Кошуба подошел к старику вплотную.

— Вот что я скажу, ишан. Ты говори за себя, а народ пусть скажет свое слово сам за себя.

Ишан заговорил громко; он хотел, чтобы его слова были услышаны всеми.

— Бог пусть узрит правду, таксыр! Эти люди не стали бы нищими из нищих, не ходили бы в жалких лохмотьях, не походили бы на тени, если бы они довольствовались своим уделом и не подняли бы руку против господ и эмиров. Но они не послушались увещевания мудрых и пошли против сильных. Воины ислама пришли в их кишлак. В наказание за самовольство они поубивали многих мужчин и женщин и заставили разрушить жилища, а то место, где был кишлак, вспахать и засеять ячменем. Своими руками дехкане разрушили родные гнезда, своими руками запахали пепел священных очагов своих предков.

161

 

Вы, большевики, пришли и соблазнительными словами совратили дехкан с путей пророка и навлекли на них кару великого курбаши. Если бы вас не было, они жили бы спокойно и...

— И гнули бы шею под палками эмирских собак, — не выдержал Джалалов. — Старик, опомнись! Что ты говоришь? Будь справедлив, проклинай истинных виновников ваших бед, проклинай басмаческих курбашей!

— Проклинать курбашей!— вдруг оживился старец.— Нет. Велика вера истинная и единственно правильная. Даже большевики, такие как Санджар, склонившись к истине, вступили на путь джихада и объявили священную войну нечестивым Советам.

Старик тщательно отряхнул полы халата и отошел, всем своим видом показывая, что его вынужденная беседа с «неверными» закончена и что даже пылинка, которую мог перенести с их одежды на его рубище ветер, грозит осквернением.

Он обвел взглядом бойцов и участников экспедиции и костлявым, мертвенно-желтым пальцем поманил к себе Джалалова.

— Сынок, я вижу по твоему обличью, что ты из мусульман. Оставь этих людей, пока не поздно, обратись к вере отцов. Час неверных близок.

— Откуда ты знаешь про Санджара, старик? — сдавленным голосом спросил Джалалов.

— Вестника я встретил на дороге. Он знает все. Имя его Гияс-ходжа мутавалли из Янги-Кента.

Ишан медленно зашагал по дороге, опираясь на посох. К старику подбежали его спутники и осторожно взяли под руки. Толпа поползла вслед за своим вожаком — безмолвная, безропотная.

Ишан вел их в изгнание.

 

IX

 

Дорога все так же тянулась в гору, лошади выбивались из сил. Во всем огромном караване, растянувшемся на километры, не оставалось ни капли воды. Фляги, бутылки, чайники — все было опустошено. Большое беспокойство вызывали двое членов экспедиции, по-видимому, получившие тепловой удар. Одного из них подобрали на обочине дороги в бессознательном состоянии, другой свалился с лошади, как сраженный молнией.

162

 

Кошуба послал несколько верховых к высоким холмам, расположенным к северу от дороги: там должны были быть источники и арыки.

Кроме бочонка, который везла с собой экспедиция, захватили все ведра, фляжки, бутылки.

В арбе Саодат оказалась пара кожаных мешков — турсуков.

— Недаром я дочь водоноса, — пошутила Саодат.

Гремя чайниками и ведрами, водная экспедиция удалилась. Вернулась она через полтора часа.

Расчеты на воду не оправдались. Источники оказались сухими, арыки тоже. Жители небольшого кишлака куда-то ушли, засыпав колодцы. Уже на обратном пути посланцы наткнулись на большую лужу. Здесь они напились сами, напоили лошадей и набрали сколько можно было воды в ведра и турсуки.

Вода была желто-бурого цвета; в ней плавали головастики, какие-то жучки, кусочки соломы; она пахла конским навозом и плесенью.

Один из арбакешей взял свой поясной платок, сделал на краю ведра подобие примитивного фильтра и с наслаждением напился... Любезно улыбаясь, он поднес ведро Саодат.

Воду выпили моментально. Только немногие побрезговали.

Усталость свалила всех там, где остановился на дневку караван. В тени длинного дувала вытянулись прямо на жесткой траве десятки людей, сморенных тяжелым дневным сном. Тут же, понурив головы, покачиваясь на дрожащих, ослабевших ногах, дремали кони, лениво и обессилено, едва шевелящимися хвостами отгоняя назойливых, невесть откуда налетевших мух.

Кто-то, шумно топая сапогами, прошел по дороге, Николай Николаевич, не подымая смеженных горячечным сном век, проворчал:

— Потише, эй вы там! Тут изволят почивать великие путешественники.

— Вы здесь, Николай Николаевич? Вы не спите?

— Сплю, как бог... А вы мешаете. Сплю на роскошной перине и около меня сифон с сельтерской на льду...

— Пойдем.

— С ума вы сошли...

— Пойдем... Покажу кое-что интересное.

163

 

— Ну, если это бочка с нарзаном, то пожалуй...

Николай Николаевич открыл глаза только тогда, когда Джалалов начал довольно невежливо трясти его за плечо. Лицо комсомольца было все в грязных подтеках, глаза покраснели, губы растрескались и кровоточили, волосы стали пегие от пыли. Еле двигая пересохшим языком, Николай Николаевич проговорил:

— Ох, до чего доводит страсть к романтическим путешествиям! Еще два таких дня, и молодой, талантливый воспитанник столичного, первого в мире университета превратится в сушеную воблу... Ох, пить!

— Ну, если вы шутить еще можете, значит, все в порядке. Поднимайтесь, пошли...

— Куда? — кряхтя, Николай Николаевич поднялся и, мигая белесыми ресницами, тупо уставился на Джалалова.

Схватив друга за руку, тот потащил его по солнцепеку вдоль сраженного сном каравана, приговаривая:

— Вот что значит изнеженное городское воспитание: малейшая трудность, и все раскисли. Неженки... Смотрите!

Они подошли к большому пролому в дувале.

— Ох!

Николай Николаевич опустился на большую, отколовшуюся от забора глиняную глыбу, пораженный представшим перед его глазами зрелищем.

Шагах в двадцати, на паре тощих дехканских волов пахал землю комбриг Кошуба.

Дело шло туго. Поле пересохло, плуг вел себя непослушно в руках командира. Хозяин волов — худой высокий узбек, напротив, судя по восторженным возгласам, был очень доволен ходом работы. Он то вел волов по борозде, отчаянно вопя на них, то, передав палку мальчишке, бежал, заправляй на ходу за пояс полы рваного халата, к Кошубе и, отняв у него рукоятку плуга, начинал пахать сам. Но у него дело шло совсем плохо, и Кошуба, поспешно вытерев пот с лица, снова брался за плуг.

— Командир... товарищ Кошуба, — слабым голосом позвал Николай Николаевич, — товарищ...

— А, это вы... Давайте сюда! Помогать, товарищ доктор, идите.

— Вот, как врач, я требую, чтобы вы прекратили. Вас «кондрашка» хватит на таком проклятом солнце. Солнечный удар или тепловой...

164

 

— Пустяки!

— И я лишен возможности вас спасти. У нас даже воды нет.

Но Кошуба только засмеялся в ответ и вдруг, прикрикнув на быков, сильнее нажал на рукоятки; плуг пошел быстро и гладко, вздымая целые пласты земли.

Только минут через десять он передал плуг дехканину и подошел, тяжело дыша, к дувалу, где, прячась в кусочке спасительной тени, сидели Джалалов с доктором.

— Разве так можно, товарищ комбриг,— заметил Николай Николаевич, — смотрите, у вас вся гимнастерка взмокла. После бессонной ночи, да еще после труднейшего пути, в адскую жару, вместо того, чтобы отдохнуть...

Но Кошуба, не слушая Николая Николаевича, вдруг бросился снова к пахарю с криком:

— Черт тебя подрал, что ты наделал, бездельник!.. Вернувшись в тень, он сказал:

— Беда прямо.

— А что?

— Мы сейчас тут проезжали и обнаружили этого голодающего «индуса». Он на своих тощих животинах да со своим допотопным деревянным омачом кое-как ковырял иссушенную солнцем землю. Я смотрел-смотрел, и жалость меня взяла. Несчастный за полчаса два аршина борозды прошел. И какая это пахота! Суслик лучше пашет. Взял я из нашего груза сельхозмашин один плуг, говорю: «Бери, паши!» А он только глазами хлопает да руками разводит. Никогда такого плуга не видел. Ну, пришлось помочь, в порядке инструктажа, что ли.

Присев рядом с доктором, Кошуба закурил.

— Смотрите, вот как мы далеки от жизни, — заговорил он снова. — Плуги мы везем, хорошие, со стальными лемехами, совершенство, красота, а про мелочь-то и забыли. Ведь плуг рассчитан на лошадей, а наши дехкане пашут на быках. Вот и будут возиться, не зная как прицепить плуг к омачевому дышлу... Не так, не так!.. — крикнул он вдруг, и, бросив недокуренную папиросу, побежал к дехканину.

Когда командир вернулся к дувалу, Джалалов тревожно шепнул ему: — Боюсь, не басмач ли ваш пахарь?

— А что?

165

 

— Пока вы там пахали, я осмотрел его тряпье вон там у забора и нашел саблю...

— Старую?

— Да, дедовскую, но отточенную, как бритва.

— Жаль мне узбекских дехкан. Три года прошло со времени бухарской революции, а все еще несчастным приходится одной рукой пахать, а другой оборонять свою жизнь и близких. Плохо, значит, мы воюем с кудратбиями, что не можем дать мир и покой трудовому народу...

— А все-таки подозрителен мне он. Да и вон смотрите, — Джалалов указал на далекий край поля,— кто там?

Комбриг схватился за бинокль.

— А, так я и знал!— через секунду воскликнул он.— Что вы думаете, экспедиция дрыхнет, а я ее дам голыми руками взять? У меня кругом заставы... Эй, эй, давайте, друзья, сюда...

Последний возглас Кошубы относился к прятавшимся в бурьяне дехканам, смотревшим с любопытством на то, что происходит в поле.

Из бурьяна поднялось несколько странных фигур. Медленно, уставившись в землю, дехкане побрели к пахарю. Донельзя оборванные, худые, босые они подошли и упали перед красным командиром на колени, униженно прося прощения за то, что осмелились без разрешения смотреть, как великий господин начальник пахал поле Нурутдина-чайрикера.

— Товарищи! Довольно кланяться и пресмыкаться. Вы люди, а не бессловесные рабы. Смотрите и учитесь. — Командир снова повел плуг, а затем заставил каждого дехканина попробовать пахать.

— Ну как?

— Хорошо, хорошо,— закричали наперебой дехкане.

— Ну, какой лучше пашет? Ваш, эмирский или наш, советский, а?

— Ваш лучше,— сказал за всех Нурутдин и заплакал.

Переглянувшись с Джалаловым, Кошуба спросил:

— Что с тобой? Почему слезы у мужчины?

— Господин начальник, после сладкого не хочется горького. Вы уедете сейчас и увезете с собой это чудо мира, а я опять останусь со своей палкой ковырять пашню.

166

 

Кошуба, обращаясь к собравшимся дехканам, сказал:

— Плуг отдаем вам. Только будете владеть им сообща. Понятно? Пахать будете вместе, хошаром, товариществом обрабатывать землю,— и, обведя всех взглядом, поманил пальцем приземистого бородача: — Ты кто?

— Саметдин я.

— Богат?

В толпе хихикнули.

— Ну?

За Саметдина ответили:

— У него всего и скотины — старый кобель, да и тот запаршивел. Батрак наш Саметдин.

— А земля есть?

— Немного есть.

— Будешь распоряжаться плугом. Дает его вам, дехкане, Советская власть, под ответственность Саметдина. Владейте им сообща.

Кошуба уже повернулся, чтобы уйти, когда к нему под ноги метнулся Нурулла и завопил:

— Благодарите благодетеля! Кланяйтесь, целуйте прах его следов.

Выражение жалости и досады в то же время появилось на лице Кошубы. Он решительно поднял дехканина и потряс его энергично:

— Хватит пресмыкаться, дорогой! Мы, большевики, не благодетели. И потому не допустим, чтобы дехкане перед нами ползали в пыли. Встань, друг, расправь шире плечи, подними выше голову. Ты не раб, ты человек! Мы хотим, чтобы народ своими руками, своими усилиями сбросил со своей шеи всех паразитов и, выбравшись из нищеты и бесправия, построил по слову Ленина свое счастье и счастье своих детей.

Он резко отстранил восторженно шумевших дехкан и направился к арбам.

— По коням!— гремел через минуту его голос над сонным станом.

Двинулись дальше.

И вдруг по всему каравану разнеслась весть, что на юго-западе появился огромный столб пыли.

Вдоль обоза деловито засновали на своих мохнатых лошадях красноармейцы; лица их были серьезны и озабочены.

167

 

Кто-то утверждал, что столб пыли — это басмаческая шайка, которая сейчас нападет на караван; говорили, что за экспедицией гонится сам Кудрат-бий с тысячным отрядом. Произносилось также имя Санджара с самыми нелестными эпитетами.

Все взоры были обращены на юго-запад.

Кошуба выехал на холм и долго смотрел в бинокль.

Столб пыли приближался. По-видимому, большой отряд всадников настигал караван.

Кавалеристы постепенно стягивались к концу обоза. Туда же провезли пулемет.

Сквозь скрип колес донесся топот копыт и властный голос Кошубы:

— Байсун! Приготовиться к спуску.

Караван добрался до высшей точки перевала.

Внизу, в манящей долине, под гигантским кирпично-красным обрывом, лежал оазис, изобилующий водой и цветущими садами — Байсун. Доносилось мычание коров, блеяние овец. Пастухи гнали по склонам гор и кишлачным дорогам мирные стада; над глиняными домиками, казавшимися такими близкими, а в действительности отрезанными от каравана глубочайшим провалом, вились голубые дымки. Горожане готовились к вечернему отдыху. Над мирным городом высилась колоссальной громадой вершина Байсунтау, покрытая подрумяненной вечерним солнцем шапкой снегов.

Экспедиция была у цели. Тягостный путь через бесплодный перевал закончился. Но ошибались те, кто думал, что караван уже прибыл в Байсун. Спуск с обрыва продолжался более трех часов. А лошади еще днем выбились из сил, и люди едва держались на ногах от жажды и усталости.

Местами дорога делала головоломные петли над пропастью. У лошадей дрожали ноги, спины покрывались испариной.

Красная пыль оседала толстым слоем на руках, одежде, набивалась в рот, ноздри, слепила глаза арбакешей, спускавших на своих плечах шаг за шагом арбы, тормозивших колеса своими руками.

Промелькнули короткие сумерки; горы, долины, дорога почти мгновенно погрузились в полную темноту. На взрытых, угловатых стенах обрыва заплясали пятна малинового света. То по приказу Кошубы на особо опасных

168

 

поворотах и в местах, где дорога была размыта весенними ливнями, зажгли костры из сухой колючки. Сам Ко-шуба со своими бойцами остался наверху, прикрывать спуск.

Проходя мимо одного из костров, Джалалов не удержался и толкнул в бок Медведя, сгибавшегося под тяжестью фотографического аппарата.

— Чего тебе?

— Смотрите,— вполголоса сказал Джалалов.

Около костра сидели двое — мужчина и женщина.

Мужчина ломал валежник и подбрасывал в огонь. Женщина, зябко кутаясь в шаль, близко наклонилась к мужчине и что-то негромко говорила. Из-за дыма костра певучий голос спросил:

— Много еще арб осталось? Голос принадлежал Саодат.

Когда огонь костра скрылся за поворотом, Медведь язвительно спросил:

— Неужто надо человеку дыры в боку делать? Ты чего дерешься? Вот разбил бы аппарат.

— А вы видели, кто был с ней?

— Меня это не интересует.

— Она разжигала костер вместе... с Санджаром.

Внизу, у переправы через ручей, сидел Николай Николаевич. С величайшей добросовестностью выполняя приказ Кошубы, он развел гигантский костер.

— Друзья, ко мне, греться! Вода — что нарзан, еще лучше.

Джалалов и Медведь с удовольствием приняли гостеприимное предложение. К ночи стало так холодно, что зуб на зуб не попадал, а сегодняшний дневной зной вспоминался, как нечто очень приятное.

— Чертовски устал,— проговорил Медведь,— ну и дорожка!..

— Да, пути-дороженьки...— лениво проворчал Николай Николаевич.— Сколько эта дорога существует?

— Наверное, тысяч пять лет уже. Недаром ее называют Дорогой царей1. А все, как и при царе Горохе, через пень-колоду тащутся по ней путники, ломают ноги кони,

______________________

1Дорога царей — так назывался древний торговый путь из Ирана через Северный Афганистан — Гузар — Байсун — Гиссар— Каратегин в Кашгар и далее в Китай.

169

 

разваливаются арбы... Представляю себе эту дорогу в будущем. Вместо дымных наших костров сияющие электрические фонари, прожекторы, вместо колдобин и ухабов — гладкое, как стекло, полотно гудрона, асфальт, вместо колченогих арб — автомобили...

— Дорогой мой,— наставительно заметил Николай Николаевич.— Все это мечты. Асфальт и электричество, в Азии, в дебрях Памира и Гиссара? Что с вами, у вас температура?

— Не сегодня, конечно, все это будет. Но это будет.

— И это сделаем мы! — подхватил Джалалов.— Мы, советские люди. Мы проложим сюда, в дикие горы, дороги, мы, выполняя веления Ленина, принесем сюда культуру...

— Может быть, будут здесь и дороги, и культура, и электричество, но когда? Я, во всяком случае, не надеюсь увидеть...

Седые усы Медведя забавно встопорщились.

— Что вы, молодой человек, говорите? Даже я надеюсь увидеть край, преображенный вот этими руками.— Он протянул к костру свой, покрытые набухшими венами, руки.— Своими руками... Ну, а если... если я сам не увижу... Так что ж из того? Подлец и ничтожество тот, кто не желает совершенствовать мир только потому, видите ли, что он боится помереть, не успев пожить в этом будущем счастливом мире... Только заплесневевший эгоист не захочет сажать молодые деревья потому, что не он сам, а молодое радостное поколение воспользуется плодами этих деревьев. Глупости все это!

— Скоро, что ли, все проедут?— поспешил перевести разговор на другую тему смущенный Николай Николаевич.— Покушать не мешало бы. Я слышал, что в байсунских ресторациях, даже в нашу, не такую уж мирную эпоху, шашлык — пальчики оближешь.

Занятый своими мыслями, Медведь не ответил.

По дороге, скрипя и грохоча по камням, медленно катились одна за другой арбы, освещенные багровым отсветом костра. Из тьмы возникала сначала лохматая голова лошади с испуганно поблескивающими глазами, затем мокрое, покрытое клочьями пены туловище, и, наконец, круг колеса с напряженно уцепившимся за спицы человеком.

170

 

Неизменно Николай Николаевич кричал проезжающим:

— Хармайн, уртак! Не уставайте, товарищ! В ответ раздавалось усталое, но уверенное:

— Хош, уртак.

Арбы с шумом и плеском въезжали в ручей, и рубиновые брызги взлетали выше спины лошади. Слышно было в темноте как и возница и его конь с жадностью пьют воду. Потом раздавалось фырканье, пронзительный скрежет гальки под железными ободьями колес и громкие выкрики: «пошт», «пошт»,— арбы выезжали на высокий берег и исчезали во мраке.

Бесшумно через полосу света проплывали, словно сказочные чудовища, верблюды; безмолвно проходили верблюжатники, опираясь на длинные посохи. Не задерживаясь для водопоя животных, не притронувшись сами к воде, они переправлялись через ручей и уходили наверх. Маленькие камешки, блестящие, мокрые сыпались вниз со стеклянным звоном... И все новые и новые косматые губастые звери выползали из бархатистой тьмы, окунались в кровавое, пляшущее пятно света и тонули в ночи.

— А вот и Кошуба!

Кошуба решительно осадил коня у костра.

— Дайте-ка огоньку, курить хочется, — проговорил он. — В звуках его бодрого голоса не чувствовалось и признаков усталости. И всадник и конь были свежи, как будто только что двинулись в поход. — Ну, ребята, по коням. А знаете, эти самые басмачи... облако пыли, что за нами гналось весь день? Бараны, стадо баранов.

— Да ну?— удивился Джалалов.— Правду говорят узбеки: «Укушенный змеей — полосатой веревки боится».

— Поехали, а то сейчас отара на нас навалится.

Действительно, где-то в вышине, из-за поворота, послышалось блеяние и дробный топот тысяч копытцев.

Когда перебрались через ручей, Джалалов спросил у Кошубы:

— А вы нашу Саодат не видели там, у верхнего костра?

— Как же, видел.

— С ней был Санджар?

171

 

— Не заметил.— Судя по равнодушному тону, Кошуба не проявил к новости ни малейшего интереса.— Что же, она там осталась?

— Зачем? Она в последнюю арбу забралась.

— Вот что, ребята,— вдруг сказал Кошуба строго.— Вы о Санджаре пока бросьте думать. Это дело сложное и лучше поменьше о нем говорить или совсем не говорить.

 

 

Часть 4

 

 

 

 

I

 

Как могло случиться, что Санджар ушел, предал? Нельзя ли было предотвратить это? Может быть, достаточно было проявить чуточку больше внимания, обойтись с ним мягче, простить самовольные его поступки, вызванные неукротимым нравом...

Случай с Санджаром потряс всех.

Ужин, данный в честь экспедиции байсуноким комендантом, прошел скучно. Все были озабочены поступком Санджара.

Когда трапеза уже подходила к концу, из тени, падавшей от чинара, выступила тоненькая фигурка девочки в платье до пят, и прозвучал детский голосок:

— Кто здесь начальник красных воинов?

Наклонившись вперед и прикрывая глаза от света, чтобы разглядеть, кто его спрашивает, Кошуба промолвил:

— А зачем тебе начальник, девочка?

— Бабушка Зайнаб-биби зовет тебя к себе.

— А кто, твоя бабушка и что ей от меня надо?

— Бабушка, она бабушка. Она приехала вчера. Она сказала: «Пусть начальник скорее придет. Есть дело».

Пожав плечами, Кошуба поднялся. Неугомонный Джалалов и Медведь последовали за ним.

На путанных улочках Байсуна, то уходивших куда-то вверх, то сбегавших вниз, темнота была густая и непроницаемая. Идти приходилось наобум, по выбоинам, круп-

175

 

ным, неровным камням, острым комкам твердой глины, и неизвестно было, куда сейчас ступит нога — в мягкий пыльный ковер или в глубокую яму. Тонкий голосок девочки настойчиво твердил: «Сюда идите!» и через несколько мгновений с той же монотонной интонацией: «Сюда идите!»

Шли долго. Но вот с треском распахнулась невидимая калитка, заворчала собака, и голосок снова протянул: «Сюда идите!»

Небольшая, очень опрятная михманхона слабо освещалась масляным светильником. Струя воздуха ворвалась в открытую дверь; по темным, шершавым, грубо оштукатуренным стенам и черным балкам потолка заметались тени.

Посреди комнаты, на красном паласе и ветхих, но очень чистых одеялах, сидела женщина в белом платочке, совсем в таком же, какие носят пожилые украинки. Седеющие пряди волос спускались на высокий лоб. Руки старушка прятала под одеяло, накинутое на сандал. На столе стоял поднос с пиалами, лепешками, кишмишом, орехами.

— Заходите, прошу милости, заходите,— сказала старушка неожиданно звонким молодым голосом,— будьте гостями. Простите, что женщина встречает вас, мужчин. Заходите, пожалуйста. Садитесь...

Она с откровенным любопытством рассматривала пришедших. Ее черные, проницательные глаза быстро перебегали с одного лица на другое, пока гости рассаживались по-турецки на одеяла, аккуратно разложенные вдоль стен. И вдруг она нахмурилась и очень сердито заметила:

— Гульайин, что тебе нужно, иди!

Легко прислонившись к косяку, в дверях стояла девушка. Лицо Гульайин не имело правильных черт, но поражало необыкновенной яркой красотой. Особенно — глаза, большие, ясные.

Девушка не пошевелилась. Старуха заговорила снова:

— Стыдись! Здесь посторонние. Знаешь ли ты, что за один взгляд мужчины на твое открытое лицо тебя раньше потащили бы на площадь, сорвали бы с тебя одежду, закопали бы по пояс в землю... Да, страшное время! И в тебя, в твои ясные глазки озверевшие люди бросали бы комья глины и острые камни. Затем люди разошлись бы,

176

 

бормоча проклятья, а псы зубами стали бы рвать твое молодое тело...

— Не надо, тетушка Зайнаб!

— Не надо, не надо... Ну хорошо, подойди, звездочка, сядь рядом со мной и посмотри на людей, которые вместе с нашим Санджаром воюют за то. чтобы цепи тиранов не разъедали в кровь yаши бедные руки.

Имя Санджара заставило всех насторожиться.

— Скажите,— продолжала старуха, уже обращаясь к гостям,— правда ли, что вы знаете храброго воина, моего сыночка Санджара?

— Да, — сказал Кошуба.

— Глаза мои ослабели, но я вижу, что вы большой и доблестный начальник. Это под вашей рукой идет в бой Санджар? Скажите, он храбрый джигит?

Все молчали. Дрожащими руками старушка налила из чайника кок-чай в пиалу и протянула ее Кошубе. И вдруг она резко и повелительно произнесла:

— Санджар — сын мой, приемный сын. Вот уже три года как он покинул свой родной очаг и воюет против недругов простого народа. Скажите мне: хорошо он воюет, Санджар? Все я бросила, много дней ехала сюда, чтобы узнать о моем сыночке, взглянуть на него хоть разок.

Пощипывая бородку, Кошуба молча попивал чай.

Он не торопился с ответом. Его предупредил, как всегда стремительный и прямолинейный, Джалалов:

— Матушка, пусть глаза твои прольют слезу. Имя Санджара отныне произносится с отвращением. Санджар протянул руку жадности и захвата.

Старуха непонимающими глазами смотрела на Джалалова, губы ее шевелились. Чуть слышно она произнесла:

— Дитя мое! Дитя мое!

А в широко раскрытых глазах Гульайин можно было прочитать недоумение, нарастающий гнев. Джалалов безжалостно продолжал:

— Говорят, он стал басмачом, продался эмирским прихвостням. Говорят, он изменил делу народа...

Льняное масло в светильнике потрескивало, распространяя вокруг чад. Никто не догадался снять нагар.

Слезы безостановочно текли по лицу старухи. Она и не пыталась вытирать их.

177

 

— Нет,— вдруг сказала тетушка Зайнаб.— Нет. Санджар не может быть вором. Разве мой сын пойдет против народа, разве он сойдет с пути своих дедов...— Старушка преобразилась. Слезы сразу высохли на ее глазах, и она заговорила быстро-быстро: — Пусть зубы волка вгрызутся в мое сердце, если я поверю такому навету, пусть летучая мышь вцепится мне в волосы, если я поверю. Пусть змея обовьется вокруг моей шеи... Не верь, Гульайин, Санджар не может быть вместе с трусливыми шакалами. Нет, нет, он не может, он не смеет пойти к ним, потому что тогда из могил встанут его отец и дед и задушат его...

Она помолчала.

— Русский начальник не знает прошлых дней нашей семьи, прошлых дней семьи пастуха. Я сказала: «Страшные были это дни». И сейчас я скажу то же. У меня была сестра, не считая другой сестры — матери Санджара. И на беду она была стройна, как тополь, красива, как пери. О красоте ее знали соседи, а раз знают соседи, знает весь базар, а раз знает базар, узнал и сам старый бек. Пришел черный день в наш дом. В ворота постучали и увели к проклятому похотливому псу нашу красавицу, наш тюльпан. Но степные девушки не таковы, чтобы идти добровольно на ложе разврата. — Тетушка Зайнаб передохнула и с новой силой заговорила: — Моя сестра, моя несчастная сестра... Когда ее ввели к этому кабану, он воскликнул: «Красавица! Садись, пей, ешь. Только не вздумай упираться...» Он разорвал на ней одежды. «Таких грудей нет у возлюбленной самого эмира»,— говорил старый развратник... И тогда она схватила нож, воткнутый в дыню, лежавшую на дастархане. «На, пес, жри!» — крикнула она и полоснула себя по груди. Сестра моя! Она упала на палас, обливаясь кровью...

И после паузы, длившейся, казалось, много-много минут, тетушка Зайнаб снова заговорила:

— Нет, разве мог родиться в нашей семье предатель, в семье, где женщины предпочитали умереть, искалечить себя, чем покориться подлым насильникам...

 — Матушка,— медленно и значительно заговорил Кошуба,— дорогая матушка! Не всякий слух исходит из чистых уст, не всякое слово — правда... Не надо преждевременно предаваться горю и слезам...

178

 

До калитки гостей со свечой в руке провожала Гульайин.

Путь до чайханы, где остановились участники экспедиции, Медведь с Джалаловым прошли в полном молчании. Кошуба оставил их где-то на краю кишлака.

У дверей ярко освещенной чайханы внимание Медведя привлек очень толстый человек в странном одеянии. Одежда его была сшита из козьих шкур мехом наружу, и шерсть космами свисала с его груди и спины. Человек поднялся и почтительно поклонился. Сидевшая рядом с ним огромная мохнатая овчарка ощерила тяжелые клыки и недружелюбно зарычала. Толстяк что-то сказал ей, потом, снова отвесив глубокий поклон, приветствовал Медведя самым вежливым образом, и радостная улыбка скользнула по его нежному, как у девушки, лицу.

Толстяк несмело прошел вслед за Медведем в чайхану.

В руках он держал высокую глиняную миску.

— Что ты несешь?— спросил Медведь.

— Господин, это «пища пастуха».

— Пища пастуха?

Парень застенчиво улыбнулся.

— В пятницу, когда стадо возвращается с гор, пастух заходит в каждый дехканский дом, и ему в миску кладут понемногу из той пищи, которую готовят у себя во дворе. Вот, смотрите...

Вид «пищи пастуха» был не из привлекательных. Насколько можно было разглядеть, тот день в Байсуне готовили в основном машевую кашу и бешбармак. Плова было мало — только одна или две ложки. Сюда же влили, очевидно, густо наперченную шурпу, положили молочную рисовую кашу, кости и мучную болтушку на кислом молоке.

Медведь поинтересовался:

— Неужели ты, пастух, не можешь взять две-три миски и класть отдельно плов с пловом, кашу с кашей...

— Зачем?— простодушно удивился пастух.— Ты же кушаешь сначала суп, потом плов, потом кислое молоко. Не все ли равно смешать все сначала в миске, или уже потом в животе?

И он рассмеялся громко и добродушно.

— Решительно, он мне нравится,— сказал Медведь.— Откуда ты «пища пастуха»?

179

 

Пастух ничуть не обиделся. Он шагнул к Медведю и робко сказал:

— Помогите мне стать красным воином. Возьмите меня с собой.

Усевшись на краю помоста и поставив рядом с собой свою чашку с «пищей пастуха» он принялся пространно рассказывать о своем кишлаке, о каком-то ишане, о басмаче, которого убили дехкане. Речь его была уснащена цветистыми оборотами, насыщена образными сравнениями.

— Когда волк тащит ягненка,— говорил пастух,— крик едва ли поможет. Я вот смеюсь, а смех ведь только пена скорби. Наш бай и отец селения продал свое сердце и свою душу басмачам, и сельчане, и их жены, и их дети утонули в море печали...

— Нет, подожди, друг, — перебил толстяка Медведь,— так мы ни до чего не договоримся. Расскажи по порядку все, что с тобой случилось.

Тогда пастух Гулям начал издалека:

— У нашего кишлачного бая Саидбая такая вот белая чалма, вот такая.— И он показал целый обхват.— И у нашего имама Ходжи Закира такая же чалма индийской кисеи. Когда эти две чалмы склоняются друг к другу и бай с имамом начинают шептаться, то всегда надо ждать неприятного. Чалма Ходжи Закира всегда падает. А раз она упала в грязь, и Ходжи Закир гневался, но ему нельзя было ругать Саидбая. Саидбаю принадлежат и стада, и сады, и поля, и жены. Закир побаивался бая и всегда выказывал ему уважение и почтение. Они всегда ходили друг к другу в гости, и Ходжи думал получить дочку Саидбая себе в жены. Бай соглашался, все знали об этом, только нужно было подождать, когда девушка созреет и ей исполнится двенадцать лет. Но вот однажды дехкане увидели на улице нашего кишлака Инкабаг незнакомого человека. Он шел вместе с Саидбаѳм в мечеть. Человек был чернобород, со злыми глазами. Тут скоро все узнали, что он эмирский токсаба, зачем-то приехал из-за Аму-Дарьи от ференгов, и что Саидбай спрятал его у себя тайком от советской власти и, мало того, хочет отдать за него свою дочь Гульнор, за хороший выкуп в двадцать тысяч тенег, десять гиссарских баранов, парчовый халат, седла и пару рабочих быков. Но какое дело дехканам до того, выдает бай свою дочь за-

180

 

муж или не выдает? Бай устроил бы большой, пребольшой плов, и можно было бы хоть разок хорошо поесть. Но дехкане возмутились, и вот из-за чего. Оказывается, гость бая стал собирать у себя по ночам басмаческих главарей. Об этом рассказал одному землевладельцу Инкабага сам имам, разозленный тем, что лишился лакомого кусочка — молоденькой невесты. Дехкане пошли к райскому дому, вытащили басмача и повели на площадь, а по дороге каждый поднимал камень поострее и потяжелее. Больше всех кричали старики. Они говорили: «От начала времен жители нашего кишлака плевали в поганые бороды прихвостням бека и эмира и не пускали сюда ни одного». Лет десять назад, правда, какой-то сумасшедший сборщик налогов сунул свой нос к нам в надежде поживиться, но ему так намяли бока, что он бросил и свой халат, и свою лошадь, и свои сапоги и босиком убежал по козьей тропе, что ведет к перевалу «Семи путников, занесенных снегом». Дехкане требовали: «Подайте нам Саидбая, мы ему по волоску выдерем бороду». Но Саидбай показал всем спину. Он сел на лошадь и поскакал в долину, и пока мы казнили басмача, успел передать курбаши Кудрат-бию весть о случившемся.

— Слушай,— сказал Медведь,— зачем же вы чернобородого прикончили? Надо было отвезти его в Байсун.

— Э, от нашего кишлака до Байсуна надо через три перевала ехать, где уж было с басмачом возиться... Но некоторые испугались содеянного, а испугавшись, созвали кишлачных стариков и обратились к настоятелю мечети, и спросили: «Ты святой, читаешь священную книгу, скажи, кто такие басмачи и одобряет ли пророк их разбойничьи поступки?» Настоятель долго размышлял, но увидев, наконец, что дело доходит до сердца и печени, сказал: «Басмач — тот же грабитель, отнимающий у человека кусок хлеба, а тот, кто присваивает чужое, становится подобен вероотступнику». Мы очень были довольны тем, что сказал настоятель. Только потом мы поняли, что не мог он быть нам другом, а был врагом. Он высовывал свой язык, как змея, которой наступили на хвост. Разве баи и муллы не одной породы? И разве сыновья настоятеля мечети не были тоже басмачами? Только об этом мы узнали потом.

А судьба кишлака была черной. На рассвете, когда в темноте стали чуть-чуть видны горы, топот сотен ко-

181

 

ней разбудил нас, красное пламя, вонючий дым разбудили нас, крики женщин и плач ребятишек разбудили нас. Что случилось — я хорошо не знаю. Я видел только, как басмачи ломали двери, зажигали сено и стреляли в бегущих по улицам обезумевших женщин, спасающих свои души и детей. Около мечети остановился большой басмаческий начальник и показывал шашкой, сидя на коне и приказывая. Я спрятался за оградой и все видел. Вдруг из мечети выбежали дехкане с кетменями и напали на начальника. Конь его упал, а курбаши поднялся и закричал своим басмачам: «Не стреляйте... Порубите их шашками, пусть собаки быстрее растащат их тела, а головы унесите отдельно, чтобы они не нашли покоя в могиле». Тут на дехкан наскочили басмачи, и я слышал только: «Ух, Ух!». Тогда я убежал чтобы стать воином Красной Армии.

Тут Гулям внезапно замолчал. Он увидел незаметно вошедшего Кошубу.

Лицо Гуляма озарила благодушная улыбка. Улыбалось в нем все — и карие глаза, и гладкие, порозовевшие сквозь загар щеки, и пухлые, правильного рисунка губы с рыжеватой полоской чуть пробивающихся усов.

Протянув правую руку Кошубе, толстяк, в точном соответствии с правилами вежливости, поддерживал ее под локоть левой рукой и отвешивал быстро поясные поклоны.

Кошуба пожал протянутую руку.

— Слушай, друг, ты, наверно, очень много кушаешь, неожиданно усмехнулся командир.— Посмотри на себя. Ты без малого пудов семь потянешь.

Гулям не усмотрел обидной иронии в словах командира.

— Пища идет впрок здоровому,— присказкой ответил он. Потом добавил:

— Начальник, я хочу быть воином.

— А как я посажу тебя на лошадь? Ни одна коняга не выдержит, спина продавится,— командир пытливо разглядывал пастуха.

— Друг, ты богу молишься?— неожиданно спросил он.

Горец был застигнут врасплох. Он что-то пробормотал относительно веры отцов и милосердия аллаха.

182

 

— То-то же. Я давеча тебя, кажется, видел. Ты свою козлиную шкуру разостлал и в сторону Мекки клал земные поклоны. Правда?

Голос Кошубы стал сухим, резким.

Мгновение он всматривался в посерьезневшее лицо толстяка, затем отвернулся. Гулям постоял немного, переминаясь с ноги на ногу.

— Господин,— тихо пробормотал он,— товарищ господин. Я бѵду ходить пешком.

— Пешком?

— Да, лошади мне не надо.

— Хорошо, товарищ Гулям, с сегодняшнего дня вы — боец Рабоче-Крестьянской Красной Армии.

Лошадь — здорового толстоногого битюга Гуляму все-таки выдали. Но в походах он предпочитал ходить пешком, ведя коня в поводу. Он боялся, как бы действительно тяжестью своего тучного тела не повредить лошади.

Грузность не мешала Гуляму без видимых признаков усталости проходить в день двадцать-тридцать километров по горным тропам и тяжелым перевалам.

Горец улыбался все так же безмятежно. Молиться богу он скоро бросил...

Настоящее имя Гуляма было в отряде предано забвению: все звали его довольно обидно — Магогом, по имени знаменитого своим обжорством великана-людоеда из узбекской сказки.

В силу странной привычки, Гулям не отвечал ни на один вопрос прямо. Достаточно было спросить его о чем-нибудь самом простом, как глаза Гуляма прищуривались, в них появлялась бездна лукавства, и он начинал нести совершенную околесицу, далекую, на первый взгляд, от какого бы то ни было здравого смысла. Магог был само простодушие и наивность.

Всем было известно, как бережно хранился в тайне маршрут экспедиции и все, что было с ним связано: места остановок, даты, часы выезда. Каждый понимал, что его «душа и тело» зависят целиком и полностью от его собственной осторожности. Неведомая страна простиралась по обе стороны от дороги на много дней пути. На скрипучих арбах тяжелым грузом лежали ящики, а ценность груза была хорошо известна не только тем, кому надлежало о том знать.

133

 

...В чайхане было довольно шумно, когда туда пришел Магог. Он взял чайник чаю и стал с интересом следить за партией в шахматы, которой увлеклись Медведь и Джалалов.

Вдруг, без всякого видимого повода, Магог вполголоса заметил:

— Каменная Дорога царей — ночью плохая дорога.

Шахматисты посмотрели на толстяка. На лице его блуждала хитроватая усмешечка.

— Милочка,— наконец выдавил из себя Медведь,—дорогуша, а при чем тут Дорога царей?

Медведь отлично знал, что по Дороге царей экспедиции предстоит двинуться сегодня ровно в двенадцать ночи в путь из Байсуна дальше на восток.

Толстяк упрямо повторил:

Дорога царей — плохая дорога. Камни. Все колеса в темноте поломаем.

— Может быть, вам дополнительно известно, когда мы двинемся в путь?— съязвил Медведь.

Несмотря на запутанную форму вопроса, Гулям отлично уловил намек.

— Ровно в полночь,— и прибавил, улыбаясь все так же наивно: — Если арба сломается, если ящики упадут, если ящики сломаются, если деньги рассыплются, — в темноте их не соберем.

Тогда Джалалов резко спросил:

— Слушай, Магог, говори, наконец, в чем дело?

С лица Магога моментально исчезла усмешка. Глаза метнулись по сторонам. Он шепотом сказал:

— На базаре... Там плохие люди. Все выглядывают и выспрашивают. У некоторых караванщиков и арбакешей язык длинный, как чалма имама... болтают много. Сейчас я скажу одно дело. Вы только не оборачивайтесь. За вашей спиной в углу арбакеши в кости играют с таким плохим человеком. И все «дыр-дыр, дыр-дыр» болтают.

— Пойдем к командиру,— тихо проговорил Джалалов.

Не спеша, они поднялись и вышли из чайханы. Как бы невзначай Джалалов посмотрел в угол. Широкоплечий здоровяк шептался в углу с арбакешами. Не нужно было обладать большой проницательностью, чтобы определить, кто это был такой. Маскарад был довольно наивный: из-под дехканского халата выглядывал дорогой шелковый камзол, перетянутый военным кожаным ремнем.

184

 

Когда этот «бедняк» был допрошен, он оказался одним из ближайших помощников самого Кудрат-бия.

Гулям-Магог получил первую благодарность по службе.

 

Еще только май, еще раннее утро, а уже багровый горячий диск солнца накаляет горы и превращает воздух в густой поток расплавленной жидкой массы. Уже струйки липкого пота стекают по спине и пропитывают набухшую от соли и грязи рубаху. Лошадь ступает все тяжелее. Пройдена только небольшая часть пути, а уже невыносимо хочется спать, и веки смыкаются, и глаза никак не хотят открыться и взглянуть на величественную картину раскинувшихся вокруг гор и бесконечных холмов.

Потоки лучей затопляют гигантскую котловину, до неправдоподобия круглую и ровную. С севера высится увенчанная снеговой шапкой махина Баисунтау, и видно, как снег блестит на солнце. Он лежит как будто совсем рядом, а почему-то ветер не доносит от него ни признака прохлады. Непонятно, почему не бегут с гор льдисто-холодные ручьи и потоки. Ведь должны же быть и ручьи и потоки; не может быть, чтобы в такую дикую жару снег не таял. И он тает. Но в том-то и состоит мрачная загадка проклятого богом и людьми ущелья, что студеные горные воды Баисунтау в него не попадают.

Правда, по дну ущелья Танги-муш струятся кристально-прозрачные воды небольшой речки. Они журчат, переливаются по камешкам, манят. Путник с воспаленными губами, с иссохшим языком опускается на колени и погружает в сверкающую влагу лицо...

И тотчас же, отплевываясь, выкрикивая ругательства, человек вскакивает. Вода горьковато-соленая, противная. От нее еще больше хочется пить.

На протяжении девяти ташей, что составляет около восьмидесяти верст, в ущелье питьевой воды нет.

Дорога пересекает круглое ровное дно долины и широкой белой полосой сбегает вместе с соленой речкой в мрачную щель — горный проход Аджи-дере — Горькую долину или Горькую теснину.

Вся горечь жизни в этом названии. Горькая вода, горький запах полыни, горький пот, безысходная горечь отчая-

185

 

ния путника, вынужденного спускаться вниз, в пропасть, которую недаром прозвали в те годы Ущельем Смерти.

Сколько воспаленных глаз обращалось с мольбой к бесстрастным небесам, тяжелым синим шатром опирающимся на скалистые стены ущелья, сколько растрескавшихся, иссушенных губ шептали слово — «воды!» Но воды но было. Прячась среди скал, банды басмачей преграждали путь к благословенной, изобилующей водой Гиссарской долине.

Много людей погибало в Ущелье Смерти; много могил безмолвными холмиками окаймляют на протяжении десятков верст дорогу. Никто не придет сюда оплакивать молодые жизни и безвестное мужество тех, кто вновь прокладывал на Восток древнюю дорогу, по которой некогда шествовали легендарные цари сказочной Согдианы вглубь великой горной страны, к границам Китая и Индии.

Унылый скрип колес внезапно оборвался. Неожиданная тишина переполошила всех.

Из-под арбяных навесов высовывались серые от пыли лица. Воспаленные глаза бегали по голым скалам, напряженно разыскивая фигуры басмачей. Вдоль колонны с топотом и грохотом промчался кавалерист. Вдогонку ему неслись возгласы, вопросы, но он не удостаивал никого ответом.

Кто-то показал на черный провал ущелья.

— Вот она, адова пасть.

Где-то далеко впереди послышался крик: «Тро-о-гай!»

Засвистели, заскрипели арбы. Обоз двинулся вниз.

Печально тащился караван по извилистому, усеянному могучими валунами ущелью, сжатому отвесными выщербленными стенами. Удивительно пустынно было здесь. Ни птицы, ни бабочки, ни стрекозы. Даже кузнечики и саранчуки — и те пропали. Ничего кроме жалкой колючки, соли и камней. Все мертво.

Ветер не проникал в узкую щель. Накаленный восьмидесятиградусной жарой воздух отчетливо видными струйками поднимался вверх, и казалось, что скалы, глыбы известняка, каменные стены непрерывно трепещут и шевелятся.

Внезапно на гребнях скал, с обеих сторон нависших над ущельем, появились крошечные фигурки всадников.

— Ну, кажется «они»,— с равнодушием обреченности заметил кто-то.

186

 

Джалалов потащил через голову винтовку. Глухо прозвучал испуганный женский крик.

— Придется, что ли, в укрытие идти, — неуверенно сказал Медведь,— а то здесь как кроликов всех перехлопают... Спрятаться, до ночи просидеть, а там по холодку выберемся.

Но он сам не торопился слезать с лошади и только погрозил кулаком в сторону скал и смачно выругался.

Обоз продолжал двигаться, всадники ехали все так же на большом расстоянии по бокам, то забираясь на вершины холмов, то ныряя в расщелины и исчезая из виду.

— Хоть стрелять бы начали... А то какая-то игра в кошки мышки.

Апатия и уныние царили в обозе. Казалось, появись сейчас среди арб и верблюдов с гиком и воинственными воплями вооруженные до зубов бандиты, и все безвольно подставят под ножи свои шеи.

— Сто-о-о-й!— Глухо пронеслась команда.

Караван с шумом остановился на берегу соленой речки. Лошади жадно тянулись к воде и, сделав единственный глоток, отступали, беспомощно помахивая головой. Глаза их, умные и печальные, наливались кровью, горло делало судорожные движения...

Люди бродили вдоль берега реки. Кое-кто прилег на песок под арбами, пытаясь найти прохладу в маленьком клочке тени среди нестерпимого, режущего глаза сияния. Дремота, полная кошмаров, навалилась на мозг. Хотелось пить.

И как-то без всякого энтузиазма, без малейшей радости в сознание людей проникли чьи-то слова, произнесенные равнодушно, монотонно:

— То не басмачи, то наши, красноармейцы.

Послышался топот. Проскакал боец, мелькнуло под белым платком коричневое воспаленное лицо.

Караван заволновался, зашевелился. Арбакеши бросились запрягать.

Через десять минут обоз снялся с печального бивуака.

Еще час пути... Еще час безмерных страданий людей и животных. Но оказалось, что подлинные мучения еще только впереди.

Начался подъем.

Вдоль обоза проехал Кошуба. Не останавливаясь, он предупреждал вполголоса:

187

 

— Подтянитесь... Проверьте винтовки.

Караван подъезжал к месту, завоевавшему печальную славу,— к Минг-мазару, что значит — Тысяча могил.

С холма расстилался вид на широкую, бескрайнюю степь, кое-где покрытую зелеными пятнами камыша и белыми плешинами солончаковых болот... Точь в точь как и тогда, на Байсунском перевале, гигантский столб желтой пыли медленно плыл над равниной.

Кошуба долго смотрел в бинокль и о чем-то советовался с Гулямом и Курбаном. Затем он махнул рукой, и два всадника поскакали на юг.

— Живее, живее,— командовал Кошуба.— Передать обозу, чтобы пошевеливались.— И, подъехав к Медведю, как бы невзначай, заметил:— Если это они, то они нас почти прозевали. Кони их тоже выбились из сил. И смогут они лишь нажимать с хвоста. Только поживее...

И, как нарочно, в эту минуту остановилась арба. Резко свернув в сторону, лошадь своротила громоздкую повозку в рытвину. Арбакеш, молодой, франтовато одетый парень соскочил с лошади и, нагло улыбаясь, подошел к Кошубе.

— Дальше не поедем...— Тон его был развязный. Он лихо заломил свою лисью шапку и уперся обеими руками в бока. Новенький полосатый бекасамовый халат его был перевязан ярко расшитым поясным платком. На желтых сапогах не было ни пылинки.

Командир молча рассматривал арбакеша. Тот, не дожидаясь вопроса, продолжал:

— Чека выскочила, колесо сейчас упадет.

Он лениво играл плеткой с дорогой серебряной рукояткой и самодовольно поглядывал на длинную вереницу остановившихся арб, путь которым преграждала его арба.

— Надо чинить... Починку будем делать.

Дорога шла по глубокой узкой выемке, выбитой в течение тысячелетий караванами и арбами в рыхлой лессовой толще. В узком коридоре обоз был как в ловушке.

Джалалов подскочил к арбакешу и срывающимся голосом закричал:

— Сейчас же, сейчас же трогай!

Арбакеш все так же нагло улыбался. Только глаза его, черные и пронзительные, заметались по сторонам, и камча запрыгала в руке.

188

 

По обрыву, из выемки, где сгрудился обоз, поднимались возбужденные, горячо жестикулирующие арбакеши.

Тогда Кошуба небрежно процедил сквозь зубы:

— Джалалов, успокойся.

Он слез со своего коня, и ведя его под уздцы, подошел вплотную к арбакешу. Выражение лица молодого парня под взглядом Кошубы начало меняться; бледность разлилась под коричневым загаром, глаза потеряли наглый блеск.

Около десятка арбакешей столпились вокруг них. Это были чернобородые, атлетически сложенные молодцы, славившиеся на всем Дюшамбинском тракте своей лихостью, удалью и неразборчивостью в вопросах морали.

Еще свежа была в памяти бухарцев легенда о некоем полунищем возчике Саибе с большой Каршинской дороги. Саиб повез богатого купца из Самарканда в Карши, а вернувшись, вскоре, превратился в Саиб-бая, богатого землевладельца в долине Зеравшана. Поговаривали, что купец вез много золотых монет, и что и купец, и монеты исчезли без следа, как будто их проглотили пески Кызыл-Кумов. Но кто мог заподозрить в чем-нибудь могущественного Саиб-бая — гостеприимного, хлебосольного и очень щедрого на подачки уездному начальнику и участковому приставу? Это тот самый Саиб-бай, который, как волшебник, за одни сутки насадил в пустынном урочище роскошный фруктовый сад только потому, что жена приезжего военного, жившего вблизи лагерного городка, выразила вслух сожаление, что приходится жить среди голой степи.

У недавнего арбакеша Саиб-бая было холеное, обрамленное ассирийской бородой лицо, белая, индийской кисеи чалма, три законных жены, не считая многочисленных наложниц, сотни батраков и тысячи баранов. И все же он был когда-то полунищим арбакешем, беспутным сыном большой дороги...

Арбакеши сумрачно смотрели на Кошубу. Они явно собирались затеять ссору, но Кошуба меньше всего намеревался вступать в переговоры. Он держался так, как будто перед ним было не полтора десятка отчаянных, вооруженных длинными ножами, головорезов, а несколько непослушных, расшалившихся мальчишек.

— Ну, Сиддык!— сказал он.

Молодой арбакеш встрепенулся. В глазах мелькнуло изумление: откуда командир знает его имя?

189

 

Рука Кошубы опустилась на плечо Сиддыка.

— Вот что, друг. Ты сейчас выведешь арбу на дорогу. Сейчас.

— Но чека...

— Заткнешь дырку, чем хочешь, хоть пальцем. Марш!

Сиддык спустился к арбе. Он шел как побитый. Несколько арбакешей кинулись к нему, по-видимому, желая помочь. Но Кошуба резко крикнул:

— Не сметь! Пусть сам.

Подхлестывая лошадь, Сиддык ухватился за колесо и с криком, напрягая все силы, вытолкнул арбу на дорогу.

Он вытер потный лоб полой халата, лихо вскочил в седло и гортанными выкриками погнал лошадь вверх по подъему.

Командир смотрел ему вслед.

— Хороший получился бы солдат... А вы знаете, кто он, вернее, кто его отец? Аманбай, локайский помещик. Самый настоящий курбаши. Родного сыночка послал отбывать обозную повинность. Кто знает, не хотел ли байский щенок нарочно задержать обоз? Видите, и колесо и чека на месте.

 

IV

 

Арбы скрипят особенно пронзительно. Скрип колес сверлит мозг и, отдаваясь эхом в накаленных стенах ущелья, кажется похожим на вопли чудовищных птиц. Птицы летят по пышущему зноем белому небу и купаются в солнечных лучах, расплескивая брызги пламени прямо в лицо. А голову все туже сжимает железный горячий обруч и перед глазами ходят черные столбы, и только в промежутки между ними можно с трудом разглядеть кусочки белых меловых утесов, белое соленое ложе речки, белые выцветы соли на дороге.

Сон это или бред?

Лошадь низко свесила голову и еле перебирает ногами. Выпустив из рук поводья, Николай Николаевич покачивается в забытье. Каждый шаг точно молотом отбивает удар в висках.

Пить хочется. Тридцать два часа люди и лошади не пили. Самое страшное, что не удалось напоить лошадей: еще несколько таких часов, и кони начнут падать.

Солнце будто нарочно медленно ползет по небу. Никогда, кажется, раскаленный этот шар не слезет с неба, не

190

 

уберется за горы, не потонет в снегах таких близких и таких недосягаемых горных вершин. Какими безумцами были люди, поклонявшиеся солнцу! Нужно не поклоняться ему, а проклинать его...

Опять дремота и бред... И как давят стены ущелья! Отовсюду — от стен, от земли, от неба пышет жаром, как из тысячи печей.

Сколько может быть градусов?

Где самое жаркое место на земле? Говорят, где-то в Калифорнии. Пустяки! Наверняка, здесь.

Лошади, обессиленные, едва плетутся. Люди неподвижно лежат на арбах. Николай Николаевич похож на приведенье. Руки висят, как плети, рот раскрыт, жадно ловит сухой, горячий воздух.

Ущелье делает резкий поворот и упирается в высокий желтый холм — пирамиду, покрытую небольшими буграми. От пирамиды в лицо бьет горячая струя. Нечем дышать. Темнеет в глазах. Судя по стуку молотов в висках, лошадь продолжает шагать.

— Вы хотели видеть Ущелье Смерти,— слышит Николай Николаевич знакомый голос,— смотрите. Вот это место. Вот Тысяча могил.

Рядом едет Кошуба. Удивительно, как может он сохранять бодрый вид в такой зной.

Дорога разворачивается и белой, пышущей жаром и дымящейся едкой соленой пылью, лентой уходит в сторону. Медленно ползет по ней обоз. Все с трепетом смотрят на страшный холм. Все молчат.

— Вот из-за этого места,— говорит Кошуба,— и называется долина Ущельем Смерти. Они здесь и поджидают всегда. Знают, что и люди, и кони окончательно сдали, знают, что воля и силы подавлены усталостью, жаждой, солнцем, и... налетают.

Слова Кошубы, в другое время вызвавшие бы тревогу, почти никого не волнуют. Кто-то жалобно спрашивает:

— А вода скоро?

Не отвечая на вопрос, Кошуба продолжает:

— Многие сложили здесь головы, очень многие. Поедем, доктор, посмотрим.

Всем своим бодрым, подтянутым видом комбриг подчеркивает, что трудности пути по Ущелью Смерти не так уж велики и что нечего распускаться и падать духом, бодрость его действует на Николая Николаевича заразительно.

191

 

Кони идут узкой тропинкой по склону пирамиды. В стоне колес, в облаках пыли обоз уходит влево. Становится тише. Стрекочут кузнечики и цикады. Крепко пахнет полынью.

Здесь, наверху, чуть легче дышать. Мягкий, почти прохладный ветерок обдувает воспаленные лица. По бокам дорожки, среди кустов колючки, блеклой травы и ярких желтых цветов — холмики комковатой глины. Некоторые из них придавлены тяжелыми камнями, кое-где воткнуты колышки.

— Могилы,— говорит Кошуба.— Он снимает фуражку.

Всадники поднимаются вверх.

— Могилы. В каждой лежит воин. И не простой воин — боец Красной Армии. Заслуженный боец. Многие из них все фронты прошли. И под Питером воевали, на Кубани, и под Варшавой, и на Перекопе. И вот попали сюда, в Ущелье Смерти...

У самой вершины пирамиды лошади начинают испуганно храпеть и пятиться. Прямо из-под земли вырастает старик.

Салом алейкум.

— Здравствуй, Ходжи-бобо,— отвечает приветливо Кошуба.

Он отводит старика в сторону и долго его расспрашивает о чем-то. Доносятся слова Ходжи-бобо:

— Нет, они прошли по нижней дороге. Их мало. Наверно только соглядатаи. Нет, не опасно, кони их измотаны. Нет, бояться нечего... Что? Санджар? Он не устает смотреть.

Внешний облик Ходжи-бобо вполне подходит ко всей этой дикой местности. Старик совсем высох, кожа туго обтянула его кости. Жизнь горит только в больших карих глазах. На худом, мускулистом теле белые, очень скромные одежды, в руках посох, на голове чалма.

Ходжи-бобо — страж могил кладбища ущелья Танги-Муш, более известного под именем Ущелья Смерти. Ходжи-бобо — хранитель вечного покоя тех, кто сложил головы на древней Дороге царей.

Старик живет в маленькой, чистенько выметенной пещере. В ней прохладно и уютно, хотя все убранство состоит из блестящих камышовых циновок, небольшого, обитого цветной медью, сундука, глиняных кувшинов и чашек и белого неизменного чайника, разрисованного цветочками,

192

 

Он даже угощает гостей. Угощает тем, что здесь является наибольшей драгоценностью — водой.

Вода хранится в глиняном кувшине. А известно, что в таких кувшинах даже в самую сильную жару вода остается очень холодной и вкусной.

Откуда здесь вода?

Старик качает головой. Нет, здесь не имеется, к сожалению, поблизости никакого источника. Приходится ездить на ишаке за водой несколько раз в неделю на юг в урочище Кондыхан. Там есть ключи, вытекающие из-под корней чинара, именуемого за свои гигантские размеры Деревом пророка Соломона. Вода в ключе сладкая и вкусная. Только это очень далеко.

Пиала воды сразу приводит все мысли в порядок.

Старик рассказывает о себе. Он не находит нужным скромничать. Ходжи-бобо хочет, чтобы его считали при жизни святым, а после смерти построили бы ему мавзолей. Пусть поставят туг с шестом и ячьим хвостом. Пусть ветры Восхода и Заката качают туг, и пусть молитвы о бедной душе отшельника возносятся к престолу аллаха.

Он считает, что вполне этого заслужит, если жизнь зеленых долин не сманит его отсюда. Кто знает, хватит ли у человека терпения коротать век в пещере, в соседстве с мертвыми.

Ходжи-бобо — хранитель могил. Никто его сюда не назначал, никто не просил брать на себя это тяжелое бремя. Жил он, носивший раньше имя Мавлян, в кишлаке Инкабаг близ Байсуна, в тенистом саду на берегу веселой горной речки. Жил хорошо, в хорошей семье.

Он даже не особенно стар еще и полон энергии и сил. Он не очень любит ишанов и имамов. В его голосе проскальзывают пренебрежительные нотки, когда разговор заходит о служителях аллаха.

— Нет, я не дервиш, не каляндар,— говорит Ходжи-бобо. Разве можно уподобиться этим кликушам с запахом падали подмышками и со стадами вшей в длинных патлах? Они считают, что, чем больше грязи на их теле, тем выше мера их святости. Нет, я просто человек.

Конечно, не без причины Ходжи-бобо бросил родной кишлак и поселился на вершине кладбищенского холма. И вовсе не так он предан богу, чтобы по призванию стать аскетом и заживо святым.

193

 

Жил Ходжи-бобо в домике, увитом виноградом. Была у него прелестная шестнадцатилетняя дочь Рано. Бек байсунский прислал за ней своих нукеров, а сын Ходжи-бобо защищал честь сестры и был изрублен. Остальные сыновья ушли к «горным братьям», а Ходжи-бобо спустился в ущелье и стал хранителем могил людей, погибших за правое дело...

— Пошли,— вдруг перебил свой рассказ Ходжи-бобо.

Он ведет гостей по тропинке и останавливается перед уже давно насыпанным холмиком. Земля слежалась от дождей в большой ком глины и спеклась в кирпич под жгучим горным солнцем. Ходжи-бобо берет в руки небольшой бурый камень. На черном, так называемом степном загаре его выцарапаны арабские письмена.

«Во имя бога милостивого и милосердного покоится здесь Искандер, сын Мавляна, сына Адила, убитый руками злых. Год, число».

— Искандера убили бекские собаки за то, что хотел он вырвать из зубов дракона свою сестренку Рано. А вот здесь, читайте: «Шарип, сын Мавляна, сына Адила, Джахид, воин за правое дело». Другой мой сын. Пал в бою против бекских нукеров. А вот в этой могиле третий мой сын, мой первенец. В прошлом году он лежал, умирая от ран, полученных в бою с басмачами. Ангел смерти Азраил посетил мою пещеру. Как просил я его взять мою жизнь, никому уже не нужную, и оставить дыхание моему первенцу Шарипу. Нет, видно, бог не видит слез людей...

Старик отвернулся и долго не мог произнести ни слова.

Рядом еще холмик, на камне трогательно выцарапан крест и с трудом можно прочитать арабские буквы, совершенно не приспособленные к столь трудным именам. Но и здесь сначала идет мусульманская формула.

«Бисмилля рахман и рахим...» А дальше: «Фидур Сидуруф, воин». Еще дальше: «Михаил Квитко, воин, боец за правду».

Около каждой могилы,— похоронен ли в ней мусульманин, или православный, или безбожник,— старик одинаково благоговейно совершает фатиху и, произнеся «О-о-мин!», проводит руками по бороде.

Он повторяет слова, написанные на камне:

— Они — бойцы за правду. Что мне до того, что они были разной веры. Они умерли с моими сыновьями в одном ряду, их могилы рядом, они все мои сыновья. О боже!..

194

 

Он садится на большое надгробье и задумчиво чертит посохом арабские буквы на песке. Кошуба и доктор молча смотрят на далекие снеговые горы с белыми шапками, на белую выжженную холмистую местность, на столбы пыли, удаляющиеся к северо-востоку.

Шелестят сухие былинки. Промчалась большая зеленоватая фаланга. Ветер взметнул за ней крошечное облачко тонкого песка. Фыркнув, покосились задремавшие было кони...

Ходжи-бобо поднял голову и глазами показал на другую сторону лощины. Там тоже виднелись холмики, там тоже были могилы.

— Там,— медленно проговорил старик,— в прошлый четверг я закопал Данияра.

— Данияра курбаши?— удивился Кошуба.— Он погиб?

— Да. Его убили по приказу Кудрат-бия за то, что он не хотел больше воевать против народа. Застрелили, как паршивую собаку... Там, на той стороне, хоронят басмачей. Там много могил этих презренных, протянувших руку жадности, и с каждым днем их становится больше. Каждый вечер прихожу я сюда и считаю их. И когда число увеличивается, я, приникнув устами к могилам, рассказываю моим сыновьям эту радость. Я говорю им: «Дети мои, поднимите свои головы, откройте глаза, посмотрите на ту сторону, там еще закопали двух собак, там...»

Он замолк в удивлении: прямо из лощины по тропинке поднимался Ниязбек. Лицо его посерело, глаза лихорадочно горели. Он с трудом слез с коня и хрипло проговорил:

— Вы здесь, товарищи... А я ехал, и снизу вижу — кто это там наверху? Здравствуй, старик!

Ходжи-бобо прищурился, сделал из ладони козырек от солнца и, внимательно разглядывая из-под мохнатых бровей Ниязбека, медлил с ответом, точно старался что-то припомнить. Наконец он сказал:

— Здравствуйте.

— Что ты тут делаешь, старик?

— Божье дело, божье дело...

— Ты что, могильщик?

— Все от бога, все от бога.— Затем он встал и, подойдя ближе, проговорил прямо в лицо Ниязбеку:— А я вас знаю. Вы тенгихарамский землевладелец Ниязбек.

195

 

— Откуда ты меня знаешь, старик?— в голосе Ниязбека прозвучали тревожные нотки.

— Мы, старики, все знаем, все помним. Не то что вы, молодежь. Припомните. Три года назад, в год лисицы. Во дворце бека байсунского одного старика привратники поколотили... Смешно так было. Все знатные и великие за свои толстые животы держались, слушая, как старик за дочь просил. А его палками, палками... Помните?

Лицо Ниязбека помрачнело.

— Полно болтать, старик. Откуда помнить мне всякие пустяки?— Он искоса взглянул на Кошубу.— Вот что, дай напиться, божий человек.

— Откуда у нас вода?

— Уж не хочешь ли ты сказать, старик, что ты, как ящерица, живешь без воды. Пойдемте, друзья. Сейчас напьемся.

Он быстро пошел к черневшему входу в пещеру. Оставив лошадь снаружи, он вошел внутрь и тотчас же появился с кувшином и большой чашкой.

— А, чтоб тебе помереть в огне,— голос Ниязбека был страшен.— Так-то у тебя нет воды? А ну-ка, возьми кувшин. Наливай.

Поставив на землю чашку, Ходжи-бобо начал лить в нее студеную влагу.

И хотя доктор только что напился, при виде воды ему снова очень захотелось почувствовать ее прохладу в воспаленном горле.

В этот момент произошло что-то необъяснимое; кувшин выпал из рук старика, перевернул чашку и покатился вниз по склону, расплескивая воду, которая с легким шипением впитывалась в горячую землю тропинки.

Толкаясь, судорожно поводя боками и жалобно фыркая, лошади кинулись лизать мокрую землю.

Ниязбек бросился с поднятой камчой на Ходжи-бобо. Кошуба резко остановил его:

— Не сметь!

— Он басмач! Он нарочно...

Старик не шевельнулся. Он смотрел на Ниязбека невозмутимо и в то же время презрительно. Лицо его, сухое и темное, было похоже на деревянную маску. Ничего не сказав, он повернулся и, наклонившись, нырнул в свою пещеру. Через минуту оттуда послышались слегка гнусавые нараспев произносимые слова молитвы.

196

 

Ниязбек разразился руганью. Кошуба стоял посреди тропинки и раскуривал свою неизменную трубку.

Когда всадники уже нагоняли шумный, пропыленный обоз, командир, как бы отвечая на свои сокровенные мысли, проговорил:

— Очень полезный святой. А? Как выдумаете, доктор?

Не зная в чем дело, Николай Николаевич поспешил согласиться, что Ходжи-бобо очень достойный и симпатичный человек.

— Жаль только, что он такой неловкий.

— Неловкий, вы думаете?— загадочно проговорил Кошуба.— Он очень ловок, этот Ходжи-бобо. И умен при том.

— Да, что это он говорил про Санджара?

— Правда? М-да, что-то говорил. Не припомню...

Всю дорогу до самого Миршаде Кошуба не проронил больше ни слова.

 

V

 

Кошуба был прежде всего солдат Красной Армии. Война для него уже давно стала буднями. Минуту назад он даже не представлял себе, что может скоро наступить такой день, когда ему, Кошубе, не надо будет воевать с врагами Советов, когда можно будет оставить военное дело. А тут перед ним, на кошме, в обыкновенной войлочной юрте сидели совершенно реальные вестники прекращения войны. Они громко прихлебывали кок-чай, сопели, утирали рукавами обильно струившийся по лбу, носу, щекам пот.

Перед Кошубой сидели парламентеры. Гроза горных долин, эмирский главнокомандующий, самый злобный оголтелый курбаши Кудрат-бий прислал своих представителей с торжественным заявлением о том, что он складывает оружие и сдается на милость Советов...

— Да, черт возьми!— Командир вскочил и, потирая руки, сделал несколько шагов по юрте.— Н-да!

Он остановился перед басмаческими представителями и все так же потирая руки, спросил:

— Итак, почтеннейший мутавалли, вы опять здесь?

Гияс-ходжа, хранитель вакуфа из Янги-Кента следовал, как тень, за экспедицией. Сегодня он появился в качестве уполномоченного курбаши Кудрат-бия. Мутавалли имел очень мирный облик в своем белоснежном, никогда

197

 

не пачкающемся, несмотря на трудности дальних дорог, халате, такой же чалме и коричневых мягких ичигах с зелеными пятками. Мирное обличье Гияса находилось в полном противоречии с устрашающим видом воинственных, увешанных оружием парламентеров, с которыми он только что приехал в лагерь экспедиции.

— Бог велик, товарищ, пришлось увидеться,— певуче протянул мутавалли.

— А знаете, что вы сейчас, как говорят на Востоке, вступили на порог смерти?— бросил комбриг.

— Бог велик!

— За все ваши дела я мог бы не очень-то с вами церемониться...

— Бог велик!— все так же спокойно проговорил мутавалли.

Спокойствие и выдержка, казалось, совсем оставили Кошубу, и Джалалов, не решаясь говорить вслух, незаметно сунул ему в руку записку. В записке Джалалов писал: «Простите, что вмешиваюсь не в свое дело. Вы все испортите. Помните, что на Востоке нельзя откровенно высказывать свои чувства».

Но Кошуба только раздраженно пожал плечами.

— У вас есть,— продолжал он, обращаясь к басмачам,— какое-нибудь письмо? Прямо скажу — я не доверяю вам. Дело серьезное. Так ведь? Мне бы бумагу с печатью. Все, как полагается.

— Светоч проницательности господин командир прав,— сказал, развязывая поясной платок, мутавалли,— очень прав, тысячу раз прав... Вот тут все написано.

И он протянул свернутое трубочкой послание. Оно было написано тем цветистым восточным стилем, в котором за витиеватыми оборотами нелегко иной раз добраться до сути и установить, что же, наконец, предлагает писавший.

Кошуба долго читал письмо. Посланцы курбаши сидели с безразличным, даже скучающим видом и, казалось, сосредоточенно изучали прихотливый узор ковра.

— Хорошо, очень хорошо,— заговорил, наконец, Кошуба.— Ну, а вы, Гияс-ходжа, сами-то верите Кудрат-бию? Вы верите, что он решил оставить разбой, резню, кровь, а? Что побудило его?

На лице мутавалли появилось благочестивое выражение. Он даже приложил руку к сердцу и весь как-то подался вперед.

198

 

— Судьба предопределяет пути людей, и никто не может идти против судьбы.

— Неужто судьба заставляла Кудрат-бия сжигать кишлаки, истреблять сотни дехкан, убивать женщин?

— Все от бога,— хранитель вакуфа благочестиво склонил голову.

— И та же судьба заставила вас приехать к нам, прямо на рожон?

— О, духовный наставник положил свою руку мне на глаза в знак повиновения. Я только скромный, ничтожный мюрид, послушный ученик.

Не было ни малейшего сомнения, что мутавалли не скажет больше ничего толкового. Приехавшие с ним басмачи не раскрывали рта. Гияс-ходжа пил чай, ел лепешки, удобно расположившись на подушках и одеялах и по безмятежному виду его можно было подумать, что он чувствует себя как дома. Разговаривал он мирно, добродушно, стоически перенося грубый тон командира. Только раз он вышел из состояния душевного равновесия и пробормотал:

— Ваши слова действуют мне на голову, как анаша. Вы только покупаете, а ничего не продаете, только спрашиваете, а не говорите.

Снова и снова разговор возвращался к Кудрат-бию и его неожиданному решению сложить оружие. Видно было, что Кошуба хочет заставить хитроумного Гияс-ходжу не то чтобы проговориться,— на это трудно было рассчитывать,— но хотя бы одним, двумя словами дополнить официальное письмо, дать в руки какую-нибудь нить.

Беседа давно уже стала походить на допрос, и даже загородившийся стеной казуистических рассуждений мутавалли начал проявлять признаки тревоги. Он вздыхал, закатывал глаза, вытирал большим красным платком пот со лба, но на все вопросы неизменно отвечал заверениями в дружбе и преданности. Так вот дипломаты какой-нибудь захолустной восточной страны, вроде Кашмира или Гильгита, по много суток ведут бесконечные переговоры по пустяковому поводу, стараясь взять друг друга измором.

Спустились сумерки, в комнате стало темно, а разговор все не прекращался. Кошуба распорядился принести свет. Вошел широкоплечий красноармеец с жестяной керосиновой лампой. Он поставил ее на низенький овальный столик, вытянулся и спросил:

199

 

— Начальник, можно сказать?

Кошуба только теперь обратил внимание, что перед ним новый боец его отряда — Гулям-Магог.

— Говорите.

— Товарищ начальник гарнизона просит к себе вас и ваших гостей кушать.

— Хорошо. Проводите. Передайте, что я приду попозже.

Мутавалли и его спутники поднялись. Уже подойдя к двери юрты, Гияс-ходжа вернулся и, озираясь, тихо проговорил:

— Их милость токсаба Кудрат-бий поручил мне передать еще, что он готов помочь красным воинам захватить отряд известного вам Санджара-батыра. Пусть это послужит, господин, доказательством чистоты душевных намерений их милости.

В красноватом неверном свете лампы лицо Гияс-ходжи вытянулось, заострилось. Глаза его воровато бегали в темных впадинах, а под тонкими усиками струилась елейная улыбочка. Теперь уже Гияс-ходжа пытливо изучал лицо Кошубы, старался прочитать его сокровенные мысли. Ответ последовал молниеносный, как удар бича.

— Да, мы согласны.

— Хорошо,— с видимым облегчением протянул мутавалли,— мой господин будет очень доволен, мой господин будет хорошо служить советской власти...

Кланяясь и бормоча заверения в своей преданности и в преданности Кудрат-бия, мутавалли, пятясь, вышел из юрты.

— Точка,— сказал Кошуба,— о-ч-чень хорошо. Приступим к изучению документа.

Это письмо Кудрат-бия мало чем отличалось от других его посланий. Видимо, сочинял их один и тот же писец по издавна установившимся, закостенелым шаблонам:

 

«Во имя пророка и бога, предопределяющего пути пожелания здоровья и процветания моему достославному беку и военачальнику, имеющему, львиное сердце, Кошубе и его сыновьям и семейству!

Пишет командующий войсками ислама, не склонявший еще ни перед кем головы, парваначи Кудрат-бий.

Да будет сделано так, на то воля пророка, дабы избавить мусульман от разорения и огня войны и пролития

200

 

крови и дабы вернуть в долины благородной Бухары мир и процветание, хочу я и мои доблестные помощники-курбаши и мои правоверные воины стать верными слугами советского государства ибо мы слышали, что советская власть не посягает и не преследует правоверной религии ислама и не подвергает гонениям последователей Мухаммеда и желая проявления милосердия, добросердечия к женщинам и детям в цветущих садах, мы порешили прийти к вам и сказать: примите наши души и да будут забыты взаимные обиды и стенания сердец.

Если советская власть проникнет в глубочайший смысл нашего желания и изъявит желание позаботиться о великой пользе народа, скажите нашему посланцу: «Да», и изложите это в письме. Тогда мы прибудем ровно через десять дней, считая от сегодняшнего дня, в город Денау со своими курбаши и джигитами на конях и с оружием и будем вас приветствовать в мире и согласии на том, чтобы жизни наши были долгие и занятия наши были свободны и избавлены от оков и сомнений. А прибудет нас 258 человек с 260 конями (хорошие кони), 134 винтовками, 36 револьверами, 7000 патронами. И со всем тем оружием мы отныне будем защищать Советы. Да воссияет свет мира над нашей страной, потрясенной несчастной и бедственной войной, причиненной столкновениями Красной Армии и войсками ислама. Да будет так».

 

Помолчав Кошуба сказал:

— Хорош документик, а? — и, не дожидаясь ответа, продолжал:— Только не все ясно. Почему так мало винтовок, а? Здесь червоточина, и явная. Дельце серьезное и сугубо тонкое. Пошлите ко мне Саодат. Вы, Джалалов, скачите немедленно в Денау. Я дам трех бойцов. Ничего, ничего, ночью басмачи не воюют.

— Да я и не боюсь...

— Знаю, знаю. Вот вам инструкция. Я тут набросал кое-что. Пусть из Юрчи прибудет оркестр. Начальнику гарнизона я позвоню. Отправляйтесь. До свидания... Да, товарищ Медведь, приготовьте все для съемки. Историческое зрелище.

Кошуба был очень оживлен, нервничал. Он бегал по юрте, потирал руки и все повторял:

— Точка.

201

 

А когда ему задавали вопросы, он просто на них не отвечал.

Саодат пришла прямо с торжественного ужина, устроенного начальником миршадинского гарнизона в честь приезда парламентеров. Она была возмущена и незамедлительно напала на Кошубу.

— Я не понимаю,— резко говорила Саодат,— нет, нет, не перебивайте меня... Как вы — командир Красной Армии,— можете гарантировать жизнь и неприкосновенность чудовищу, которого все узбекские и таджикские дехкане прозвали «адамхуром» — людоедом и «конхуром» — пьющим кровь. Кто не знает, что он проделывал в мирных кишлаках, признавших власть Советов и помогающих Красной Армии? Разве вам не рассказывал Гулям-Магог, что этот детоубийца вытворял а Инкабаге? Он там устроил той. Все горцы называют этот той «пиршеством ужаса». Там Кудрат-бий с курбашами пировал, жарил баранину и плов в тени деревьев, а палачи сенорубкой рубили старикам головы. А сенорубка была тупая, и каждому убиваемому наносили пять-шесть ударов по шее, прежде чем человек в неслыханных мучениях умирал. Там...

— Постойте, Саодат.

— Нет, вы, наверно, товарищ Кошуба, не знаете. Там рядом с котлами, где варили плов, поставили такой же огромный котел, взяли его из мечети,— наполнили маслом, и в масле сварили самого почтенного, самого уважаемого дехканина Сахат Пулата за то, что он работал на заводе в Ташкенте и, став там коммунистом, принес имя Ленина в Инкабаг. Я скажу самое страшное, товарищ Кошуба: Зульфие-ой и Камбарбу — женам батраков, за то, что мужья их палками и камнями отбивались от ворвавшихся в их хижины бандитов, разрезали животы, вырвали оттуда живых детей и набили животы конским навозом...

Саодат несколько раз начинала плакать, но слезы моментально высыхали на ресницах, и она, страшно боясь, что ей не дадут закончить, говорила, вкладывая в свои слова силу убеждения человека, который на себе испытал весь ужас басмаческой жестокости.

Опустив голову и мрачно постукивая пальцами по посланию Кудрат-бия, Кошуба молчал. Он заговорил только тогда, когда Саодат смолкла и, всхлипывая, спрятала свое горящее лицо в ладони.

202

 

— Все? Вы все сказали, Саодат?— в голосе Кошубы послышалась несвойственная ему нежность.— И все же разрешите доложить, решение принято. Советская власть гарантирует сдающимся добровольно Кудрат-бию и участникам его шайки жизнь и свободу... если они сами не нарушат условий сдачи.

Он так многозначительно протянул последние слова, что Саодат с удивлением подняла голову.

— Очевидно, Кудрат решил сдаться, а раз так, он, конечно, будет соблюдать условия.

— Сколько было случаев,— вмешался Медведь.— Они сдаются, потом снова разбойничают, снова, когда туго приходится, сдаются.

— Тсс... это к делу не относится... точка. Я вас позвал вот зачем. Вам партийное поручение. Как только мы прибудем в Денау, город, где будет нам сдаваться Кудрат, вы немедленно, вместе с местными женработниками, примете меры, самые твердые и решительные меры, чтобы ни одна женщина не устроила демонстрации своих, кстати, вполне справедливых, чувств, чувств ненависти к басмачам. Я уже позвонил в ревком. Они там вам помогут. Чтоб было до поры до времени тихо и спокойно. Понятно?

— Понятно.

Саодат кивнула головой. Ее красивое лицо было полно растерянности.

— Я очень прошу вас, Саодат, помогите нам и сделайте все как надо. Никаких проявлений чувств. Если кто-нибудь попытается организовать демонстрацию... ну, из местных жителей, ни в коем случае не допускайте. Ну, идите, кончайте ваш ужин.

 

Джалалов лежал, укрывшись теплыми одеялами, около своей юрты. Бархатно-черное небо с мерцающими огоньками звезд низко повисло над лагерем. Легкий ветерок ласкал обожженное лицо. В юрте Кошубы виднелся свет.

Хрипло, надрывисто лаяла где-то собака. Рядом тяжело сопело большое животное — не то верблюд, не то рабочий вол. Лагерь был погружен в сон. Недалеко, в глиняной мазанке, плакал ребенок, а мать убаюкивала его тихой, простой песенкой. Песенка отгоняла беспокойные мысли, успокаивала. Тревожный голос разбудил Джалалова. Было холодно, веяло сыростью. В изголовьи стояла темная человеческая фигура.

203

 

— Кто, кто?

— Я.

Голос принадлежал Медведю.

— Понимаете, Джалалов,— зашептал он,— Санджар в лагере.

— Что?— вскочил Джалалов.

— Тише. Честное слово, здесь. Я проявлял вон в той юрте пластинки. Задержался. Иду, спотыкаюсь на кочках, проклятые здесь кочки, вдруг шасть!— из-за юрты комбрига, из-за поворота всадники. Думаю — свои, бойцы. Ан нет, вроде как молодцы из доброотряда, четверо их было, а впереди ехал, честное слово, сам Санджар.

— А потом вы проснулись...

— Ну, ну, глаза у меня есть,— Медведь обиделся. Однако он тут же забыл про обиду и возбужденно продолжал: — Едет такой гордый, вооруженный. Шапка меховая лихо надвинута на самые глаза. Я сбегал к Кошубе, так он говорит: «Померещилось, идите, товарищ Медведь, спать».

— Вот правильно,— сонно пробормотал Джалалов,— давайте спать.— И уже совсем засыпая, проговорил:— Жалко, хороший был парень. Только к нам он не рискнет приехать.

Медведь буркнул что-то неразборчивое.

 

Голос доносился из-за низкого дувала, и слова были настолько необычны, что Медведь насторожился. Он не очень хорошо говорил по-узбекски, но понимал все, что говорили. Речь шла о возвышенном:

— ...бесценное, поистине бесценное наследие,— говорил кто-то, слегка нараспев.— Все останки нетленные, хранящиеся в великом Истанбуле, в самом пышном храме Гирнан-Сидэ — зубы пророка, самого пророка Мухаммеда, увы говорят, они совсем прожелтели, да еще в придачу часы, которые он потерял в битве, улепетывая, что есть духу, от острых мечей неверных собак, проявивших полнейшее неуважение к воинской доблести посланца аллаха. Там есть также священная и благословенная исподняя одежда Мухаммеда, а также коран, который он написал чудесным способом, ибо он был неграмотен и не мог отличить «а» от «б». Понятия не имею, как он мог писать. Есть в том хранилище святых копья и стрелы, а также

204

 

обрезки ногтей и волосы, принадлежавшие первым четырем правоверным халифам. Только тот является халифом, кто владеет упомянутыми великолепными сокровищами религии. И недаром всю жизнь эти халифы только и делали, что ссорились, дрались и проливали кровь своих приверженцев из-за тех драгоценных реликвий. Под рукой халифа должны к тому же находиться навеки Мекка с Каабой и Иерусалим. Вот почему правоверные без конца воевали друг с другом, потому что не было возможности мирным способом поделить мозговую косточку между грызущимися друг с другом халифами. Только суннитский закон...

Создавалось впечатление, что за забором читалась духовная проповедь. Не ожидая, когда говоривший закончит, Медведь встал на цыпочки и заглянул поверх забора. Старый этнограф рассчитывал увидеть ишана или бродячего дервиша. Каково же было удивление Медведя, когда он обнаружил разведчика Курбана, ораторствовавшего перед небольшой аудиторией. Там сидели Николай Николаевич, Джалалов, Саодат и еще несколько человек.

— Что за проповедь?— мрачно проговорил Медведь.

У Курбана был несколько сконфуженный вид.

— Мой дядя, пусть просторна будет его могила, был большой домулла,— скромно ответил юноша.— Он хотел меня сделать имамом, но он всегда говорил мне: «Курбан, капля неправды подобна яду, отравляющему море истины. А ты видел имама, который не обманывал бы народ?» Я подумал-подумал и решил уклониться с тропы, ведущей к мечети.

После обеда Курбана вызвали к командиру, а ночью он исчез.

 

Экспедиция задержалась в Миршаде на несколько дней. Все предавались заслуженному отдыху.

Свежие ночные ветры, благоухающие ароматами весенних степных трав, уже начинавших выгорать на солнечных склонах пологих холмов, бирюза неба, ледяные шапки дальних гор, величественные вечерние зори, синие хребты, разбегавшиеся во все стороны, все дышало мирным покоем.

Не хотелось двигаться, трястись по пыльной дороге, чувствовать на плечах и на лице жесткие, прямые лучи солнца. Не хотелось вспоминать о войне, о басмачах.

205

 

Да к тому же все знали, что Кудрат-бий решил повиниться, а все басмачество как-то невольно отождествлялось с Кудратом, и думалось, что раз он прекратит свои набеги и бесчинства, то и борьба с басмачеством закончена. Значит, путь на Дюшамбе открыт, значит, начинается мирное, будничное путешествие.

Настоящим событием, кстати подтверждающим все эти шаткие предположения, было неожиданное прибытие в Миршад без всякой охраны группы бухарских купчиков.

«Ну, раз торгаши появились,— говорили все,— раз они по дорогам начали разъезжать без страха, тут верное дело».

Важные и упитанные, полные коммерческой солидности, купцы передвигались верхом. На лошадях и ишаках были сложены товары— мануфактура, галантерея, бакалея, а сверху восседали почтенные ветхозаветные патриархи, молчаливые и сосредоточенные.

Они робко отвечали на расспросы, но с молниеносной быстротой обделывали свои торговые, иногда довольно сложные, делишки.

Когда экспедиция несколько дней спустя выступила в дальнейший путь, купцы присоединились к каравану.

 

VI

 

Безрадостна и уныла была в те дни Гиссарская долина. Часами можно было ехать по дорогам и не встретить ни души.

Тяжелые серые дувалы тянулись бесконечно, отгораживая бесплодные пустыри и запущенные безлюдные сады. Только изредка, да и то в стороне от нового Дюшамбинского тракта, можно было нечаянно встретить запуганного дехканина в худом, испачканном желтой глиной халатишке, босого, с черным, туго обтянутым пергаментной кожей лицом. При виде вооруженного человека земледелец бросал кетмень, низко кланялся и окончательно терял дар речи. Трудно было понять, где живут здесь дехкане. Кругом, на многие километры, тянулись заросли верблюжьей колючки и непролазного камыша, над которым то там, то здесь высились темными громадами шапки одиноких чинаров. Путанные тропинки местами совершенно исчезали в тугайных зарослях, местами терялись в болотах. Ороси-

206

 

тельные каналы за последние годы пришли в негодность: плотины разрушились, и вода горных бурных речек текла самовольно, так, как тысячелетия назад, до появления в долине человека. Можно было блуждать по дорогам и тропам целыми днями и не натолкнуться на жилье, потому что крестьянин, бежав из родного кишлака, строил сейчас свой конусообразный шалаш из камыша и глины в самой глубине зарослей и притом еще тщательно заботился, чтобы в траве не протаптывалась слишком приметная тропинка. Домашним строго-настрого наказывалось гонять скотину каждый день в новом направлении. Днем костер не разжигался, а ночью огонь прикрывали щитами из камышовых циновок. Жарить мясо, в особенности с луком, тоже не решались, так как пряный запах разносился ветром далеко и мог послужить приманкой для недобрых людей, а развелось их немало. Тут были и басмачи, объединенные в шайки, носившие даже некоторые черты военной организации, и разные мелкие воровские банды кзыл-аяков, кара-аяков, и просто группы подозрительных личностей, и афганские бродячие таборы. Лишь цыгане, никого не боявшиеся и наводившие своим колдовством священный ужас не только на мирных земледельцев, но и на самых диких и необузданных курбашей, осмеливались в поисках пищи бродить в одиночку вдоль берегов Сурхана и Туполанга.

С пищей было плохо. Шли самые тяжелые, самые голодные месяцы, апрель-май, когда скудные запасы зерна, риса в дехканской семье кончаются, а овощи еще не созрели.

Гиссарская беднота и раньше, при беках, ежегодно весной вымирала тысячами, и никому до нее не было дела. А в эту весну вообще творилось что-то невероятное. Басмачи, разъяренные тем, что народ отшатнулся от них, пошли огнем и мечом на мирные кишлаки и селения и разоряли и без того уже разоренное эмирскими налогами и поборами дехканство.

Оборванные, похожие на живые скелеты, люди брели неизвестно куда по размытым горными потоками дорогам и запущенным тропинкам.

Откуда-то из ущелий Бабатага спустились в долину стаи шакалов, одичавших собак. Пришедшие с юга, из долины Аму-Дарьи гиены обнаглели настолько, что нападали на улицах кишлаков на детей и подростков, Челове-

207

 

ческие кости белели в траве на берегах высохших арыков, в развалинах домов.

Обильный, прекрасный край пришел в запустение.

...Одинокий всадник, не торопясь, ехал туманным утром по проселочной дороге, спускавшейся к Сурхану. Лицо путника было мрачно и озабочено. Временами, когда взгляд его падал на торчавший сломанным зубом остаток стены дома, он вполголоса разражался никому не адресованными проклятиями. Человек кутался в белый, суконный халат и тяжело вздыхал. Мохнатая киргизская лошаденка сонно брела, низко опустив голову и изредка прихватывая на ходу пучки густо разросшейся по обочинам дороги травы.

Всадник уже много раз приподнимался на стременах, пытаясь что-нибудь разглядеть в зарослях камыша и колючего кустарника, но каждый раз вновь грузно опускался в седло и бормотал: «Двенадцать небесных сфер проедешь здесь... Но разве что-нибудь найдешь?»

Внезапно конь заржал, и из-за поворота дороги прозвучало эхом ответное ржание. Путник встрепенулся, заерзал в седле и перестал разговаривать сам с собой.

— Слушай, ты, человек!— прозвучал хрипловатый простуженный бас.— Запрети своей кляче подавать голос.

Всадник тревожно оглянулся по сторонам, но не увидел ни души. Стена прошлогоднего порыжевшего камыша сжала дорогу, превратив ее в узкую тропинку, метелки свисали над головой, били по лицу, задевали морду лошади.

— Ваалла,— нарочито громко протянул путник,— велик пророк. Кто говорит?— и так как ответа не последовало, путник нараспев продолжал:— О пророк, дай мне немного здоровья для сохранения моего тела или святого дыхания для спасения души. О пророк...

— Да ты настоящий имам,— снова раздался хриплый голос.— Ты сделаешь честь самому тупому из всех тупых чалмоносцев Бухары. А ну-ка, слезай...

Камыш раздвинулся, и перед глазами путника выросла фигура пожилого коренастого человека увешанного оружием.

— Слезай, да поскорее... Ну, а теперь скажи, чего тебе понадобилось в нашем доме?

Прижимая руки к груди и низко кланяясь, путник забормотал:

208

 

— Ваша милость... велик бог... сохраните жизнь, господин высокоблагородный, ваше превосходительство курбаши...

Бородач грубо прервал его:

— Умри, слизняк! Куда пробираешься, алтарный скорпион? Ну, говори!

— Я еду пред светлое око великого воина Санджара.

— Эге, а откуда ты, шакалья душа, прознал, что он здесь? А?

И, не дожидаясь ответа, он задрал вверх, к небу, свою рыжую с проседью бороду и закричал, призывая какого-то Саттара.

Через несколько минут путника, с аккуратно связанными за спиной руками, вели вглубь Камышевых зарослей. По дороге словоохотливый бородач, словно извиняясь перед пленником за причиненное беспокойство, развлекал его разговорами:

— Вот обгорелые стволы. Нет, правее, еще правее... Так там прирезали пару сотен людей... Осталось немного пепла и углей, а ведь тут был большой кишлак, и в нем были мечети, где ваше имамство,— а вы, наверное, имам, я сразу догадался, я не ошибаюсь в таких делах... Так вот здесь вы могли бы восславить имя пророка и, забравшись на мимбар, поучать нас, темных людей... Жили люди ни бедно, ни богато, только вот веру отцов, что ли, отбросили в сторону, да очень любезно и гостеприимно принимали советских людей. Тогда воины ислама предали селение Чорчинар разграблению, чтобы неповадно было впредь... Только для кого пример? Всех, и малых и больших, прикончили, не оставили никого, кто бы мог прийти на кладбище и зажечь свечку угоднику. Вон, видишь, там подальше, зеленый купол — там было место молитвы. Вот бы там ваши «ляху илляляху» покрикивать с минарета. Там и минарет есть, кажется, еще целый. А то все ишаны святые куда-то подевались с тех пор, как Чорчинар стал местом смерти, и некому стало носить святому угоднику дары да подношения.

После паузы, которая длилась ровно столько, сколько нужно было на то, чтобы отправить под язык здоровенную порцию наса, бородач продолжал:

— Ну-ну, ведь вы, имамы, да мюриды, да все прочие ходящие пред лицом аллаха, нуждаетесь, как и мы, простой народ, в хорошей большой чашке плова, а? Правиль-

209

 

но? Конечно, правильно. Вот о плове. До чего народ стал теперь злой, души до самой глубины потемнели. Вот тут рядом... вон за тем холмом, нет, левее, живет один дехканин. Абдулла, что ли, его зовут. У него для курбаши Кудрат-бия дочь четырнадцати лет взяли... ну, спать с ним. Нет, не женой. Жен у него хватит. Только девушке не понравилось, или не перенесла она Кудрат-бия и умерла. Н-да, красивая девушка была. Ну, Кудрат приезжает к ее отцу. «Давай, сядем, побеседуем»,— говорит. Дехканин ведет курбаши в михманхану, а какая там у него комната для гостей — стены, потолки черные, на полу рваные одеяла, в комнате жгут костер. Кудрат недоволен. «Я тебе зять, наконец,— говорит,— угости пловом». Нехорошо, когда гость сам у хозяина требует угощения. Однако дехканин говорит «хоп» и давай хлопотать. Побегал, вернулся к гостю. «У нас, благодаря вам — воинам ислама, и рис кончился, и моркови нет, и масла не видим»,— говорит. Кудрат-бий как вскочит: «Молчи, тварь, чтобы сейчас же плов был...» Ну, Кудрат сидит со своими лизоблюдами, ужина ждет. Ну вот, открывается дверь, мальчики несут блюдо с пловом. Кудрат засучил рукава халата, положил полную щепоть в рот, да как заорет. Все испугались — и к нему. А он толкает рукой блюдо, кричит: «Хлопковая шелуха, шелуха...» Вот так дехканин! Из чигита плов устроил.

Путник шел, низко опустив голову, и отозвался не сразу.

— Ну, и что же? Кудрат, а?

— Приказал дом сжечь, разрушить, чтобы следа не было.

— А Абдулла?

— Дехканин Абдулла, или как его, ушел, да еще говорят, похвалялся: «Жирный кабан преступил обычай гостеприимства. Требовал — дай то, дай это, сделай плов. Ну, пусть пожрет. А не хочет, придет время я ему силой напихаю в горло не только чигит, гальки напихаю...» Такой злой оказался... А как тебя зовут и куда идешь?

— Я Курбан, иду к Санджар-беку. Слышал — великий он воин и храбрец.

В просторной комнате для гостей случайно уцелевшего большого байского дома, стоявшего над самым обрывом Сурхана, сидели кружком, склонясь над географической картой, Санджар или как теперь его звали, Санджар-бек

210

 

со своими ближайшими помощниками. По правую руку, сладко зевая и перебирая большие бирюзовые четки, полулежал личный эмиссар Кудрат-бия, Зуфар-Ахун. Курбаши прислал его сюда для связи, когда поползли всюду слушки, что Санджар-бек переметнулся от красных на сторону басмачей. Никто, глядя на чистое, с нежным девичьим румянцем, юное лицо Зуфара, не подумал бы, что это самый беспощадный помощник кровавого курбаши. Гнусные зверства Зуфара отталкивали от него даже наиболее закоренелых кудратовских бандитов. Зуфар только недавно перестал быть возлюбленным Кудрат-бия, так как вышел из возраста бачи, но он остался его наперсником и выполнял в банде самые ответственные поручения. Сейчас он не отходил ни на шаг от Санджара и от имени Кудрат-бия давал ему советы:

— Господин дотхо Кудрат-бий, да будет прославлено его имя, изволят вам заметить, что пора приступить к делу. У ваших джигитов отличное оружие, отличные кони. Вот вы, Санджар-бек, пропустили удобный случай в ущелье Танги-муш. Целый день вы шли рядом с большевистским караваном и даже не попытались напасть на него.

...Господин дотхо соизволил указать, что из кишлака Саук-поен два молодых джигита,— пусть огонь спалит их отцов в могиле,— ушли добровольцами в Красную Армию. Прикажите схватить подлых безбожников, породивших ублюдков, и доставить к дотхо на суд и расправу.

...Господин дотхо соблаговолил сообщить, что на окраине Юрчи в махалля Сагбон поселилась проститутка, именующая себя учительницей из Самарканда. Она ходит по улицам без чачвана и паранджи, оголяя бесстыдно свое поганое лицо. Пошлите своих воинов, пусть выпотрошат эту тварь.

Зуфара злило, что Санджар-бек держался независимо и не обращал внимания на распоряжения Кудрат-бия.

Отряд Санджар-бека, состоявший целиком из бывших добровольцев, засел к югу от Юрчи и Денау в непроходимых камышах. В лагере царила жесткая дисциплина: ежедневно устраивались боевые учения, тревоги, за что эмиссар Кудрат-бия очень хвалил Санджар-бека.

У дверей михманханы к Курбану подскочили два кряжистых чалмоносца, всем своим обличьем непохожие на санджаровских людей.

— Эй, эй, попался, большевой!

211

 

Они грубо втолкнули Курбана в комнату. Неожиданным сильным пинком Курбана сбили с ног. Приподняв окровавленное лицо, разведчик встретился взглядом с мерцающими неистовой злобой глазами Зуфара.

— А ...— захрипел кудратовский эмиссар, и лицо его задергалось.— Получил, только мало!..

Схватив камчу, он кинулся к Курбану. Санджар решительно отвел руку Зуфара:

— Подождите, спросим. Этот человек, кажется, желает уйти от большевиков и стать воином ислама...

Но Зуфар неистовствовал:

— Подержать голым денек-другой на солнцепеке... Содрать кожу с живого! Кто один день был с большевиками, хотя бы только один день, тот пропитан заразой, тот забыл отцов и ислам. Придушите его. Он кафир, он собака!..

— Однако,— насмешливо заметил Санджар,— вы очень испугались какого-то беглого красноармейца. Эй, Карим, брось его в яму, пусть покормит там клопов...

В глазах Курбана ходили красные круги, он ничего не видел и не соображал. Его поволокли куда-то, облили голову водой и столкнули в яму.

Чего только не передумал Курбан, сидя в яме! В бессильной ярости он стискивал до боли зубы, бормоча и клянясь отомстить. Гордого горца Курбана за всю жизнь никто ни разу не ударил.

Вечером в темницу принесли хороший ужин, кувшин с водой и подстилку для спанья. Позже к краю ямы подходил, очевидно, Зуфар. Он истерически выкрикивал ругательства, грозясь пристрелить пленника, как собаку.

Вскоре он ушел... Наступила тишина. Курбан устроился поудобнее и, грустно пересчитывая вспыхивавшие одна за другой в темнеющем небе звезды, задремал.

Очнулся он от нервной дрожи, пронизавшей все тело. В яме было темно, холодно. Но Курбан чувствовал, что рядом с ним находится живое существо. Он весь напрягся.

— Кто? Кто?

Ему показалось, что в яму спустился Зуфар, что пришел его смертный час.

— Тише,— прошелестел чуть слышно голос,— не кричите... Держите крепкой рукой ваше сердце джигита и воина. Есть разговор, слушайте.

Медленно приходил в себя Курбан. Руки его все еще дрожали. Боль от недавних ударов давала себя знать.

212

 

— Вы пришли к нам, Курбан, друг мой,— сказал властный голос. — Вы недовольны Кошубой, вы чтите законы ислама и пророка его Мухаммеда, вы, как правоверный мусульманин, не хотите служить большевикам.

— Повинуюсь...

— Сейчас вас переведут отсюда к моим джигитам и вы отныне воин Санджар-бека. Поняли?

— Да, я понимаю... Так было сказано начальником.

— Тсс! Когда завтра будете перед нашими глазами, прочитайте самую длинную молитву, какую вы знаете. Мне говорили, что вы великий знаток корана. Читайте Зуфару две молитвы, четыре молитвы... двадцать молитв. И он возблагодарит аллаха, что тот направил стопы ваши в ряды воинов ислама. Сейчас вас возьмут отсюда.— Едва слышно, быстро все тот же голос добавил: — Что же касается Зуфара, то недолго ему хорохориться.

Санджар (это был он) поднялся по лесенке и ушел.

На утро Курбан преобразился в басмача. Ему вернули коня, выдали трехлинейную винтовку, шашку, патроны. Боевая учеба, наряды, разведка отнимали все время. И если бы не два чалмоносца, оказавшиеся телохранителями Зуфара, которые следили, как соглядатаи, за всем что делалось и говорилось в отряде, Курбан едва удержался бы в разговорах от сравнений с жизнью в части Кошубы. Но приходилось молчать. Молчал и Зуфар, только он являлся раз в день во двор, где жил Курбан, и заставлял его читать бесконечные молитвы. Зуфар внимательно слушал и так же молча уходил. Только раз он ни с того, ни с сего вспылил:

— Как читаешь, пес? Как читаешь? Ты верующий или ты окончательно предался большевикам? Нет, ты не ишан, ты большевик...

И он замахнулся камчой, но прочитал в лице Курбана такое, что отшатнулся и опустил бессильно руку.

 

Мирная жизнь санджарбековского отряда вскоре оборвалась... Откуда-то во весь опор прискакал гонец, и почти тотчас же разнеслась весть, что Кудрат-бий сдается Красной Армии, что войне конец, что Санджар-бек приглашается к Кудрату на совет.

Ночью во двор прибежал человек и прокричал:

— Курбана к начальнику!

213

 

Курбан взял оружие и, напрягаясь всем телом, пошел к воротам. На улице ветер сбивал с ног, мелкие камешки били в лицо, но в комнате, куда пришел Курбан, горел костер и было уютно. Санджар, не приглашая Курбана сесть, взглянул мельком на сидевшего тут же Зуфара и сказал:

— Мы едем в гости к их высокостепенству, парваначи Кудрат-бию. Вы, Курбан, будете нас сопровождать. Седлайте, возьмите все нужное.

Курбан низко поклонился и поспешил к себе во двор.

Дальше все происходило, как во сне. Ночь залила тьмою дороги. Под напором дикой бури метались ветви деревьев, камышевые стены шатались и ложились на тропинки. Полил проливной дождь. Санджар ехал впереди в струях ливня, в ослепительных вспышках молний. За ним рысил помощник Кудрат-бия Зуфар на великолепном текинском скакуне. Третьим был Курбан. Лошади испуганно сторонились каждого куста, черневшего на обочинах разбитой, местами затопленной дороги.

Впереди послышался грозный монотонный гул. Чем дальше пробивались всадники сквозь бурю, тем он становился все громче.

— Правее!— закричал Санджар.— Тут есть брод. При вспышке молнии впереди можно было разглядеть широкую, грозно движущуюся серую полосу. Когда молнии заливали местность холодным синим светом, полоса покрывалась блестками. Вздувшаяся от ливня Туполанг-Дарья, что значит Безумная река, вырвавшись из горной теснины, властно катила свои воды по долине к реке Сурхан.

— Придется вплавь перебираться. Держись, Курбан!

У самой воды вдоль берега быстро скакали темные фигуры всадников. Внезапно возникла короткая желтая вспышка. Звука выстрела не было слышно, но Курбан успел заметить, что Зуфар неуклюже свалился на шею коня...

Из темноты прозвучал далекий, чуть слышный голос Санджара.

— За мной, Курбан!

Дальше уже вообще невозможно было думать и соображать. Бурлящая стремнина понесла Курбана. Временами ему казалось, что водоворот втягивает в пучину и его, и коня; местами конь карабкался по камням, местами увязал в зыбучем песке, потом стремнина снова

214

 

тащила их в сторону. Весь мокрый, обессиленный Курбан выбрался из воды и сполз на гальку. И тут же он услышал голос Санджара:

— Эй, джигит, живой?

— Таксыр! Я здесь...

— Вижу, вижу. Можете встать?

Курбан сел и машинально ощупал руки и ноги.

— Скорее, надо ехать дальше.

Кряхтя и охая, Курбан забрался в седло.

— Вот что,— заметил Санджар,— вы теперь не Курбан.

— Как вы сказали, таксыр?

Курбан недоумевал. И так все было похоже на дурной сон, а тут прямо в глаза вам говорят, что вы совсем не тот, кем были всю жизнь.

— Вы больше не Курбан,— продолжал Санджар,— а Санджар-бек, бывший командир отряда добровольцев, а теперь перешедший на сторону воинов ислама курбаши. Понятно?

— Да,— проговорил Курбан,— понятно, хотя ничего понять не могу...

— Утром мы приедем к Кудрат-бию. Он меня не знает в лицо. Вы будете Санджар-беком, и будете договариваться с Кудрат-бием. Он предложит сдаваться советской власти,— соглашайтесь, потребует людей для нападения — соглашайтесь, на все соглашайтесь... Понятно?

Курбан нерешительно задавал вопросы. Его тревожила история с Зуфаром.

— А что, если Курбаши заинтересуется, где era любимый помощничек?

— Скажем, что он остался у нас в лагере... Меня вы назовете Садыком.

— Зачем все это?

— Нужно.

— Это опасно...

— У Кудрат-бия бородища такая, что в ней мыши завелись, кошка погналась за ними и не догнала за шесть месяцев. Кулак у него, как гора, а зубы, как копья. Ну, что же? Испугались? Убежим? Не поедем?

— Нет, поедем.

— Если Кудрат-бий догадается об обмане, он прирежет и Санджара, и Садыка...

— Надо сделать так, чтобы не прирезал.

215

 

— Слышу разумный разговор. А если он начнет нас задерживать, скажете мне...

И Санджар заговорил вполголоса. Курбан молча кивал головой.

Светало. Долина все еще была затянута пеленой влажной мглы. Ветер стих. На высоком перевале Курбан осмотрелся. Увидев далеко позади себя цепочку всадников, он указал на них Санджару. Тот только взмахнул, понукая коня, камчой и заметил:

— Правильно, дела идут правильно. — Кто-то едет за нами.

— Пусть едут. Чем больше их, тем больше у нас помощников на всякий случай.

Над гиссарским белоснежным хребтом, над широкой долиной занимался, умытый ночной грозой, яркий летний день.

— А вот и чинары,— воскликнул Санджар,— вперед же, Санджар, брат мой... Сейчас вы увидите самого Кудрат-бия.

Их ждали.

Из небольшого садика выскочил всадник и, неистово нахлестывая лошадь, помчался к видневшейся вдали купе гигантских деревьев. По бокам дороги почувствовалось оживление: за дувалами, среди развалин домов замелькали полосатые халаты, блеснул ствол винтовки.

Спешившись у обветшавших ворот, Санджар и Курбан вошли в большой, живописный сад, где на глиняном возвышении восседал сам Кудрат-бий в окружении своих друзей, соратников по разбою и насилиям.

Курбан, шедший немного впереди Санджара, сделал несколько шагов к возвышению, затем высоко поднял руки и звонким голосом прочел по-арабски суру из корана. Присутствующие повторяли слово за словом. Правда, хор получился несогласный, так как никто не ожидал, что Санджар (за него теперь принимали все Курбана) окажет Кудрат-бию почести, оказываемые только владетельной особе со стороны представителя дервишского ордена джахария. Но сам курбаши был польщен. Его лицо смягчилось, просветлело, и он поспешил принять участие в церемонии, затеянной Курбаном.

А Курбан старался изо всех сил, вспоминая уроки своего дядюшки, видного члена странствующей дервишской общины.

216

 

Он торжественно произнес «ва аллахуму селям» и обычную молитву приветствия, начинавшуюся словами: «аллахуму раббига». Все это было закончено громким и звучным «О-о-мин», подхваченным всеми присутствующими, и усиленным поглаживанием бород.

И если у Кудрат-бия и были какие-нибудь сомнения насчет молодого курбаши Санджара, только что, как известно, перебежавшего от Советов к воинам ислама, то сейчас всякие подозрения должны были рассеяться, ибо трудно было ожидать от красного столь глубокой религиозности.

Все снова погладили бороды и хором воскликнули: «О, да будет, святой дервиш, богоугодна твоя молитва!»

Курбан размеренными, торжественными шагами приблизился к возвышению, Кудрат протянул к нему руки.

Церемония встречи была завершена. Тогда подлинный Санджар отодвинулся немного в сторону, стараясь держаться скромно и незаметно, как подобает помощнику или адъютанту начальника отряда.

Какой-то елейный старичок, вздыхая и благочестиво поднимая очи горе, шепнул ему:

— О, как благолепно и хорошо. Совсем как в чертогах дворца их величества, повелителя правоверных эмира Алимхана. Помню...

Но Санджар не обращал на него внимания; он прислушивался к разговору Курбана с Кудрат-бием.

— О,— говорил Курбан,— я щедро вознагражден за долгое ожидание лицезрением вашего достойного лица...

Все это он говорил с лицом вдохновенным и восторженным и произвел такое сильное впечатление на курбаши, что тот подвинулся и усадил лже-Санджара рядом с собой, внимательно разглядывая прославленного воина, еще недавно грозного охотника за головами басмачей.

— Я смотрю на вас, Санджар-бек, и поражаюсь,— заговорил Кудрат.— При вашей молодости вы так давно уже мчитесь по пути доблести.

— Такова воля всевышнего,— скромно ответил Курбан.

Начались благочестивые разговоры.

Санджар делал отчаянные усилия, сдерживая зевоту (зевать в обществе почтенных людей — верх неприличия), а неутомимый Курбан пустился в прения с Куд-

217

 

рат-бием и каким-то очень словоохотливым ишаном о священных текстах, предписывающих бритье усов... Тут же, совершенно непонятным образом, спорщики перескочили на сладость пребывания в раю бойцов за веру, павших в битве с неверными.

С досадой Санджар думал о том, что время уходит, а переговоры, по существу, не начаты. Он встал и подошел к возвышению, на котором среди пиал и пустых чайников восседал Курбан, ожесточенной жестикуляцией подкрепляя свои самые запутанные суфийские доводы. Кудрат сидел красный, потный от неисчислимого количества пиал зеленого чая и от чрезмерных умственных усилий.

Ища поддержки и сочувствия, он обратился к подошедшему Санджару.

— Вот, если человек почтенный, как вы, в походе... О!

Тупой взгляд его свиных, налившихся кровью, глазок впился в лицо Санджара. Кудрат-бий забыл о предмете спора. Его память усиленно заработала. Он думал: «Где и когда я видел этого человека?»

С холодным любопытством Санджар следил за лицом курбаши, готовый ко всему. Ничто не выдавало его волнения.

Почтительным тоном он спросил, обращаясь к Курбану.

— Господин, время близится к полудню?

И Кудрат-бий поспешил, как истинно восточный человек, скрыть под маской любезности обуревающие его подозрения.

Переговоры начались.

Кудрат-бий извлек примитивно начертанный план города Денау и долго объяснял лже-Санджару, как будут расставлены басмаческие отряды во время церемонии сдачи.

— Вот здесь, несколько позади и сбоку, — Кудрат-бий хитро усмехнулся, — будет ваш отряд. Позади и сбоку... на большой термезской дороге.

— Но зачем же?— недоумевал Курбан.

— А еще дальше, вот тут около старой стены, вы оставите человек двадцать джигитов. У вас есть пулемет? Вы спрашиваете, зачем? Нам надо сохранить Сарыджуйскую дорогу. По ней к городу в полдень будет двигаться отряд моего помощника.

218

 

Курбан растерянно смотрел на карту. В топографии он понимал гораздо меньше, чем в вопросах схоластики. Но Санджар, все еще стоявший около возвышения, был весь внимание.

Разговор продолжался несколько часов, и Кудрат-бий должен был прийти к заключению, что перед ним сидит человек, ничего не смыслящий в военном деле. Так и понял бы всякий на месте курбаши. Но Восток есть Восток, да и школа придворных кругов Бухары не прошла даром. Впитанные с детства хитрость, коварство повернулись сейчас против самого курбаши. Он начал думать, что его собеседник — тончайший дипломат, и, проникшись к нему уважением, решил раскрыть свои замыслы.

— Вы удивляетесь,— заговорил Кудрат-бий,— зачем все эти предосторожности? Я объясню, хотя вы знаете это не хуже, чем я. Большевики коварны. Они могут изменить своему обещанию отнестись к нам со всей почтительностью и уважением, и тогда нам придется с оружием в руках доказывать, что мы,— войско ислама,— сильны и могущественны, и что мы хотели сложить оружие только из человеколюбия и нежелания проливать напрасно мусульманскую кровь...

Только теперь Курбан сообразил в чем дело:

— Вы хотите напасть на большевиков там, в городе?

И Кудрат-бий, окончательно запутавшийся в хитросплетениях лжи, принял возмущение Курбана за новое проявление лицемерия. Тяжело вздохнув, он ответил:

— Бог велик!

Во время разговора приближенные Кудрат-бия,— начальники отрядов без войска, начальники крепостей без крепостей, большие и малые чины,— слушали молча и только изредка кивали головами, выражая, невидимому, одобрение и согласие.

Сейчас, когда переговоры были почти закончены, Кудрат-бий вспомнил о своих советчиках. Он грозно посмотрел на подобострастные лица и резко оказал:

— Ну, а вы? Что окажете вы, мудрецы? Те молчали. Курбаши рассвирепел:

— Что это значит? Нравится, скажите: «Хорошо», не нравится, скажите «Плохо»! Ну же!

Елейный старичок заговорил:

— Великий бек! Ты собрал нас на совет, чтобы мы выслушали твое мнение. А нам что говорить? Если наш со-

219

 

вет будет плохой, ты еще прикажешь под горячую руку отрубить голову. Нет, лучше помолчать, чтобы не плакали друзья наши, а враги не возрадовались. Ваш ум, господин, несравненен, ваши таланты...

Он захлебнулся от восторга.

Несколько секунд Кудрат-бий рассматривал исподлобья говорливого старичка, затем, поморщившись, сделал губами движение, как бы собираясь плюнуть. Но только презрительно крякнул.

Обращаясь к лже-Санджару, он заговорил вполголоса, напрашиваясь на откровенность.

— Надо бы укоротить руки наших врагов, а как это сделать, когда окружающие мою особу люди строят друг против друга козни, сбиваются с пути, проникаются духом строптивости. Но, слава богу, государство мое не без хозяина, а рука моя тверда.

Только после обильного обеда, когда Курбан и Санджар начали сборы в обратный путь, курбаши вдруг вспомнил о Зуфаре.

— Как здоровье нашего помощника?

На мгновение в памяти Курбана промелькнула картина, освещенная вспышкой молнии, там, на берегу неистового Туполанга.

— Благополучно... Они чувствуют себя благополучно.

— Что же он не приехал с вами?

— Они не высказали особого желания подвергать себя тревогам и опасностям переправы. Брод очень плохой...

Помолчав немного, Кудрат-бий осторожно зевнул, прикрывая рот ладонью.

— Вы хотите в темноте опять переправляться через проклятый Туполанг? Оставайтесь. Скоро поспеет плов, с айвой, с мясом молоденького барашка. У меня повар из Кермине, из дворца самого величества. Знатный кухарь, может в одном котле сразу пять пудов рису сварить... Оставайтесь, не отпущу.

Все было очень вежливо, любезно.

Лошади стояли под чинарами заседланные. Солнце спускалось за байсунскую гору, а курбаши все не отпускал гостей, все уговаривал их остаться. В голосе его не было и признаков раздражения, на лицах конюхов, державших под уздцы коней, можно было прочитать только терпение и скуку, толпа имамов и приближенных вто-

220

 

рила Кудрат-бию в самых подобострастных выражениях — и все же Курбан и Санджар поняли вдруг, что стряслось неладное и что выехать сегодня, пожалуй, не удастся.

Кудрат-бий хитрил.

Санджар сделал условный знак, и Курбан, прижимая руку к сердцу, направился к возвышению, где только что были разостланы новые ковры.

Выражение полного удовлетворения разлилось по лицу Курбаши.

Курбан обернулся и сказал шагавшему за ним Санджару:

— Брат мой! Садитесь на коня и передайте моим дорогим воинам, что начальник их Санджар пребывает в довольстве и благополучии в гостеприимном обиталище друга нашего Кудрат-бия... Скажите там: «Начальник ваш и господин обрел себе место на краю бекского одеяла и пользуется достойными для своего положения почестями». Поезжайте.

Санджар легко и ловко, но без излишней торопливости, вскочил на коня и крикнув: «До свиданья! До свиданья!» — галопом поскакал по улице.

Резким движением обернулся Кудрат-бий на стук копыт, но было поздно.

Хор голосов приближенных проводил уже напутствием отъезжающего.

— Да будет вам путь.

И Кудрат-бий увидел в золотисто-красноватом облаке пыли, застилавшей сжатую слепыми домами улочку, темную фигуру удалявшегося всадника. Курбаши вздрогнул. Надо было вернуть этого человека, но как это сделать? Проводы состоялись, а задержать силой... закон гостеприимства не должен быть нарушен. Пусть едет.

После ужина курбаши вдруг резко сказал:

— Вы горец, Санджар-бек, и никогда, по всей вероятности, не испытывали, что значит ветер теббад — ветер лихорадки, а?

— Нет, я не слышал о ветре теббад,— уклончиво заметил Курбан, не понимая еще толком, к чему клонится разговор.

— Страшный ветер теббад, дующий в пустыне Кызыл-Кум. Очень страшный.

221

 

Думая, что Кудрат-бий начинает рассказывать какую-то историю, Курбан изобразил на лице напряженное внимание и приготовился слушать. Но Курбаши, после паузы, заметил:

— Этот ваш помощник, ну, который уехал сейчас, он из Бухары?

— Он, кажется, из Шахрисябза,— соврал Курбан, напряженно соображая, к чему ведут все эти странные вопросы.

— Из Шахрисябза? Нет... у этого человека кызылкумский разговор.

...Санджар, не меняя аллюра, спускался к долине реки Туполанг. В спине он ощущал некоторое неудобство, какое испытывают люди, чувствующие на себе вражеские взгляды. Санджару казалось, что из-за каждого куста, из-за каждого полуразрушенного дувала выдвигается винтовка и черный кружочек дула медленно двигается за его затылком. Он успокоился, увидев у реки группу своих всадников.

На самом берегу Санджар позволил себе впервые обернуться. Убедившись, что кругом, на многие сотни шагов, нет ни души, он с облегчением вздохнул и громко сказал:

— Так вот, наконец, где мы встретились, Али-Мардан... Ну, не поиграет кошка с мышкой.

Слова потонули в ворчливом шуме реки.

 

VII

 

Было время — шумели базары Дех-и-нау, ревом оглашали бесчисленные ослы улицы и проулки города, пестрели площади красными, синими, белыми чалмами, сотни азанчей возглашали три раза в день с минаретов всемогущество бога. Гордые локайцы проезжали, смотря поверх голов, сквозь почтительно расступавшуюся толпу; скакали, вздымая белесую пыль, бекские глашатаи; русобородые горцы, облеченные в живописные лохмотья, важно шествовали мимо лавок торговцев шелком; голодные, полунагие ребятишки глазели на горы пельменей, румяных пирожков и белых сдобных лепешек, выставленных на чеканных подносах и глиняных расписных блюдах. А под вечер, когда, солнце, цепляясь за верхушку Байсунской горы, бросало последний взгляд на Гиссарскую долину, тысячи голубоватых дымков, как по сигналу, поды-

222

 

мались к темнеющим небесам, и ноздри начинал щекотать запах плова, столь густой, что, по выражению Мулла Агзама бек-бобо, достопочтенного историографа хакима Гиссарского, только от вдыхания можно было насытиться на целый день и даже еще больше. Было время...

Война, голод, болезни пришли в Денау рука об руку. Истребительные бекские междоусобицы, малярия, эпидемии неведомых повальных болезней и, наконец, неслыханное поветрие проказы привели к тому, что в конце прошлого столетия город обезлюдел. Эпидемия проказы совпала со вспышкой чумы в кишлаке Анзоб к северу от Гиссара. Вымерли и окрестные кишлаки. Слово «Денау» стало проклятием. Все, даже здоровые жители города стали называться «махау» — прокаженными. Их гнали отовсюду, и они жили подаянием.

Высохли каналы и арыки, зеленая стена болотных камышей вплотную подобралась к воротам города, подпочвенная вода поднялась, и соль начала подтачивать дома, разъедать основания минаретов. Тугайные заросли завоевывали улицу за улицей, площади, дворы. По ночам на уцелевших крышах тонко выли шакалы, зловеще хохотали гиены.

Вслед за приходом в 1921 году военного гарнизона в Денау был создан Ревком. Начали создаваться первые советские учреждения. Правда, их действие еще распространялось только на город и ближайшие кишлаки, но народ все еще трепетавший перед басмачами, потянулся всем сердцем, всей душой к советской власти, видя в ней свою избавительницу от векового гнета деспотов и феодалов. Из далеких горных кишлаков шла в Денау беднота за помощью, за правдой. Многие, спасаясь от кровавой мести курбашей селились в Денау. Население города быстро росло.

Но в это же время прокладка через Денау торгового тракта в сторону центра Восточной Бухары — Дюшамбе привлекла сюда и всякий сброд. Возникали базары, появились торговцы, темные дельцы, лошадиные барышники, опиумокурилыцики, анашисты, монахи дервишеских мусульманских орденов. Весь этот люд оседал в чайханах, бродил по базарам, щупал товары, при удобном случае прихватывая их с собой, вел азартные игры, толкался, пел, торговался, выпивал несметное количество чайников чая, совершал сделки...

223

 

Сырая, мрачная мазанка стоит позади развалин кирпичного медресе. По сбитым, вырытым в кочковатой глине ступеням Кошуба, Джалалов и Медведь в полной темноте спускаются вниз. Резкий запах ударяет в нос. Пахнет кунжутным маслом. Из глубины не то погреба, не то пещеры вырываются скрипучие звуки, покашливание и тонкий детский голосок: «Пошт, пошт!» Большое животное, тяжело сопя, гулко топает ногами.

Трепетный огонек светильника, стоящего в нише, не может рассеять мрак, а только выхватывает из него громоздкие, непрерывно двигающиеся со стоном и скрипом балки и жерди...

Морда лошади на секунду появляется в полосе света, испуганно жмурятся большие слезящиеся глаза, нервно шевелятся мохнатые уши. Потом выныривает юноша, почти мальчик, в почерневшей засаленной тюбетейке, в лохмотьях. Нежное, миловидное лицо лоснится, как смазанное маслом. В глазах — выражение бесконечной печали. Губы шевелятся. Под нависающим черным потолком глухо отдается: «Пошт, пошт!»

Из черной дыры вылезает человек. Это глубокий старик. Он бросается к Кошубе и, шамкая беззубым ртом приветствия, пытается поцеловать ему руку. Командир мягко берет в обе ладони руку старика и вполголоса что-то спрашивает. Старик показывает на дыру, и Кошуба исчезает в ней, бросив тоном, не допускающим возражений: «Будьте добры, подождите здесь... Поговорите с ним».

Старик ведет гостей вглубь помещения. Здесь чисто и даже уютно. Расстелен старенький палас, одеяла. На скатерти расставлено скромное угощение. Видно, гостей ждали.

Хозяин суетится, он гостеприимен и непрерывно говорит. Он рассказывает о себе, о своей жизни — жизни полураба.

Усто-Фаттах — маслобойщик, он всю жизнь не выходит из этой ямы, всю жизнь слушает скрип примитивной маслодавилки — майджуваза.

Все оборудование маслобойки состоит из большой выдолбленной колоды. В углубление, наполняемое семенами масличных растений — кунжута, хлопка, сафлора — упирается огромный пест — бревно, приводимое во вращательное движение лошадью, без конца ходящей изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год по кругу

224

 

под монотонные крики: «Пошт, пошт!» Бревно растирает семена, выдавливает из них масло, которое стекает через отверстие в тыквенную бутыль...

Усто-Фаттах никогда не получал больших доходов.

— Амлякдар говорил мне,— рассказывает он.— «Ты, Усто-Фаттах, богатый человек, и я надбавлю на тебя налог». Но разве можно говорить о богатстве... Если крутился майджуваз от часа, когда чуть забрезжит свет над горами, и до полуночного намаза, то от продажи масла и жмыха можно было выручить в день сорок копеек. Но разве я мог истратить эти деньги на хлеб и рис для семьи? Ведь надо покупать семена, чтобы давить из них масло, надо покупать три снопа клевера для лошади, ячмень...

Он тяжело вздыхает.

— Да, Усто-Фаттах был «богатым» человеком... Если он получал сорок копеек, то двадцать забирал амлякдар, но Усто-Фаттах сводил концы с концами, когда все шло хорошо и джуваз скрипел целый день и даже дольше. А если Усто-Фаттах хоть на один день заболевал... или он вздумал посидеть в базарный день в чайхане, или отпраздновать рождение сына... Да, каждый такой день приносил слезы, ибо тогда в доме не было ни кусочка лепешки, ни фунта риса. Усто-Фаттах, «богатый» человек, шел тогда к лихоимцу ростовщику и умолял дать ему пятьдесят копеек с тем, чтобы через месяц отдать вдвое. Ха, «богатый» человек Усто-Фаттах. О, он был богат слезами и вздохами. Нет справедливости...

Скрипит майджуваз, трепетно прыгает пламя, шевелит ушами уже давно не видевшая дневного света, отупевшая лошадь.

— Пошт, пошт!— глухо отдается в подземелье.

— Мой сын,— говорит старик, показывая покрытым ревматическими шишками пальцем на юношу.— Вы, юноши, счастливы... Вы молоды. Ваша жизнь будет другой. А я родился слишком рано. Очень давно жил поэт, и он в старости сказал: «Погибла юность, владычица чудес. О, если бы ее догнал бег летящих молнией коней!» Где моя юность?

Внезапно появляется Кошуба.

— Что вы приуныли? Не верьте старику, что он так уж дряхл, что он за сорок лет такой работенки стал рабом бессловесным. Чепуха.— Он положил на плечо Усто-Фат-

225

 

таху руку.— Знаете, кто он? Наш старик — лучший из стариков в мире. Это он — участник восстания славного крестьянского революционера Восе. Это он воевал с беками и эмирскими сарбазами, это он вместе с тысячами таких же ремесленников разрушал цитадель феодалов — Денауский арк. Это тот самый Усто-Фаттах, у которого здесь, в этой мрачной дыре собирались впоследствии члены тайного дехканского общества «Длинные пики», при упоминании одного имени которых трепетали могущественные гиссарские беки. Да знаете ли вы, что были годы, когда наш старик говорил: «Да не будет с бедняка Ахмеда взято ни одного чоха налогов»,— ни один амляк-дар, если он имел в башке хоть крупинку здравого смысла, не решался заглянуть в дом Ахмеда. Это тот самый Усто, который первый раскусил басмаческих курбашей и разъяснял народу, кто враги и кто друзья. Вот он кто такой, Усто-Фаттах... Да что и говорить — он и сейчас неоценимый наш помощник. Настоящий агитатор. Послушали бы, как он рассказывает дехканам о Ленине! Ну, пошли.

 

В ту ночь в Денау мало кто спал: в чайханах, в харчевнях, караван-сараях шли приготовления к встрече грозных гостей. Стучали ножи; опытные повара искусно резали морковь, и груды тонкой лапши вырастали на подносах. Жалобно блеяли бараны, которых вели на убой. В красном отблеске костров белели жирные освежеванные туши. Шутка ли сказать,— предстояло накормить сотни людей. Торгаши ожидали богатых барышей.

Звенели дутары, тянулась гортанная монотонная песня.

Тревожные слова неслись из заброшенных садов, из чайхан, с берега реки.

Невидимые певцы пели:

 

Час наш еще не пробил,

Но час наш пробьет,

Час наш пробьет сейчас.

О, утро мщения!

 

В комнате Кошубы горел свет.

На донесение о певцах и подозрительных песнях командир не обратил внимания.

— Едем на охоту...— вдруг заговорил он.— На рассвете, стрелять гусей.

226

 

— А церемония сдачи? А Кудрат-бий?

— А мы к параду вернемся.

И Кошуба уехал на охоту. Уехал в такой момент, когда, казалось, все свои силы, всю энергию он должен был отдать подготовке к завтрашнему дню.

С топотом, бряцанием оружия проскакала группа всадников по неровным, вымощенным огромными камнями, улочкам города, мимо ярко освещенных чайхан, где степенно пили чай спустившиеся с гор дехкане.

Было поздно, уже караульщики объявили вторую стражу ночи, но никто не помышлял о сне. Над заброшенными садами неслись песни, и звукам их аккомпанировал звонкий плеск струй, мчавшихся по каменистому ложу.

Подскакав к большой чайхане в центре города, Кошуба громко, так, чтобы заглушить и песни, и звон сотен пиал, и шелест листвы чинаров, позвал:

— Гулям!

— Есть!— из особенно оживленной группы чалмоносных, почтенных денаусцев поднялся Гулям. Под матерчатым козырьком краснозвездной буденовки, сидевшей задорно на самом темени круглого бритого черепа, поблескивали лукавыми огоньками карие глаза.

Ловко лавируя между тесно сидевшими на паласах и коврах посетителями, толстяк подбежал к краю помоста.

— Гулям!— опять очень громко сказал Кошуба.— Уезжаю на охоту.

Гулям сделал движение, выражавшее крайнюю степень изумления. Кошуба многозначительно протянул:

— Понятно? На охо-ту. Будьте готовы к одиннадцати.

Он отдал честь с блеском и четкостью, присущими только старым кавалеристам, и, тронув поводья, отъехал, от чайханы.

Так отряд останавливался еще в двух-трех местах, и всюду Кошуба отдавал распоряжения своим бойцам. И всюду бойцы оказывались в самой гуще народа.

Выехав из города, отряд поскакал по щебнистой равнине к пойме реки.

Поднималась луна, космы тумана ползли к горам, цепляясь за верхушки камыша. Впереди тускло мерцал

227

 

свинцовая гладь воды. По бокам узкой тропинки высились гигантские кусты.

Командир уверенно вел отряд вглубь чангала, насвистывая веселый вальс. Внезапно он резко осадил коня перед высокой изгородью из связок камыша и хвороста.

— Эй, эй!— крикнул Кошуба.

Но только ветер шуршал камышом.

— Эй, эй! — еще громче прокричал командир.

В предрассветной мгле возникла фигура человека.

Между Кошубой и человеком произошел быстрый обмен приветствиями. Говорили они на каком-то путанном жаргоне из узбекских, локайских и таджикских слов, но это не мешало им отлично понимать друг друга.

Кошуба повернулся к всадникам.

— Тут поблизости озеро. Там с прошлого года эдакий гусище плавает. Живая цель для стрельбы. Только гусь заколдованный. В него все приезжие командиры стреляют, и все мимо. Попробуйте, вот он проводит. А я задержусь.

И крикнул вдогонку:

— Стреляйте в гуся, стреляйте в уток, стреляйте во что хотите, но, чтобы было много шуму, чтобы, в Денау было слышно.

Пожимаясь от холода, всадники продирались сквозь камыши к озеру.

Охота была явно неудачная. Да и что можно было подстрелить при лунном неверном свете! Злые, промокшие от росы, охотники возвращались через час в Денау.

У небольшой хижины, прятавшейся среди камышей, виднелись силуэты двух оседланных коней. Из хижины доносился голос Кошубы и еще чей-то, очень знакомый. Каждый невольно подумал о Санджаре, но вслух никто не произнес этого имени.

 

Нехотя, медленно всходит солнце над болотами Денау. Серые, тяжелые испарения, пропитанные гнилью, густой волной катятся из камышовых дебрей и зеленовато-желтым одеялом окутывают заброшенные сады, полуразвалившиеся щербатые дувалы. Долго борется солнце с болотной мглой, редкие лучи пробивают толщу тумана и, наконец, вырывают из него стены древних кирпичных медресе — памятников утраченного величия города.

228

 

... Светает... Группа всадников, в полном молчании движется под аркой сплетающихся древесных крон. Дрожащий свет приближающегося утра с трудом проникает сквозь густую листву.

Нельзя разглядеть, кто едет по дороге.

Не удивительно, что сторож, сидевший на ветхом дощатом помосте перед сонным хаузом и в зябкой дремоте кутавшийся в пастушеский халат, обознался. Спешившиеся всадники окружили помост. После минутного замешательства двое-трое из приехавших поднялись по скрипучим доскам к широкому, ярко освещенному окну чайханы, заклеенному толстой бумагой.

К чайхане подъезжали все новые всадники и, так же неслышно спешившись, проходили вправо и влево. Позади здания в конюшне некоторое время шла возня, потом все стихло... Из чайханы слышались приглушенные голоса.

— Тихо! Сидеть смирно...

Дверь чайханы распахнулась, и в комнату вошли бойцы Кошубы. Вокруг потухшего очага в живописных позах лежали и сидели люди, похожие на мирных дехкан. Только белые войлочные казахские шапки да добротные сапоги с загнутыми носками отличали собравшихся здесь людей от полунищих, раздетых и разутых гиссарцев.

Здесь, в чайхане, как сообщил комбригу Кошубе через своих связных Санджар, была выставлена, по распоряжению Кудрат-бия, застава, прикрывающая путь к отступлению из Денау на всякий непредвиденный случай. Таких застав было выставлено в окрестностях города несколько. Кудрат-бий разбросал группы хорошо вооруженных нукеров и на дорогах, и в пригородных садах, и на склонах холмов.

Басмачи были захвачены врасплох. Некоторые из них повскакивали, ничего не соображая. Молодой черноусый щеголевато одетый басмач, прислонившись спиной к столбу, подпиравшему потолок, смотрел на вошедших в бессильной злобе.

— Ни звука! — вполголоса предупредил Джалалов.

Взгляд черноусого блудливо забегал, и остановился на темной нише, где поблескивали самовары. Казалось, он измеряет расстояние.

Тогда Джалалов спокойно заметил:

— Не трудитесь напрасно... — И крикнул: — Входите!

229

 

Из-за самоваров, через широкое окно в чайхану вошли бойцы. Они настолько были уверены в успехе операции, что даже не сняли с плеч карабины.

— Оружие сложите вот здесь, — приказал отделенный командир.— Только побыстрее, нам некогда... Нет, нет, все... Ножи тоже сюда положите.

Очень скоро шум внутри чайханы стих. Желтый свет, пробиваясь через бумагу, по-прежнему падал на поверхность хауза, и вода поблескивала сквозь туманную пелену.

На помост снова уселся страж в белевшей в темноте казахской шапке и положил на колени винтовку.

Небо на востоке светлело. Между деревьями кое-где чуть розовели снежные вершины. Запели петухи.

На дороге появилась большая группа конников. Один из всадников, скакавший впереди, не останавливаясь, крикнул поднявшемуся во весь рост на помосте стражу:

— Не уставай, самоварчи!

— Путь вам добрый.

— Как дорога?

— Дорога счастливая...

— Смотрите во все глаза!

Свыше сотни всадников, звеня богатой сбруей, не задерживаясь, проехали быстрым ходом мимо чайханы, пересекли вброд большой арык, напоили лошадей и по извилистой улице двинулись к главной площади Денау.

Когда последний всадник скрылся за поворотом, из дверей чайханы вышел Джалалов.

— Дверка захлопнулась, — сказал он, обращаясь к кому-то, находившемуся внутри помещения.

 

... Така-така, так, тум! Така-така, так, тум! Так, тум так, тум! — донесся с площади ритмичный бой барабанов. Взревели карнаи, радостно приветствуя медно-красные лучи солнца, брызнувшие на мокрую от росы листву деревьев, на пыльную дорогу, на зеленую воду хаузов.

— Началось, — проговорил Джалалов.

Он вскочил на лошадь и поскакал к площади.

Начинался день — день позора басмачей, день торжества народа. Какие бы ни были расчеты у Кудрат-бия, когда он предложил сдаться на милость Красной Армии, как бы ни повернулись события, всем было ясно, что этот

230

 

день был началом конца басмачей. Они могли еще драться, могли убивать из-за угла, запугивать, разбойничать, метаться в звериной ярости по долинам и горам, оставляя за собой кровавый след, но организованной борьбе пришел конец...

Курбаши Кудрат-бий сдавался на милость победителей.

Он вывел на денаускую площадь своих всадников, и перед небольшим помостом, покрытым красным паласом, вытянулось что-то вроде строя. Лошади, не приученные к порядку, рвались вперед, пятились назад, грызлись, кружились на месте. Ряды сбивались, и посреди площади непрерывно колыхался клубок чалм, бород, халатов. Бряцало оружие, цеплялись стремена, путались удила...

Стоял непрерывный гомон. Ржали и ревели кони, гудели карнаи, били барабаны, пронзительно стонали сурнаи. В толпе любопытных горожан, сбившихся у входа на площадь, в улочках и переулках, отчаянно завывали моддохи, дервиши, каляндары, распевавшие суфийские песнопения о любви к богу или просто дико выкликавшие: «Нет божества, кроме аллаха, хвала ему! Бог велик».

В толпе людей и в рядах конников ловко шныряли с большими медными подносами в руках торговцы сладостями, водоносы, лепешечники. Они вносили свою долю в этот базарный гомон истошными криками:

— Ледяная вода! Ледяная вода!

— Лепешки! Сдобные лепешки!

— Сладости!

— Вода! Холодная вода!

Мальчишки кружились под ногами, глазели на коней, рассматривали серебряные украшения сбруи, филигранную отделку ножен, бархатные нарядные пояса и во всеуслышание бесстрашно обсуждали кровавые деяния того или иного известного своими зверствами курбаши.

— Фазиль! Вон Фазиль с черными усами! Сжег Ак-Тепе.

— А этот, в золотом чапане... Вон, вон! Сардарбек, вырезал семью хупарского пастуха.

— Это он в Сарыпуле повесил женщин. Три дня выклевывали вороны им глаза...

— Вот убийца детей, Палван беззубый! Бежим!

— Зачем! Ему сейчас бороду подстригут. Сдается.

— Сдаются!

231

 

Басмачи старались не замечать мальчишек. Гордо восседая на своих конях-зверях, они совсем не походили на битых сдающихся в плен бандитов. Они держались надменно, как торжествующие победители, захватившие город и собирающиеся вот-вот предать его разграблению.

Они поглядывали по сторонам, смотрели на плоские крыши, густо усеянные народом, перешептывались, ухмылялись в бороды.

Старые, седые дехкане, стоявшие поближе, покачивали головами и вздыхали. За последние годы они впервые видели такую массу вооруженных с головы до пят басмачей и себя, среди родных домов Денау, и тревога закрадывалась в их сердца. Тревожные слухи перебегали в толпе, и нет-нет кто-нибудь нырял под локтями соседей и, проскользнув между тесно стоявшими людьми, спешил выбраться с площади.

Только комбриг Кошуба, по-видимому, ничего не замечал. В сопровождении своих командиров он шел по образовавшемуся в толпе проходу и спокойно смотрел в напряженные, взволнованные лица. Увидев знакомого, он приветливо здоровался с ним. Много было у Кошубы в Гиссарской долине добрых друзей.

Командир поднялся на помост и очутился лицом к лицу с Кудрат-бием, сидевшим на великолепном буланом текинском скакуне. Толстое одутловатое лицо курбаши было равнодушно и безразлично, глаза прикрыты синеватыми морщинистыми веками, грудь судорожно вздымалась под бархатным кафтаном, украшенным серебряными бухарскими и афганскими звездами. Только ноздри Кудрат-бия раздувались, и Кошуба сразу понял, что басмач злится.

Кошуба молча смотрел на Кудрат-бия, ожидая, когда он, наконец, соблаговолит открыть глаза. Командир не отрывался от его лица и не обернулся даже, когда позади послышался взволнованный шепот Джалалова:

— В городе тревожно, женщины с детьми бегут в сады...

Чуть заметным нетерпеливым движением руки Кошуба заставил Джалалова замолчать и громко произнес:

— Приступим.

И, хотя слово это слышали только близ стоящие, площадь почти мгновенно стихла. Наступила полная тишина, нарушаемая негромким пофыркиванием лошадей.

232

 

Подняв лениво веки, Кудрат-бий тревожно обвел взглядом стоявших на помосте командиров и представителей Советской власти. Стараясь не встречаться глазами со взглядом Кошубы, он посмотрел на высокую крышу медресе, пестревшую яркими халатами, и чуть заметно улыбнулся.

Потом, молитвенно подняв руки, он громко и внятно, как и подобало, прочитал фатиху. Его заключительное «Омин!» подхватили все курбаши и нукеры. Так приступают басмачи к битве. Знал это Кошуба, знали об этом и его командиры.

Кошуба ждал, не спуская глаз с Кудрат-бия.

— Здравствуй, — резко сказал по-русски Кудрат-бий, и губы его искривила презрительная усмешка.— Здравствуй, начальник!

В голосе его звучало нескрываемое торжество. Он выпрямился в седле, откинулся и картинно уперся в бедро рукояткой камчи.

— Плохой признак: не сказал даже «Салом алейкум»,— проговорил чуть слышно кто-то из командиров.

— Здравствуйте, таксыр парваначи!— сказал Кошуба.

Бросив направо и налево взор, исполненный величия и надменности, курбаши сделал знак своему хранителю печати и тот медленно, с расстановкой произнес:

— Вот мы, посоветовавшись с мудрыми, решили и соблаговолили оказать милость городу Денау и посетить место, где недавно восседали могучие беки денауские, верные слуги бога, пророка и эмиров.

Так как Кошуба молчал, хранитель печати продолжал:

— И с нами прибыли сюда наши токсаба, ясаулы и прочие чины и наши доблестные воины, дабы мы могли в полном спокойствии и не опасаясь никаких утеснений, вступить в переговоры с начальниками войска, не признающими пророка и именующими себя «большевиками».

Не поворачивая головы, Кошуба уголками глаз примечал, как басмачи нетерпеливо поправляют на плечах ремни винтовок. Он перевел глаза на ручные часы. Стрелки показывали без пяти минут десять. Почти не обращая внимания на монотонный голос хранителя печати, Кошуба напряженно ждал. И вот, когда большая стрелка засекла цифру двенадцать, издалека, уверенно и четко, с

233

 

правильными интервалами, прозвучали пять выстрелов. Они донеслись с термезской дороги.

Едва заметная тень тревоги, омрачавшая лицо командира, растаяла. Он откровенно улыбнулся Курбану, сидевшему на коне среди приближенных Кудрат-бия, в двух шагах от самого курбаши, и, чуть повернув голову, посмотрел на медресе.

Трудно сказать, слышал ли выстрелы Кудрат-бий, но он встрепенулся и тоже посмотрел на медресе. Над зданием, медленно и величественно, полыхая красным полотнищем, поднимался советский флаг.

— Смирно!

Команда прозвучала так повелительно, что все басмачи вытянулись в седлах. Советские командиры взяли под козырек.

Зазвучали торжественные звуки «Интернационала». Они неслись из портала медресе.

Досадливо поджимая губы, курбаши морщился. Подозвав рыжебородого ясаула, он спросил его о чем-то. Тот посмотрел на угол медресе, где был въезд на площадь, и недоумевающе пожал плечами.

Смолкла музыка. Громко, на всю площадь, зазвучал голос Кошубы. Говорил он на таджикском языке, наиболее понятном в этих местах.

— Таксыр, от имени Советской власти спрашиваю: прибыли вы с миром или войной?

После длительной паузы, во время которой басмачи поспешно перекидывались взглядами и чуть слышными замечаниями, Кудрат-бий громогласно ответил:

— Наши мнения, да будет на них одобрение бога и пророка его, изложены в бумаге и скреплены печатью нашей и печатями наших военачальников. Эй, хранитель печати, вручи наше послание начальнику урусов.

— Нет,— сказал Кошуба,— читайте вслух!

Обращаясь к соседу, он усмехнулся и заметил вполголоса: «Вот где сказывается, что он был чиновником эмира. Вечно перепиской занимается. Конца краю не видно».

Тем временем хранитель печати тяжело спустился с лошади, взошел на помост и начал читать,

 

«Бисмилля, да будет снисхождение и милость аллаха и его пророка к нам. Вот уже много лет, не покладая

234

 

рук, мы, воины ислама, ведем священную войну. Многие из нас стали мучениками за веру и снискали себе блаженство в раю, много великих побед одержано нашим воинством. Но тяжело бремя войны, и тяготы походов разорительны для мусульман, а потому, да будет над нами покров аллаха, решили мы, совместно с могучими и прославленными военачальниками нашей армии, после долгих и мудрых совещаний, внять просьбам и приглашениям Советской власти, начать здесь, в хакимской резиденции Денау, переговоры, полные разумных мыслей и благожелательства, о прекращении военных действий и о заключении между исламской армией и Красной Армией перемирия. Да будет благословение аллаха над теми, кто смиряет свои страсти и вожделения и полон угодного аллаху смирения и благоразумия. Да будет проявлена мудрость, умеренность и терпимость в условиях, которые предложите вы нам, представители Советов. Бог велик!»

 

Отвесив глубокий поклон, хранитель печати вручил послание Кошубе и медленно сошел с помоста.

— Вы слышали, товарищ, начальник? — в голосе Кудрат-бия зазвучали иронические нотки.

Хранитель печати взобрался на коня и, подъехав к Кудрат-бию, негромко сказал:

— Посмотрите влево.

Раздвинув передние ряды, из толпы вышел дервиш в высокой шапке. Поймав взгляд курбаши, он что-то прогнусавил по-арабски.

Кудрат-бий победоносно оглянулся.

— Таксыр,— сказал невозмутимо комбриг. Он как будто ничего не замечал.— Таксыр, сейчас я прочитаю ответ от имени Советской власти и командования Красной Армии.

— Хорошо, мы слушаем,— важно ответил Кудрат-бий.

Он поудобнее расположился в седле. Он был склонен растянуть церемонию. Пусть говорят об этом знаменательном дне и в Гиссаре, и в Кухистане, и в Бухаре. Пусть разнесется слава о нем, о Кудрат-бие, по всему Туркестану, пусть вести проникнут и за Пяндж, в столичный город, где мирно отдыхает, надеясь на своих верных слуг, повелитель благородной Бухары. Пусть о его, Куд-

235

 

рат-бия, уме, могуществе, хитрости войдет слава в века. Пусть падут пред ним ниц в восторге мусульмане, пусть затрепещут враги. Еще несколько минут он может потерпеть надменный тон этих «мужиков», столь глупых и доверчивых. Еще немного — и народ, собравшийся на площади, увидит невиданное, услышит неслыханное.

— Мы слушаем твои слова,— повторил Кудрат-бий.

Командир развернул большой лист бумаги, на котором было написано всего несколько строк.

— Прошу сойти с коня,— сухо сказал Кошуба.

В рядах басмачей возникло легкое замешательство. Слегка приоткрыв рот, пораженный Кудрат-бий смотрел на командира. Курбаши показалось, что он ослышался.

— Это важный документ. Его надо выслушать стоя,— пояснил Кошуба.

Поколебавшись немного, Кудрат-бий наклонился и начал грузно сползать с коня. К нему подскочил хранитель печати и двое ясаулов. Путаясь в длинных полах халата и цепляясь за драгоценные ножны сабли, парваначи поднялся по ступенькам на помост. Встав на краю помоста, он скрестил руки на животе, откинул голову и небрежно бросил:

— Я слушаю.

— Простите, таксыр, еще не все. Дайте команду спешиться вашим джигитам.

— Зачем?— В голосе Кудрат-бия звучало раздражение.

— Неудобно, вы стоите, а они... Кудрат-бий наклонился к ясаулу: — Прикажите.

Неуверенно прозвучала команда.

Гремя оружием, нукеры спешились и, толкаясь и стукаясь винтовками, выступили вперед, поближе к помосту. Лица у многих были багровые, напряженные. Слышался тихий, сдержанный ропот.

 Тогда Джалалов подошел к Кудрату и, почтительно приветствовав его, сказал ему что-то очень тихо.

Лицо басмача потемнело и как-то сразу поблекло. Почти не поворачивая головы, он быстро пробежал глазами по фасаду медресе. И то, что он увидел, заставило его пробормотать не то суру из корана, не то проклятие.