Степан Злобин; “Пропавшие без вести”; Роман в четырех частях.

Москва, «Советский писатель», 1964.

OCR и вычитка: Александр Белоусенко, октябрь 2006.

------------------------------------------------------------------

 

Степан Злобин

 

ПРОПАВШИЕ БЕЗ ВЕСТИ

 

Роман в четырех частях

 

 

 

Людям моей судьбы,

Неугосимой памяти погибших.

Чести и мужеству тех,

кто выстоял.

 

 

Новый роман известного советского писателя Степана Павловича Злобина «Пропавшие без вести» посвящен борьбе советских воинов, которые, после тяжелых боев в окружении, оказались в фашистской неволе.

Сам перенесший эту трагедию, талантливый писатель, привлекая огромный материал, рисует мужественный облик советских патриотов. Для героев романа не было вопроса — существование или смерть; они решили вопрос так — победа или смерть, ибо без победы над фашизмом, без свободы своей родины советский человек не мыслил и жизни.

Стойко перенося тяжелейшие условия фашистского плена, они не склонили головы, нашли силы для сопротивления врагу. Подпольная антифашистская организация захватывает моральную власть в лагере, организует уничтожение предателей, побеги военнопленных из лагеря, а затем — как к высшей форме организации — переходит к подготовке вооруженного восстания пленных. Роман «Пропавшие без вести» впервые опубликован в издательстве «Советский писатель» в 1962 году. Настоящее издание представляет новый вариант романа, переработанного в связи с полученными автором читательскими замечаниями и критическими отзывами.

 

 

Часть первая. В огне

 

Глава первая

 

Ни дыхания, ни биения сердца... Врач Михаил Степанович Варакин на безмолвный вопрос дежурной сестры хмуро кивнул и, выходя из палаты, захватил с собою со столика историю болезни умершего.

После отступления из Смоленска эвакогоспиталь помещался тут, в кирпичном здании средней школы, среди липовой рощицы, окружавшей когда-то церковь.

Варакин, прибыв сюда после долгих лет, с трудом узнал родные места детства.

Церковь сгорела в двадцатых годах, когда Михаилу было всего лет четырнадцать Роща долго была местом воздыханий сельских парочек. Заросли травой и сровнялись могилы давних попов, похороненных когда-то в ограде церкви. Сирень и жасмин разрослись, и откуда-то появилась густой чащобой малина. Потом на старинном церковном фундаменте поставили школу. За церковью, во фруктовом саду, был поповский дом, и для всех окрестных ребят не было яблок слаще поповских. Их в детстве отведал и Михаил, тогда просто Мишка Варакин, хотя внуку районного агронома были доступны точно такие же плоды и не было нужды их воровать, раздирая штаны о забор поповского сада.

В бывшем поповском доме теперь и помещалась та самая шоковая палата эвакогоспиталя, за которой Варакин особенно пристально наблюдал.

Борьба против шока была уже несколько лет темой научной работы Варакина. Над ней он трудился и во время финской войны, продолжал ее и теперь.

В связи с активными боями под Ельней в госпиталь в последние дни прибывало особенно много тяжелораненых. Смертность в шоковой палате резко повысилась. Это угнетало Варакина. Наука оказывалась бессильной. Казалось, работы Павлова в этой области все раскрыли, все объяснили, но практика не давала желаемых результатов...

Сумрачный шел Михаил по саду.

Было еще достаточно тепло, и раненые предпочитали душным палатам свежий воздух под липами. Сад был всегда полон серых халатов и белых повязок, от дальнего столика слышался стук домино.

Некоторые из ходячих раненых тоже отбыли первые дни в «поповском доме» и теперь, когда минула опасность, ожидали эвакуации в глубокий тыл.

Глухо стукнувшись, c ветки упало к самым ногам Варакина крупное, спелое яблоко. Михаил не думая наклонился и машинально его подобрал.

— Товарищ военврач, разрешите к вам обратиться? — Неожиданно прозвучал голос.

Перед Варакиным как из земли вырос молодой паренек-казах.

— Опять о том же все, Жарок?

— Опять о том, товарищ военврач! Видите, как поправляюсь? Зачем меня посылать далеко? Транспорт зря беспокоить. .. Зашлют на какой-нибудь на «Макар телят не гонял», а я свою часть потом не найду. Две-три недели еще — и на фронт...

— А домой?

— После войны попадем домой, а?!

Варакин вспомнил, что Жягетбаев детдомовец и у него нет родных.

— Не знаю, Жарок, не знаю. Спросите начальство. Вообще-то вы молодец...

— Как собака! — похвалился казах. — Рану лизал, и все заживает... Вот так, товарищ военврач! Казахский шкура здоровая.

— Комсомольское сердце здоровое у вас, Жягетбаев, — сказал Варакин. — Ничего я вам не могу ответить. Говорите с начальством, — настойчиво заключил он. — Нате-ка вам, смотрите, какое хорошее яблоко с ветки упало. Алма-Ата, да и только! — Варакин протянул раненому подобранную титовку.

Тот взял и разочарованно отошел.

Раненые нередко просили не отправлять их в тыл, надеясь, что из эвакогоспиталя они непременно вернутся в прежнюю свою часть. Иные из них говорили даже «домой», имея в виду свой полк, батальон, свою роту, в которой остались друзья...

Широкие каменные плиты лежали перед входом в здание школы еще со времен церкви. Из щелей меж ними выглядывал мягкий бархат зеленого мха. Михаил машинально обшаркал о них подошвы, задумчиво ответил на приветствие дневального, постоял перед входом и вдруг только тут сообразил, что дежурство свое он сдал и в шоковую палату зашел уже после сдачи дежурства. Значит, он был свободен. Он повернулся и зашагал к воротам, на выход.

Но он не пошел из госпиталя «домой» — в избу, где помещался еще с двумя врачами.

Минуя сельскую улицу, он вышел по узкой тропинке к лесу, откуда несколько дней назад выбыла на передний край какая-то резервная часть, оставив после себя опустевшими многочисленные землянки. Яркое солнце пробилось в лес и заиграло в желто-красной листве. Но Варакин, занятый своими думами, не заметил приветов солнца и леса.

Что сталось бы с сердцем врача, особенно во время войны, если бы он позволил обычному человеческому состраданию возобладать над сознанием своего врачебного долга и над уверенностью в силах науки и личного своего искусства! Варакин считал, что силу своей ненависти к человеческим страданиям он не должен растрачивать на сострадательную жалость, что все свои силы, всю изощренность врачебного ума и умелость рук он должен отдать самой практической борьбе против страданий и боли. Но сколько бы Михаил ни упражнялся в подобного рода стоических суждениях, на самом деле он никогда не умел отречься от ощущения боли за своего пациента. Может быть, неодолимость этого чувства и толкнула Варакина на работу по борьбе с самим ощущением невыносимой боли. Михаил утверждал теоретически, что все пациенты равны для врача. На самом же деле он не раз замечал в себе, что некоторые из его собственных пациентов вызывают в его душе особые чувства привязанности и симпатии, становятся особенно близкими и дорогими. Так, за пять дней пребывания в шоковой палате сделался близок Варакину этот боец-танкист.

Лицо его из-за ожога было лишено человеческих черт. Имя его не было известно даже спасенным им пехотинцам, которые доставили его в госпиталь. А сам он только молча глядел и не говорил ничего, как будто он просто не желал отвечать на вопросы. Он все видел, все понимал, но ни на что уже внешне не реагировал.

О нем было известно только одно — что он не спасался бегством из горящего танка, а в течение десяти минут, сам в огне, отбивал атаку фашистов на нашу пехоту.

Двое пехотинцев, сопровождавшие его по поручению своей роты, рассказали врачу о его подвиге и умоляли спасти его.

Варакин с первой минуты видел, что надежды не много — на тридцати процентах поверхности тела ожоги, местами обуглены мышцы...

«Распад пораженных тканей, интоксикация...» Все это были только слова из истории болезни, а суть была в том, что смерть наступила не из-за потери белка, не по причине интоксикации, а в силу переполнения меры страданий, из-за того, что перейден оказался порог выносимости боли,— от шока.

По той же причине погибают сейчас, как и сто лет назад, десятки тысяч бойцов...

На этот раз меры, принятые Варакиным для выведения страдальца из состояния шока, опять оказались бессильны. А Михаил ведь следил за ним, как за младшим братом, не отходя, проводил возле него почти все свое свободное время...

Варакин лишь тут заметил, что так и шагает по лесу, размахивая историей болезни, которую захватил со стола машинально. Он сложил ее и убрал в боковой карман.

Шелест еще не опавших листьев в вершинах и влажные запахи уже осеннего леса исподволь начали умиротворять Михаила.

Это были с детства его, варакинские места. Здесь, на Смоленщине, жили его дед и бабка. Дед служил смолоду управляющим в крупном дворянском имении к северу от Вязьмы, а после революции прижился в этом же самом краю, то тут, то там работая агрономом. Михаил школьником много раз проводил у деда и бабушки летние каникулы, наезжал к ним и студентом. Он любил холмистые просторы и древние леса всего этого края, где в детстве бродил в поисках ягод и грибов, а в юности — за дичью с дедом или другими местными охотниками. Живо помнил он запахи полыни и меда, душный аромат разогретой хвойной смолы, представлял себе темные пади, разверзающиеся по сторонам дорог за черными стволами ольшаника и по-осеннему нарядными кустами бересклета,— по ним он довольно лазал в детских поисках приключений, карабкался по крутосклонам этих яруг, из которых даже в июльский полдень, будто из погреба, тянет холодной влагой...

В сущности, весь богатый впечатлениями период детства, отрочества и юности, во время которого в человеке закладывается на всю жизнь прочный, нерушимый характер, Варакин провел у деда и бабки. Они же внушили ему и жизненный путь врача, направляя по нему каждый на свой лад: бабка — как на святое служение страдальцам и облегчение человеческих мучений, дед — как на сплошной героический подвиг борца против смерти.

Как много с тех пор утекло воды!

Варакин уже несколько лет был врачом, работал в Москве в больнице и занимался научной работой, в которой видел свое призвание. В этом году он думал прийти к окончательно проверенным выводам по своей теме, но война нарушила планомерность его труда и погнала снова сюда, в смоленские земли.

Он помнил здесь все. Он помнил облик селений, лесные дороги, гати, ручьи и болота. О том, что сюда, в родные края его детства, доберется война, он не мог бы ранее и помыслить... Не мог помыслить он и о том, что в школе, в каких-то семидесяти — восьмидесяти километрах западнее Вязьмы, поместится эвакогоспиталь для прибывающих с фронта бойцов...

...Лес стоял все такой же, как бывало и в давние поры. Так же, как в мирные годы, под солнцем краснели стволы сосен и елей, так же из-под темных густых ветвей даже днем выглядывали сумерки, а на полянах играл золотистый день в трепете шелестящих листьев, и ветер перекликался с хлопотливой стаей синиц...

В лесу впереди Варакина вдруг раскричались сороки, затем послышались гулкие выхлопы автомотора и возбужденные человеческие голоса. Михаил подумал, что это машина с новым транспортом раненых. Однако машина не показалась из-за кустов, почему-то остановилась. И Варакин увидел на лесной дороге застрявший пикап, возле которого озабоченно возились трое бойцов.

— Товарищ военврач, разрешите к вам обратиться! — остановил Михаила боец-шофер.

Михаил повернулся к нему.

— Миша! Варакин! Здорово, доктор! — вдруг загудел трубный голос из кабины пикапа.

Варакин мигом узнал и голос и облик майора, который сидел в кабине, и рванулся к нему.

— Анатолька! Ранен?

— Цел, невредим, чего и тебе желаю на многие годы! — отозвался майор и выскочил из кабины. — Не ждал тебя встретить где-то в лесу на военных дорогах, не ждал! — гудел майор, сжимая руку Варакина. — Еду в командировку в Москву, а тут подвел наш штабной тарантас, черт его бабушку!.. Говорю — вернемся, а этот вот умник, мастер-ломастер упрямится: видишь, примета плохая назад возвращаться! — кивнул майор на своего водителя. — А на дороге стоять — это примета хорошая! Два часа едем, а два простояли!.. Хоть бы попутных кого, на буксир бы!

— Я, товарищ майор, рассчитывал, что дотянем. Хотел у наших тыловиков подшибить запчасти, — оправдывался водитель.

— До нашей базы тут метров семьсот осталось,сказал Варакин.

Ну, это мы духом подгоним! — обрадовался шофер. Навались, товарищи, а я — за баранку, — обратился он к двоим бойцам, сопровождавшим майора. Майор усмехнулся:

Хорошую ты, Вася, придумал себе работенку, а не выйдет на этот раз. Слезай да сам попотей, потолкай машинку. Я за баранкой как-нибудь тоже справлюсь...

Подталкивая машину по плотной лесной дороге, они довольно быстро двигались по направлению к госпиталю. Варакин шагал рядом. При въезде в село он указал Бурнину на вывеску МТС, под которой теперь помещалась автобаза эвакогоспиталя, а водителю показал дом под зеленой крышей, где будет его майор. Сам же он поспешил домой, пока старый товарищ его, майор Бурнин, зашел со своими бойцами к начальнику автобазы.

Но едва Варакин успел окинуть хозяйским глазом свои пищевые запасы, как Бурнин уже оказался на пороге избы.

— Ну вот, еще раз, доктор, здравствуй! Обнимемся, что ли!.. Вася мой говорит, что задержимся час с небольшим. Значит, чарочку хлопнуть успеем для встречи. Есть у тебя?

— Найдется. Садись-ка в почетный угол, — указал Варакин под темные, закопченные образа, под которыми на стене висели картинка «Гибель Чапаева» и множество фотографий хозяев избы, их родичей и знакомых.

Майор забрался на широкую скамью, похоже, построенную вместе с избой и словно вросшую в пол за столом у стены.

— Ну и встреча! Бывает такое, а! — жизнерадостно произнес майор. — А все-таки расскажи-ка ты мне, как тебя занесло на фронт! Ведь ты же, Мишка, как говорится, жрец, что ли... служитель науки!..

По требованию гостя Варакин поставил на вековой некрашеный стол «чарку», походную незатейливую закуску — консервы в жестянке, хлеб и колбасу без тарелок, в бумаге.

— У тебя, Анатолий, превратные представления, — возразил он. — Какая же может наука, особенно медицина, обходиться без практики! Врач есть врач, и наука моя со мной!

— Ну, значит, первую чарку выпьем за нашу встречу, а вторую — за связь науки и практики! — согласился Бурнин. — Однако ведь, Миша, ты собирал материалы для диссертации. Я помню, ты мне, бестолковому, объяснял, что твоя работа будет особенно нужной и важной во время войны. Ведь ты ее не закончил?

— Именно потому, товарищ майор, что я не жрец, не служитель науки, а скромный больничный врач и, значит, развитию науки могу отдавать только свое сверхурочное время... У меня, дорогой мой, даже вычитать все ранее написанное по предмету и то не хватало времени! Уж где там «закончил»! — признался Варакин. — Ты мне, военный товарищ, объясни другое: расскажи, что такое творится с нашей войной. Я, штафирка, понять ничего не могу. Давно хочу расспросить толкового человека...

— Погоди, — майор не хотел отступить от темы. — Я помню, твой бывший научный шеф, этот... как его?.. твой «Гаудеамус», собирался перетянуть тебя в свой институт для науки... Чего же они тебя послали на фронт?

— Да бог с ним со всем, с институтом, Толя! И что за вопрос! Призвали — так, значит, армии нужен! Им лучше знать, — возразил Варакин теми самыми словами, которыми успокаивал перед отъездом свою жену, почему-то не ожидавшую, что Варакина мобилизуют.

Гость рассмеялся.

— Кому это «им» лучше знать? Барышне из военкомата? Да что она, богиня Минерва, что ли?! — настойчиво продолжал он свое.

— Ну, Толя, хватит об этом! Я задал куда важнее вопрос! — нетерпеливо остановил Варакин.

Слова кадрового командира Бурнина, в которых тот выражал удивление по поводу пребывания Михаила в армии, показались Варакину какими-то даже обидными. Разве не может он, как все прочие граждане, участвовать в этом великом и ужасном, бесчеловечном и общечеловеческом действе?!

Варакин всегда питал особое, гражданское уважение к военным приказам, военным званиям, даже к форме и знакам различия. Все исходящее из военкомата представлялось ему неоспоримым, не подлежащим даже мысленной критике, а тем более — возражениям или нарушениям.

Это верно, что его научная работа по борьбе с травматическим шоком была особенно нужна во время войны, но, уезжая на фронт, Варакин считал, что он может продолжать научные наблюдения и делать выводы и здесь, на боевой работе. Подобными рассуждениями тогда же он искренне успокаивал жену. Правда, теперь он и сам усмехался своей наивности: где там работать над научными дневниками, если не успеваешь иногда в течение полусуток вырваться из операционной, не успеваешь поспать и четырех-пяти часов в сутки! Варакин снова наполнил пустые стопки.

— Ну что же, выпьем, старик, за победу! — сказал Бурнин.

 — Да... за победу! — поднимая стопку, отозвался Варакин.— Так все-таки что же творится-то, Анатолий, а? — настаивал он. — Расскажи ты, военный ты человек, что же такое у нас с войной творится! Ведь вон уже где фашисты! Ведь здесь моя, можно сказать, колыбель, Толя. Ты знаешь, какие здесь настоящие древнерусские, даже славянские, дебри, лесные провалы... Тут местами того и гляди на избушку бабы-яги наткнешься!

— Ну, по правде, я в этих местах романтики как-то совсем не заметил, — отозвался майор. — Лес захламлен — это верно, а лешего или бабы-яги не встречал... Дороги действительно никуда не годятся, хлопот с ними много. И овражные пропасти крутоваты...

Варакин махнул рукой:

— Ты не с той точки зрения! Я ведь сердцем чувствую эти места как родные. Тут, в этих яругах, может, не то что Дениса Давыдова, а Минина и Пожарского ополченцы засады свои держали... В какой хочешь зной, в самый полдень, на дно такой пади спустись — и озноб между плеч у тебя поползет. По дну, в глубокой расточнике, чуть бьется ключ, деревья, от корня и сколько дотянешься вверх рукой, влажным мхом, как шубой, одеты, и вдруг среди бела дня то ли волк, то ли еще неведомо кто почудится за кустом, и жуть пробежит по спине... А болотники разогретые медом дышат... А то вдруг по ровной долинке пойдет березняк — как свечки, как девочки...

— Здорово у тебя получается, — усмехнулся Бурнин,— прямо поэма! А я ведь оперативник, прозаик. Мне видится все по-другому. Хотя бы вот эти твои яруги и пади... Должно быть, в такие гадючьи гнезда, где экие страсти-мордасти, немцы не очень полезут. Верно ты говоришь, в таких местах партизанам удобно.

— А что немцам в гадючьих местах, когда они не в гадючьих нас давят! Неужто уж так и не в силах мы их удержать и дальше фашисты к нам вломятся?! — с болью, общей в те дни для всей России, воскликнул Варакин.

— Да держим ведь, Миша! — возразил майор. — Сам видишь, дальше-то не пускаем! Ведь их до сих пор никто и на месте держать не умел... А мы уж не раз кое-где даже назад их попятили. А немцы, ты знаешь, народ аккуратный, им давно уж по расписанию полагалось бы быть в Москве... Помнишь, в «Войне и мире» Веройтера: «Die erste Kolonne marschiert...» и так далее... Они в расписании — как в седле. А мы из седла-то их вышибли, Мишка! Вот Ельня… Ты скажешь: ну что же, Ельня! Как будто бы и пустяк, Михаил, а в то же время это звонкая оплеуха… Конечно, можно сказать, что пощечины — это не главное средство воздействия на бандитов. И это правильно. Но вот что тут важно: боец наш тут кое-что уже понял. Под Ельней и Ярцевом он крепко понял, что если мы очень хотим, то перед фашистами держимся, не отступаем! А где научились стоять, там научимся и вперед продвигаться. И вот видишь — продвинулись. Сначала давнули на Духовщину, а там Ельню отняли. Это серьезнейший факт в истории нашей войны... Погоди, только силы подкопим, доктор! Такую махину, как наша родина-матушка, поднять на дыбы — время нужно! В данный момент, как я понимаю, наступать мы еще не будем. Но уж назад ни шагу! — уверенно заключил Бурнин. Он посмотрел на часы и сказал:

— Знаешь, Миша, у меня еще минут сорок. Ты ведь Татьяне Ильиничне написать захочешь. Так садись, сочиняй. Я пока помолчу. Она что, в Москве? Или где-нибудь «далеко на востоке»?

Варакин взглянул с благодарностью на товарища.

— Нет, в Москве. Уговаривал на восток — не едет, — ответил он. — Да ведь весь их театр в Москве. Пишет, что бомбежек боится, а все же не едет... Спасибо, я напишу. А ты посиди поскучай, не то — хочешь — на койку ложись.

Варакин достал бумагу, развел водою сгустившиеся чернила в незаткнутом пузырьке, который стоял на оконце, и на том же столе примостился писать.

Бурнин машинально расставлял шахматные фигуры по доске, не убранной со стола сослуживцами Михаила.

Взаимная привязанность Бурнина и Варакина длилась с юности. Когда Михаил только окончил университет, Бурнин, тогда еще комвзвода, года два жил в одной с ним квартире, в маленькой комнатке рядом с кухней, дружил с Михаилом, ухаживал за его сестрой и по очереди почти за всеми ее подругами, а потом по службе перевели его на Дальний Восток. Связь между ними постепенно ослабла и даже на время оборвалась.

Но вот года четыре спустя, как-то в субботу перед обедом, до Михаила из прихожей донесся знакомый гудящий голос.

Явился Бурнин уже в звании старшего лейтенанта. Он сообщил, что «на старости лет» его посадили за парту — прислали в Москву, в академию. Так начался второй период их дружбы.

Бурнин бывал у Варакиных в течение всех трех лет «приступа второй юности», как в шутку он называл это учебное время.

Академию Анатолий окончил почти на пороге осенних событии тридцать девятого года, когда его откомандировали в один из западных округов. С тех пор они и не виделись, хотя и обменивались традиционными приветствиями по поводу праздников, приписывая к поздравительным пожеланиям лишь кое-какую краткую информацию о себе...

Во время тяжелых фронтовых передряг самых первых недель войны Бурнин едва ли хоть раз припомнил Варакина. Михаил же, не раз вспоминая старого друга, кадрового командира Красной Армии, непременно представлял себе, что Анатолий Бурнин где-то на западе принял первый удар фашистов и либо стоит где-то в боях, либо погиб, как тысячи честных, отважных людей его возраста и положения.

Михаил не ошибся. В самых тяжелых боях Бурнин находился, можно сказать, с первых часов войны. Однако дивизия, начальником штаба которой он был, в трудных условиях вырвалась из клещей врага, билась в Смоленске и наконец зацепилась у Ярцева, заняв оборону на ранее подготовленном огневом рубеже, где Красная Армия великой отвагой, великою кровью и волей «научила» фашистов стоять на месте...

Около двух недель назад майор Бурнин был отозван из штаба дивизии и назначен помощником начоперода в штаб своей армии.

Ельнинская победа, которая прогремела торжественным сообщением на весь мир, не была непосредственным боевым делом их армии, но их армия своими наступательными действиями активно поддерживала успех соседей, которые окружали Ельню. В данный момент их наступление прекратилось, и Бурнин с удовольствием встретил приказ о командировке в Москву, в Генеральный штаб, за топографическими картами, которые почему-то не мог прислать им штаб фронта.

— Смешная командировка! — сказал Бурнин и поехал...

И вот он сидит у Варакина, который, склонясь над столом, пишет письмо Татьяне.

— Ну что же, еще по стаканчику, что ли? — предложил Михаил, надписывая конверт.

— Стаканчик в дороге не помешает, — ответил Бурнин,— а вот меня еще доска соблазняет, — он указал глазами на шахматные фигуры, которые уже аккуратно расставил.— Тряхнем стариной! Давно уж я в шахматы не играл. Оттеснили доску оперативные карты, приказы, сводки. Татьяна Ильинична нас не осудит, — усмехнулся он давнему воспоминанию о том, как между ним и женою Варакина из-за его пристрастия к шахматам чуть не возникла навеки вражда.

— Не осудит! — вспомнив о том же, весело согласился Варакин. — Ну, выбирай!

Михаил протянул кулаки с зажатыми пешками для розыгрыша доски.

Майору достались белые, и он повернул к себе доску осторожно, стараясь не повалить расставленные фигуры.

— Всегда и во всем мне везет! — повторил он привычную поговорку и не раздумывая пошел пешкою от короля.

Они в молчании разыграли дебют. Варакин старательно обдумывал каждый ход, майор почти не глядя переставлял шахматные фигуры, с громким пристукиванием их тяжелыми, оловянными донцами.

— Точно «козла» забиваешь! — сказал ему с усмешкой Варакин

По своему обыкновению Бурнин играл в шахматы, напевая без слов что-то воинственное и бравурное. Вот неожиданным ходом объявил он «гардэ» королеве, одновременно поставив под угрозу одного из коней Варакина.

И пока черный ферзь спасался бегством из-под удара, Бурнин увел с доски «вороного коня».

— Да, а знаешь, Миша, — будто только что вспомнив, заговорил майор, — ваше хирургическое начальство — теперь как раз твой Ливанский. Ты знаешь, ведь он генерал!.. Да, так вот, по твоей теме, как я случайно слышал, в тылах собираются создавать институт. А ты тут!.. Институт, а ты тут! — повторил Бурнин, по-детски довольный случайно сорвавшейся рифмой, которая как бы подчеркивала нелепость создавшегося положения.

— Институт... а слон тут! — шутливо передразнил Варакин увлекшегося беседой партнера, неожиданным для него ходом снимая с доски белого слона.

Бурнин отмахнулся.

— Ну и бог с ним! — небрежно сказал он, не желая терять нить разговора, и настойчиво продолжал: — Пусть лично ты, из ложного самолюбия, что ли, не стал «уклоняться» от отправки на фронт, а твое прямое начальство хотя бы пыталось тебя отстоять?

— Да я сам никому не позволил бы, Толя, в такой момент... — начал Варакин. Бурнин горячо перебил его:

— Именно в такие моменты и важно, чтобы советские люди, особенно коммунисты, не делали глупостей! Твое дело, как ты говорил, борьба со смертью от шока. А как у нас с этим в санбатах? Все в порядке?

Варакин молча качнул головой.

Сегодняшний новый случай смерти бойца, которого как-то особенно страстно хотел он спасти, утверждал правоту его собеседника, и Михаил не нашел, что ему возразить.

— Вот то-то, мой друг... Я не врач, черт возьми, — решительно заключил Бурнин, — но, насколько я понимаю... Одним словом, я вижу, что этим делом придется заняться мне! Есть у меня в Главсанупре один...

Варакин засмеялся:

— А ты все такой же, как был, Анатолий! Кипишь!

— Не люблю равнодушия в жизни! — серьезно сказал Бурнин. — Если есть у тебя настоящая цель, значит, ты должен ее добиваться, а не плыть по течению...

И Михаил рассказал о страдальческой гибели безымянного молодого танкиста, о том, что так гибнут тысячи раненых, для которых смерть могла не быть непременным исходом. Он говорил о работах Павлова, о строении головного мозга, о контактах и размыкании связей коры с подкорковым слоем, размахивая фигурой, снятой с доски, и позабыв о шахматной партии.

Бурнин слушал внимательно, хотя не все достаточно понимал, а когда Варакин умолк, он поднялся с места.

— Ну вот, значит, я все-таки прав, и дело твое не здесь, а в том институте, который организуют в тылах. Оттуда ты сможешь внести свой вклад не в одну палату в «поповском доме», а по санбатам, по госпиталям, — словом, на всю нашу матушку... — Бурнин заметил мрачную тень на лице друга.— Ты, Мишка, не думай, что я не могу понять твоего стремления быть ближе к фронту и непосредственно помогать бойцам. Я просто против кустарщины, право. Надо же делать большое дело в серьезном масштабе!.. Вон идет мой шофер дорогой. До свидания. Здорово мы опоздали! — воскликнул Бурнин.

Он уехал, сказав еще раз, что он, ну просто как коммунист, считает своим прямым долгом как-то вмешаться в судьбу Михаила.

 

Глава вторая

 

Несколько лет Бурнин не был в столице. Теперь его удивило, что при самом въезде в Москву на знакомом шоссе выросли какие-то игрушечные домики, точно дачный поселок среди дороги.

— Маскировка от авиации, — пояснили ему.

Высокие дома были покрыты черными продольными и поперечными полосами — как закопченные. Оконные стекла заклеены крестами белой бумаги. Окна магазинов завалены мешками с песком.

Бурнин приказал проехать мимо знакомого дома, где в глубине двора во флигеле жили Варакины. Окаянный пикап опять «барахлил» по дороге, и было уже не раннее утро, когда Анатолий вошел во двор.

Под окнами флигеля, в котором жили Варакины, как воронка от бомбы, зияла огромная противопожарная яма, наполненная водой. Ребята лет по одиннадцати пускали по водоему исписанные фиолетовыми буквами бумажные кораблики, а какая-то мать голосом мирных будней остерегала девчонку, чтобы она не свалилась в воду...

Варакиной дома не оказалось. Бурнин оставил ей письмо Михаила со своею запиской, обещая, если позволит служба, заехать к ней вечерком за обратной почтой для Миши.

Он не спешил управиться со своими делами, чтобы дать время штабному шоферу Васе Полянкину «подшибить» необходимые для него детали к пикапу, дабы уже на обратном пути не стоять в занудных ремонтах, каждого из которых хватает на сорок километров движения.

Наконец Бурнин увидал у подъезда свою машину и Полянкина, который беспечно покуривал с бойцами охраны. Значит, машина в порядке и можно ехать. Однако, когда, регистрируя выезд, он дал на отметку свой пропуск, то получил приказ явиться к знакомому еще с академии полковнику, который теперь работал в Генштабе по кадрам.

— По вашему приказанию явился! — с полушутливой формальностью доложил Бурнин.

Полковник поднялся и горячо пожал его руку.

— Поздравляю тебя, Бурнин! По секрету скажу — оч-чень положительно тебя аттестует начальство. Будешь продвигаться, товарищ майор! Поздравляю! Хотел бы я посодействовать другу — пришпилить прямоугольник лишний тебе на петлицы. Да с этим ты не спеши. Звание подполковника — хорошо, а орденок будет лучше... Хочешь в Генштабе служить? Моментально устрою, и звание тут же будет, как на серебряном блюдечке.

— Да разве это так важно и срочно? Все в свое время придет — и звание, и ордена... Закрепить бы лишь перелом на фронте! — ответил Бурнин кадровику. — Нет, я в Генштаб не тянусь.

— Напрасно не тянешься. А то я похлопочу. Ты там недельку-другую подумай еще об этом. А сейчас уезжать не спеши: как раз есть интересный попутчик в штаб вашей армии — генерал-майор Балашов. Назначается начальником штаба. Вашего Лихачева перебросили на Южный фронт. А новый начальник один на машине едет. Приказано тебе его сопровождать. Ты еще с четверть часа подожди. А с картами автоматчики пусть на вашей штабной машине за вами едут.

— Раз приказано с генералом, так что же тут объяснять! — сказал Бурнин.

— Ему будет полезно проехать с тобой. В штабе, конечно, его ввели в обстановку, но ведь мы тут и сами все знаем лишь по бумагам, а ты живой человек, помначоперода...

Бурнин, разумеется, предпочитал возвращаться в армию не на пикапе, а в легковой машине, и первым познакомиться с новым начальником штаба было и лестно и интересно. Ведь в теперешней должности помощника начальника оперативного отдела Бурнину предстояло иметь с ним тесную связь в работе. Правда, тут кое-что Бурнину показалось не очень приятным: прежний начальник штаба, генерал Лихачев, был отозван уже две недели назад, и должность его исполнял в течение этого времени генерал-майор Острогоров — начальник оперативного отдела. Это было естественной преемственностью, и не только он сам, но никто в штабе не сомневался, что его утвердят в этой должности. Особенно после успешного наступления группы войск их армии в направлении Духовщины, что отвлекло в их сторону силы фашистов от Ельни и сыграло немалую роль в ельнинской операции. Бурнин понимал, что его начальник, генерал Острогоров, по праву гордился проведенными боями, считая себя и части своей армии активными участниками освобождения Ельни. Назначение нового человека начальником штаба армии могло задеть Острогорова. «Впрочем, начальству виднее!» — подумал Бурнин, хотя в первый момент почувствовал даже какое-то подобие обиды за Острогорова.

В поездке с генералом Бурнина не устраивало сейчас только одно: что он будет лишен возможности по пути заехать к Варакиной, которая, вероятно, его ожидает. Просить же об этом незнакомого генерала он не считал удобным.

Новый начальник штаба армии, крупный, большеголовый человек, совершенно седой, с пристальными серыми глазами, приветливо пожал руку Бурнину.

— Генерал Балашов Петр Николаевич, — четко сказал он.

Младшего лейтенанта, вооруженного автоматом, он отослал сидеть с шофером, а сам разместился на заднем сиденье рядом с Бурниным.

— Значит, нам с вами предстоит совместно работать, товарищ майор! — сказал он. — Дорогой поговорим. А пока, извините, мне нужно заехать минут на двадцать, на полчаса. Вам придется меня подождать. — Как бы себе в оправдание, он пояснил: — Я долгое время ничего не знаю о близких...

«Да, это у многих сейчас!» — подумал Бурнин, но не сказал этих слов, считая, что общность беды совсем не для всех является облегчением.

В зелени какого-то незнакомого Бурнину переулка генерал задержал машину и энергично пошел, почти побежал, к одноэтажному деревянному домику в глубине двора. Бурнин видел, как он, не дождавшись ответа на второй и третий звонки, нетерпеливо старался заглянуть в невысокие окна квартиры, как потом он поднялся на другое крыльцо того же флигеля, позвонил и через приотворенную дверь не более минуты с кем-то разговаривал. Потом он вернулся к той, первой двери, достал из сумки блокнот, написал всего несколько слов и вырванную страничку бросил в щель почтового ящика.

«Не генеральского вида домишко!» — подумалось Бурнину.

Балашов, потяжелевший и помрачневший, хотя и не утратив твердости шага, уже направлялся к машине по вымощенной кирпичами дорожке.

— Неудача, товарищ генерал? — сочувственно спросил Бурнин. — Может быть, обождем?

Втайне Бурнин подумал, что за время генеральского ожидания он на своем пикапе, который шел сзади генеральской машины, «слетает» к Варакиной.

— Нет, поедем, — коротко возразил генерал.

Младший лейтенант, поджидая возле машины, нерешительно распахнул перед генералом переднюю дверцу.

— Нет, я опять уж сюда, — кивнул тот на прежнее место и забрался назад, к Бурнину, — На выезд! — коротко приказал он водителю.

— Прощай, Москва! — сорвалось у шофера, когда они выехали на шоссе.

 

Страна моя, Москва моя,

Ты самая любимая! —

 

тихонько пропел Бурнии себе под нос.

Генерал вздохнул. Бурнин взглянул в его сторону, но не решился задать вопрос.

— Вот так, товарищ майор! Жена на Кавказе застряла... Адрес, наверно, есть у дочери. А дочь на окопных работах... и сын где-то в армии...

— Командир?

— Ничего не знаю, — сказал генерал. — Да вот, бывает... — заметив удивление Бурнина, просто добавил он. — Несколько лет уж не знаю...

Он ничего не сказал в пояснение, и Бурнину осталось или разгадывать этот невнятный семейный ребус, или просто не думать про генерала.

— А какого он года рождения? — все же из вежливости спросил Анатолий.

— Мой сын? Девятнадцатого. Должно быть, в подобном же роде, — генерал указал на сидевшего впереди младшего лейтенанта. — Товарищ лейтенант, как вас звать? — спросил он.

— Леонид.

— А по отчеству?

— Ну что вы, товарищ генерал! — по-мальчишески возразил юноша.

— Да, думаю, что такой же, — с усмешкой подтвердил генерал. — А может быть, и они о нем ничего не знают — я имею в виду мать и сестру, — добавил он вдруг.

Генерал ехал мрачный и молчаливый.

Полковник Генштаба сказал Бурнину, что в пути он поможет генералу уточнить обстановку, но не мог же сам Анатолий начать разговор...

В нависающих сумерках они выехали на автостраду и вошли в вереницу машин, которые везли к фронту боеприпасы, горючее, продовольствие. Движение было стремительным и равномерным.

 

Воздушная тревога застала их где-то перед Можайском.

— В первые недели все движение на дорогах стояло из-за этих налетов, — сказал Бурнин. — А теперь вот едем себе, и ничего не случается.

— Привычка, — отозвался генерал, слушая тяжкий гул фашистских бомбардировщиков и грохот зенитных орудий.

Однако движение по шоссе прервалось. Мимо стоявших вереницей машин, всех обгоняя, прошла колонна стремительно мчавшихся грузовиков с необычного вида зачехленным в брезент грузом вроде понтонов.

— «Катюши»! — почтительно произнес шофер.

— Да, это си-ила! — сказал и Бурнин.

— Скажите, товарищ майор, а вы видали «катюши» в действии? — спросил генерал.

Это в те дни был общий вопрос тыловых людей. Прославленное оружие интриговало всех.

Новый начальник штаба совсем не стеснялся обнаружить, что он еще не был ни дня на фронте. Он слушал Бурнина с таким же простодушным вниманием, как и другие тыловики. Но вдруг оборвал его почти на самом эффектном и вдохновенном месте рассказа вопросом:

— А как исчисляется залп батареи «катюш» в пересчете на минометы и гаубицы?

— Я не подсчитывал, товарищ генерал, — чуть растерянно возразил Бурнин.

— Напрасно. Очень важно учесть фронт, и глубину поражения, и быстроту переноса огня. Это же внесет существенные поправки в расчеты по планированию операции, — загорелся Балашов. — А может быть, при решении боевой задачи следует приравнивать действие этого оружия не к артиллерии, а к танковому удару, чтобы увязать его взаимодействие с пехотой!

«Теоретик!» — подумал Бурнин.

И не то чтобы он не любил теории. Штабист по призванию и образованию, он понимал это стремление Балашова к теоретическому анализу, но в последнее время он видел, что оперативное руководство боем соединений и частей не оставляет времени для теоретических расчетов.

Спокойный, всегда готовый к любой внезапности, принимающий мгновенные решения, практик штабной работы, генерал Острогоров Бурнину казался при существующей обстановке самым нужным, почти что незаменимым. Как же Генштаб ставит над ним человека, который не испытал ни горечи поражений первых недель войны, ни опыта выхода из окружений, не выстрадал трудного умения выстоять, не пошатнуться под страшным ударом стального молота в грудь!..

«Обида будет великая нашему Острогорову! — подумал Бурнин. — Не к добру это в штабе. Ведь так все сработаны были, так как-то сжились».

Гул зенитных орудий в районе дороги умолк. Они тронулись дальше. Генерал продолжал расспрашивать Бурнина. Вопросы его касались не только новых родов оружия, он спрашивал и о характере и степени боевой подготовки поступающих пополнений, об отношениях между командирами в штабе армии...

Глубокой ночью они повернули с шоссе на сельский большак, на котором машину бросало, как лодку в высокой волне.

— И много таких дорог? — спросил Балашов. — Большинство?

— Пожалуй, — ответил Бурнин.

В ту же минуту, спустившись в лощину, машина захлюпала в вековечном болотном месиве, и вся колонна остановилась. Оказалось, что впереди застряли машины с боепитанием. Водители во мраке ночи вдоль дороги рубили деревья и подстилали гать.

— А если завтра идти в наступление, товарищ майор, ведь на эти дороги ляжет тройная и четверная нагрузка... Как же тогда? — вдруг задал вопрос Балашов таким тоном упрека, как будто именно он, Анатолий, и был виноват в том, что наши дороги так плохи.

— Тут ополченские части стоят, товарищ генерал, — невольно оправдывая кого-то, возразил Анатолий. — Эта дорога — их дело, не нашего, а Резервного фронта.

— А в нашу армию тут же идет боепитание?

— Частично. Процентов на двадцать пять.

— Н-да... Значит, удельные княжества на Руси? — иронически вздохнул генерал. — Пойду размяться, — сказал он, выходя из машины.

— Все по-старому! — ворчал генерал, наблюдая работу шоферов на дороге. — Да, по-старому... А по-старому-то нельзя! Сегодня подгатим, а завтра опять подгадим... Все авось да авось, а с авося-то как бы не сорвалось!

— Так точно, товарищ начальник! — неожиданно громко выкрикнул рядом какой-то боец, не разобрав в темноте знаков различия на петлицах Балашова.

— Что «так точно»? — спросил генерал.

— Складно сказали, а складное слово-то молвится неспроста: в нем правда! Каждую ночь вот так — то в одной, то в другой лощинке, а Смоленщина вся на увалах да на лощинках... Вот то-то! Нешто так навоюешь... На прошлой неделе в такую же вот грязюку диверсант колючек насыпал — десять машин из строя! Вот те авось!

— Вот так, товарищ майор! — словно опять-таки укоряя Бурнина, сказал его спутник.

И Анатолий был рад, когда под утро они добрались наконец до штаба фронта, куда прежде всего явился вновь назначенный генерал.

В тот же день, уже в штабе армии, Бурнину довелось быть случайным свидетелем первой встречи Острогорова с Балашовым, когда тот вошел в избу, занимаемую начальником штаба.

— Вот видишь, прислали меня, — поздоровавшись, виноватым каким-то тоном сказал Балашов.

Угрюмый и угловатый, смуглый до черноты, от притока крови к лицу Острогоров почернел, казалось, еще больше. На его худой шее, как челнок, вверх и вниз засновал кадык.

— Ну что ж, поработаю под твоим руководством, — сказал Острогоров, и эти его слова прозвучали каким-то насмешливым вызовом.

— Я, Логин Евграфович, не сам напросился на эту должность,— резко вспыхнув, сказал Балашов. — Назначил Генштаб. Я ехал и волновался. Ведь я человек, что называется, «необстрелянный», мне бы к тебе под начало, а член военного совета Ивакин и командарм Михаил Михайлович встретились мне в штабе фронта, подбодрили. Говорят: у тебя, мол, помощник будет опытный, умный, мол, ты не робей! Я так обрадовался, что буду работать со старым товарищем...

Острогоров от этих слов его будто смутился.

— Ты, Петр Николаевич, не так меня понял как-то, — возразил он. — Да что ты, право! Я тоже рад...

Но, несмотря на явное желание Острогорова найти новый тон, он так и не поднял глаз. Со своего огромного роста он, стоя у стола, смотрел не в лицо собеседника, а в карту, лежавшую перед ним.

«Может быть, в самом деле это уже неотъемлемая и неодолимая штабная привычка — смотреть в карту», — думал Бурнин. Он чувствовал себя среди них не на месте и ускользнул при первой возможности, оставив своих генералов наедине, чтобы по приказанию Острогорова подать материалы для информации нового начальника штаба детально о всей обстановке.

«Ничего, — думал он, утешая себя, — обойдется! Поговорят, припомнят былое, сойдутся, сдружатся!»

Обстановка и состояние армейских частей в момент, когда Балашов принимал штаб армии, были сложные.

В ходе двухмесячного Смоленского сражения их армия понесла большие потери. Последний, десятидневный натиск в направлении Духовщины, который отвлек к северу фашистские войска из-под Ельни в момент удара другими армиями на Ельнинский выступ, еще больше ослабил численный состав частей и соединений. Бойцы и командиры устали. Переход к обороне, которая длилась уже четвертый день, хотя и дал передышку, но не улучшил положения с личным составом. Пополнения подходили пока малочисленные. По-видимому, фашистское наступление на юге оттягивало туда основные массы резервов Главного командования. Резервы фронта, должно быть, были невелики, а может быть, даже исчерпаны.

Единственные пополнения, которые прибывали в последнюю неделю, — это были части из Резервного фронта: запасники и московские ополченцы. Эти люди готовы были стоять против фашистов до последнего вздоха, но было бы с чем стоять! Ни автоматического стрелкового оружия, ни достаточно минометов. Даже простых винтовок и то не всегда хватало. Артиллерия частично вышла из строя и требовала ремонта или в большом количестве была захвачена немцами в период смоленских боев. Оставалось менее десяти орудий и минометов на километр фронта...

Вот что представляло собой состояние армии.

Когда из Ставки получили приказ остановить наше наступление в районе Ярцева — Духовщины и закрепиться,— во многих частях, по ходу боя, позиции оказались на этот момент не очень удачны. Но никто не разрешал малейшего отхода, даже малым подразделениям и даже ради того, чтобы улучшить позиции. Выступы и углы оставались опасными изъянами в линии фронта, однако какое-то фетишистское отношение к самому слову «отход» не давало возможности их устранить, а выровнять линию фронта продвижением вперед не удавалось. Несколько внезапных бросков на отдельных участках силами от роты до батальона не дали никаких успехов.

Сведения, поступавшие через разведку, говорили о том, что немецкие части на этом участке также потрепаны и устали. Но явным было преимущество немцев в технике: плотный автоматный и пулеметный огонь, насыщенность артиллерией и минометами, высокая маневренность в переброске резервов на опасный участок боя. Их пехоту поддерживали танки и авиация, которых у наших почти не было.

Такую картину рисовал перед новым начальником штаба армии генерал Острогоров, когда Бурнин, возвратясь, подал штабную документацию.

— А как у нас дело с командным составом? — спросил Балашов.

— Не сберегли мы командный состав, — признал Острогоров.— Не сумели сберечь. Храбрые были люди. Ответственность на себя принимать не страшились, но понимали ее однобоко — как личную смелость. Пример показать стремились бойцам, вылезали вперед. Так и устав велит, и уж очень терзала всех злость на это проклятое отступление... Пока спохватилось командование, а командиров повыбили...

— Да-а, новых-то сразу не вырастишь, — задумчиво произнес Балашов. — А все-таки уточни: какова же картина?

— Картина такая, что одним из полков в дивизии подполковника Лопатина командует старший лейтенант Усман Усманыч Каримов, отважный и умный татарин, казанский студент, коммунист, но человек с активным туберкулезом легких, ранен легко в шею, остался в строю. Заменить бы его, да некем. В полку его любят, а «полк» весь — шестьсот человек! Вот тебе и уточнение, Петр Николаевич!

Бурнин отметил, что тон их беседы стал деловым и спокойным, хотя Острогоров по-прежнему не смотрел в лицо Балашову.

— А комвзводами, — продолжал Острогоров, — всюду в полках и почти по всем дивизиям у нас около половины — старшие сержанты и даже сержанты. Но теперь уже это люди с опытом, по опыту можно бы всех их во младшие лейтенанты. Я бы лично представил, хотя у многих образования маловато... Да ты, наверно, ведь сам захочешь проехаться по дивизиям, поглядишь. Я тебе так только, в общих чертах...

— Товарищ майор, прикажите дать чаю покрепче, — попросил Балашов.

Обстановка стала совсем уже мирной, когда Балашов и Острогоров перешли к стенной карте со стаканами чаю в руках.

«Ничего, обойдется! — обрадовался Бурнин. — Мягчеет наш Логин Евграфович! Чаем распарило, и отмяк!» — усмехнулся он про себя.

— Вот тут две дивизии есть у нас посильнее и покрепче: левофланговая — полковника Чебрецова, где наш майор Анатолий Корнилыч Бурнин был начальником штаба, и крайняя с правого фланга — полковника Мушегянца. Они численно тоже ослаблены, но сохранили командный состав, четкое управление, дисциплину, сберегли свою артиллерию. Из восьми сохранившихся наших дивизий эти две — самые сильные. Одну дивизию мы потеряли в боях под Смоленском: полегла до последнего, вместе со штабом, прикрывая отход нашей армии. Пополнений мы просим у штаба фронта...

— Командующий сказал мне сегодня — дадут. Им обещали передать из Резервного фронта, — сказал Балашов.

— Что до меня, я бы пополнил в первую очередь самые обезлюдевшие дивизии — Лопатина, Дубравы и Старюка. Вот они, в центре армии, — указал Острогоров по карте. — Кстати, должен сказать, тут, на правом крыле, особенно у Мушегянца, Лопатина и Дубравы, коммуникации слабы. В ходе последних боев они форсировали речку Топь. Мосты сожжены. Навели мы две переправы. По ним и идет подвоз боепитания и продовольствия, а дороги болотисты, слабы.

Бурнин попросил разрешения доложить о только что полученном донесении как раз в эту ночь в район, о котором шла речь, не успели перебросить все грузы до налетов вражеской авиации. Мясо и хлеб на тот берег теперь будут доставлены только к вечеру.

— Значит, надо еще навести переправу,— строго сказал Балашов. — Заметьте себе, товарищ майор. Как же так — не кормить бойцов?! Надо немедля такие непорядки устранять.

— Да там ведь дорог нет, Петр Николаевич! А что без дорог переправы! Понтонов-то хватит. А там на три дивизии две дороги, — пояснил Острогоров, сердито взглянув на вмешавшегося Бурнина.

Он вдруг снова застыл и ушел в себя.

— Прикажешь сейчас представить тебе начальников отделов и служб? Кстати, можно спросить у начинжа, что он с дорогами тут посоветует, — сказал Острогоров, по-прежнему спрятав свои глаза.

— Вызывайте начальников, — согласился с ним Балашов.

 

К вечеру Балашов в сопровождении Бурнина и командиров инженерных войск выехал в дивизии для ознакомления с обстановкой на местах.

Новый наштарм подкупал своей простотой. Он совсем не стеснялся расспрашивать о войне, как фронтовой новичок, но вместе с тем проявлял широкие знания и оперативную распорядительность, однако же в иных случаях, не смущаясь, просил совета у младших. Один из командиров дивизии, полковник Дуров, узнав Балашова, был и обрадовав и почему-то как-то смущен. Бурнин заметил, что Балашов именно с этим старым знакомым держался более натянуто, тогда как с другими — совсем просто. Бурнин успел понять лишь одно — что Балашов читал какие-то лекции, когда Дуров учился в академии...

Когда они три дня спустя возвратились в штаб армии, как раз туда прибыли представители фронта вручать награды за последнее наступление, проведенное в поддержку боев по ликвидации Ельнинского выступа. Новый орден — Красного Знамени — появился и на груди Острогорова.

— Поздравляю, Логин Евграфович!— тепло сказал ему Балашов.

Но Острогоров, принимая поздравление Балашова, подал руку, опять не глядя в лицо начальнику штаба.

— Поздравь и майора, — сказал Острогоров, слишком поспешно отняв свою руку у Балашова. — Поздравляю тебя, Анатолий Корнилыч, с орденом Красной Звезды! — обратился он к Бурнину и подчеркнуто долго и крепко тряс его руку.

«Не компенсировал орден его обиды! — понял Бурнин.— Трудно им будет вдвоем. И мне с ними будет не так-то легко!»

Настроение складывалось явно не очень здоровое. Работать в такой обстановке было нехорошо. Она угнетала... В эти дни разразилась гроза над Киевом и над всей Украиной, а здесь, на Смоленском направлении, соединения и части их армии перешли к нудным оборонительным действиям, не продвигаясь серьезно, только стремясь сгладить выступы и углы, обезопасить фланги и стыки частей. И все же именно их армия в эти дни оставалась почти единственным соединением, с участка которого во фронтовые сводки Верховного командования проникало несколько слов об освобожденных селах и деревнях, чем вся их армия, конечно, гордилась. Но настоящего дела не было.

 

Оторвавшись от карты фронтового участка, Бурнин поднял трубку телефонного аппарата:

— Бурнин. Слушаю.

— Тебя вызывают в Генштаб. Вот счастливчик! Я составляю сейчас предписание, — сказал знакомый голос.— Заходи — объясню.

— Через полчаса буду готов.

— Постой, погоди! Генерал приказал перед отъездом к нему заглянуть.

— Слушаюсь. Через пятнадцать минут, — сократил Бурнин время сборов.

Анатолий был рад встряхнуться и побывать в Москве, хотя, разумеется, не имел представления, для чего его могут туда послать.

Перед отъездом, явившись по вызову Балашова, он застал Балашова и Острогорова в жарком споре.

«Как только сойдутся, так снова сцепятся!» — с досадой подумал Бурнин, еще не услышав, о чем идет речь.

Он хотел было ретироваться, но Балашов заметил его и молча, кивком головы, пригласил войти, в то же время не прерывая своего собеседника.

— Ты, Петр Николаевич, готов представить это событие так, как рисует Геббельс: чуть ли не как победу немецкой армии! — заключил вгорячах Острогоров.

Анатолий тотчас же понял, что спор идет о ельнинской операции и о последнем наступлении на участке их армии, на направлении Духовщины.

— Я, Логин Евграфович, не покушаюсь на моральный престиж. Для всей нашей родины это огромное дело, что мы заставили немцев отдать нам город. Но я всегда представляю себе победу как уничтожение живой силы и техники противника,— возражал Балашов. — Если противник сумел спасти живую силу и технику, то это его успех. Отогнать противника — это еще не значит его победить. Верно, и под Ельней уложено много фашистов, порядочно их положили и здесь, под Духовщиной и Ярцевом. А наших бойцов сколько тут убито! Как же мы смеем себя-то обманывать?! Если бы по Ельне был нанесен удар хоть сутками раньше, фашисты попали бы в крысоловку. Вот это была бы победа, которая, может быть, повлияла бы и на события юга. А то ведь невесело там — к Донбассу фашисты рвутся!

Лицо Острогорова потемнело.

— Проще всего, Петр Николаевич, не признавать чужих успехов! Лично я считаю, что здесь достигнуто главное: красноармеец, наш русский боец, увидел немецкую задницу. Все жители говорят, что немцы удирали из Ельни в одних подштанниках!

— К сожалению, даже и генеральские брюки плохой боевой трофей. Мне больше нравится брошенный танк, чем портки! — возразил Балашов. — Все в порядке: проведено наступление, ликвидирован выступ, город взят, реляции опубликованы, ордена даны... Я с тобой говорю, как армейский штабной командир с таким же старым штабным работником, без кокетства, по-фронтовому... По-чиновничьи рассуждать мы с тобой не имеем права. Ты Фрунзе любишь напомнить. Так Михаил Васильевич не позволил бы себе таких фокусов... Нет!

Бурнин с удивлением увидал, что на лбу Балашова надулись гневные жилки, а Острогоров вдруг стих и умолк.

— Я, Логин Евграфович, погорячился. Ты извини,— вдруг сказал Балашов, смягчаясь. — Но для меня разбор проведенной операции — это основа успешности будущих операций. А нам ведь вон сколько еще воевать до полной победы!.. Если меня и тебя не станет на свете, так правда нужна нашей смене.

При этих словах Балашов кивнул в сторону Бурнина.

— Только, пожалуйста, не рисуй меня, Петр Николаевич, человеком, который уходит от правды. Я ухожу потому, что должен спешить! — с мрачной шутливостью откозырял Острогоров.— Меня ждет рация, — добавил он, указав на стрелки часов.

Острогоров вышел. Балашов пригласил Бурнина садиться.

— Когда Генштаб присылает персональный вызов командиру, то обычно уже командир не возвращается к прежнему месту службы, — сказал Балашов. — За редким исключением, вызов такого рода означает новое назначение, чаще всего — повышение, Анатолий Корнилыч. Значит, этот наш разговор я считаю как бы прощальным.

— Все мы в руках начальства, товарищ генерал, — возразил Анатолий. — Но если мне предоставят возможность выбора, то я возвращусь. Меня в ту поездку уже соблазняли службой в Генштабе. Я пока отказался...

— Могут и приказать,— продолжал генерал. — Так вот, я хочу пожелать вам успехов и счастья. Очень жалею о вашем отъезде. Мне кажется, что вам неплохо служилось бы здесь... Словом, я за эти дни начал уж как-то к вам привыкать, и мне кажется, мы нашли бы взаимное понимание. Лично мне вас будет недоставать как работника штаба армии.

— Спасибо, — сказал Бурнин, смущенный такой неожиданной откровенностью генерала. — Если будет возможность вернуться, то я не хотел бы менять свою армию, — повторил он, поднявшись с места. — Я уверен, что в вашем лице, товарищ генерал, я нашел бы руководителя...

И боевого товарища в первую очередь, — перебил Балашов. — Впрочем, уверен, что вас оценят везде... А теперь разрешите мне, Анатолий Корнилыч, обратиться к вам с личной просьбой, — сказал генерал и вдруг, словно в каком-то смущении, как бы боясь затруднить Бурнина, неловко потянул к себе ремешок полевой сумки, — Я понимаю, что время в Москве у вас может быть сжато. Вероятно, есть личные связи, свои дела и намерения...

— Я одинокий, товарищ генерал. Пожалуйста, к вашим услугам! У вас письмо? — догадался Бурнин. — Буду рад, если мне повезет. Непременно доставлю, — готовно сказал он.— Адрес тот самый, куда мы тогда заезжали? Значит, у вас до сих пор нет известий?

— Все по-прежнему. Даже и заказное вернулось ко мне! — сказал генерал. — Поймите мое беспокойство. Загляните туда. А если и вы никого не застанете, то попрошу — позвоните в квартиру к соседям. Дочка вместе с соседской девочкой на окопных работах. Может быть, они весточку хоть какую-нибудь получили, — попросил Балашов, еще больше стесняясь. — И прошу уж тогда мне бросить открыточку...

— Непременно заеду и разузнаю,— еще раз подтвердил Бурнин, который вдруг как-то по-человечески тепло почувствовал Балашова и пожалел, что приходится с ним расстаться.

Едва Анатолий спустился с крыльца избы, где оставил Балашова, как встретил возвращающегося с узла связи Острогорова.

— Разрешите пожелать вам всего хорошего, Логин Евграфович, — обратился Бурнин.

— Значит, в высшие сферы, товарищ майор?! Ну, счастливо! И нас не забудь... И нас не забудь помянуть, когда будешь в высших... Подполковника тотчас, конечно, присвоят, а по должности будешь — ого!..

— Ничего не известно, товарищ генерал! — сказал Бурнин. — Если позволено будет выбрать, то я попрошусь обратно в свою армию.

— Да, с другой стороны, конечно, Анатолий Корнилыч, тут все-таки люди свои. Тут ты уже продвинулся, все тебя знают. А прямоугольничек на петлицы мы и тут нашли бы!.. Как там кто ни смотри скептически и критически на наши успехи, а все-таки Ельня — это первый город, который фашисты должны были нам отдать, и наш тут вклад сделан. Не зря нас с тобой наградили... Впрочем, рыба ищет, где глубже! — оборвал себя Острогоров. — Желаю удач и здоровья!

 

— Бурнин! Майор Бурнин! — окликнул знакомый летчик, как только Анатолий простился с Острогоровым.— А тебя всюду ищу. Говорят, ты в Москву? У меня срочный вылет, могу прихватить на «уточке». А то того и гляди, что кто-нибудь пронюхает, и местечко займут! — доброжелательно сказал летчик.

Только успев наскоро связаться по телефону с госпиталем Варакина, хотя и не застал его самого, Бурнин все же справился у сослуживцев друга о его здоровье и минут через сорок уже вылетел, когда солнце начало чуть клониться к западу...

Они летели над самыми вершинками леса, а по временам даже кое-где опускались еще ниже, шли вдоль желтеющих опушек на бреющем полете над кустарниками, над неубранными хлебами, с которых при их приближении взлетали стаи грачей и разъевшихся галок.

Бурнин замечал кое-где скопления людей на окопных работах. Видно было, как они махали самолету кепками и платками.

Несколько раз во время пути пилот оборачивался и кричал Бурнину:

— Ополченцы-то! Как кроты накопали!

— Справа — завод. На прошлой неделе фугаской ахнули! — крикнул он в другом месте.

— Можайск впереди!

Бурнин сам узнал извилистую ленту Москвы-реки. Вскоре летчик опять повернулся.

— Кубинка внизу, узнаешь? Голицыно! — крикнул он, как будто это было какое-то особо важное место в СССР, и вслед за тем дважды качнул крылом.

Минуту спустя он опять повернулся к Бурнину, широко улыбаясь, и крикнул:

— Мама моя на крылечке стояла! Всегда ждет, что я ей крылом...

Они опустились в наступающих сумерках довольно далеко от Москвы, на бывшем учебном аэродроме гражданской авиации.

Машины в Москву отсюда уже все ушли.

Пришлось ночевать в каком-то длинном сарае, заваленном сеном и населенном летчиками. Старик сторож раз пятьдесят уговаривал их не курить.

Ночью несколько раз поднимался рев моторов, выкрики, шум. Летчики дружно разыскивали среди спящих и срочно будили какого-нибудь пилота, чья машина должна была вылетать.

Соблазнившись полетом, Анатолий рассчитывал выиграть время. Однако ночевка в этом нелепом сарае зачеркнула почти весь выигрыш.

В эти дни, после свидания с Михаилом, Бурнин узнавал уже кое-что об отзыве Варакина для научной работы в тылы. Теперь он мог подсказать, как этот отзыв ускорить. Но, впрочем, Бурнин понимал, что Михаил не станет следовать его подсказке по «нелепости» своего характера. Тем более настоятельно нужно было найти время, чтобы в Москве повидать жену Михаила, Татьяну Ильиничну…

Только утром на этот неведомый аэродром явился автобус, который повез в Москву Бурнина и других командиров, прибывших с фронта.

Узнав, что Бурнин — участник наступательной операции, командиры, прилетевшие с других направлений, жадно расспрашивали его о подробностях. Всем хотелось услышать даже самые мелочи: что знает он об освобождении Ельни, как бежали фашисты из города, как выглядят освобожденные села, что рассказывают жители... Все чувствовали большое моральное значение этого наступления для Красной Армии, для престижа СССР, даже при всех последних неудачах на Украине.

 Об украинских боях летчики говорили с болью. Рассказывали о том, как наступающие фашисты почти безнаказанно бомбили передний край и тылы, как стаями налетали фашистские истребители на отступающую пехоту, на скопления людей и техники на переправах и как они, летчики, скрежетали зубами в бессильной злобе, потому что у них нечем было отбить фашистские атаки: старых машин три четверти погорело в первые дни войны, новые все еще не поступили, и половина оставшегося в живых человеческого состава, где-то там, далеко, на восточных аэродромах, осваивает новую технику. Эта техника будет блестящая, лучше и эффективнее немецкой. Но каково им сейчас видеть советское небо в фашистской власти! Каково им бессильно смотреть с земли на то, как стервятники губят тысячи беженцев, текущих обозами и пешими толпами по дорогам и без дорог от наседающего врага!..

Анатолий знал, что в летных частях на их фронте положение очень похожее, и... не дай бог, фашистское наступление приведет к такой же картине... Недаром же, ознакомившись с обстановкой, Балашов стал особенно настаивать на усилении зенитных частей...

Варакиной Анатолий опять не застал и оставил записку:

 

«Вот я снова в Москве. Миша в добром здоровье. Если хотите поговорить со мной лично, придется вам подежурить у своего телефона. Позвоню в течение дня.

Ваш Бурнин»

 

Оказалось, в Генштабе Бурнин должен был явиться в управление кадров, к тому же старому своему знакомцу полковнику, который в прошлый раз поручил ему возвращаться на фронт вместе с новым начальником штаба армии.

Бурнину однако же пришлось ожидать полковника около трех часов, пока тот вернулся с какого-то совещания.

Несколько раз за это время Анатолий пытался добиться по телефону Татьяну Варакину. Но никто ему не ответил.

Наконец полковник явился.

— Идем пообедаем прежде всего, а там уж и деловым разговором займемся, — предложил он Бурнину.

Они спустились в штабную столовую, заказали обед. И в ожидании, пока подадут, закурили.

— Ну как? Надумал? Интересное назначение у меня для тебя приготовлено, братец! — сказал полковник. — В оперативное управление! Звание подполковника сразу получишь, а там и полковник не за горами...

— Я же тебе говорил, Иван, не стремлюсь я в «высшие сферы», — повторил Анатолий слова Острогорова и оглянулся вокруг, про себя отметив не менее десяти обладателей генеральских лампасов за столиками.

— Вот такие-то и нужны, кто не тянется, не стремится. Стремятся-то многие, места не хватит на всех! — возразил его старый товарищ. — Нужны те, кто думает о победе, а не о званиях. Я тебе предлагаю поездки по всем фронтам, широту кругозора. Понимаешь, история перед тобою течет, как река на экране. События только еще назревают, а ты их по сотне признаков видишь заранее. Не только сцену, а все за кулисами видишь, и даже сам кое-что творишь!

Бурнин засмеялся.

— Ты что? — удивился полковник.

— Значит, тут, а не там, не на фронте, творится история? Тут даже сам кое-что творишь, а там только пешки, по-твоему?

— Ну, во-от! Скажешь тоже! — смутился полковник. — Я тебе о масштабах, о крупных событиях мирового значения, а ты о каких-то противопоставлениях! Я полагал — ты шире мыслишь.

— Ладно, шучу... Понимаешь, товарищ полковник, у меня в природе масштабности нет. Я сижу в штабе армии и тоже считаю, что кое-что сам творю. Не все — кое-что. Главное-то, конечно, творят в окопах. История, брат, по переднему краю шагает. Так я смотрю!.. А масштабного человека тебе укажу такого, который важнее в тылах, чем в нашем эвакогоспитале. Не можешь ли ты разведку произвести в Главсанупре? Есть такой друг у меня старинный, доктор-хирург Михаил Степаныч Варакин.

— Варакин! — живо переспросил полковник — Постой-ка, постой, погоди. — С соседнего стула он снял свой тяжелый портфель, достал из него какую-то папку, перелистнул всего пять-шесть бумажек. — Михаил Степанович Варакин, военврач третьего ранга? — спросил он.

— Он самый! — в нетерпении перебил Анатолий.

— Чего же ты беспокоишься! Его отзывают к Ливанскому в институт. Я думаю, завтра будет бумага отправлена. Сам проверю. Если с чем будет задержка, то постараюсь помочь, — пообещал полковник. — А про себя ты что же, не хочешь и говорить!

— Не хочу, Иван. Спасибо тебе за память и за доверие. Я в своей армии предпочитаю остаться. Мой масштаб — это армия. Я же недавно с дивизии. Я практический оперативник.

— Ельню взял и теперь зазнался?!

— Ельню освобождали не мы, но мы тоже вели наступление. Считаю, что это не шутки, — сказал Бурнин, вспомнив спор Балашова и Острогорова, и почувствовал вдруг желание защитить честь своей армии, а тем более — честь дивизии Чебрецова, где он сам так недавно еще был начальником штаба.

— Ты за это представлен?

— Да вот же! Ты плохо глядишь! — сказал Анатолий, указав на Красную Звезду.

— Прости, Анатолий! А я-то тебя не поздравил! Да как же!.. Ведь это надо обмыть, дорогой  — воскликнул приятель.— Давай нынче вечером, а?!

— Недосуг обмывать. Мне надо обратно. Я нынче в армии очень нужен, на месте. Ведь, правду сказать, твое предложение не по характеру мне. Ты поверь, что там, в армии, — сердце мое! А время-то трудное...

— Ну, не стану неволить. Послужи в штабе армии, нарасти масштаб. После Нового года подумай, прикинь,— сказал полковник. — Как у вас новый начальник штаба? — спросил он как будто спроста, между прочим, но, вопреки простоте его тона, Бурнин заметил во взгляде его какое-то напряжение. И вдруг Бурнину почудилось, что именно этот вопрос и есть, может быть, главная тема для его старого приятеля полковника. Ведь весь разговор полковник до сих пор вел не о конкретном назначении Бурнина, а как бы повторял тот прежний их разговор.

— Генерал Балашов начальник умный, серьезный и, видимо, очень знающий. Он что, до сих пор профессором был? — осторожно спросил Бурнин.

— В Германии был атташе. Немцев он как облупленных знает. Очень они постарались его устранить. Интриги какие-то были вокруг него... Как он с Острогоровым ладит? — спросил полковник.

Бурнин замялся.

— Да ты не стесняйся, я ведь просто в частном порядке, как у друга, интересуюсь. Не очень удобно вышло у нас с его назначением, а ничего не поделаешь...

— Обиделся Логин Евграфович. Пожалуй, ревнует начальника штаба, — признал Анатолий. — А в общем, надеюсь, сойдутся. Отчасти я думаю даже, что я примиряю их как-то, хотя они, видно, еще с гражданской войны были близки. Если бы Балашов приехал в помощники к Острогорову, то вероятно, они друзьями стали бы.

— Да, тут щекотливое дело! — сказал полковник. — Балашова было приказано поставить повыше. Он из обиженных... Месяц-другой пройдет — он и на командующего потянет... Ну, поезжай, примиряй. Когда в штабе раздоры и ревность — плохо.

Обед был закончен, и они распростились. Но оказалось, что времени у Бурнина остается в обрез.

На этот раз ему предстояло ехать не на машине, и надо было считаться с расписанием поездов. Оставалось еще заехать по поручению Балашова, а до поезда было всего часа два. Если уж выбирать между Татьяной Варакиной и поисками семьи генерала, то последнее представлялось более важным: дружба дружбой, но Варакин вот-вот и сам возвратится в Москву, а у генерала нет вестей ни от сына и дочери, ни от жены, да еще и четыре года нет этих вестей, как он признался...

И Бурнин решил ограничиться еще одним телефонным звонком к Варакиной...

 

Письмо, которое две недели назад Татьяна Ильинична получила от Михаила, не было последним. Михаил писал аккуратно и часто. Татьяна Ильинична не сообщила мужу о том, что на их неказистый домишко в первый же фашистский налет упало двадцать две «зажигалки» и только самоотверженность женщин и озорных крикунов подростков спасла их от пожара. Не написала также о том, что в театр, где она работает, угодила фашистская фугаска, как и о том, что несколько нудных ночей ей пришлось провести в бомбоубежищах. Но, даже не зная всего этого, Михаил в своих письмах высказывал такое беспокойство о ней, как будто она находилась в окопах переднего края.

В последние дни Татьяна работала по эвакуации своего театра. На Татьяну, оставшуюся бессемейной, естественно, возлагали самые хлопотные заботы, и она была даже рада этой нагрузке, которая скрашивала ее одиночество. Дежуря в разных учреждениях, связанных с театрами, поджидая кого-либо из эвакуационного начальства столицы или выясняя у железнодорожников возможности отправки театрального имущества, Татьяна бывала занята до самого вечера. Но на этот раз днем неожиданно выпало свободное время, и, возвратясь домой, она получила записочку Бурнина.

Каким позабытым мирным теплом дохнуло ей самое его имя! Какими чудесными казались теперь Татьяне те времена, когда в доме у них бывал шумный Бурнин!

Они тогда жили все в той же просторной квартире в удобном центральном районе Москвы. В их дворе, как и во многих соседних, зеленели деревья, цвела сирень. Еще от матери Михаила у них остался хороший рояль, и к ним любили сходиться друзья и знакомые. Татьяна любила покрасоваться среди людей и сознавала эту свою женскую слабость. Ну что же, разве ей нечем было покрасоваться! Она прекрасно умела сама, без мужских комплиментов, оценить свою стройность, темные брови при светлых пепельных волосах и «карие очи»...

Когда в те старые времена приходили гости, Миша откладывал в сторону свою научную работу и тихонько вздыхал, словно вечер с гостями был нелегкой повинностью. А как только все уходили, он спешил, несмотря на позднее время, «нагнать потерянный вечер». Татьяну даже слегка раздражало то, что она и сама испытывала чувство вины перед ним. Теперь она понимала, что Миша был прав тогда: ведь так вот и не успел он до войны закончить свою работу...

Война идет только третий месяц, но как все изменилось! Мирное время кажется отдаленной эпохой. Другими стали все интересы людей, всех отягчили мелочные бытовые заботы о картошке и хлебе, кто-то успел уже осиротеть, овдоветь, многие вовсе не знают о близких... Иными стали даже характеры. Интересно, каков же теперь этот неунывающий Анатолий со своей постоянной поговоркой о том, что ему всегда и во всем везет.

Таня помнила его молодым, жизнерадостным, даже, может быть, легкомысленным военным, которого окрестила «душкой-поручиком».

Она вдруг вспомнила про аппетит Бурнина и спохватилась, что надо будет его угостить. Аппетитом он славился, видимо, с юности. С Мишей вечно они вспоминали какие-то краденые пирожки, какие-то съеденные «на спор» десять пирожных, какую-то девушку, которую Бурнин прозевал, потому что увлекся котлетами...

В последние дни, питаясь где как придется, между делами и хлопотами, Татьяна ничего не держала дома, но сегодня она приготовит для Бурнина, чтобы он уселся, как дома, и на время забыл про войну.

Лет пять назад старший лейтенант Бурнин, оснащенный необычайно раскатистым голосом, добрым ростом и богатырской шириной, нежданно не просто вошел, а прямо-таки «обрушился» на их привычное общество.

В тот вечер к Варакиным должны были приехать сестра Татьяны Вера со своим мужем, подруги Татьяны — художницы, Нина и Соня, и двое товарищей Михаила — врачи. Собирались послушать игру на рояле Вериного мужа, молодого, но уже известного пианиста. Нина к тому же обещала приехать с немолодым вдовцом писателем, и Татьяна ревниво насторожилась, заподозрив, что отношения Нины и ее литератора не так просты.

— Попадет еще Нинка в лапы какого-нибудь Тригорина и окажется бедной подстреленной чайкой! — сказала Татьяна Соне, и обе прыснули смехом, так не похожа была их Нина на бедную чайку. Но все же Таня решила устроить писателю пристальный и пристрастный осмотр, «смотрины»...

Тут-то, вот в этот вечер, Анатолий и появился.

— Удивительно, как всегда и во всем мне везет! Поселился тут, рядом с вами! — возгласил он почти с первых слов.

— Счастливый характер! — сказала Татьяна. — Вы правда считаете, что вам всегда и во всем везет?

— В главном — всегда! А мелочи я в расчет не беру,— живо ответил Бурнин.

«А ведь в самом деле, пожалуй, всегда везет: вот он второй раз уже за две недели приезжает в Москву. И сколько народу еще приезжает с фронта, а Миши все нет… Хоть бы на день, хоть раз!» — думала Таня, вспоминая тот первый вечер, когда она познакомилась с Анатолием.

Бурнин в тот далекий вечер все перепутал. После двух серьезных номеров, исполненных пианистом, он рассказал свеженький анекдот о концерте модного композитора. Когда же все рассмеялись, он мигом почувствовал себя душою и центром собравшихся, предложил перейти от серьезной музыки к легкой. С уверенной непринужденностью потеснив музыканта, он сам сыграл новый блюз и окончательно взъерошил чинный порядок вечера. Никто, включая и самого музыканта, не ощутил досады и раздражения против молодого военного. Просто вечер принял не то направление, которого ждали и ради которого собрались.

Через полчаса в их квартире вместо рояля звучал патефон, и все, не исключая седоватого, слишком полного писателя, танцевали, задевая Татьянины мольберты ногами. Мольберты пришлось унести в кабинет Михаила. В перерывах между танцами густой баритон Бурнина заставлял всех внимать рассказам о совместной юности его и Варакина. Он болтал весело, остроумно, пересидел всех за чаем и наконец, по-хозяйски прощаясь с гостями, радостно сообщил, что не связан режимом коммунального транспорта, так как живет совсем рядом...

Таня опасливо посмотрела на Михаила, который к этому часу обычно уже досадовал, если кто-нибудь задерживался позднее других. Но Миша был весел и оживлен и, беззаботно напевая, откупоривал еще бутылку вина, пока его друг расставлял по доске шахматы.

Татьяна хотела уйти спать, оставив друзей коротать ночь за шахматами, но Бурнин удержал ее:

— Татьяна Ильинична, не уходите, не нарушайте уюта. Поймите же — до чего хорошо человеку подышать мирным воздухом вашей семьи!

И Таня осталась, забравшись с ногами на диван и зябко позевывая в пуховый платок, накинутый на плечи.

— Понимаете, братцы, как я там жил, — рассказывал Анатолий. — Вокруг одна наша военщина. Чудесные есть ребята, и люблю их, как братьев, но, понимаете, мы же варимся годами в своем соку, естественно, для остроты в этот сок добавляем спиртного... Обрыдло! — дружески признавался он. — Тайга сначала казалась романтичной: охота на медведя, на тигра... Но сколько же можно! Я от жадности к свежим людям не казался сегодня вам слишком назойливым, Татьяна Ильинична? — опасливо спрашивал Бурнин.— Понимаете, мне вы лично и ваши друзья — как свежий ветер...

— Многое зависит, вероятно, еще от того, что вы одиноки, Анатолий Корнилыч, — сказала Татьяна. — Семейные там у вас, вероятно, иначе чувствуют жизнь.

— Женись, женись, Анатолий! — подхватил и Варакин.— Хочешь, мы тебе Нину посватаем?

— А кто эта Нина? Нет, вот если бы на Татьяне Ильиничне, я бы сразу женился. Но ты меня обогнал, злодей! Не везет мне, Татьяна Ильинична! Вот и Вера Ильинична уже занята! — с шутливым отчаянием воскликнул Бурнин — А как прекрасно играет муж вашей сестры, — сказал он серьезно,— и такой сам простой — даже не верится, что он лауреат всяких там конкурсов... Да, это жизнь! А у нас все изо дня в день одно да одно:

 

Стоим на страже

всегда, всегда

Но если скажет

страна труда, —

Прицелом точным

врагу в упор,

Дальне-восточ-ная —

 

тихонько пропел Бурнин.

 

Даешь отпор! —

 

подхватил Варакин.

— Ведь это про нас, Миша! Почетное, необходимое, но и утомительное до предела это занятие — стоять «на страже всегда, всегда»!.. Знаешь, даже и легче, когда приходится немного подраться... А быть там, должно быть, уж скоро ба-альшущей драке, — задумчиво заключил Бурнин.

— К большущей драке нам, пожалуй, приходится быть готовыми всюду, — возразил Варакин. — По Пирогову, война — это травматологическая эпидемия... Я лично тоже «стою на страже»: работаю нынче над темой, которая связана с этой, к сожалению пока неминуемой, «эпидемией». В этом смысле я тоже отчасти мобилизован...

— Вы, друзья мои, как хотите, а мне утром в театр, на работу. Я лягу, — сказала Татьяна и поднялась с места.

— Не смею вас больше мучить. Спасибо, что побыли с нами, — ответил Бурнин. — А мы с Мишей еще посидим за партией. Поговорим немного...

Татьяна легла, но долго еще за затворенной дверью слышала их приглушенные голоса, временами тихий звон рюмок да изредка едва слышное падение на доску неловко передвинутой шахматной фигуры.

Михаил и Бурнин расстались тогда, вероятно, часов в шесть утра.

— Ну, твой «душка-поручик» не слишком деликатен,— ворчливо скачала Татьяна утром.

— Ведь около пяти лет мы не виделись, Таня. За столько лет в первый раз... Не гнать же человека! Я и сам ему рад, — возразил Михаил.

Тут было нечего возразить: ведь в самом деле это был друг Мишиной юности и пять лет в самом деле очень порядочный срок, чтобы отдать старому другу целую ночь, на этот раз отложив и работу и отдых.

На другой день, вернее — в тот же самый день, потому что он ушел рано утром, Бурнин пришел опять.

Он принес вино, шоколад и фрукты. Сказал, что явился по делу: у него родилась идея свести Михаила с одним солидным военно-медицинским авторитетом, работающим в той же области...

После обеда, торопясь в мастерскую, уже накинув пальто и в шляпе, Татьяна улучила минутку, шепнула на ухо Михаилу, чтобы он отвязался от друга и сел за работу. Когда же она поздно вечером возвратилась, Бурнин продолжал сидеть в кабинете Варакина и между ними опять лежала шахматная доска...

Таня была возмущена. Едва поздоровавшись с Бурниным, больше она не сказала ни слова.

Между Таней и Михаилом из-за этого произошла даже ссора. Миша ее упрекал в нечуткости, но она заупрямилась и не сдалась. Может быть, это была ревность. Но Анатолия она не могла видеть.

Анатолий, казалось, понял свою вину и ушел довольно поспешно. На другой день Татьяна получила к обеду букет.

После этого Анатолий не являлся в течение нескольких дней. Он и сам был занят в академии. А когда неделю спустя он позвонил в их квартиру, ему отворила дверь Татьяна.

— Извините, Анатолий Корнилыч, Михаил за работой, а я сейчас уезжаю, — сказала она с любезной улыбкой, но не умея скрыть неприязнь.

Однако Бурнин отнесся без обиды к отказу принять его дома, так же как к отказу от его приглашений в театр. Он взял интимный, полумальчишеский тон, был с Таней мил и упорно-навязчив, льстил ей, носил цветы и, брызжа здоровьем и радостью жизни, прямо и просто добивался общения с их семьей, а Татьяну дразнил, называя Цербером.

— Слушайте, душка-поручик! Это же дерзость и грубость? Ведь Цербер — это собака! — шутливо обиделась Татьяна.

— Цербер не просто собака, а собака божественного происхождения и особого назначения! — возразил Бурнин.— Между собакой и Цербером разницы столько же, сколько между душкой-поручиком и старшим лейтенантом РККА.

Месяца два спустя после начала их знакомства Татьяна сдалась.

— А он обладает «сценическим обаянием», твой Анатолий,— сказала она мужу. — Мне даже жалко, что я с ним была неприязненна и сурова. Боюсь, что я его чем-то обидела: не был уже дней десять.

И когда Бурнин к ним пришел, Татьяна с упреком сказала ему:

— Куда же вы так запропали, душка-поручик, — ни слуху ни духу?

— Неужели лед тает, божественная собака?! — с искренней радостью воскликнул Бурнин.

Когда события тридцать девятого года призвали Бурнина покинуть Москву, он, уже с капитанскими петлицами, зашел к Варакиным попрощаться.

— Не таите, Татьяна Ильинична, дурных чувств к бывшему соседу, — сказал он, целуя руку Варакиной. — Я вас очень, по-братски, люблю. А если три года назад был надоедлив, то потому только, что до чертиков наскучался по людям...

— Я тоже вас полюбила, Анатолий Корнилыч, — может быть, эгоистично, за то, что вы искренне любите Михаила,— призналась она. — Непременно пишите оттуда, где будете...

Но писал Бурнин вообще редко и мало, а после начала войны и совсем не писал.

Предстоящая встреча с Бурниным волновала Татьяну Он теперь казался ей таким близким, почти родным человеком, точно брат ее Миши.

Она приготовила скороспелый, но вкусный обед, выставила даже бутылку вина и уже с полчаса дожидалась без всякого дела у телефона, когда позвонил Бурнин и сказал, что заехать не сможет, однако же Татьяна Ильинична не пожалеет, если захочет встретиться с ним на улице. Он назвал адрес дома, в котором будет, и намекнул, что может сказать что-то очень ей интересное...

 

— Вот так сюрпри-из вам, Татьяна Ильинична! Вот так сюрприз!.. Ах, как это все здорово получилось! Ах, как здорово-вышло! — радостно бормотал про себя Анатолий.— Всегда и во всем мне везет!..

С этими мыслями быстрым шагом он приближался к дому, у которого в прошлый приезд ожидал в машине Балашова.

— Анатолий Корнилыч! — почти у ворот неуверенно окликнул женский голос.

— Родная моя, здравствуйте! Непостижимо уму, как вы меня обогнали! — воскликнул Бурнин, увидев Татьяну.— Миша жив и здоров. Я уверен, что вы очень скоро увидитесь... Милая, продолжение нашего разговора следует через десять — пятнадцать минут на этом же месте. Я обещал передать в этот дом письмо. А если их не застану дома, то буду ваш через две-три минуты.

— Разумеется, я вас дождусь, даже если бы сутки пришлось... Уж такая женская участь, — сказала Татьяна, проводив его по двору до крыльца. — А что же Миша письма не прислал?

— У меня было время связаться только по телефону. Внезапно пришлось. А то бы заехал, конечно, к нему... Ну, вы меня извините. Я постараюсь скорее...

Анатолий дернул за ручку старозаветного проволочного звонка, услышал за запертой дверью звон колокольчика и женские поспешные шаги.

Девушка лет двадцати, в поношенном домашнем платье, с половой щеткой в руках, отворила дверь.

— Ксению Владимировну Шевцову могу я...

— Мама! Тебя! — вместо ответа крикнула девушка в глубину квартиры и пригласила его войти.

Бурнин отрекомендовался пришедшей на зов высокой худощавой женщине с ранней сединой в волосах.

— Вам письмо от Петра Николаевича. Я вместе с ним заезжал в прошлый раз, когда он не застал вас дома, — пояснил Бурнин.

— Да, мы только вчера появились обе. Дочь была от райкома на оборонных работах, а вот я в первый раз в жизни, что называется, поехала на курорт. Представьте себе, приезжаю туда двадцать второго, узнала — война. Я — на станцию за обратным билетом и вдруг тут же ногу сломала! — нервно-торопливо рассказывала Ксения Владимировна, пока Бурнин извлек письмо Балашова из полевой сумки. Было заметно, что женщина сдерживает сильное волнение.

Она взяла в руки конверт, и пальцы ее дрожали, щеки покраснели пятнами. Но она не распечатывала письма, а смотрела то на конверт, то в лицо Бурнина.

— Спасибо вам. Что же Петр Николаевич? Где? Что с ним? — спрашивала она в какой-то растерянности.

— Я видел его вчера в штабе армии. Да вы не волнуйтесь, он совершенно здоров! — по-своему поняв ее нервное состояние, поспешил сказать Анатолий.

— Он изменился? Очень? — жадно спросила женщина.

— Простите, я раньше не знал товарища генерал-майора,— ответил Бурнин.

— Генерал-майора?! — пробормотала она и вдруг пошатнулась, схватившись за спинку стула, и опустилась на старенький, просиженный диван. — Зина! Зиночка! Зина! — позвала она, будто на помощь, и разрыдалась.

Дочь вбежала в испуге.

— Письмо от Петра... Он... на фронте... — сказала сквозь слезы женщина.

— Ранен? — в тревоге спросила девушка, прямо глядя в лицо Бурнину.

— Товарищ генерал-майор совершенно здоров! Я расстался с ним ровно сутки назад! — возразил Бурнин.

— Видишь! Видишь! Ты слышишь! — так же, как мать, неожиданно теряя самообладание от этих успокоительных слов, воскликнула девушка.

Она бросилась к матери и стала ее целовать. Обе плакали и смеялись, взглядывая в одинаково сияющие глаза друг друга.

Бурнин отвернулся к окну и сквозь прозрачную шторку смотрел на осенний двор с облетающими деревьями. От дома к воротам, поджидая его, медленно шла по мощеной кирпичной дорожке Татьяна Ильинична.

«Сколько женщин так же радостно плакали бы сейчас, доведись им узнать, что их близкие живы, хотя «сутки назад» вовсе не означает, что жив и сейчас, — думал Бурнин, деликатно пережидая и невольно оставаясь свидетелем этой сцены. — В этом несчастливом и трудном начале войны оказалось уже так много людей не только убитых, но просто безвестно пропавших, людей, которые не могли подать о себе никакой вести, и о них никто ничего не мог сообщить их семьям. Исчезли — и всё... И, может быть, это и есть самое мучительное для близких...»

— Ну, успокойся же, мама! Ты же сама всегда говорила, что он не может быть в чем бы то ни было виноват... Ну вот все и кончилось, вот все и кончилось, вот все и ясно! — бормотала дочь матери за спиной Бурнина.

«Значит, его обвиняли в чем-то,— догадался Бурнин.— Так вот почему он четыре года не видел семью... Так вот оно в чем, «щекотливое дело», о котором сказал Иван!»

После слов своего штабного приятеля о том, что Балашов был в Германии, Бурнин подумал, что заграничная служба генерала и послужила причиной отрыва его от семьи. Значит, это не так...

И Бурнин ощутил неловкость, как будто он заглянул в чужую семейную жизнь через замочную скважину.

— Простите меня, — обратился он виновато к обеим женщинам. — Ведь у меня очень мало времени. Я сейчас же обратно на фронт. Если хотите со мной передать письмо...

— Да, конечно! Вы извините... У всех свои радости, свои беды... Я очень быстро, — заторопилась Ксения Владимировна.— Зиночка, ты бы поставила чай, — сказала она и, разрывая конверт, вышла в соседнюю комнату.

— Товарищ майор, — подойдя к Бурнину, осторожно произнесла Зина и вдруг увидала в окно Варакину, которая сделала Анатолию знак нетерпения. — Это вы жену заставили ждать во дворе?! — воскликнула Зина с упреком. — Как же так можно?!

— Это жена фронтового товарища. Я к ней не успел заехать и назначил встречу у ваших ворот...

— Да как же так можно! Как ее звать? Я сама позову...

Не дождавшись ответа, Зина стремительно выскочила во двор.

— Идите, идите в квартиру, пожалуйста! — услышал Бурнин ее голос.

И пока мать с дочерью в соседней комнате перечитывали письмо Балашова, усевшись с Татьяной на тот же диванчик, Бурнин рассказал ей об отзыве Варакина в институт.

Татьяна сжала его руку.

— А я ведь завтра могла уехать черт знает куда из Москвы! Как хорошо-то, что вы подоспели! Такое спасибо, что не забыли меня! — радостно говорила она.

Ксения Владимировна вошла в комнату с начатым письмом и пером в руках.

— Посоветуйте, как же мне быть теперь, Анатолий Корнилыч! Зина эвакуируется с заводом, а мне что же делать? Вдруг Петр Николаевич сумеет приехать или мне разрешат к нему... Ведь почти что четыре года... — она растерянно оборвала себя и умолкла.

— Мне очень трудно вам посоветовать, — замялся Бурнин. — Товарищ генерал завтра получит ваше письмо и, конечно, сам примет меры. Он очень тревожился, что не знал ничего ни о вас, ни о сыне...

— Вы, товарищ майор, извините, — перебила девушка,— мы с мамой немножечко растерялись... Конечно, тут никаким советом помочь нельзя. И отец написал всего десять строчек... Вы правы, пусть он решит. Я поеду с заводом, а мама останется тут... Иди же, мама, дописывай! — поощрила девушка, взяв за плечи мать и выводя ее снова из комнаты...

И вот с письмами, адресованными Балашову и Варакину, Бурнин стоял на платформе. Татьяна Ильинична провожала его. В непривычных сумерках, без фонарей, торопливо искали военные люди свои вагоны.

— А вы всегда меня агитировали за брак, Татьяна Ильинична! — полушутливо сказал Анатолий. — Нет, холостому куда спокойнее, чем вам, женатым... Вдруг попал в переделку, не можешь письма написать, а там слезы льют! Даже в этом мне в жизни везет, что никто обо мне не плачет...

— Милый вы человек, Анатолий Корнилыч, уютный и добрый! И как это вышло, что вы пропадаете в холостых, непонятно! — с искренней теплотой сказала Татьяна. — Ведь в вас на троих женатых заботливости, внимания и души... Давайте я вас поцелую на счастье, за всех, которые вас прозевали в жизни!

 

Глава третья

 

Бурнин отрапортовал о своем возвращении и подал Балашову письмо.

— Всегда мне везет, товарищ генерал! И Ксению Владимировну и Зину застал дома в добром здоровье!

Генерал пожал ему руку и в волнении взял письмо.

— Спасибо. Располагайтесь, товарищ майор, А мне разрешите прочесть, — сказал он, отойдя к окну и разрывая конверт.

Бурнину хотелось видеть лицо Балашова, когда тот читает это письмо, сопоставить его выражение с лицами его дочери и жены. Но природная деликатность не позволила ему оглянуться, и он стал рассматривать лежавшую на отдельном столике карту, знакомясь с пометками, которые были нанесены за последние сутки, в его отсутствие.

— Ну вот, Анатолий Корнилыч,— весело произнес Балашов,— с вашей, как говорится, легкой руки я, кажется, все семейство свое разыскал. Посмотрите-ка адрес сына — знаете эту полевую почту?

Бурнин взглянул на номер.

— Это какая-то ополченская часть, невдалеке от нас, как я понимаю, — сказал он. — Сейчас прикажу разобраться.

— Если будете так любезны... Но, может быть, после...

— Зачем же откладывать! Одному лейтенанту, я знаю, это доставит большую радость.

Бурнин взял телефонную трубку и вызвал кого-то.

— Ленечка, я приготовил тебе роскошное поручение,— сказал он. — Мигом слетай на мотоцикле к отлично тебе известному начальнику почты воентехнику Вале Мироновой, расшифруй этот адрес и точно узнай дорогу. Только долго работать ей не мешай. Возвратишься — доложишь мне результат.

Бурнин положил трубку.

— Вот и все. Адрес будет получен, а двум молодым существам радостно будет, что повидались... Люблю!

— Что любите? Или кого? — спросил Балашов.

— Люблю, когда люди счастливы, — сказал Бурнин.

Балашов дружелюбно взглянул на него:

— Ну, а что там, в Москве? Угадал я, зачем вас звали?

— Так точно. Соблазняли масштабами, лицезрением всех фронтов и историей в полный рост. А я человек практических действий, мне грандиозное не по характеру. Я уклонился.

— За оперативный отдел нашего штаба я радуюсь, что так получилось, то есть что вам позволили «уклониться»,— сказал Балашов. — А я приготовил для вас задание. Сядьте.

Генерал придвинул к себе какую-то папку.

— Карту видели? Понимаете, ведь растет напряженность! Кажется мне, что скоро нам придется стоять в тяжелых боях, Анатолий Корнилыч,— объяснил Балашов. — Какие у нас дороги, вы знаете. Почему-то так у нас принято, что к тому, что за нашей спиной, мы относимся вяло, бездумно, и как-то всегда в тылу у нас и четкость не та, и дисциплина слабее, и люди как будто второго сорта! И вот доигрались мы с вами: застряла колонна боепитания, забили большак, к утру не успели его разгрузить, и всех разбомбили... Больше этого допускать нельзя. Надо немедленно починить мосты, устроить дренажи, гати, паромы, понтоны — хоть черта в стуле, но чтобы колеса не вязли! Все должно не стоять, а ехать, и без всяких заторов. Наметьте, где надо какие работы. Разведка дорог проведена. У начинжа уже есть план и расчет на материалы и рабочую силу. Бегло я просмотрел и согласен. Но вы тут изъездили все вдоль и поперек. Просмотрите все с точки зрения оперативной необходимости. А также где можно привлечь население, что возложить на начальника тыла, какую работу должны провести войска. Доложите мне через три часа.

Бурнин явился к нему действительно через три часа с наметкой работ, в которые внес свою долю знакомства с местностью.

— Очень рад, Анатолий Корнилыч, что в эту работу включил именно вас,— тепло сказал Балашов. — Я бы хотел всегда работать с таким помощником. Вы к жесткому сроку работ подходите реалистично. Иногда такая на вид вполне будничная работа должна быть рассчитана по часам, чтобы быть эффективной...

— А в данном случае? — осторожно спросил Бурнин.

— В данном случае тоже, — просто сказал Балашов.— Например, вот эти две переправы, которые вы наметили так остроумно, — они же заменят нам тридцать километров дороги, а протяженность спрямлений по полевым дорогам меньше пяти километров. Значит, вполне разумно бросить туда батальон, даже два, если надо, на борьбу с заболоченностью. И преимущества явные противник этих дорог не знает, на картах их нет, — значит, их и бомбить не будут. А на том берегу резервная армия, ополченцы за тот же срок потрудятся в лесах.

— Полезно бы съездить с утра к их начальнику тыла,— высказался Бурнин. — Тут части Пахомова, — кстати, те самые части, где служит ваш сын. Доставлю себе удовольствие привезти его к вам. Надеюсь, отпустят!.

— Об этом потом, Анатолий Корнилыч! Вы лучше срочно подготовьте приказ о роизводстве работ в этом районе, где вы надумали переправы. Строить силами дивизии Чебрецова.

Дело срочное. Тут одних саперов не хватит. Пусть Чебрецов еще выделит два батальона стрелков, — коротко приказал Балашов.

 

Дивизия Чебрецова, откуда чуть более месяца тому назад отозвали Бурнина с должности начальника штаба, только три дня как была отведена для пополнения и переформирования именно в тот район, где Бурнин наметил две переправы, за которые его так похвалил генерал.

Из-за отвода дивизий на пополнение опять произошло столкновение мнений Острогорова и Балашова. Острогоров хотел в первую очередь усилить наиболее ослабленные дивизии центра, истрепанные последним наступлением. Балашов же считал, что в первую очередь следует пополнить именно те дивизии, которые сохранили свой командный состав, дисциплину и технику, поэтому прежде всего наметил к отводу обе фланговые дивизии: левую — Чебрецова и крайнюю правую — Мушегянца, с тем чтобы Чебрецов, пополнившись, сменил Мушегянца. Командарм согласился с Балашовым.

Истощенная долгими оборонительными боями, начиная с боев за Смоленск, дивизия Чебрецова больше полутора месяцев без пополнений сдерживала пехотные и танковые атаки, подвергалась почти круглосуточно артналетам и воздушным бомбардировкам и несла большие потери в личном составе, но сохранила боеспособность. В последнюю неделю боев она получила нищенские пополнения из охотников или необученных ополченцев. Теперь ее, испытанную, но усталую, наконец приводили в порядок. Позавчера в нее влили свежие силы.

«Ох, Чебрецов на меня распалится, просто дружба навеки врозь!» — думал Бурнин, направляясь в бывшую свою дивизию.

Когда был начальником штаба в дивизии Чебрецова, Бурнин дружил со своим командиром и мог предсказать заранее, что поручением строить дороги вызовет его неприязнь и раздражение. Передать Чебрецову этот приказ и объяснить задачу Бурнин считал исключительно неприятной миссией. Но что было делать!

Бурнин справился по телефону, «дома» ли командир и комиссар.

Он знал, что накануне генерал Острогоров приказал Чебрецову готовиться через пять дней к выходу на передний край, на смену правофланговой дивизии Мушегянца, которую отведут на их место. Чебрецову казалось, что времени и так слишком мало, что бойцы не будут готовы, как он хотел бы их подготовить, что за эти дни дивизии предстоит провернуть работу, которой хватило бы и на две недели: новые пулеметчики еще не успели освоить всех случаев устранения пулеметных задержек, стрелки-ополченцы в своих прежних частях, занимаясь саперной работой, даже не сдали учебные стрельбы; кроме того, Чебрецов решил непременно во всех подразделениях заставить людей полежать в окопах под настоящими танками, «без дураков», как он выражался: «Пусть поутюжат, пусть брустверы обомнут, землицею их позасыплет!.. И молодым танкистам полезно, и нашей царице полей тоже, матушке, польза великая будет!»

Танковые атаки за эти дни он успел провести только в двух наиболее полнокровных батальонах. Результатом этих учений Чебрецов был доволен. Теперь ему приходилось вести напряженные учения на дневные и ночные противотанковые бои. И вот оба они, и Чебрецов и его комиссар Беркман, не, выбирались из частей и подразделений.

Так или иначе — что успеть, что не очень успеть, — но дивизия была полностью укомплектована, артиллерия получила пополнение материальной части и в общем должна была выдвинуться на передний край в добром порядке, чтобы дать передышку и время для пополнения дивизии Мушегянца.

На противотанковых учениях Чебрецова штаб армии приказал присутствовать представителям из других дивизий, как на поучительных предметных уроках.

Бурнину ответили на телефонный запрос, что Чебрецов и Беркман находятся оба на «огневом рубеже», на учебных занятиях, куда вызван почти весь командный и политический состав и где присутствует генерал-майор Острогоров...

Бурнин выехал к Чебрецову с приказом о назначении двух его батальонов на дорожные работы.

Как он и ждал, этот приказ вызвал плохо скрытое раздражение и злость командира дивизии. Впрочем, какой командир не был бы раздосадован тем, что у него отнимают людей в такую ответственную минуту!

Чебрецов принял Бурнина холодно и официально, как представителя штаба армии.

С одной стороны, официальность приема обусловливала заранее деловой характер беседы и четкость выполнения задачи. С другой — холодность Чебрецова была неприятна Анатолию просто как человеку, который чувствовал, что невольно создает лишние трудности и огорчения боевому товарищу.

Работа в штабе дивизии вместе с Чебрецовым заняла у Бурнина часа два. Зная людей дивизии, Бурнин осторожно подсказывал их имена, так, чтобы не обидеть командира дивизии. Но Чебрецов раздражался.

— Ты, кажется, хочешь на тыловое задание назначить последних и лучших кадровиков дивизии! — не удержавшись, с досадой сказал Чебрецов. — И так их осталось — по пальцам счесть! А главное — кто их у нас отбирает?! Бывший начальник штаба! Не так бы ты относился, если бы оставался в дивизии, а не стал начальством!

— Я, товарищ полковник, могу всего-навсего подсказать. Приказываете ведь вы! — возразил Бурнин. — Советую — вот и все. Выполнение этих работ для вашей дивизии важно не меньше, чем для других частей...

Наконец все было улажено, заместитель командира полка с двумя командирами выделенных батальонов получили задачу, и батальоны тотчас выступили на выполнение задания.

Оставшись в своем блиндаже наедине с Бурниным, Чебрецов прорвался:

— Не ко времени эта затея, Анатолий Корнилыч! В первый раз за все время войны у бойцов настоящий подъем. Пополнение же нуждается в боевой подготовке. Ох как нуждается! Готовились действовать гранатами — и вдруг на лопаты их заменяем, лезем в тылы... Подумай сам — что за прицел! Опять оглядки назад да назад! — Чебрецов понизил голос до шепота: — Беспокоюсь я, понимаешь...

— Что же тут делать, Гурий Сергеич, ты же ведь знаешь наши дороги! Надо их выправить, — возразил Бурнин. — Ночью опять колонну бомбили.

— Я не о том говорю, — сказал Чебрецов, — я возражаю против того, чтобы ставить эту задачу как самую главную и неотложную... Тут отношение к делу важно, вот что! Новый наштарм эту задачу ставит на первый план. Как будто все боевые дела не впереди у нас, а в тылах... Острогоров нашего нового генерала знает давно. Он по-дружески мне сказал: «Был Балашов в гражданскую молодцом, а послужил в Германии и пошатнулся». Техники европейской он испугался, что ли... В наши, в советские силы не очень он верит. Вправляли ему мозги, да, значит, не очень вправили...

— Значит, товарищ полковник, по-вашему получается, что в Генштабе тоже сидят люди, которые в советские силы не верят, если его назначили? — едко спросил Бурнин.

— А ты, Анатолий, словами меня не стращай. Я ведь тебе говорю по-дружески. Подольше я тебя в партии и в армии тоже подольше! Я всякого навидался... — И Чебрецов понизил голос: — Ты знаешь, откуда генерал Балашов явился в штаб армии?.. То-то! А дыму, как прадедам было известно, без огня не бывает. Потому-то и нам с тобой, коммунистам, нужна осторожность...

— А ты думаешь, что Генштаб не знает, откуда он прибыл?! — спросил Бурнин вызывающе, продолжая сопротивляться уже шевельнувшемуся в душе сомнению в отношении Балашова.

— Опя-ать ты свое! — скучающе возразил Чебрецов.

Попрощавшись, Бурнин вышел.

Шорох дождя сразу окутал брезент плащ-палатки. Неприютные капли на пороге блиндажа капнули за ворот, самая крупная угодила на огонек папиросы. Бурнин поежился. Разглядел в сумерках леса ожидавшую машину.

— Клава снится, товарищ ефрейтор? — шутливо спросил Бурнин, забираясь в «эмку».

В расположении штаба армии Бурнин размещался не в блиндаже, а в уютном доме, богатом двумя молодыми красивыми девушками, с которыми шофер его, Вася Полянкин, лирически коротал вечера.

— Никак нет, не дремал, товарищ майор! — бодро отозвался водитель.

Они поехали той же нудной, ухабистой дорогой, под всплески глубоких луж. Временами мокрые ветки хлестали по лобовому стеклу. Смеркалось.

— Осень дальше пойдет — ух и раскиснет эта дорожка, товарищ майор! Насидятся на ней, кому доведется ездить! — предсказал Полянкин.

Разговор с Чебрецовым заставил Бурнина возвратиться мыслями к Балашову.

«Что могло быть у него за плечами? Никак не похоже было на то, чтобы этот спокойный генерал с тяжелой, угловатой головой и умными, печальными глазами, герой гражданской войны и соратник Фрунзе, был паникером. А может быть, все же не очень скрытая неприязнь Острогорова порождена не личными соображениями и чувствами, как заподозрил Бурнин? Может быть, тут принципиально различные взгляды на вещи? Может быть, слух о преклонении Балашова перед Западом не напрасен?.. Вот хоть спор о значении Ельни... Может быть, в самом деле начальник штаба не очень верит в победу... — размышлял Бурнин. — Однако, с другой стороны, вряд ли ненадежному присвоили бы генеральское звание... И в Генштабе считают, что месяца через два он получит армию. И командарм на его стороне. А ведь Рокотова все знают еще с Монголии... И член военного совета Ивакин считается с Балашовым и ценит его... Да, черта с два, допустил бы Ивакин против своей воли начальника штаба к себе в армию! Уж он настоять умеет...»

— Вот и приехали! — произнес Полянкин, нарушив ход мыслей майора. — Домой, товарищ майор?

— Нет, надо в штаб, доложить. А вы — домой. Будьте свободны,— отпустил шофера Бурнин.

Балашов по-прежнему сидел в штабе. Бурнин доложил ему о выполнении задания.

— Ну что же, товарищ майор... К вечеру все на фронте утихло. Вы хорошо поработали, можете, думаю, часика три отдохнуть, если не возражает генерал Острогоров. А меня в штаб фронта зачем-то зовуг, — сказал Балашов. — Сейчас выезжаю.

— Мне не прикажете с вами?

— Не прикажу. Отдыхайте. Кто его знает, что там! Может быть, что-нибудь будет приказано срочно. Тогда потребуются ваши свежие силы и ваша свежая, не усталая голова.

Балашов уехал.

 

Отпущенный Острогоровым отдыхать, Бурнин добрался наконец до своей избы. После поездки в Москву и напряженного дня работы его так манило завалиться спать, но днем он успел позвонить Варакину, сообщил, что видел в Москве Татьяну Ильиничну и привез от нее письмо, а у него самого тоже-де есть для Варакина важные новости.

— Если сумеешь заехать, то заезжай, а нет — так вышлю тебе письмо Татьяны Ильиничны и от себя кое-что добавлю.

— Нет, я вечерком к тебе лично сумею на час, — обещал Михаил.

И, возвратясь к себе, несмотря на усталость, которая манила заснуть, Бурнин решил дожидаться друга.

Михаил в это время трясся по какой-то кривой дороге от госпиталя, уже в темноте. Еще бы не выбрать времени! Ведь Анатолий видел Таню и говорил с ней только вчера. Он, конечно, мог рассказать о ней то, чего она не напишет сама в письме. «Счастливец! Ездит в Москву, видит московские улицы, тыловую жизнь... Какая она, «тыловая»?» — думал Варакин.

В штабе Анатолия не оказалось. Связной из штаба довел Варакина до избы, которую занимал Бурнин.

В чертовой непроглядной темноте Варакин, носком кирзового сапога нащупывая высокие деревянные ступени, поднялся на крыльцо и шагнул в сенцы, а затем уже в избу, освещенную лампочкой, подключенной к автомобильному аккумулятору. Он ожидал войти в штаб, услышать стук телеграфа, телефонные разговоры. Но изба оказалась жилой.

В просторной «холодной» половине дома с бревенчатыми незакопченными стенами, увешанными открытками и лубочными картинками, в кителе с расстегнутым воротником и с гитарой в руках сидел Анатолий Бурнин.

— Миша! Здорово! — гулко воскликнул майор. Он вскочил навстречу, отбросив на койку гитару. — Товарищ Полянкин, кормить-поить гостя! — гаркнул Бурнин.

— Есть, товарищ майор, кормить-поить гостя! — весело отозвался шофер, приведший Варакина с улицы.

— И себя кормить, и меня вместе с вами, — добавил майор.

— Так точно, и вас и себя вместе с ними! — по-прежнему живо подхватил Полянкин.

Со скамьи от стола при входе Варакина вскочили две красивые, плотные деревенские девушки, смущенные прибытием нового человека.

— Куда же вы, Клавочка, Лиза?! — удерживал их Бурнин.— Знакомьтесь, это мой старый друг, доктор Михаил Степаныч. Это, Миша, хозяйские дочки, знакомься...

Девушки сунули гостю влажные от нахлынувшего смущения руки и все-таки выскочили за дверь и упорхнули к себе, в зимнюю половину избы, где жили со своими родителями.

— Ты мне сейчас напомнил картинку толстовских, что ли, времен. Старый гусар какой-то! — улыбнулся Варакин.— Расстегнутый ворот, залихватская шевелюра, гитара с бантом, а глаза-то горят! «Очи карие!..»

— Вот то-то и есть, что гусар-то старый! — усмехнулся майор. — Хозяйские дочки в гости ходят, гитару даже ко мне притащили. Играю — слушают, песни со мной поют, а целоваться — так небось не со мной, а с Полянкиным! И «карие» их не берут!.. Эх, мама, где моя молодость! — заключил Анатолий с комическим вздохом и рассмеялся. — Ну, садись. Видишь, я прав был — тебя в ближайшие дни отзовут для завершения научной работы...

Большой, много шире и выше Варакина, майор обнял друга за плечи и усадил рядом с собой на скамейку.

— Ты что, не рад, не доволен, а?! — спросил Бурнин.

— Ну что ты! Если это действительно нужно... Только боюсь, что получается что-то вроде штабной протекции... — смущенно сказал Варакин.

Майор качнул головой.

— Тебе, Михаил, нельзя без корректировщика: неправильно бьешь, не по цели, — ответил Бурнин. — Ты что думаешь, я волшебник, или сам Главсанарм, или кто там... Я только добрый вестник. Случайно узнал эту новость, Татьяну Ильиничну, разумеется, ею порадовал, письмецо для тебя прихватил. На, читай да кланяйся скорому почтальону.

Бурнин посмотрел на часы и налил из фляжки водку в граненые стаканы, пока Варакин читал письмо.

— Я тут, тебя поджидая, и сам не ужинал, а теперь с тобою стаканчик на радости хлопну, — сказал майор. Он еще раз взглянул на часы и зачем-то понюхал водку. — Давай пока «предварительную» с хлебушком да с сольцей, а потом под консервы или что там дадут. А то у меня всего часа два-три на отдых. Боюсь, что не «выдохнусь», а генерал мой из фронта вернется — уж очень не любит, когда от кого душок. Хорошо ты хоть в этом не так уж принципиален!

Тут вошли Полянкин и одна из хозяйских девиц с закуской, с шипящей на сковородке яичницей.

— Разрешите быть свободным, товарищ майор? — спросил Полянкин.

— А сами-то что же с нами? Садитесь. И Клавочка с Лизой...

Но Лиза успела опять порхнуть за порог, а Полянкин хитро усмехнулся.

— Разрешите мне там, у хозяев, товарищ майор. Клава просит, нельзя отказаться.

— Ну конечно нельзя, неудобно, товарищ ефрейтор! — в тон ему с легкой усмешкой ответил Бурнин. Он и рад был остаться вдвоем с Варакиным.

— Ну, я рад, что теперь у тебя все устроится. До твоего отъезда, пожалуй, и не увидимся, Миша. Привет передай Татьяне Ильиничне. За ее здоровье! — сказал Бурнин, подливая водки.

Оба выпили.

— Одинок я, Миша! А хочется мне быть... не лишним, что ли! — продолжил Бурнин. — Несколько раз собирался жениться. Не вышло... А тебе везет! Хорошая женщина тебя любит... В прошлый раз я хотел тебя спросить, да что-то стеснялся... про Катю. Помнишь, портрет у тебя стоял на столе... Какая девчурка была! На карточке и то было можно влюбиться. Я все, глядя на эту карточку, завидовал тебе, Миша. Когда в академию в тридцать шестом приехал, шел к тебе, думал — она мне отворит дверь...

— Первая любовь была Катя. На первых любовях редко женятся люди, — сказал Варакин. — А ты чудак! — в живых не влюбляешься, а карточку на десять лет запомнил!

— Бывает! — серьезно сказал Бурнин. — Сам ты ее расписывал, а я слушал... Ну, последнюю выпьем, за первые наши любови! — добавил он, поднимая стакан.

Вдруг в дверях с каким-то испуганным лицом появился Полянкин:

— Товарищ майор! Лейтенант к вам из штаба.

— Просите сюда, чего же вы испугались? — спросил Бурнин. — Что случилось?

— Не знаю, товарищ майор. У нас ничего...

— Почему же у вас такой голос странный и лицо какое-то...

— Спросонок, товарищ майор. В машине мне задремалось, а лейтенант внезапно сбудил...

Бурнин усмехнулся:

— Значит, опять в машине с Клавой сидел, обнимался? Эх ты, жених Вася! Донжуан окаянный!.. Где же лейтенант?

Лейтенант с эмблемами связи на петлицах уже вытирал у двери ноги.

— Здравия желаю, товарищ майор!

— Что там такое? — спросил Бурнин.

— Партизаны прошли через фронт, товарищ майор. Их задержали, доставили разом в разведку. Генерал Острогоров вам приказал отправиться к ним и все уточнить... Говорят, почти рота вышла, — добавил от себя лейтенант.

Наскоро попрощавшись с другом, Бурнин через четверть часа был в помещении молочной фермы, где размещалась красноармейская кухня.

При свете маскировочных лампочек насыщались горячей пищей изголодавшиеся, усталые, бородатые, покрытые струпьями лихорадки, разно обмундированные бойцы. Некоторые из них были даже в гражданских ватниках, на двоих были вместо пилоток кепки, хотя и со звездочками. Были среди них и раненые, с грязно-кровавыми повязками. Все они были с оружием, кто со своим, кто с трофейным. Им налили по полному котелку еще не остывшей похлебки, дали досыта хлеба, и вот они с жадностью восстанавливали свои силы и старались согреться.

— С боем вышли, товарищи? — спросил Бурнин у того из них, который, как он заметил, окончил еду и пошел под кран вымыть свой котелок и ложку.

— Нет, так пробрались, товарищ майор, — охотно ответил тот. — Сутки почти в болотце лежали, обстановку изучали, измокли, издрогли, насилу дождались, когда стемнеет.

— Мы, товарищ майор, в прорешку пролезли болотцем,— вмешался другой, с лицом, покрытым сплошь струпьями, заросший густой бородою боец, который, окончив еду, тоже подошел мыть посуду. — Там километров на десять, пожалуй, никакого фронта: ни наших, ни немца нет! Товарищ майор, разрешите у вас попросить папиросочку... Мох с дубовым листом все курили...

Бурнин протянул коробку.

— Берите, товарищи, — поощрил он еще двух бойцов, чьи глаза с жадностью скрестились на папиросах.

Черные, загрубелые пальцы протянулись со всех сторон. Сразу еще десяток людей повлекло сюда как магнитом.

Все они были возбуждены переходом фронта, тем, что все-таки вырвались, выбрались из фашистских тылов и наконец-то попали к своим.

— Как же так, говорите, нет фронта? — с некоторым недоверием, в смутной тревоге спросил Бурнин.— В каком это месте? Как это может быть?! — добавил он.

В этих вопросах для него была и безопасность фланга и вопрос личной ответственности.

— Ей-богу, ни наших нет, ни фашистов! Целой дивизией ничего не стоит пройти! — заговорили бойцы. — Знаете, где красная церковь разбитая, а позади болото и речка Топь. Тут целой дивизией можно в их тыл...

— Ну, это палка о двух концах! Дивизию в окружение совать — дураков нема! — возразил Чебрецов, вдруг оказавшийся тут же. — Товарищ Усманов, — обратился он к лейтенанту-порученцу, приехавшему сюда вместе с ним, — мчись сейчас в штаб дивизии, к Мушегянцу, а если увидишь, что путают да туманят, то прямо туда, на правый фланг, в полк. Разузнай досконально. Дьявол их знает, что у них там за «прорешка» за красной церковью. Если там в самом деле дыра, то нашей дивизией прикажут латать... Не понимаю, как это могло случиться! Вихрем лети!

— Слушаюсь, вихрем! — откликнулся лейтенант и исчез.

— Там, товарищ полковник, должно быть, одна наша часть за речку вперед по излучине вырвалась, а другая не подтянулась, и стыка нет никакого! — пояснял заросший бородою боец. — Местность зыбкая, вроде болотца, мелкий осинник. Маскироваться нам было легко…

Окруженцы кончили ужинать и шумно бряцали под кранами ложками о котелки, оживленно рассказывали о переходе Бурнину, Чебрецову, его комиссару Беркману и другим командирам, которых поспело сюда человек десять.

Папиросы Бурнина, Чебрецова, как и других, были розданы. Синие лампочки столовой тонули в табачном дыму.

— Становись! — раздалась команда от входа, где появился такой же, как и его бойцы, усталый, давно не бритый изможденный капитан.

Торопливо гася недокуренные папиросы, окруженцы быстро построились.

Бурнин с Чебрецовым наблюдали, как их повели из столовой к лесу, в разведку армии.

— Вот, Анатолий Корнилыч, слыхал?! Вот куда надо было мои батальоны-то, не назад, а вперед! — горько сказал Чебрецов. — Насколько я понимаю, прикажут мне кончить сегодня учения, чтобы латать эту дырку в чужих штанах, через которую пробрались ребята. Недаром меня сюда вызвали, как сказали по телефону, «разобраться в одном ЧП»! Я думал — какое-нибудь ЧП у меня в дивизии, а теперь понимаю, что дадут команду — со свежими силами выйти в бой... Ох, уж эти мне свежие силы! — вздохнул Чебрецов.

— А что?

— Да как сказать... Дали нам горстку старых танкеток для ОРБ — хорошо! Придали новый дивизион ПТО — чудесно! Минометов подкинули разных калибров, зениток...

— Ну, а жалуешься на что? — перебил Бурнин.

— Да я разве жалуюсь! Просто думаю, что профессор лучше на кафедре, чем в окопах. К нам из московского ополчения подбросили профессуру! А мне бы простых колхозников да рабочих...

— Не все же профессора — откуда их столько взять! — недоверчиво усмехнулся Бурнин. — Тебе дали пополнения батальона четыре. Неужто все профессура?!

— Кассиры сберкасс тоже лучше в сберкассах, если они винтовки в руках никогда не держали, а дамские парикмахеры и продавцы «Гастронома»...

— Брось, Гурий Сергеич! Дней десять боя — и все станут бойцами. Жизнь учит этому лучше всего! Помнишь, каких нам подкинули два батальона? Мы еще звали их «тюха с матюхой», а через десять дней они дали такого дрозда фашистам на той переправе под горкой! — напомнил Бурнин случай, бывший у них в дивизии месяца два назад. — А про твои противотанковые учения слава гремит по всей армии, Острогоров сказал, что такие учения — всем образец! Однако и штабу армии надо сейчас же бросить туда разведку, и, думаю, самому мне придется туда лететь. Опасное сообщение, черт побери! — заключил Бурнин.

 

Они подошли к штабу.

Группа, прошедшая через фронт в расположение их армии, вырвалась из окружения еще под Борисовом и в течение этих месяцев упорно продвигалась к востоку, то нападая на небольшие автоколонны гитлеровцев, то, где возможно, устраивая диверсии на железной дороге или истребляя мародерские группы и мелкие фашистские гарнизоны по селам и деревням в стороне от дорог.

Вначале их было, как они показали, до трех сотен, потом они вынуждены были рассеяться под натиском высланного против них из Смоленска карательного отряда, а когда сошлись в назначенном месте, то насчитали всего около восьмидесяти бойцов. К переходу же через фронт их осталось лишь тридцать шесть человек.

Слова их о том, что километрах на десяти по фронту на стыке армий нет ни фашистов, ни наших, обеспокоили командарма и члена военного совета.

Бурнин, как и Чебрецов, присутствовал в штабе армии, когда после беседы с людьми, перешедшими фронт, обсуждалось это чрезвычайное происшестие на правом фланге армии, куда уже помчалась разведка Чебрецова, куда выслал разведчиков огорошенный вестью командир правофланговой дивизии Мушегянц и немедленно выехал помощник разведотдела штаба армии.

Балашов предложил подготовить к выступлению на участок предполагаемого разрыва фронта полк дивизии Чебрецова, усиленный артполком, чтобы они еще до рассвета успели занять позиции, если показания «борисовских выходцев» подтвердятся.

Как и ждал Бурнин, против предложения Балашова высказался Острогоров.

— Я бы считал такое решение излишне поспешным,— сказал Острогоров. — Ведь эти люди вышли из фашистского окружения. Кто их знает, насколько они надежны... Полагаясь на их слова, расчленить дивизию?! Мне это кажется... как бы сказать... излишней доверчивостью в отношении единичного факта... Но, кроме самого факта, что эти люди перешли через фронт, у нас нет ничего. А вдруг все это вражеская провокация?

Бурнин заметил, что Балашов при этих словах поморщился. «И как, в самом деле, некоторые у нас всюду ищут агентуру врага! — подумал Бурнин. — Разве не видно этих людей по взгляду! Чего они натерпелись, пока перешли через фронт!»

Острогоров тоже подметил выражение лица Балашова.

— Я не хочу сказать, что не верю всем этим бойцам, — поправился он. — Но нельзя поддаваться их случайному впечатлению. Ведь сегодня мы оторвали уже от учебной подготовки в дивизии Чебрецова два батальона, теперь оторвем еще полк. А ведь командование, то есть мы с вами, планировало для этой дивизии определенную роль, задачу... Неужели любая случайность, любой непроверенный слух способны внести смятение и стихийность в работу штаба?! Нет! Бойцы должны чувствовать спокойствие и уверенность командования. Если разведка установит, что в самом деле образовался разрыв между нами и соседями, можно его устранить и наличными силами. Да, может быть, вообще виновник не наш Мушегянц, а левый фланг армии Ильина? Зачем же тогда нам тратить наши резервы? Пусть Ильин затыкает эту дыру!

— Десять-то километров? — подал реплику Балашов. — А если к рассвету танки полезут на десяти километрах разрыва? Что, мы с вами вдвоем их пойдем отражать или кинемся спорить с соседями, чей фланг виноват?!

— Да кто их мерил! — раздраженно вмешался командующий.— На карте штаба не видно разрыва ни в десять, ни в один километр. Значит, карта не карта, а брак, она не отражает реального положения... Я был лучшего мнения о способностях нашего штаба. В такой обстановке... — Рокотов оборвал и умолк, только с укором посмотрел на Балашова, на Острогорова, на Бурнина.

— Да, судя по карте, тут должен быть фронт, — подтвердил член военного совета Ивакин, указывая точку карандашом.— А все-таки люди прошли через фронт! Ну пусть не десять, пусть даже один километр, но «борисовцы» прошли до вторых эшелонов, никто не заметил их, пока они сами не стали нас искать и не набрели на охранение штаба полка! Ведь этим не шутят!

— Ждать результатов разведки! — заключил командарм. — Дивизии полковника Чебрецова не прерывать боевых учений. Однако, товарищ полковник, — обратился он к Чебрецову, — имейте в виду, что ваши лучшие части, которые уже отработали противотанковые учения, в любую минуту могут быть брошены по тревоге в направлении стыка с соседом.

— Слушаюсь, товарищ командующий! Боевых учений не прерывать. Лучшие части подготовить к броску в направлении правого фланга, — сформулировал Чебрецов.— Разрешите отбыть в дивизию?

Рокотов подал ему руку.

— Без крайней нужды дробить ваши силы не станем, Гурий Сергеич, — успокоительно пообещал он. Чебрецов уехал.

— Свяжитесь немедленно с Мушегянцем и с правым соседом. Пусть вышлют ответственных к разграничительной линии и разберутся, чья тут вина, — приказал Рокотов. — Не ждал я от нашего штаба! — сказал он еще раз с прежним укором и всех отпустил.

Балашов вызвал тотчас к себе Острогорова и Бурнина.

— Садитесь, товарищи. Важные вести из фронта, — сказал наштарм. — Фашисты готовят на нашем участке удар. Штаб фронта предупреждает, что следует ожидать очень серьезных событий.

Балашов значительно помолчал, как бы давая время своим собеседникам вникнуть в смысл его сообщения, и продолжил, указывая по карте:

— За эти дни мы успели выровнять кое-какие щербинки в линии фронта. Теперь нам приказано прекратить все частные наступательные операции. Никакой «подвижной» обороны. Твердо удерживать занятые на этот час рубежи. Мобилизовать все саперные силы, зарыться в окопы полного профиля на всем протяжении фронта армии. Построить окопы в несколько линий с ходами сообщения. Немедленно озаботиться переброской к переднему краю колючей проволоки, противотанковых и противопехотных мин. Рыть эскарпы, устраивать надолбы. Снабдить войска гранатами и бутылками с зажигательной смесью. Создать отряды охотников — истребителей танков.

Острогоров и Бурнин, слушая начальника штаба, записывали себе пункты приказа. Оба поняли, что события обещают быть едва ли не самыми напряженными за все время войны. Ведь за их спинами Москва!

— Утром фронт нам сообщит точно численность по родам оружия фронтовых резервов, на которые мы должны рассчитывать… Да, с этим разрывом фронта скверно у нас получилось. Командующий прав. Штаб у нас сильный, а вот такой камуфлет неинтересный!.. Вы, Логин Евграфович, настояли сохранить целостность частей Чебрецова, так теперь позаботьтесь, чтобы все-таки до рассвета ликвидировать эту дыру... если действительно дыра существует.

— Прослежу уж, Петр Николаич, — сказал Острогоров. — Ведь я выезжал к Чебрецову. Очень слабая подготовка у пополнения. Пусть полковник поучит людей. Если придется через неделю стоять в тяжелых боях, тем более — пусть хоть винтовкою да гранатой успеют как-нибудь овладеть!

— Ты же слыхал, командарм обещал без крайней нужды их не трогать, — успокоил его Балашов.

Он отпустил обоих. В дверях им повстречался вызванный Балашовым начальник тыла, в помещение начальника штаба входил полковник — начальник боепитания. В коридоре ожидал начсанарм — военврач первого ранга.

— И черт его знает, что там у них получилось на фланге! Хоть сам скачи! — проворчал Острогоров. — Разберись в этом деле, товарищ майор, а я пока подготовлю приказы. Командиров дивизий придется вызвать на передовой КП, чтобы надолго не отрывать их от частей.

Позвонил Мушегянц. Связист позвал Бурнина.

— Двенадцатый, слушаю, — откликнулся он.

— Получилось так,— доложил Мушегянц, — двое суток мы продвигались, выравнивали участок на излучине речки Топь. Действительно, образовался с соседом разрыв, вследствие того, что фронт дивизии в ходе боев повернулся к югу. Когда фланг обнажился, пришлось загнуть его. И сосед, вероятно, загнул... Ну и вот...

— Десять-то километров?! — спросил Бурнин.

— Ну, десять не десять, а больше двух. На соседа не сваливаю. Моя вина. Надеялся выправить, не доложил. До рассвета будут приняты меры, разрыв ликвидирую.

— Пусть через час сообщит о принятых мерах! — пробубнил Острогоров. — Оскандалил нас перед командующим, так ему и скажи. Стыд и срам! «Поскромничал» доложить!..

Правый сосед вслед за тем сообщил о встрече своих разведчиков на разграничительной линии с группой разведчиков Мушегянца. Ширину разрыва они подтвердили.

— А пожалуй, ведь прав был начальник-то штаба,— вдруг сказал Острогоров. — Жалко трогать сейчас Чебрецова. А чем Мушегянц залатает два километра? Надо просить правых соседей, чтобы со своего левого фланга, в случае, огневую поддержку артиллерией дали бы на направлении участка «борисовских».

Мушегянц не заставил ждать часа. Он вызвал опять Бурнина и сообщил, что временное прикрытие бреши выдвигает из своих вторых эшелонов, надеется на пополнение хоть двумя стрелковыми батальонами и просит усилить его артиллерией.

— Идите и доложите, товарищ майор, начальнику штаба,— торжествующе приказал Острогоров, который по-прежнему избегал непосредственного общения с Балашовым.— Нервы, всё нервы у нас от неуверенности, что ли, играют! — возбужденно сказал Острогоров, словно забыв, что всего полчаса до этого он сам почти согласился, что надо вывести полки Чебрецова. — Уж очень мы спешку порем... Я убежден, что противник на нашем фронте серьезных каких-нибудь операций в ближайшие пять-шесть дней предпринять не может. Он завяз с головой и на севере и на юге. По сводке на Брянском фронте начато наступление. А мы нервируем и бойцов и командиров... У нас все «по тревоге»! Нельзя! Люди привыкнут, что без нужды мы спешим.  Случись что всерьез — и то не поверят... Мушегянц понимает, что сам виноват, ищет выход и, видишь, находит, исправляет свою ошибку, прикрывается, не обижая Чебрецова. И с дорогами этими, с переправами можно бы не спешить, инженерию и саперов употребить бы на эти работы. Боевые учения пополнений — это тоже серьезно. Надо бы планомерно все сделать. По плану намечено дать Чебрецову пять суток, а мы сокращаем, режем. .. А у полковника сейчас нехорошо на душе: ведь у него два батальона забрали на земляные работы перед выходом на передний край. — Острогоров покачал головой и вздохнул.— А командира дивизии нужно жалеть, о нем думать надо. У него должно быть хорошее настроение и спокойствие! Вообще нам, штабным, строевого командира надо жалеть: от него ведь зависят судьбы людские. Он должен всегда быть уверен в себе и спокоен. И в находчивость командира тоже надо бы верить. Вон Мушегянц сам придумал, как выйти из положения! Надо подбросить ему людей из запасного полка, вот и все...

Спокойствие и уверенность самого Острогорова убеждали Бурнина в его правоте. Планомерность, конечно, рождает спокойствие. Может быть, в самом деле тревожное состояние в штабе армии создает Балашов, взволнованный своим назначением и еще не совсем уверенный в себе после перенесенных передряг? Конечно, неуверенность — это не лучшее качество для начальника штаба, хотя и понятное, если учесть особенности его судьбы...

Уклонившись от собственного прямого высказывания на монолог Острогорова, Бурнин отправился доложить, Балашову о своем разговоре со штабом соседа и с Мушегянцем.

— Теперь уже дождемся, что скажут разведчики армии и разведчики Чебрецова. Важно знать, что сейчас у противника на этом участке... В штаб фронта придется докладывать. Отчитают, конечно. Не дальше как нынче вечером говорили в штабе про бдительность, а мы тут же им доказали, что совершенно утратили бдительность и боевую готовность,— сказал Балашов. — Сообщите немедленно в строевой отдел, что Мушегянц без вторых эшелонов. Дать ему батальон из запасного полка и начальнику артиллерии передать приказ о прикрытии правого фланга Мушегянца.

— Разрешите идти? — спросил Бурнин.

— Нет, подождите, — удержал его генерал. — Я вам поручаю еще задачу. И опять она самая срочная. Нет вам покоя! Садитесь.

— Война, товарищ генерал! Какой же покой! Слушаю,— готовно отозвался Бурнин.

— В штабе фронта отметили, что из опыта первых недель войны вытекает недопустимость проводить, как прежде, вслепую, особенно при поспешности, смену штабных рубежей. Это ведет к нарушению управления, к потерям в людях и технике,— заговорил Балашов. — Я лично, правда, на фронте еще человек, так сказать, «молодой», лично мне отступать пока не приходилось...

— И, бог даст, никогда не придется! — подхватил Бурнин. Начальник штаба пристально посмотрел на него.

— Вы это всерьез, Анатолий Корнилыч? — тихо, нестрого спросил он.

Бурнин смутился. Конечно, ему, как и всем советским бойцам и командирам, хотелось надеяться, что период отступлений закончен. Он не был в числе посвященных в действительное положение вещей во фронтовом масштабе, пока только знал, что приказано не отступать и удерживать рубежи, но не был искренне убежден, что больше отступать не придется. Конечно, его восклицание было бы уместнее в ободряющей беседе с бойцами, а в серьезном разговоре о задачах большого масштаба оно припахивало легкомыслием «бодрячка». Но уж так сорвалось...

— Да ведь не хочется даже думать об этом, товарищ генерал! И так уж вон куда докатились! — пояснил он начальнику штаба свой тон.

Балашов кивнул понимающе.

— Конечно, не хочется! Но коммунисты должны смотреть правде в лицо. И если придется нам все-таки отступать, то мы должны это тоже делать умнее, искуснее, планомернее. Ваше задание заключается в рекогносцировке районов, в выборе и подготовке запасных КП нашей армии с учетом возможного отхода на рубежи...

Начальник штаба даже не произнес, а написал на бумажке координаты возможных рубежей обороны и районов КП, которые подействовали на Анатолия как удар дубиной по голове. Он молчал, пораженный.

— Да, да, — сказал Балашов, — я тоже, как вы, не мог вымолвить слова. И все-таки это так! Прочли?

— Так точно, — ошалело ответил Бурнин.

Балашов взял записку и разорвал ее на клочки.

— Лично ваша задача в том, чтобы ответственно и без шума созвать уже назначенных представителей отделов и служб и организовать работы по выполнению приказа командующего.

Балашов посмотрел в свои записи и назвал Бурнину фамилии выделенных для этого командиров.

Бурнин, помрачневший, вышел к себе, в соседний дом, передал приказы касательно дивизии Мушегянца и погрузился в новую работу. Но несколько раз его еще как бы снова охватывало ощущение невероятности того, что ему было поручено. «Как же можно предполагать дальнейший отход к востоку?! Разве не было только что приказано больше не отходить ни шагу назад? Да и куда же, куда?!..» И все-таки сейчас он, хотя и в порядке строжайшей секретности, создавал рекогносцировочные группы по изучению запасных рубежей обороны армии еще значительно далее на восток. Он вызвал указанных командиров, провел совещание и часа два спустя возвратился к начальнику штаба. Балашов просматривал только что полученную шифровку, в то же время слушая какое-то телефонное донесение и успевая карандашом делать пометки на карте,— при этом трудно было понять, делал ли он эти пометки в связи с телефонным разговором или в соответствии с лежавшей перед глазами шифровкой.

Занятость генерала заставила Бурнина отступить назад, за порог, но начальник его удержал молчаливым жестом и указал на стул.

— Вместе пройдем на узел связи, по дороге доложите, — сказал он, положив телефонную трубку и продолжая смотреть карту. — Сообщите генералу Острогорову, что идете со мной.

Они вышли вместе в промозглую непогодь. Луна едва пробивалась бледным, почти не светящимся пятном на краю горизонта. Узел связи размещался в кустарнике и мелколесье, метрах в трехстах от КП, за селом. Под ногами чвакала грязь.

Бурнин доложил начальнику штаба о выполнении его задания.

— Главное — позаботьтесь еще просмотреть все маршруты и график движения при отходах, а то мы такой тут цыганский табор устроим, что черт не распутает! — предостерег Балашов.— Лично же вам, товарищ майор, приказываю подготовить к передислокации штаб и проверить обеспечение связи с нового расположения КП... Устали, товарищ майор? — вдруг как-то по-человечески просто спросил Балашов.

— Никак нет! Слушаюсь, товарищ генерал, лично мне подготовить к передислокации штаб и проверить обеспечение связи! — повторил Бурнин, поняв, что вопрос об усталости может быть вызван тем, что, задумавшись, он не ответил в ту же секунду уставным «слушаюсь».

Он раздосадовался на себя.

Часовой их окликнул возле узла связи, и вслед за тем они спустились в бетонированный блиндаж, откуда Балашов лично стал докладывать в штаб фронта о разрыве на стыке армий, о принятых мерах разведки противника и временного прикрытия бреши вторым эшелоном той же дивизии Мушегянца. Штаб фронта настойчиво посоветовал им обойтись в сложившейся обстановке без лишних затрат из резервов армии. Сказали, что в ближайшее время им очень понадобятся резервы.

— Прав был генерал Острогоров, — сказал Бурнину Балашов, возвращаясь с узла связи. — Погорячился я, предлагая выдвинуть полк Чебрецова. Приказали резервы беречь. Опытный человек генерал Острогоров!.. А все-таки вы устали, Анатолий Корнилыч! — заключил неожиданно генерал.

— Никак нет! — протестующе коротко отчеканил Бурнин.

— А я, признаться, устал, — сказал Балашов.

Простой и теплый тон Балашова почему-то вызвал раздражение Бурнина. Высказанное Чебрецовым отношение к Балашову и столкновение Балашова с Острогоровым все-таки насторожили и Бурнина. Помимо воли даже в своем голосе он сам ощутил холодок. Но в то же время его подкупило признание Балашовым правоты Острогорова. Бурнина влекла настоятельная потребность проверить и взвесить еще и еще раз этого человека.

— А что же вы, сына нашли, товарищ генерал-майор? — спросил Бурнин.

Балашов вздохнул:

— Неудача! Только позавчера откомандирован куда-то в действующую часть. Оказалось, что он старший сержант, специальность — печатник. Куда-нибудь, вероятно, в газету взяли...

— Значит, можно его отозвать через политуправление, — высказался Бурнин. — Возможно, он даже в часть назначения не успел прибыть.

— Как отозвать? — удивленно возразил Балашов. — Так ведь каждый важный начальник начнет отзывать сыновей или братьев, племянников... Нет, Анатолий Корнилыч, на отзыв его я за собой не чувствую права!

Они проходили мимо квартиры Балашова, и с этой последней фразой генерал задержался перед крылечком избы.

«Ну, уж такая излишняя щепетильность — это уж что-то слишком, насчет «не чувствую права»! Очень уж громко!» — подумал Бурнин.

— Знаете что, Бурнин, — продолжал Балашов, назвав его в первый раз просто так, по фамилии, как, вероятно, всегда звал про себя, в мыслях, — я очень хотел бы увидеть сына. Я не видал его целых четыре года. Может быть, даже он не считает меня живым... Когда узнает, что я жив и что в армии, то будет счастлив и воевать ему станет легче. Но для этого хватит и простого письма. Вот новую полевую почту его разузнаю...

— Извините меня, товарищ генерал, но ведь он же не командарм! Старший сержант в Красной Армии — величина легко заменимая! Для этого просто берется бывалый боец, и на петлицы ему садят три треугольника — вот и вся операция!

— Нехитрая операция! — иронически согласился Балашов.— А как вы считаете, Анатолий Корнилыч, если бы у Владимира Ильича был сын, скажем, старший сержант, он его отозвал бы из части ради личной радости быть рядом с сыном?

Бурнин запнулся.

— То есть Ленин? — растерянно переспросил он.

— А кто же еще для всех нас должен служить примером!

— Ну да, примером, я понимаю... Но какая же связь? — возразил Бурнин, опять ощутив преувеличение в словах Балашова.

Он уже пожалел о начатом разговоре. И ночь была неприятной, промозглой, и стоять у крыльца и таким образом «философствовать» показалось нелепым, но уйти уже было теперь неловко, и окончить или продолжать разговор от него не зависело.

— Вопрос о незаменимости и заменимости не так прост,— продолжал Балашов. — Каждый боец незаменим, если он стоит на правильном своем месте. А из незаменимых бойцов слагаются незаменимые армии... Так я смотрю. Вы думаете, мое отношение к сыну — простой формализм? Нет, товарищ майор, в том-то и заключается большевистский принцип, что убеждение, теория и мораль, то есть веления совести, даже в мелочи не должны расходиться с практикой. В этом принципе, Анатолий Корнилыч, я почерпнул силы, чтобы выдержать в жизни очень тяжелые испытания... очень тяжелые! — значительно подчеркнул Балашов.

Несмотря на всю свою настороженность, Бурнин почувствовал, что эти, как он считал — «резонерские», фразы Балашов произнес с подлинной, глубокой убежденностью.

— Знаете что, — безо всякого перехода сказал Балашов,— я страшно проголодался. Черт знает какие колдобины по дороге трясли, потом эти хлопоты, и сейчас только вспомнил — не ел. Заходите, закусим.

— Спасибо, зайду. Я, кажется, тоже проголодался, — согласился Бурнин, уже проходя вслед за Балашовым в избу.

Он почувствовал жадную необходимость понять этого человека.

Балашов прежде всего взял телефонную трубку.

— Четвертого! — вызвал он Острогорова. — Логин Евграфович, я закусить зашел в избу. Только вспомнил — с утра не ел... Нет, спать не буду. Закушу и приду... Пока все спокойно? Хорошо. Еще я хотел сказать тебе: ты был прав, из «Орла» нам строго советуют резервы не тратить без острой необходимости. Значит, и Чебрецова должны мы беречь...

— Ну-с, товарищ майор, так говорите, что рекогносцировочные группы по заданию фронта уже выступили? — спросил Балашов Бурнина, открывая ножом консервную банку.

Бурнин рассказал обо всем, что предпринято. Начальник штаба внимательно слушал, сидя с ножом и полуоткупоренной банкой в руках.

— Да, я вам хотел посоветовать включить в эту группу штабного работника из отдела разведки. Вот только успеть бы... Очень срочное это дело... Возьмите-ка сами хлеб там, на полке, — указал Балашов глазами, принимаясь опять вырезать жестяную крышку с консервов.

Они ели в молчании, думая каждый о своем. Балашов показался Анатолию особенно напряженным, к чему-то прислушивающимся.

— Слышите, тишина какая! Не люблю тишины на фронте: так и жди какого-нибудь подвоха... Слышите, как перестрелка ленива! — вдруг сказал Балашов. — А в тылах у них, по сведениям воздушной разведки, подходят, подходят новые части!.. И на дорогах танковые колонны, и горючее тоже везут...

В самом деле, глухие звуки орудийной пальбы доносились теперь, как редкие громовые удары далекой грозы, с длинными паузами.

— Особенно нехорошая вещь — тишина со стороны немцев. Их-то я знаю! — продолжал Балашов. — Я вот присутствовал в тридцать шестом году на маневрах рейхсвера... Ешьте, ешьте, Бурнин...

— Вы, значит, уже при Гитлере служили в Германии? — сорвался вопрос у Бурнина.

Он смутился, что перебил генерала, но Балашов словно и не заметил:

— Был свидетелем фашистского переворота и по тридцать седьмой год служил. Кое-что я понимаю в их армии, в тактике, в их психологии вообще...

— И ожидаете очень скорого их наступления?

Балашов посмотрел задумчиво и серьезно:

— Видите, Анатолий Корнилыч, предсказывать мы не будем, мы не пророки, но мы с вами всегда обязаны быть готовыми к наступлению противника, а если мы не готовы, то будем не в состоянии отразить это наступление, — строго, тоном внушения, сказал Балашов. — Вы сами-то, Анатолий Корнилыч, поняли во всей глубине, каково же значение задач, поставленных вам сегодня?

— Приходится понимать, что задача направлена к подготовке возможного отступления, — уклонился от прямого ответа Бурнин.

— А вы не пытались взглянуть еще глубже, осмыслить другую сторону? — Балашов ждал ответа, но Бурнин промолчал.— Ведь вам пришлось выполнить две задачи, и первая — это устройство дорог, по которым в ближайшие дни пойдет на передний край втрое больше боеприпасов. Нынешней ночью будут идти на фронт колючая проволока, бутылки «КС», бронебойные снаряды и бронебойные пули, гранаты и мины. Мы сейчас думаем не о своем отступлении, а о вражеском наступлении, которое может нарушить связь, а связь нам надо беречь! Управление армией необходимо держать в руках, даже если будут прорывы. Не к отступлению, а к укреплению обороны направлена наша задача. А наступления противника можно ждать каждый час...

Балашов пристально посмотрел в глаза Бурнину и понизил голос.

— На соседнем фронте, южнее нас, наступление противника уже начато. Есть сведения, что враг прорвался в направлении на Сухиничи. Недооценивать силы фашистов нельзя, но переоценивать их тоже не следует — это ведет к малодушию. Если бы удар наносился всей вражеской силой по нашему фронту, то он был бы для нас страшнее. Сухиничи — это направление Орел — Тула — Москва, как я его понимаю. Наше направление — Вязьма — Можайск и опять же Москва. Тут-то, разом с двумя ударами на двух направлениях, Гитлер и просчитался. У нас будет очень трудно и тут и там. Но зато у Гитлера нигде не будет полной удачи. Мы должны быть готовы к тяжелым боям, но стоять, удерживать рубежи... Вам все ясно, товарищ майор? Я вижу, что вы меня поняли, — удовлетворенно сказал Балашов, — но все-таки червячок остался у вас в душе мол, хотим укрепить оборону, а штабы нацеливаем в тылы утащить, да еще в какие! Значит, все-таки в силы свои не верим! Ведь так, товарищ майор?

Балашов опять не дождался ответа и продолжал:

— А мы не готовы еще к наступлению. Мы слишком чувствительны к появлению даже маленьких групп противника в тылу и на флангах... А немец идет без оглядки. Он так научен: прорвался — так лезь вперед. Не думай о том, что в тылу остался противник, истребить его — это у немцев забота тех, кто идет позади. Еще и еще напирай вперед!.. Ведь вот как немец обучен, вот как нацелен фашистский танкист. У него на первом месте порыв к наступлению, напор! Вот и нам надо выработать напор. Это задача ближайшего времени... И заметьте себе, Анатолий Корнилыч, что именно здесь, на нашем именно фронте, и начнется самое первое напористое наступление Красной Армии. Именно тут, потому что мы не можем позволить врагам висеть над нашей столицей. Любой ценой мы должны отбросить фашистов в первую очередь именно здесь. Даже если они и заставят нас с вами еще на сколько-нибудь отступить...

— Значит, вы полагаете, что мы тут должны перейти к широкому наступлению? — уточнил Бурнин с затаенной радостью.

— А как же иначе-то, Анатолий Корнилыч! — с жаром сказал Балашов. — Не оставим же мы нашу землю под властью фашистов! Что за странный вопрос! Все дело только во времени, а наступать-то мы будем от Белого и до Черного моря везде. И дальше — от Адриатики до норвежских шхер, а может и до Ламанша... Это же историческая непреложность, товарищ майор! Кроме нас, кроме Красной Армии, фашистов не сломит никто. Ну, а мы... С любыми потерями русский, советский народ одолеет их до конца. В Берлине мы все-таки будем. А то и в Париже, — добавил генерал.— Да, может быть, и в Париже... А начинать наступление будем так или иначе с Московского направления. Именно вот отсюда погоним их к чертовой матери по сугробам, в мороз и в метель!..

В избе было тепло. Бурнин отогрелся после прогулки на улице, под осенним дождем. Здесь, в этом тепле, кажется, в самые бревенчатые стены десятилетиями впитался запах дыма, хлеба и человека — запах народа, который не может, не мыслит оставить в руках врага свою землю, свой дом, дым и хлеб. Ясная и простая глубина убежденности Балашова передалась Анатолию, и он вдруг услышал слова своего собеседника как голос народа и радостно ощутил, что в его сердце возвращается доверие, поколебленное было предостережением Чебрецова и намеками Острогорова.

— Засиделись мы с вами, Анатолий Корнилыч, — сказал Балашов, взглянув на часы. — Осерчает Логин Евграфыч. Идемте-ка в штаб.

Генерал вышел вместе с Бурниным. Дождь окончился. Фронт совершенно умолк. И после этой беседы глухое осеннее безмолвие темной ночи Бурнину показалось особенно тяжелым, гнетущим. Он ничего не сказал по этому поводу, но Балашов, как бы отвечая его ощущению, негромко повторил свою прежнюю фразу:

— Не люблю тишины!..

По возвращении Балашова и Бурнина на КП Острогоров отправился отдохнуть. Ночь была напряженной.

Приходили донесения от частей о прибытии противотанковых средств, которые из тылов подбрасывали всю ночь.

Всю ночь также велись по всем направлениям дивизий саперные работы.

Начальник разведки донес, что на правом фланге дивизии Мушегянца благодаря повороту фронта и загибанию флангов при наступательных действиях двух батальонов действительно образовался разрыв на стыке с соседом, но теперь он закрыт. У противника в этом же направлении тоже повис почти обнаженный фланг, и наша разведка прошла беспрепятственно на глубину около полутора километров, где противник ведет какие-то строительные работы. Сторожевые собаки почуяли наших разведчиков, и им пришлось отойти, не установив характера работ, проводимых немцами у себя в тылу. Только что в этом же направлении вышла еще разведка.

Правый сосед армии по запросу подтвердил донесение о восстановлении стыка между его левым флангом и правым флангом дивизии Мушегянца.

Мушегянц сообщил о завершении перегруппировки в своей дивизии, донес, что бывший район разрыва минируется и саперы трудятся всю ночь, устанавливая всех родов заграждения.

— А как же теперь у тебя, Варткез, обстоят дела с эшелонированием обороны? — спросил Бурнин.

— Батальон уже дали. Надеюсь, еще пополнят! Ведь я Чебрецову готовлю позиции, как я понимаю. Он придет — мы уйдем пополняться. А до этого как-нибудь обойдемся. Сегодня-завтра не ждем серьезного натиска немцев. Разведчики успокоили нас.

— Чьи разведчики? Чем успокоили? — тревожно спросил Бурнин.

— Всякие были: мои, Чебрецова, ваши. Даже правых соседей разведчики лазили тут...

— Не обольщался бы ты, Варткез. Успокоение — скверная вещь на войне, — сказал Бурнин. — Не обижайтесь, товарищ полковник, мне это слово не нравится. Не военное это слово...

— Я не ребенок, товарищ майор, — обидчиво сказал Мушегянц.

«Может быть, в самом деле уж очень легко я поддаюсь авторитету и обаянию Балашова,— подумал Бурнин, положив трубку. Он вспомнил слова Чебрецова и Острогорова применительно к Балашову: «оробел», «испугался»... Когда сам Бурнин был начальником штаба дивизии, он думал не раз, что в штабе армии сидят люди, излишне уверенные в том, что только они умеют верно предвидеть. — Вот я и поучаю теперь Варткеза, а он все-таки ближе к фашистам. Наверно, ему виднее!» — про себя заключил Бурнин.

Он передал дежурство своему помощнику, капитану, и направился к начальнику штаба доложить о работе, проделанной в армии за ночь.

Опять моросил дождь.

Балашов молча выслушал доклад.

— Ну что же, вы заработали отдых. Идите, Бурнин. Отдохните часок, пока тихо на фронте. Начнет рассветать — пойдет у всех у нас беспокойство. А ваша забота сегодня, главная ваша забота — новый КП. Командующий приказал завтра в двадцать четыре ноль-ноль начать передислокацию. Значит, у вас на все про все на запасном рубеже первой очереди остается меньше полутора суток. Как только там будет налажена связь, так тотчас же силами той же группы готовить рубеж второй очереди...

— Слушаюсь! — отчеканил Бурнин, памятуя, как ночью промедление с уставным ответом вызвало вопрос Балашова, устал ли он.

Балашов взглянул на него как на мальчика, который бодрится, но усталость которого старшие видят.

— О работах докладывать мне любыми средствами связи каждые два часа. Когда отдохнете, возьмите с собой расторопного порученца. И поезжайте на мотоцикле. Я в эти «эмки» на фронтовых дорогах не верю: чуть что — и садятся в ухабах да лужах, а мотоциклом объедете всякий стоячий транспорт, и маскироваться проще... Идите. Имейте в виду, что у нас в запасе не дни, а часы...

— Часы?! — невольно понизив голос, переспросил Бурнин.

— Часы — это очень крупная мера времени в тактике, где внезапность — решающий фактор, — сказал Балашов. — Вы сами были начальником штаба дивизии и знаете, сколько времени нужно дивизии, чтобы выйти к переднему краю, развернуться и намертво закрепиться. Часы — это очень большая мера. Минуты решают в войне. Если у нас царица полей — пехота, то у немцев царица — танковая масса. Скорость движения танковой армии с поддержкой пехоты — это очень серьезная скорость.

— Да, понимаю, это опасная скорость, — задумчиво повторил Бурнин. — Спасибо, товарищ генерал.

                        Идите же! Вам приказано час отдыхать! До свидания.

— Слушаюсь. Приказано час отдыхать! До свидания! — повторил Бурнин и направился к выходу.

Он снова подпал под обаяние авторитета Балашова и думал уже о том, что все-таки может случиться беда, если Myшегянц будет слишком успокоен своей разведкой.

Вместо того чтобы идти отдыхать, он возвратился в оперотдел и вызвал опять Мушегянца, решив еще раз узнать, нет ли новых вестей от его разведчиков.

 

Глава четвертая

 

Воинская часть, в которой служил до войны старший сержант Иван Балашов, уже месяца два сражалась с фашистами, а Балашов почему-то с первых недель войны был причислен к московскому ополчению. Печатник по профессии, до войны он работал в газете военного округа, а в ополчение был направлен для строевой и боевой подготовки необученных бойцов.

— Кто-то должен их обучать, товарищ старший сержант! В ополчение отчисляются тысячи кадровых командиров — и младших, и средних, и старших, — утешал его политрук, начальник типографии.

Это была странная, необыкновенная армия: рабочие заводов и фабрик, канцеляристы, торговые работники, литераторы, учителя, музыканты, инженеры, даже профессора. Многие из них были немолоды, не очень-то поворотливы и складны, то близорукие, то страдающие одышкой; некоторые никогда не носили сапог и не знали раньше, что такое портянки; в торопливых пеших походах кое-кто из них покалечил мозолями ноги и не мог ходить. Было немало и тех, кто с непривычной пищи мучился животом. Все исхудали...

Их бросили от Москвы на запад, расположили в лесах в пятидесяти — ста километрах от фронта и приказали тут строить оборонительные сооружения.

Тяжело дыша и до крови обдирая нерабочие ладони рукоятями лопат, они учились выбрасывать из окопов установленную норму кубометров влажной, тяжелой глины. Для лесных завалов они валили деревья, обтесывали бревна, строили блиндажи, эскарпы и дзоты.

Времени для строевой и боевой подготовки у них просто не оставалось. Ивану некогда и не с кем было проявить свои командирские знания. Да и вообще — как было командовать этими людьми, из которых почти каждый по возрасту годился ему в отцы, а по образованию был выше его? Проводя среди них часы отдыха, Иван слушал их несолдатские разговоры, узнавая многое такое, что не было ему никогда известно о разных редкостных, но нужных людям профессиях.

Иван понимал, что многие из этих людей с горечью ощущают какую-то ложность своего положения. Им казалось, что они делают что-то не то, что по своим способностям и знаниям должны были бы делать в эти тяжелые дни. Но раз уж их оторвали от их настоящего, полезного труда, надо же было хоть что-то делать, и они, не жалея сил, выполняли любую работу, на которую их назначали...

Иван, не имея времени для обучения своих подчиненных военному делу, просто трудился в одном ряду со всеми, стараясь служить образцом для своего отделения и для всего взвода.

— Представьте себе, — говорил им пожилой кадровый военинженер третьего ранга, руководивший работами, — что вон из той деревни вышли фашистские танки. От точки, где мы стоим, до их позиции расстояние километр. Нам надо добиться, чтобы враг проявлял беспечность, пока подойдет на шестьсот и на четыреста метров, то есть на столько, на сколько мы сами его захотим подпустить... Представьте себе, что к нашему холму почти вплотную подобралась группа вражеских разведчиков. Она находится вот за тем кустом. Ее отделяют от нас полтораста метров хлебного поля. Возвратясь, эта группа должна доложить своему командованию, что ни оборонительных сооружений, ни противника, то есть нас с вами, на этом холме не обнаружено.

Однако Иван, как и многие ополченцы, не мог представить себе всерьез, что из этих дзотов в такой близости от Москвы пушки будут бить по фашистским танкам и пулеметы будут принуждены оживать атаки гитлеровских солдат. Они не могли вообразить, что на этой колючей проволоке повиснут немцы, а на минных полях, укрытых в до сих пор не скошенной ржи, будет взрываться атакующая холм пехота врага.

И Иван испытывал стыд и боль оттого, что он находится не на фронте, а возится тут с этой, как казалось ему, бесполезной армией тыловых стариков, которым только и дела — рыть землю... Что они стали бы делать на фронте, если они не владеют ни винтовкой, ни пулеметом, даже гранату швырнуть не сумеют! Их просто сомнут и растопчут, как щенят, если послать их сражаться. Иван подал рапорт, просясь на фронт.

— Вы что, мальчик, товарищ старший сержант? — строго сказал комиссар. — Вас послали туда, где вы в данное время нужнее. Вы комсомолец — и в такой напряженный час вы дезорганизуете ополчение, которому Главное командование предназначило свою, особую роль! Приказываю взять рапорт обратно.

Иван остался на строительстве оборонительных сооружений вдоль дорог, у предмостьев, по неубранным хлебным полям, над которыми невозбранно кружились тысячные стаи грачей и галок — единственных здесь сборщиков богатейшего урожая этого лета.

Каждую ночь над ними шли на Москву фашистские бомбардировщики. Каждую ночь они видели, как по небу рыщут прожекторы, слышали, как грохочут зенитки.

Иногда над ними самими кружился фашистский разведчик, потом налетали бомбардировщики, пикировали на строителей, ревя моторами и пулеметами.

— Во-оздух! В укры-тия! — командовал Иван своему отделению.

В соседних частях было несколько жертв этих налетов. У них в батальоне не было...

Мрачные сообщения с фронта мучили и терзали ополченцев, находившихся на пространствах, заранее покидаемых мирными жителями. По этим сообщениям получалось, что советские города и многие тысячи квадратных километров советской земли, несмотря на отчаянное сопротивление Красной Армии, что ни день отдаются фашистам, а зловещие слухи дополняли эти известия тем, что в окружение попадают целые советские армии. Только подумать — целые армии на собственной, на родной земле попадают в окружение и прекращают существование как армейские организмы!

«Как же так? Ведь армии — это мы, это советский народ, который так ненавидит фашистов!» — мучительно думал Иван вместе с тысячами других ополченцев, рывших землю в этой лесной, льняной и хлебной глуши.

Черное слово «измена», как во все времена и у всех народов при военных неудачах, выползло откуда-то и зажужжало, как ядовитая муха. Оно встревожило и ополченские блиндажи. Бойцы потихоньку передавали друг другу, что командирам объявлен секретный приказ о расстреле целой дюжины изменников генералов, которые открыли дорогу фашистам через границу... Но почему могли изменить эти люди? Какой же ценой их купили, что они продают свой народ?!

Проезжающие по проселочным дорогам с фронта в тылы шоферы бодрили ополченцев рассказами о том, что новое могучее и грозное оружие, прозванное на фронте «катюшей», внезапно является на некоторых участках и от его огня фашисты батальонами пускаются в бегство. Политработники делали доклады о появлении новой советской могущественной штурмовой авиации...

Действительно, фронт, который вначале стремительно продвигался к востоку, надолго остановился у Ельни и Ярцева.

Ельня и Ярцево — вот два названия, которые в течение ряда недель занимали центральное место во фронтовых сводках.

«Может быть, именно Ельне и Ярцеву суждено сделаться крайними точками попытки фашистского наступления на Москву,— думал Иван. — Почему же не выпустят сразу пятьсот или тысячу этих «катюш», чтобы разом обрушиться ими на всем протяжении фронта?!»

Вблизи расположения ополченцев проходили и проезжали на запад дивизии бойцов. Нескончаемой чередой по дорогам ночами с ревом мчались колонны машин, доставлявших боепитание.

И вот наконец сводки Информбюро сообщили, что наши части рванулись вперед и начали теснить немцев у Ярцева и Духовщины, несколько дней спустя другие части освободили Ельню, отбросили фашистов и стали продвигаться вперед. Это не было еще наступлением на всем фронте, но все-таки хоть на небольшом участке день за днем красные флажки начали перемещаться по карте к западу: пять километров, десять, пятнадцать... Среди ополченцев уже родилась вера в то, что вот-вот начнется всеобщий торжественный и победный марш.

Но военинженер третьего ранга по-прежнему твердил все свое.

— Представьте себе, что противник расположил исходную танковую позицию вон там, за кладбищем...

Нет! В эти дни воображение окончательно отказывалось представить себе такую нелепо пессимистическую картину!..

Ходили упорные слухи, что из некоторых ополченских частей вызвали целые батальоны на пополнение действующих армий.

Из батальона, в котором служил Балашов, были куда-то отозваны два инженера-строителя, седовласый профессор-математик, группа токарей по металлу. Откомандировали в штаб фронта даже какого-то астронома.

Однако всех их отзывали, по всей вероятности, в тыл, и потому Иван им не завидовал.

Когда же в штаб полка были вызваны три лейтенанта, командиры взводов и часом позже вернулись проститься с товарищами уже в стальных касках, символически приобщавших их к переднему краю обороны, у Ивана стесненно заныло сердце. С этой минуты он вступал в исполнение должности командира ополченского взвода, и ему казалось, что теперь уже так на все время войны он и останется в «землекопах»...

В эти дни пришли сообщения о жестоких боях вблизи Ленинграда, в эти дни Красной Армией был оставлен Киев. Значит, Духовщина и Ельня еще не стали началом верных побед... «Как же, как же в такие дни молодому, сильному, оставаться в тылах и рыть землю!..» — думал Иван.

Однако еще несколько дней спустя Ивана тоже вызвали в штаб, расспросили о специальности и сказали, что направляют печатником в дивизионную газету действующей армии.

Бывший его начальник, военинженер, усмехнулся в шевченковские усы и дружески пожал руку Ивана.

— Мечтаете об атаках? — сказал он. — Ну, счастливо! До встречи! Только не здесь, а там, подальше на запад!..

И вот, схватившись одной рукой за борт грузовика, Иван весь отдался чувству движения. Призывы боевых труб слышались ему в свисте ветра под ремешками каски, в гудении самолетов, в грохоте отдаленных взрывов и гудках автомашин. Шофер звал его сесть в кабину, но Иван вскарабкался в кузов грузовика. Он повернулся лицом вперед, чтобы сильнее ощущать стремительность бега машины. Ему казалось какой-то возбуждающей лаской даже колючее, тревожное трепетание ветра в ресницах, волновал порывистый шорох брезента улетающей за плечи крыльями плащ-палатки, нравилось, как этот летящий с полей сражения ветер срывает с его папиросы горящий пепел и как он вгоняет звук песни обратно в горло...

Прямая, широкая и удобная, кое-где только с выбоинами, асфальтовая дорога, с нее поворот на маленькое булыжное шоссе, потом путь по мягкому проселку в село, где располагалось политуправление фронта. Отсюда сутки спустя Иван получил направление в штаб одной из действующих армий.

Иван покатил дальше на таком же попутном грузовике. На ухабах придерживаясь за защитную решетку заднего стекла шоферской кабины, он жадно ловил взглядом все встречавшееся на пути. Все, что неслось навстречу со стороны фронта, казалось ему необыкновенным, особенным. Вот прошли две грузовые машины, и в их кузовах, на сенной подстилке, было полно раненых. Белые повязки пропитаны кровью. С ними ехали женщины — санитарки и сестры. Их лица под красноармейскими пилотками показались Ивану какими-то особенно женственно-строгими и красивыми... Вот идет легковая машина. Иван разглядел, что правое лобовое стекло ее пробито пулей как раз на уровне головы пассажира. От маленького отверстия, в которое едва вставишь кончик мизинца, разбежались сверкающими под солнцем лучами серебристые трещины. Может быть, кто-то был убит в этой машине вчера или даже сегодня... Вот в грузовике повезли подбитое на одно колесо противотанковое орудие в мастерские. А вот и еще открытая легковая. В ней лейтенант и старший лейтенант с автоматами и генерал. Поравнявшись с машиной, Иван на мгновение встретил взгляд больших и задумчивых глаз генерала... Он чуть не вскрикнул. Ему показалось, что разом вся кровь его прихлынула в голову и отуманила зрение, так что он едва успел ухватиться обеими руками за верх шоферской кабины, чтобы не вылететь за борт...

Если бы Иван совершенно твердо не знал, что это никак, никогда невозможно, он был бы уверен, что минуту назад он встретил родного отца, которого так нежданно, трагически потерял несколько лет назад...

Машина с генералом давно скрылась за поворотом дороги в кустах, а сердце Ивана еще продолжало неистово колотиться, и теперь уже ему казалось, что не только глаза, но весь облик промчавшегося генерала в точности совпадает с родным, близким образом отца, и крупная голова, и вся прямая, широкая фигура, и большая рука, спокойно лежавшая на правом колене... Если бы отец вдруг, вопреки реальным представлениям, оказался жив, он тоже был бы теперь генералом.

 

Еще до революции, с семнадцатилетнего возраста, подпольный работник партии, потом участник и герой гражданской воины, в двадцать один год от роду награжденный боевым орденом Красного Знамени, которым всегда так гордился Иван, отец его, Петр Николаевич Балашов, после гражданской войны где-то учился, потом работал в промышленности. Боевые товарищи отца, которые иногда приходили к нему, оставались военными. Они носили островерхие шлемы со звездами, которые делали их похожими на сказочных богатырей. Отец же носил обыкновенную кепку и френч без петлиц и знаков различия. И хотя отца кое-кто из друзей продолжал называть «товарищем комиссаром», Иван уже понимал, что это всего лишь дань незабываемой боевой дружбе.

Ивану нравилось, когда на месяц или на два в году отец надевал военную форму и уезжал, появляясь дома только по разу в неделю.

Однажды Петр Николаевич уехал надолго в Германию. Почему-то все говорили: «Не вовремя», — но сами себе отвечали одной и той же фразой: «Ничего не попишешь!»

— Вот мы, сынок, и остались с тобой вдвоем! — сказала мать, возвратись с вокзала после отъезда отца.

— Ничего не попишешь! — со вздохом ответил Иван.

А вслед за этим скоро и мать собралась уехать, оставляя Ивана на попечение соседки-учительницы Ксении Владимировны, которую Балашовы звали попросту Ксенечкой. Иван горько плакал, прощаясь с матерью, не отпускал ее; мать же, лаская его, обещала через неделю вернуться домой с сестричкой. Иван был безутешен.

— Да ты же мужчина, пойми, что вот тут-то уж в самом деле ничего не попишешь! — весело утешал его Ксенечкин муж, дядя Федя.

Оказалось, Иван не напрасно плакал, мать не вернулась с сестричкой — она умерла.

Краткосрочный поспешный приезд отца не умерил детского горя Ивана, а быстрый обратный отъезд его лишь увеличил огромную пустоту. Ксения Владимировна старалась, как только могла, заменить ему мать, но оказалась не в силах. Нужно было совсем изменить режим жизни ребенка, чтобы изгладилась эта рана. До школы Иван еще не дорос, и пришлось для начала отдать его в детский сад.

Лишь через год отец возвратился домой.

С каким наслаждением Иван в эти дни безо всякой нужды повторял слово «папа», будто в самом этом слове была скрыта музыка...

И отец отозвался на нежность и привязанность сына. Он научился вникать в вопросы, которые ставила жизнь перед пытливым разумом мальчика, и сын с охотой и доверием шел к отцу обсуждать свои наивные трудности и ребячьи конфликты.

Когда Иван перешел в третью группу школы, Петр Николаевич снова надел военную форму и начал учиться, как он говорил — «сел за парту».

— А разве старых мужчин принимают в школу? — спросил Иван.

— Я тоже думал, что старый, а мне говорят, что еще молодой, поучись! — усмехнулся отец.

Иногда они вместе усаживались учить уроки «на спор» — кто скорее управится и кто лучше выполнит все задания. Но отец всегда отставал, засиживался позднее и ложился тогда, когда Иван давно уже спал.

Если отец задерживался вечерами или уезжал в командировки, Иван оставался все в той же семье Ксении Владимировны и дяди Феди. Для него не было разницы между своими и их комнатами. Ксения Владимировна следила за приготовлением его домашних уроков, кормила его вместе с Зиной и наблюдала за тем, чтобы он вовремя лег в постель.

В 1933 году отец окончил курс академии и прикрепил по второму прямоугольнику на петлицы.

Вскоре после этого он получил назначение и опять уехал, оставив сына у той же соседки. Но как ни были близки Ивану Ксения Владимировна и ее семья, разлука с отцом казалась ему почти изменой их дружбе: ведь можно же было учиться в школе и там, где служит отец!

Прямо и резко Иван написал об этом отцу. И отец признал его правоту. На каникулы Иван поехал к нему на Волгу, в большие военные лагеря. Эти месяцы были временем самого тесного их сближения. За это лето Иван был на всю свою жизнь благодарен судьбе. Их койки стояли в одной комнате рядом. У Ивана не было места за столом иначе как рядом с отцом в штабной столовой; отбой, подъем, физзарядка, завтрак — все было вместе... Было уже решено, что Иван из московской школы переведется в город, где служит отец. И вдруг за несколько дней до начала учебного года, в воскресенье, когда они оба уже были в рыбацких шляпах, которые звали «робинзонками», и Иван собирался поднять парус на лодке, связной самокатчик примчался к Волге, весь в поту, гоня по песчаному берегу увязающие колеса.

Красноармеец подал отцу телеграмму.

— Вызывают в штаб округа, — кратко бросил отец.

Утром отец вернулся из города. У них оставалось времени только на то, чтобы сложить чемоданы и поспеть к самолету. Изумительное ощущение первого в жизни полета не могло утешить Ивана в горечи новой разлуки. Петр Николаевич через несколько дней опять выехал надолго за рубеж, а Иван возвратился в Москву, в тот же дом, все в ту же семью, в прежнюю школу...

С Зиной, которая была на два года моложе, Иван по-братски дружил. Вместе они играли в волейбол, катались на велосипедах в Нескучном саду, который был рядом с домом, ходили в кино, а зимой — все в тот же Нескучный на лыжах...

И вот в ту же зиму, вылетев на тушение пожара где-то на нефтяных промыслах, Зинин отец, дядя Федя, погиб. Не на войне, не в бою, а вот так, на работе, просто в командировке, погиб... Это было страшно и непонятно. Его привезли в закрытом гробу и так совсем не открыли. Хоронили с оркестром, торжественно, пышно. Но от звуков оркестра еще сильнее сжимало горло и сами катились слезы...

Иван был в седьмом классе и считал себя взрослым. Может быть, ощущение того, что он сейчас нужен Ксении Владимировне и Зине в неожиданном горе, которое посетило их дом, необходимость заботы и ласкового внимания к ним отвлекли Ивана от постоянных мыслей о разлуке с отцом. Все-таки его отец был жив, хотя редко и мало писал.

Петр Николаевич приехал из-за границы во время гражданской войны в Испании. Его приезд Иван воспринял как праздник. Но отец почти не бывал дома. Он скупо рассказывал о фашистских порядках в Германии, добрый и мягкий взгляд его серых глаз изменился — стал колючим, жестким и напряженным...

Вскоре отец переоделся в гражданское платье, повеселел, оживился. На столе у него появились испанские словари, на стене — подробная карта Испании, которую Иван не замедлил скопировать для своего класса, на зависть всей школе.

В СССР в это время уже привезли испанских детей, в испанские пилотки с кисточками, похожие на кораблики, одели всех малышей Москвы. «No pasaran!» — стало общим приветствием школьников, песня интербригадовцев «Бандьера росса» сделалась любимой песней комсомольцев.

— Когда ты едешь в Испанию? — таинственно спросил Иван, обняв отца за плечи.

— Пока ничего не известно, — ответил тот.

«Но ведь фашисты же побеждают! Ведь им помогают и Муссолини и Гитлер. Если ехать, так надо скорее!» — нетерпеливо думал Иван, как будто именно от приезда в Испанию его отца зависела победа или гибель испанской свободы.

Некоторое время спустя Иван заметил, что отец помрачнел, как-то вдруг сгорбился, потяжелел. И вот снова надел военную форму и уехал. . . Но уехал не в Испанию, а опять к фашистам, в гитлеровскую Германию, к заклятым врагам испанской свободы...

Сердце и ум Ивана были в смятении.

Река Мансанарес представлялась ему водным рубежом который лежит между свободой и фашизмом во всем мире. А его отец теперь оказался словно бы на том, на фашистском, ее берегу! Как это было понять?

Иван уже успел сказать, что отец уезжает сражаться в рядах интернациональной бригады. Как теперь объяснишь это все одноклассникам?..

Отец возвратился почти через год. Иван уж стал комсомольцем, почти что взрослым.

Но теперь у Петра Николаевича совсем уже не оставалось времени для Ивана. Он дни и ночи что-то писал, чертил какие-то схемы с таким напряжением, как будто боялся, что не успеет к сроку.

И если бы знал отец, как ждал иногда Иван доброго взгляда его, ласковой шутки, как ждал, что отец по-старому, как когда-то, потреплет его за вихор, все объяснит, поговорит с ним по-старому, вслух почитает стихи...

Иван не чувствовал себя одиноким. Он дружил с одноклассниками, дружил с Зиной, любя ее как сестру. Он чувствовал теплоту и заботы Ксении Владимировны и не ощущал себя сиротой. Но, вероятно, именно в этом возрасте ему нужна была дружба с отцом, нужно было отцовское внимание к его размышлениям и вопросам.

Ксения Владимировна приняла на себя заботы о них обоих. Так протекло два-три месяца, и вдруг на петлицах Петра Николаевича вместо третьих прямоугольников, которых мог ждать Иван, появилось по одному ромбу.

Только из случайно услышанных разговоров по телефону Иван мог понять, что Петр Николаевич работает преподавателем высших курсов при академии...

Для Ивана начался последний учебный год в средней школе.

Как-то в семье зашел разговор за столом о дальнейшей учебе, о специальности, — Иван обратился к отцу:

— Ты сам работаешь с молодежью, спроси-ка своих курсантов — разве они заранее все наметили себе военную дорогу?

— Гм... с молодежью! — сурово усмехнулся отец. — У моей «молодежи» по ромбу, а то и по два! Моя «молодежь», брат, седая!

— По-о два ро-омба?! — почтительно удивился Иван.

Прежняя теплая мягкость в глазах Петра Николаевича появлялась только тогда, когда он разговаривал с Ксенией Владимировной.

Иван заметил это раз, два, увидал и в глазах тети Ксени ответную искорку нежности, посланную Петру Николаевичу. И вдруг Иван понял, что оба они далеко не стары, что давняя их дружба переродилась в любовь... В нем не вспыхнуло ревности. Ведь он обоих любил! Детская память о матери не была замутнена и оскорблена этой отцовской радостью.

Он критически и придирчиво посмотрел на отца и пришел к убеждению, что папка еще хоть куда, молодец комбриг, даже красивый! И тетя Ксеня стоит такого. Ведь если бы показали таких в кино, разве кто-нибудь удивился бы, что они полюбили друг друга, как молодые!.. Иван даже с чувством какого-то доброго превосходства постарался им не мешать и несколько раз уводил с собой из дому Зину.

Все четверо они составляли теперь одну дружную семью, в которой что-то, однако, было не так...

«Что они не поженятся просто? — думал Иван, наблюдая деликатно-усложненные отношения отца и Ксении Владимировны. — Наверное, из-за меня и Зинки», — догадался он про себя.

Он еще не решил: пойти ли на разговор с отцом в открытую, «по-мужски», или же сговориться с Зиной, что она станет звать Петра Николаевича «папой», а он Ксению Владимировну — «мамой»? «Тогда уж им никуда не деться!» — хитро обдумал Иван.

Но он запоздал.

Когда ночью Иван был разбужен звонком, несколько человек незнакомых военных уже находились в комнате. Не раздеваясь, в шинелях, на ворсинках которых поблескивали редкие капельки оттаивающего снега, они рылись в книгах, перелистывали бумаги отца на столе, вытаскивали и связывали пачками рукописи, карты и схемы. Один из этих людей вынул из ящика стола отцовский пистолет. Портфель отца перевязали шнуром и опечатали сургучной печатью.

Иван наблюдал все это в недоумении и растерянности.

Это был тридцать седьмой год, когда прошла по стране волна арестов, порождавших растерянность, откуда у партии оказалось такое множество скрытых врагов?! Как им удалось втереться в доверие и годами притворствовать?! Появились в газетах отречения от отцов, от братьев.

Многие люди, известные до того как беззаветно преданные партии и делу революции, были объявлены врагами. Многие имена, которые все называли до этого с уважением, перестали произноситься.

В семье говорилось глухо, но с явственной болью об арестах военных. Никак не вязалось с представлением о геройской славе этих людей, что они, кого любила и чтила страна, могли изменить. Как могли они так опозорить свои имена, так запятнать честь Красной Армии...

«Конечно, бывают в жизни ошибки. Обыск у папы — это, разумеется, нелепость!» — думал Иван, глядя, как сдержанно спокоен оскорбленный всем этим отец.

В комнату Ивана военные люди лишь заглянули, но в ней ничего не стали искать.

— Вас только двое? — спросили Ивана. — А в тех комнатах?

— Учительница Шевцова с дочерью, — опередив Ивана, поспешно ответил отец.

Отцу предложили одеться и ехать. Только тут Иван неожиданно понял, что это арест.

— Что бы там ни было, знай, что твой отец ни в чем не виновен перед партией и советским народом, — взволнованно сказал Петр Николаевич, обняв на прощание сына. — Тут какое-то недоразумение.

— Да что ты, папа! Как ты можешь подумать?! Я же знаю! — воскликнул Иван...

...Он даже не запер дверь за ушедшими. Как опустился в кресло у письменного стола, так и сидел до утра, глядя без смысла на одну и ту же страницу открытой книги, от которой, по-видимому, оторвался отец, когда пришли его арестовывать. На своей щеке Иван все еще чувствовал прикосновение жесткого ворса отцовской шинели.

— Как все просто и быстро! Быстро и просто! — растерянно произнес Иван, опускаясь в отцовское рабочее кресло.

Иван так и сидел и вспоминал то лето на Волге, когда он единственный раз жил настолько безраздельно с отцом, что даже не сошелся с другими подростками. Он вспомнил лодку и шляпы «робинзонки», костры, которые вечерами они разжигали на берегу, когда впервые Иван почуял и оценил природу, волжскую ширь и покрытые лесом гористые берега, по которым они так мало успели вдвоем побродить...

Да, в сущности, и стихи Иван полюбил и почувствовал с этого лета, может быть, потому, что услышал их от отца, который как-то, совсем неожиданно для Ивана, прочитал наизусть «Медного всадника», в другой раз — почти всего «Евгения Онегина»; оказалось, что он помнит многие стихотворения Лермонтова, Некрасова и даже по-немецки стихи Гейне. А может быть, еще потому полюбились Ивану стихи, что они там сливались с природой и потому звучали полней и сильнее...

«Но что же такое случилось? Как и кому пришла нелепая мысль, что отец может быть хоть в чем-то виновен перед советской властью?!» — возвращался Иван к вопросу. И он вспомнил разговор об ордене Ленина, полученном отцом несколько месяцев назад.

— Папа, за что у тебя этот орден? — спросил он тогда.

— «За важный научный вклад в повышение обороноспособности СССР». Так сформулировал Президиум ВЦИК, — ответил отец

— Ты сумел раздобыть фашистский военный секрет?

— Я неплохо решил одно уравнение с многим и неизвестными, — шутливо ответил отец. — Но говорить об этом не следует ни в школе, ни дома, нигде и ни с кем, — неожиданно строго добавил отец. — Ты понял?

«Да, так в чем же его могли заподозрить?» Ответа не было. И быть его не могло: Иван же знал, что отец ни в чем не виновен...

«Ни в чем... ни в чем... ни в чем... ни в чем...» — повторяли всю ночь часы.

Даже гулкий бой кулаком в широкий медный поднос, которым Зина звала Петра Николаевича и Ивана к завтраку, не встряхнул Ивана.

 

Завтрак готов! Завтрак готов!

Дядя Петя, мальчик Ваня, здрасте! —

 

весело выкрикнула Зинушка и распахнула дверь.

Иван молча взглянул на нее невидящими, пустыми глазами и не шевельнулся. Вид его был равнодушный и мертвый.

— Ваня, ты что! Почему все разбросано? Где дядя Петя? — оторопело спросила Зина.

— йе... йе... его нет... П….п... па-апы нет, — ответил Иван, заикаясь и не двинувшись с места.

Зина что-то вдруг поняла или не поняла, но испуганно ахнула и выбежала. Иван не видал, какая бледность покрыла лицо Ксении Владимировны, когда она задала короткий тревожный вопрос:

— Что с Петром? Что случилось? Иван! Что случилось?

— Арестовали, — ответил Иван одними губами.

— За что? — нелепо спросила она, медленно опустившись на стул.

— Да... за что? — повторил Иван.

— А что же он сказал тебе на прощание? Он что-нибудь говорил? Как все было?

— Очень просто и быстро. Так просто и быстро, что я только после опомнился... Очень просто и быстро, — сказал Иван. — Да, он сказал, чтобы я твердо знал, что он ни в чем не виновен перед партией и перед народом, что это какое-то недора...

— Ну конечно! А как же! — перебила Ксения Владимировна.— Конечно!

— Мама! Ваня! Идите сейчас же завтракать! Идите завтракать! — требовательно и строго окликнула Зина. — Ваня, иди умываться! — сказала она еще строже, как будто старшая.

С этого дня Ксения Владимировна окончательно «взяла» Ивана к себе, как берут ребенка. Иван подчинился. Ведь обе они остались единственно близкими ему людьми.

Честность отца для Ивана не подлежала сомнению. Дни и ночи он думал о том, в чем же дело. Часто, сидя над книгой или тетрадью с задачей, он просто глядел на бумагу и ничего не видел...

Несколько дней спустя имя П. Н. Балашова появилось в газете в ряду других упомянутых как враги народа, предавшие интересы родины.

Иван не пошел в школу. Он бродил один целыми днями по занесенным снегом дорожкам Нескучного сада и возвращался домой только тогда, когда в окнах становилось темно.

Три дня спустя, дождавшись, когда он вернется, Ксения Владимировна вошла в его комнату и присела на край постели.

— Ваня, ты мучаешься тем, что разрушена твоя вера в отца? — осторожно и мягко спросила она, положив на лоб ему свою тонкую, суховатую руку.

Он резко сел на постели.

— Как вам не стыдно! — воскликнул он. — Я знаю отца и верю ему все равно... Все равно! — сжав кулаки и сдержав рыдания, сказал он. — Это вы не верите, вы!

— Ошибаешься, — возразила она, стараясь держаться спокойно. — Я тоже верю Петру... Я... во всем, во всем ему верю... Бывают несчастья на свете, и вот... случилось... Но я не стыжусь за него... А ты почему же не ходишь в школу? Стыдишься? Да? — спросила она.

— Ксения Владимировна, да как же мне быть-то? Ведь не могу же я верить обоим! Одно исключает другое... Кто-то ведь, значит, неправ! — с мучительным отчаянием ответил Иван. — Вот я хожу и об этом все думаю, думаю...

— Я, Ваня, тоже все время об этом же думаю. Только об этом. Только об этом! Ты понимаешь? — спросила она опять, положив свою руку ему на лоб.

— Да, понимаю.

— Так вот, ты попробуй себе представить, что бывают на свете трагические ошибки, недоразумения, наконец, умышленная клевета, против которой человек не всегда может сразу найти аргументы... Ведь ты же не изменишь комсомолу и коммунизму из-за того, что с отцом случилось несчастье? А если не веришь отцу, то должен поступить так, как Гусев.

Ксения Владимировна показала Ивану газету, где лейтенант-комсомолец Аркадий Гусев отрекался от своего отца, объявленного врагом народа, и заявлял, что не хочет иметь с отцом ничего общего.

Гусевы жили с ними в одном доме, и Аркадий учился в одной школе с Иваном, но был года на три постарше. Он окончил школу два года назад и уехал куда-то в военном училище.

Прочтя имена их отцов, стоявшие рядом в том роковом номере газеты, Иван не раз представлял себе убитого горем Аркадия.

Оказалось, что здесь было что-то совсем иное...

— Значит, он своему отцу не верит, — растерянно глядя на подпись Аркадия под коротким и решительным заявлением, прошептал Иван. — Но ведь я своему-то верю! В том-то и дело! Значит, я... значит, я не могу поверить... другим...

— А если «другие» ошиблись, например доверясь каким-то ложным уликам?! Ведь в самом деле — врагов у нашей страны и партии оказалось так много! Следствие будет идти своим чередом, и правда в конце концов, рано ли, поздно ли, все равно будет доказана, — собрав все свое мужество, говорила Ксения Владимировна. — Мне Петр так же близок, как и тебе. Он мне муж, — призналась она Ивану.

— Я понял давно, — сказал он.

— А ты стал мне сыном на много лет раньше.

Иван взял ее руку, поцеловал и молча заплакал.

— Мне нужно не меньше сил, чем тебе, чтобы вынести это, — продолжала она, — но я хожу в школу, даю уроки. А тебе... тебе надо учиться. Нашей стране и партии нужны грамотные и честные люди...

 

Иван согласился ходить в школу. Напряженность учебных занятий в десятом классе отвлекала его. Он работал упорно и сдал все экзамены. Но идти в институт решительно отказался.

— Поднимутся разговоры о репрессированном отце, а я не могу. Для меня это очень не просто, — сказал он Зине, когда она стала ему возражать. — Ты меня не поймешь: твой отец геройски погиб, а моего считают врагом... И, кроме того, что же мать, должна нас двоих на шее тащить?! Мне время работать!

— Странно ты говоришь — «на шее»! Она же тебя своим сыном считает. Ты разве не понимаешь! — спорила Зина.

— Все понимаю не хуже тебя. И все-таки я пойду на работу.

— Без специальности?!

— Специальность дается не только в вузах!

Ни Ксения Владимировна, ни Зина ни в чем его убедить не смогли. Кончилось тем, что старик свекор Ксении Владимировны, метранпаж типографии «Первое мая», устроил Ивана учеником... В тридцать девятом году, к моменту призыва в Красную Армию, Иван работал помощником печатника. И в армии после первого года службы он попал на работу в окружную газету.

То, что Ивана отчислили в ополчение в начале войны, казалось ему знаком недоверия к нему, как к сыну репрессированного. Именно это мучило его больше всего. Он боялся, что не сдержит душевной боли, если напишет подробное письмо домой. И он не писал ничего, хотя понимал, что Ксения Владимировна и Зина волнуются так, как волновались бы мать и сестра.

Не умея лгать и не желая писать о том, что его «не допускают» в действующую армию, а держат на тыловых работах, он послал всего два уведомления о себе, сообщил номер почты, но странно — не получил ответа и тут уже встревожился сам: что случилось?

Уезжая из ополчения, Иван дал себе слово, что сразу по прибытии в действующую часть он, как только будет свободен, отправит еще письмо Ксении Владимировне.

«А вдруг это в самом деле проехал отец? — тут же подумал он, возвращаясь к своему мгновенному видению. — Как же я напишу письмо, умолчав о такой встрече?! Ведь не может быть, да, не может... Но все-таки — это отец! Или случайное сходство? А вдруг даже сходства нет, вдруг просто что-то почудилось...» заставлял себя успокоиться взбудораженный нахлынувшими воспоминаниями Иван.

Время уже притупило боль утраты. Он относился трезво ко всем обстоятельствам и понимал, что отца, вероятнее всего, давно нет в живых...

«Просто мгновенный обман зрения, а я уже вообразил!..» — вынужден был через несколько минут еще и еще раз повторять Иван.

 

Глава пятая

 

В эти два дня Бурнин мотался, как он говорил, между рубежами действующего и запасного КП, готовя передислокацию, организуя связь, ведя наблюдение за постройкой блиндажей. На этот раз было приказано располагаться в лесах, а не в населенных пунктах, не в избах, а под землей, в стороне от заметных дорог, скрытно от воздушной разведки. Одновременно перебазировались на более дальние рубежи и армейские тылы — склады, мастерские, эвакогоспитали, редакции, аэродром. Все подвигалось к востоку. Только то, что служило непосредственно бою, оставалось на прежних местах, чтобы до последней минуты не отдавать фашистам ни пяди земли.

Во всех, с кем соприкасался в эти полтора суток по делу организации запасных рубежей, Бурнин видел ту же тревогу, какую он сам не мог выгнать из сердца:

«Неужели будем еще отступать?! Куда же?! Ведь дальше Москва. Ведь Москва за спиною!»

Штаб армии проводил разведку и создавал уточненный план обороны. Балашов договорился с соседом об огневом взаимодействии на стыке армий, упорно добивался от фронта стрелковых и артиллерийских резервов, доказывая важность своего направления как одного из кратчайших путей к столице.

Командарм выезжал на передовой КП, куда вызвал командиров дивизий для объяснения им обстановки.

КП дивизий не пятились в тыл, — наоборот, по приказу Рокотова, выдвинулись ближе к полкам, чтобы в любой момент немедленно на том участке, где будет опасность, командование дивизии могло вмешаться своею рукой. Командиры дивизий объезжали свои части и с их наблюдательных пунктов лично проверяли надежность позиций.

Член военного совета Ивакин, не довольствуясь политотделами и комиссарами дивизий, выбрался в батальоны и роты для бесед с коммунистами и проведения партсобраний. В нескольких подразделениях он сам вручал партбилеты и кандидатские карточки вновь принятым коммунистам и проводил беседы о роли коммуниста в бою.

Приток заявлений о вступлении в партию в эти дни напряженного ожидания радовал Ивакина, но, выдавая партийные документы и пожимая ребятам их крепкие молодые руки, он мучительно думал о том, как много из них, из этих юных бойцов-коммунистов, может быть, через два-три дня лягут мертвыми на поле боя. Он видел, что многие из них и сами понимают это. Сдержанная торжественность была в их коротких ответных словах дивизионному комиссару, в их взглядах, в дрожи молодых голосов этих мальчиков, едва окончивших десятилетку.

Наштадивы работали над организацией взаимодействия на своих участках между частями и родами оружия, неустанно требовали из тылов противотанковых мин, гранат «в рубашках» и бутылок с зажигательной смесью, просили артиллерийской поддержки, которой хватало не всюду.

Во всех частях командиры вызывали охотников, создавали отряды истребителей танков.

За последний день залпами из простых винтовок в расположении армии были сбиты два вражеских истребителя, которые обстреливали окопы переднего края. Оба случая стали тотчас же хорошо известны всей армии через боевые листки-«молнии», чтобы бойцы уверились, что пехота может сбивать самолеты сама, когда не хватает зенитных средств.

Рекогносцировочная группа запасного рубежа второй очереди связалась по рации с Бурниным и сообщила, что в районе их работ обстановка неблагополучна: работники группы случайно обнаружили несколько брошенных в лесу парашютов. Их связисты наткнулись на КПП, личный состав которого оказался расстрелянным из автоматов. На железной дороге в том же районе убит путевой обходчик и в трех местах разрушено полотно.

Было очевидно, что в тылу орудует довольно крупная вражеская группа.

Бурнин спешил с докладом о готовности запасного КП в штаб армии, но неожиданно по пути его задержали. На одном КПП дежурный назойливо производил у всех проезжающих осмотр противогазов. Эти сумки, болтавшиеся с начала войны на боку без дела, так надоели всем! Но спешившему Бурнину дежурный предложил, как и другим, расстегнуть сумку и проверил, как сложен противогаз.

 

В штабе царила напряженность. К Балашову входило людей больше обычного.

«Вот уехал, а тут развели базар!» — ревниво подумал Бурнин, полагая, что многие к генералу идут без особой нужды. Однако ему приходилось ждать.

Узнав по приезде о прибытии документа на отзыв Варакина в тыл, Бурнин тотчас выслал за ним штабную машину.

Варакин вышел из операционной, неся впереди себя под умывальник окровавленные руки. Он смертельно устал после долгого дня работы, но в этот момент был счастлив удачно проведенной тяжелой операцией по извлечению двух осколков из бедра молоденького бойца.

— Покурить! — заговорщически кинул он страстной «табашнице», пожилой медсестре.

Она с сочувствием торопливо вложила своими пальцами ему в рот папиросу и поднесла огонек зажигалки.

— Покури, покури! Умаялся? Папиросочка — лучший отдых.

Варакин затянулся, улыбнувшись одними глазами, благодарно кивнул сестре и подставил руки под умывальник.

— Два раза за вами Вишенин присылал своего связного,— сказала сестра.— Говорил, вызывают куда-то.

— Кого вызывают?

— Вас, Михаил Степанович.

— Зачем?

— Ну, уж это... — Сестра развела руками, да Варакин и сам понимал, что вопрос пустой и никто на него ответить не сможет.

Через десять минут угрюмый и угловатый главврач, вручая предписание успевшему побриться, подтянутому Варакину, дружелюбно посоветовал:

— Ты вещи свои захвати уж сразу. Могут ведь срочно отправить.

— Куда? — спросил Варакин.

— Между нами сказать, мне сообщили, что тебя в Москву отзывают... для пользы советской науки, — с кривой усмешкой добавил Вишенин. — Да, в Москву!

Михаил почувствовал, что кровь приливает к голове и лицо его загорелось.

— Что же ты меня не информировал, что у тебя уже есть научные публикации по вопросу шока? — с упреком добавил главврач. — Говорят, институт создается особый, туда и тебя...

«Значит, все же Бурнин не ошибся!» — подумал Варакин, в тот момент невольно представив себе не институт, а как внезапно явится он домой, к Тане...

— Будешь «воевать» в тепленьком уголке на «восточном фронте» — где-нибудь в Ташкенте или в Алма-Ате, — продолжал Вишенин со внезапно прорвавшейся ехидцей.

Словно в чем-то упрекающий тон Вишенина возмутил Михаила.

— Уж придется быть там, где прикажут, Осип Иваныч! — сухо возразил он.— Я сам никуда не просился!

— Там легковая из штаба тебя уже полтора часа дожидается, так что ты поспешай. А мы тоже вот получили приказ на передислокацию, на новый рубеж.

— Тогда я пока не уеду! — сказал Варакин. — Сначала уж завершим...

— Ну как же! Приказ! Нет, ты поезжай, ничего, мы управимся без тебя. Ночью снимемся с места. Никто еще в госпитале не знает приказа... Ты поезжай!

Эту последнюю фразу Вишенин произнес снова мягко и миролюбиво, но неприятный осадок все же остался в сердце Варакина.

Он наскоро собрал свои вещи и, с какой-то невольно неловкой торопливостью простившись с товарищами по работе, помчался на присланной за ним машине в штаб армии. За рулем оказался уже знакомый шофер Бурнина Полянкин.

Дорога шла лесными проселками. Подпрыгивая на узловатых корнях деревьев и трясясь по кое-как намощенным гатям, по дороге к штабу Варакин с упреком ловил себя на том, что он рад возвращению в Москву, скорой встрече с Таней, рад тому, что оставит фронт...

И, будто требовалось оправдание этой радости, он без нужды стал уговаривать себя, что в институте сможет принести много больше пользы тому же самому делу...

Солнце зашло. В сумерках Михаил дремал под глухой, отдаленный рокот мигающего зарницами фронта, и несколько раз перед ним являлось зеленоглазое, «русалочье» лицо Тани.

Кто-то во влажной тьме леса остановил машину и, присвечивая себе фонариком из-под полы плащ-палатки, проверил его документы. Почему-то осмотрели противогазы у Варакина и у шофера. На груди проверявшего тускло блестел стальной дырчатый ствол и диск автомата. Они проехали еще с полкилометра лесом, и вот Варакин уже разминал затекшие ноги на осклизлой, глинистой почве едва различимой во мраке сельской улицы.

— Сюда, товарищ военврач, по лесенке тут, — подсказал Полянкин, осторожно потянув его за складку плащ-палатки у локтя.

Варакин вошел в помещение штаба. Навстречу ему вскочил Анатолий.

— Вот, Миша, и свершилось! Ура! Я как узнал, так погнал за тобой Полянкина. Хотел тебя повидать, посидеть, да нынче у нас горячо. Не удастся нам посидеть напоследок. Ты пока отправляйся ко мне и ложись, тебя Вася проводит. Если будет минутка, то я забегу, а не будет времени, так пришлю за тобой связного. Тогда захватывай свой мешок, чемоданчик — и в штаб. Аэродром отсюда километров около двадцати, да объезд тут новый, а ехать лесом. Ямы какие-то, корни, точно удавы... Так ты бы покуда поспал...

Варакин с Полянкиным дошел до знакомой избы и прилег. Ему казалось, что он не заснет от волнения. Неужели же завтра он будет в Москве?! Таня в последнем письме сообщила, что театр эвакуируется, но сама она по каким-то обстоятельствам еще задержалась.

«Мне все кажется, что уеду куда-нибудь на восток, а тут ты нагрянешь в командировку. Многие ведь приезжают», — писала Таня.

По сообщению радиосводок было известно, что фашисты почти каждую ночь бомбили или пытались бомбить Москву. У Варакина каждый раз при этом известии больно сжимало сердце: «И что она медлит?! Что она медлит с эвакуацией?!»

Но теперь он был рад, что Таня еще задержалась.

Он крепко заснул, и спалось ему без всяких снов до того момента, пока его разбудил Полянкин.

— Товарищ военврач, вставайте! Ехать пора. Товарищ майор приказал вам скорее в штаб — и немедленно на аэродром!

В голосе Полянкина Михаилу послышалась какая-то тревога. Но кто же его знает, может, его опять разбудили в машине...

Наскоро подхватив вещмешок и чемодан, Варакин вышел. В доме, возле которого остановилась машина, какой-то сухой, деловитый майор торопливо выдал ему документ, разрешавший полет.

— Счастливый вы человек, товарищ военврач! — сказал он, — Желаю вам долететь без задержек. Вам надо спешить,— добавил он.

— А где же майор Бурнин? Я хотел бы проститься.

— Не ждите, не ждите, Анатолий Корнилыч не скоро освободится, — сказал майор. — Впрочем, постойте. — Майор вызвал кого-то по телефону.— Двенадцатый здесь? — спросил он. — На минутку к трубке... Корнилыч! — сказал он спустя секунду. — Тут доктор бумагу свою у меня получил, хотел бы с тобой проститься... К телефону?.. Даю.

Кивком головы майор подозвал Варакина и вручил ему трубку.

— Миша, слышишь меня? Я выйти к тебе не сумею, — сказал Бурнин. — Поезжай, а то опоздаешь... По дороге противогаз держи наготове, — почему-то добавил он. — Счастливо! Татьяне Ильиничне лучшие пожелания!

И хотя Варакин, разумеется, понимал, что для прощания с Бурниным и для последнего рукопожатия ему останется две-три минуты во мглистом сумраке ночи, невозможность обменяться этим минутным рукопожатием и обнять Анатолия, с которым, может быть, никогда уже не увидится, в этот миг вдруг ощутилась Варакиным как непоправимая, тягостная потеря.

— Анатолий! Да неужели же на минуту не можешь?! — почти по-детски, с жалобой произнес Варакин.

— Да что ты, Миша! Если бы мог, неужели ты думаешь...— Бурнин не закончил фразу. — Ну, прощай, торопись!

— До свидания... Спасибо... Может быть, будешь в Москве...— растерянно пробормотал Михаил.

Трубка щелкнула и больше не ответила. Только откуда-то издали раздался по проводу тонкий зовущий девический голосок:

— Я «Ромашка»!.. Алло, алло! «Василек»! Я «Ромашка»... «Василек»! «Василек»! Я «Ромашка»...

— Анатолий!.. — крикнул Варакин.

Подождал еще три-четыре секунды, еще раз услышал, как «Ромашка» настойчиво в темных осенних просторах ищет по проводам «Василька», положил трубку в ящик и крепко пожал на прощание руку штабного майора.

— Едем? — спросил от руля Полянкин. — А товарищ майор не придут проводить?

— Занят, не может. Велел нам спешить.

— Так точно, спешить. Путь не далекий, да очень уж плох!..

Фронт за эти часы «разыгрался». Вдалеке рычал непрерывный грохот, и, как сплошные молнии, на горизонте мерцали яростные разрывы.

— Нынче даю-ут! — проворчал водитель и стронул машину по невидимым колеям утонувшей в ночи дороги.

 

Возвратясь к себе в штаб, Бурнин доложил о сообщении рекогносцировочной группы. Оказалось, что Острогорову известно даже кое-что большее и потому в район запасного рубежа уже выдвинут для прочесывания местности истребительный батальон.

Днем левый сосед сообщил в штаб фронта, что на его участке фашистская дальнобойная артиллерия выпустила четыре химических снаряда. Стадо коров, пасшихся в зоне обстрела, поражено газами. В тяжелом состоянии два пастуха. Зона поражения оцеплена. Химики штабов армий и штаба фронта выехали туда же для экспертизы. Только что полученная из штаба фронта шифровка требовала немедленной проверки противогазов во всех частях и подразделениях.

— А я, правду сказать, разозлился на проверку противогазов на КПП, — признался Бурнин Острогорову.

— Нет уж, давай к этому отнесемся серьезно! — возразил Острогоров. — Германская военщина коварна, а немцы-фашисты хуже в тысячу раз!

Сообщения из дивизий говорили о том, что на всем фронте армии началось оживление противника. В разных местах появились малые группы танков. Кое-где они предпринимали атаки совместно с небольшими подразделениями автоматчиков. Правда, пока их атаки были всюду отражены.

Вечером Балашов вызвал к себе Бурнина для доклада.

— Опоздали, пожалуй, ведь мы с организацией тыловых рубежей, Анатолий Корнилыч! — откровенно сказал Балашов. — События явно опережают нас...

— Почему вы считаете, товарищ генерал?

Балашов нахмурился и ткнул в свою карту измерительным циркулем, который держал в руке:

— По нахальству их поведения. Ведь диверсии, о которых вы говорите, — это же в семидесяти пяти километрах от переднего края! Я вам говорил, что терпеть не могу тишины на фронте. Вот она что означала, их тишина! Понимаете? — Балашов очертил по карте карандашом район работ, намеченных штабом фронта. — Если противник выслал разведку на такую глубину, значит, и шириною размах его операций на фронте намечается очень солидно.

Карандаш Балашова опоясал это пространство на карте параболическими кривыми, направленными за Вязьму.

— Понимаете, что получается? — продолжал Балашов, может быть не столько для того, чтобы обрисовать положение майору, сколько стараясь его уяснить для самого себя.— Если бы их разведка в нашем глубоком тылу производилась с «дальним прицелом» по времени, то разведчики постарались бы вести себя осторожно, а не держались бы нагло. Бросать в лесу парашюты, убивать людей, обстреливать целый взвод — это же делают только тогда, когда ждут поддержки и выручки в кратчайшие сроки. Штаб фронта и ВВС получили данные, что идет подтягивание массы вражеских танков на нашем фронте. Воздушная разведка фашистов висит над нами с рассвета и до заката. Пленный, захваченный в левофланговой дивизии, у комдива Волынского, оказался из моточасти, переброшенной неделю назад из Франции, где они отдыхали, а не вели войну. Из Франции, понимаете? Значит, надо ждать грозных событий. Наступление фашистов, как я считаю, должно начался не завтра, так послезавтра. И эта их демонстрация с химией неспроста: сеют панику, хотят расшатать моральное состояние наших войск.

Телефонный зуммер заставил Балашова взять трубку особого телефона, соединяющего его с командармом.

— Слушаю. Балашов.

— Петр Николаевич, иди-ка скорее ко мне! — явственно произнес из соседнего помещения голос командующего армией, только что возвратившегося с передового К.П.

— Идемте со мной, — позвал Балашов Бурнина. — Не так это просто... Да, не так это просто! — на ходу повторял Балашов.

Когда они вошли к Рокотову, у него уже были член военного совета Ивакин, начальник артиллерии Ермишин, начальник разведки, начальники химической службы и ПВО и Острогоров. Они стояли перед развешенной на стене картой, ярко освещенной аккумуляторной лампочкой.

Попросил разрешения войти Чебрецов, вызванный сюда же со своим комиссаром.

Рокотов был встревожен.

— На всем протяжении фронта наших дивизий обозначились танки противника, — сказал командарм. — Надо немедленно выяснить, что против нашей армии — танковая группировка или дезориентация. Да тут еще эта новость — газы... Петр Николаич, немедленно запросите штаб фронта, — может быть, у них есть более свежие данные. Наши разведчики уверяют, что наступления следует ждать на широком фронте.

— Правильно говорят, — подал реплику Балашов. — По всем признакам, наступление уже подготовлено. Но ведь и мы не дремлем, готовимся, хотя — надо признать — с опозданием. Штаб армии разработал план обороны в расчете лишь на наличные силы. Людских резервов ожидать не приходится, больших резервов нам фронт не даст. Из фронтовой запасной дивизии к нам поступили последние три стрелковых батальона пополнения, опытные бойцы, не запасники, а из госпиталей.

— Вот это люди! — вполголоса сказал Чебрецов своему комиссару.

— А вы не завидуйте, товарищ полковник, — услышав его слова, заметил Балашов. — Правофланговый разрыв Мушегянц прикрыл силами своих вторых эшелонов. Ясно, что отдыха и отвода ему уже не дождаться. Считаю, что все три батальона следует направить в распоряжение Мушегянца.

— Разрешите, товарищ командующий? — обратился вдруг Острогоров.

«Опять особое мнение!» — с досадой подумал Бурнин.

Командующий молча кивнул начопероду, приглашая высказаться.

— Я полагал бы целесообразнее свежеприбывшими батальонами пополнить центр нашей армии: по одному батальону дивизиям Лопатина, Старюка и Дубравы, а дивизию полковника Чебрецова, как позавчера предлагал генерал Балашов, полностью перебросить на усиление правого фланга. При посещении дивизий мы убедились за эти дни, что их личный состав утомлен и малочислен, а с правого фланга разведка настойчиво отмечает большие скопления танков противника. Получается, что Петр Николаевич был прав, — заключил Острогоров, — результаты разведки требуют дивизию Чебрецова вывести для укрепления правого фланга, и чем скорее, тем лучше...

— Значит, ваши мнения теперь сходятся на одном? — спросил командарм Балашова.

Балашов посмотрел с досадой.

— Позавчера я точно так предлагал, — подтвердил он,— а сегодня смотрю совершенно иначе, товарищ командующий.

— Почему же сегодня иначе? — спросил Рокотов.

— Поздно, товарищ командарм, — резко сказал Балашов.— Дивизии полковника Чебрецова надо теперь поставить другую задачу...

 

Но он не успел развить мысль. С наблюдательного пункта одной из центральных дивизий вызвали командующего. Говорил командир дивизии полковник Дубрава. Рокотов внимательно слушал, изредка переспрашивал:

— Ну и что?.. Ну и как?.. А разведка что?.. Не может быть сосредоточение танков разом повсюду! Уточняйте, не верю! Разведчикам надо идти во вражеский тыл, а не за сто метров сидеть от переднего края! В такую разведку детишки играют! Все дивизии одинаково не укомплектованы. Держите в готовности все огневые средства! Только вчера вам придали дивизион ПТО... Да что вам дались чужие резервы! — вдруг вспылил Рокотов. — Нет, я о них пока не даю приказа! Резервов нет! Отражайте сами!.. Я считаю, что у вас средств довольно, товарищ полковник. Удерживайте рубеж. Ни о каком отходе не может быть речи. Усильте коммунистами ваши  заслоны. Вам пленных приказано взять, а вы до сих пор не взяли; на это вам тоже подкрепление нужно?! Приказываю добыть пленных... Всё, всё! — оборвал командарм и обернулся к собравшимся. — Почему же вы против того, чтобы немедленно вывести из резерва дивизию Чебрецова? — обратился он опять к начальнику штаба.

— Неправильно было бы: поздно! — сказал Балашов.— Если сейчас отдать приказ к выступлению, то дивизия может быть смята, не успев развернуться. Я считаю, что дивизия Чебрецова теперь, до выяснения обстановки, должна зацепиться намертво на тех рубежах, которые занимает. Она же пересекает Дорогобужский тракт. Так и стоять! Думаю, что операция немцев планируется примерно вот так, — Балашов провел пальцем по карте две широкие полосы на восток — приблизительно те самые параболические полудужия, которые перед тем рисовал Бурнину. — Задачею Чебрецова будет не выпустить противника из лощин и балок, не подпустить к асфальтовым магистралям и железной дороге. Мы должны помнить, что это путь на Москву, объяснить это всем бойцам.

— Товарищ генерал-майор, а это не паника? — вдруг строго обратился к Балашову Ивакин. — Вы говорите так, как будто немецкие танки уже прорвали наш фронт.

Это замечание Ивакина задело Балашова. Он вспыхнул, резко повернулся к члену военного совета, но постарался сдержаться. Что это? Политическое недоверие? Или просто боязнь проявить недостаток бдительности? А может быть, он в самом деле не может понять...

— Я, товарищ член военного совета, как раз о том думаю, как удержать армию от паники, а фронт от прорыва,— твёрдо и холодно сказал Балашов. — Разрешите продолжить? — спросил он, обратясь к командарму. Рокотов молча кивнул.

— Бросить сейчас вперед дивизию Чебрецова, когда разведка доносит о множественных танковых демонстрациях — вот это и означало бы поддаться обману, означало бы невыдержанность и панику, — сказал Балашов. — Если фашистские танки на фронте нашей армии сосредоточились, то, значит, в ближайшие часы так или иначе, там или здесь они начнут прорываться в наши тылы. И пока никому не известно, будет ли главный удар нанесен по нашему правому флангу. Мы сможем бороться, во всяком случае сохранив наш резервный рубеж на такой глубине, чтобы танки противника, даже если они прорвутся в армейский тыл, могли бы быть блокированы и уничтожены. Дивизия Чебрецова, как я считаю, именно и стоит на таком неожиданном, не предусмотренном в фашистском опыте рубеже. Фашисты могут предполагать тут расположение тылов, приготовятся беспечно разбойничать по тылам и громить безнаказанно, а нарвутся на боевые порядки! Если на переднем крае сумеют отрезать пехоту от танков, то в дивизии Чебрецова, на сегодняшнем ее рубеже, найдут могилу и танки. Недаром и фронт нам советовал в эти дни сберегать резервы... Я кончил, товарищ командующий, — заключил Балашов.

— А вы что скажете, хозяева дивизии? — обратился Рокотов к Чебрецову и его комиссару Беркману.

— Мы согласны с начальником штаба армии, что дивизия, судя по обстановке, может попасть в тяжелое положение на марше. А если танки противника прорвутся в тылы армии, мы выполним лучше свою задачу, оставаясь на заранее оборудованном рубеже обороны, — сказал Чебрецов за себя и за комиссара.

— Дивизия полковника Чебрецова остается в резерве армии, новые три батальона пополнения пока тоже, — решительно заключил Рокотов. — Начальник штаба, свяжитесь с фронтом, выясните возможность получения от них артиллерийского подкрепления, танков и прикрытия авиацией, как мы уже говорили. По получении ответа из фронта мы посоветуемся и решим, при каких обстоятельствах, на каких рубежах и в какие сроки вводить в действие наши резервы. Решение будет дано до утра, до начала серьезного боя.

 Бурнину показалось, что командарм уже про себя принял доводы Балашова и Чебрецова, но не хочет пока признать, что решил окончательно оставить резервную дивизию фактически на намеченном запасном рубеже.

В эту минуту вошел шифровальщик и подал Рокотову только что полученную радиограмму.

Командарм читал ее удивленный, смятенный, казалось — ошеломленный. Все присутствующие в молчании наблюдали его изменившееся лицо.

— Вот так история! — произнес командарм. — Приказ фронта: генерал-лейтенанта Рокотова и члена военного совета дивкомиссара Ивакина отзывают для нового назначения. Сдать командование армией генерал-майору Ермишину. Начальником штаба оставить генерал-майора Балашова, член военного совета прибудет.

— А кого же начальником артиллерии? — в такой же растерянности спросил Ермишин.

— Получается, что на твое усмотрение, Федор Максимович, — ответил Рокотов.

— Поздравляю, Федор Максимович! — торжественно произнес Острогоров.

— Спасибо. Не вовремя назначение это! — ответил Ермишин. Он, казалось, от неожиданности даже вобрал в плечи свою лысоватую голову, как бы ежась от холодка. — Уж вместе бы до конца разобрали задачу-то... Трудное плавание!

— Легкого на войне не бывает. Справишься, генерал-майор! — подбодрил Рокотов. — Генерал Балашов и генерал Острогоров при тебе. Не у всех такой штаб — не шути!

— А срок отъезда какой вам указан? — спросил Балашов. Рокотов передал ему радиограмму.

— «Немедленно с получением»! — прочел вслух Балашов и озадаченно качнул тяжелой, большой головой.

— А мне кому же сдавать? — недоуменно спросил Ивакин. — Нет, я сейчас армию не оставлю, — вдруг спохватился он. — Приедет новый член военного совета — тогда уж! А так не могу...

— Радируй, — сказал Рокотов.

Разговор от неожиданности принял такой тон, как будто происходило дело в семье и обсуждалась внезапная необходимость расстаться самым близким, родным.

— А ты поезжай. Заменят меня — догоню, — ответил Ивакин. — В такой момент нельзя все на новых людей...

— Да ты понимаешь, Григорий Никитич, чему себя подвергаешь! — сказал Балашов Ивакину.

Ивакин метнул на него быстрый взгляд и пожал плечами.

— Ну и черт с ним — себя! А тут армия! Я армию не могу «подвергать»... Ведь во фронте не видно, какое у нас положение. Если бы командующий фронтом присутствовал тут сейчас, он бы, конечно, понял...

— Мы все доносили. Им положение известно. Значит, считают, что нам важнее быть где-то «там»... Радируй, — по-прежнему сказал Рокотов.

— А ты поезжай, — настойчиво повторил Ивакин. — Я вызвал на передовой командный пункт агитаторов и пропагандистов. Они соберутся, а я — в тылы... Вот буду хорош!

— Отмени, значит, вызов.

— Поздно. Все уже на колесах. Это тоже ведь подготовка к бою...

— Пожалуй, начальником артиллерии командира артиллерийской бригады Сергея Ссргеича Чалого, а? — наконец вопросительно высказался Ермишин, упорно и озабоченно продолжая думать свое, как будто совсем не слышал того, что говорят вокруг, и единственной трудностью представляя себе выбор нового начальника артиллерии вместо себя.

Он привык к своей должности. Заядлый артиллерист, он считал ее до того решающей, важной, что ему казалось более значительным событием не перемена командарма, хотя командармом был назначен именно он же сам, — более важным считал он то, что его снимали с поста начальника артиллерии и приходилось теперь кем-то его заменить.

— Хороший артиллерист Чалый, — одобрил Ивакин.

— Не завидую я ему, — усмехнулся Рокотов. — С командармом-артиллеристом хлебнет он заботы... Я помню...

Слова Рокотова прервал сигнал воздушной тревоги. В тот же момент в помещение вбежал дежурный по штабу.

— Ракеты! Из лесу на село ракеты! — выкрикнул он в испуге.

— Товарищ капитан! Что такое? — с укоризной сказал Рокотов. — Доложите толково, как полагается.

Дежурный смущенно вытянулся:

— Виноват, товарищ командующий! Три минуты назад из леса неизвестно кем выпущены в направлении штаба армии две сигнальные ракеты. Над селом самолет противника.

— Вот что, товарищи, — не ожидая ответа Рокотова, обращаясь ко всем бывшим в комнате, сказал Балашов, — садитесь-ка по машинам, и через пять минут вас в селе чтобы не было. Штаб по приказу, данному ранее, уже начал передислокацию. На новом КП связь будет установлена через час, а то и минут через сорок. Я не ошибся, товарищ майор? — спросил он Бурнина.

— Так точно, не позже, чем через час! — отозвался тот.

— Отлично. Мы с вами останемся тут, товарищ майор, пока на новом КП генерал Острогоров возьмет управление в свои руки.

В это время издали заговорили зенитки.

Мигом все в темном селе всколыхнулось. Шоферы и бойцы батальона охраны вместе с работниками штаба уже выносили из домов и блиндажей штабное имущество. Машина командарма три-четыре минуты спустя пошла по дороге к северо-востоку, а за нею вытягивалась вереница других, увозивших командование и основную группу КП. Балашов и Бурнин с оперативною группой остались на старом КП, на узле связи.

Прожекторы пересекали путь самолетов с запада. Вставали и мчались по небу десятки скрещенных белых лучей. Зенитки били на протяжении пятнадцати километров густым заградительным огнем.

Во мраке за грохотом канонады было едва слышно, как похрапывали последние грузовики, в которые поспешно укладывались пишущие машинки, телеграфные и телефонные аппараты, личные вещи...

Поняв значение всей суматохи, колхозники торопливо вытаскивали из домов добришко, бежали с семьями в лес, в поле, в кусты, гнали туда же скотину. Иные из них запрягали лошадей, наваливали в телеги самое ценное из общественного добра.

И вдруг в небе начали зажигаться под облаками неподвижные яркие люстры; их расстреливали со всех сторон поднявшие оглушительный треск зенитные пулеметы, но зажигались новые и новые люстры. Они осветили село и дорогу.

Тяжелые бомбовые удары обрушились на село, когда основная колонна штабных машин была уже в десяти километрах в лесу и начала разгружаться у приготовленных блиндажей.

Балашов спустился в блиндаж узла связи, метрах в трехстах за сельскими огородами. Земля уже содрогалась от первых упавших бомб, но бетонное перекрытие блиндажа было надежно. Бурнин задержался, спасая последний груз оперотдела из-под бомбежки. Его отсутствие начинало уже волновать Балашова. Наштарм послал лейтенанта связи с приказом Бурнину немедленно явиться на узел.

Наконец майор появился в окровавленной шинели. Кровь была и на руках. Балашов тревожно вскочил:

— Бурнин, ранен?!

— Красноармейцы нашей охраны. Один убит, один ранен. Шофер наш убит, и «эмочка» вдребезги, — сообщил Бурнин.— Я перевязку делал, приказал, чтобы раненого захватили в грузовике со штабным имуществом.

Связь работала. Телефон было плохо слышно из-за непрерывного воя и грохота бомб.

Из дивизий сообщали о прибытии боепитания, о проверке в частях наличия противогазов. С левого фланга начальник химслужбы потребовал противоипритных накидок. Никто, разумеется, не представлял себе, что штаб армии в эту минуту подвергается ожесточенной бомбежке с воздуха, что над ним носятся около двух десятков вражеских самолетов.

— Да ну вас к богу! Какие накидки? Что вы панику порете, товарищ капитан! Был приказ только касательно противогазов! — раздраженно ответил Бурнин.

Над селом, тут же, совсем рядом с ними, продолжали рушиться бомбы. Земля дрожала. В соседнем блиндаже располагалась силовая станция, где сидели техник и красноармеец.

Девушка-связистка работала на телеграфе, вздрагивая плечами, как будто от холода, при этом особенно жалобной казалась свисавшая на ее лоб белокурая детская челочка.

— В первый раз, Надя, в такой переделке? — участливо спросил Балашов. — Ничего, не робейте. Перекрытие блиндажа крепкое...

— Я понимаю, товарищ генерал, — едва слышно прошептали ее губы.

«Я «Дунай», Дубрава. Взял языка. Направляю к вам на машине. Пленный указывает координаты скопления танков противника», — отстукали из штаба дивизии.

— Ну же, возьмите же себя в руки, Надя! — приказал наштарм. — Отвечайте немедленно. Вы же старший сержант, а не девочка! Отвечайте: «Нас бомбят. Посылайте немедленно пленного ориентир семнадцать дробь семьдесят восемь. Все донесения направлять туда же». Все.

«Волга», «Волга»! Говорит «Океан», нас бомбят. Надо мною бомбардировщики. Машины не успели взлететь. Все горит. Прощайте!» — принял Бурнин по рации

— Петр Николаевич! Аэродром разбомбили — воскликнул Бурнин. — Самолеты горят!

В волнении Бурнин нарушил официальность обращения и даже этого не заметил. Он думал в этот момент про Варакина. Успел ли он улететь в Москву?..

— Вызывайте теперь «Орел», — приказал Балашов Наде. — Доложим о перемене дислокации. — Он посмотрел на часы. — Через пять минут связь будет на новом КП установлена.

Дрожащей рукой девушка вызвала штаб фронта. Фронт откликнулся. Но вместе с новым страшным ударом бомбы и содроганием земли телеграф перестал работать и рация замолчала...

Радист и телефонист выскочили наружу из блиндажа, за ними Бурнин.

В едком дыму, в блеске искр и каком-то фантастическом зареве через кусты мимо них, чуть не смяв их, пронеслась взбесившаяся корова и с ревом помчалась в поле. Бурнин с товарищами бросились к соседнему блиндажу, где была силовая установка. Блиндаж оказался разбит.

— Ефимов, проверить провод! — приказал Бурнин.— А мы с вами, сержант, давайте раскапывать. Может быть, техники живы...

Из села сквозь давящий гул самолетов доносились женские крики, конское ржание, визг свиней... Там все пылало.

Бурнин почувствовал страшную беспомощность перед нагромождением бревен и этой горою земли, которая погребла силовую станцию.

— Вот они, оба здесь, товарищ майор! — почему-то необычайно громко крикнул радист.

Они лежали один на другом, красноармеец и техник. Оба были убиты.

— Ефимов! — позвал Бурнин.

— Здесь я, товарищ майор. Один конец разыскал! — откликнулся телефонист.

В тот же миг раздался давящий вой с неба.

— Ложись! — скомандовал Бурнин и упал.

Грохот рухнул, казалось, в самой его голове. Он еще никогда не слышал такого грома. И вдруг он почувствовал, как сыплется с неба земля на него самого; она ударяла его по каске, по шее, по спине... земля сыпалась, сыпалась, будто из самосвала... «Заживо похоронит!» — успел подумать Бурнин, стараясь вскочить. Но сил не хватило на это. Явственно он увидел лицо Варакина и в ужасе закричал.

 

Новый КП расположился под непосредственным прикрытием дивизии Чебрецова, всего в двух-трех километрах от ее штаба.

Попытка фашистов ударить по штабу армии еще раз подтверждала суждения Балашова о готовящемся вот-вот наступлении.

Из леса было видно огромное зарево,— должно быть, над только что покинутым ими селом. Там в красном зареве, в туче багрового дыма метались бледные прожекторные лучи, рвались зенитные снаряды, едва заметными искрами в небе обозначались пулеметные трассы, и еще раз за разом — там или нет? — грохотали тяжелые авиабомбы, мигали вспышками взрывы.

Рокотов и Ивакин наблюдали пожар с опушки. Их свита сгруппировалась чуть в стороне, предоставив им разговаривать с глазу на глаз.

Рокотов еще пытался настаивать на совместном выезде по приказу фронта, однако Ивакин не сдавался.

— Но это же нарушение дисциплины! — убеждал Рокотов.— Где это слыхано!

— Доедешь и там все объяснишь. Я понимаю, что будет буча! Когда на смену другого пришлют, я поеду вслед за тобой. Не пришлют — не уеду. Я коммунист! — настаивал Ивакин.

— А я?! Обыватель, чинуша, да?! — с обидой воскликнул Рокотов.

— Другое дело: тебе приказали Ермишину сдать. А я — кому? Приедет смена — уеду! — повторил Ивакин с упорством. — Ты видишь, что тут творится! Нельзя же здесь все оставить на новых людей. Неделю назад я уехал бы, три дня назад — тоже, может быть даже вчера... А сегодня — не та обстановка! Мне самому тяжело нарушить приказ. Если бы одного меня отзывали, я бы не смел ослушаться, но вместе — тебя и меня...

— Это же недоверие к тем, кого оставляют на нашем месте — воскликнул  Рокотов.

— Ерунда! Я своей роли не преувеличиваю. Ермишин прекрасно справится. А с ним Балашов, Острогоров. Но нужно ему дать время войти в управление армией: ведь все-таки артиллерист!..

— А фронт, по-твоему, об этом не думал?!

— Фронт не знает как следует, что тут творится...

— Ну, это сказка про белого бычка: «На колу висело мочало. Не начать ли сначала?..» Как знаешь! — оборвал Рокотов.

— Отбомбились, должно быть, ушли, — сказал Ивакин, заметив, что в стороне покинутого КП нет больше взрывов и гаснут прожекторы.

— Хороши мы были бы, если бы не успели тут с запасным КП, — отозвался Рокотов.

— Товарищ командующий, связь установлена! — доложил сержант по приказу Острогорова.

Вызванный с КП своей артбригады, сюда же подъехал назначенный начальником артиллерии усач Сергей Сергеевич Чалый, чем-то похожий на полковника царских времен.

Все спустились в просторный блиндаж командного пункта армии.

Поступило сообщение, что по штабу армии правого соседа фашистская авиация только что нанесла неожиданный удар прежде смены их дислокации. Там был ранен командующий. Сообщали также о налетах на госпитали, аэродромы, на тыловые базы боепитания и горючего.

— А ведь прав оказался наш Петр Николаевич, — признал Острогоров, — к рассвету, конечно, на фронте начнется.

— Вызывайте его скорее. Доложите, что управление принято новым КП. Пусть снимают связь и выезжают сюда,— приказал Рокотов — Ну и жарко же там, в селе, было! Все в огне... Вызывайте.

Связь с дивизиями из нового расположения штаба возникала не сразу, исподволь, но поступали уже сообщения об артиллерийских налетах на дивизию правого фланга, на район КП Мушегянца.

Ермишин, Ивакин, Чалый, Рокотов, Острогоров склонились над картой, изучая последние данные. Но карта пока еще не могла показать сколько-нибудь ясной картины.

Артналёты один за другим угасали, но возникали тотчас же новые, без всякой видимой логики, совершенно в других местах. Из всех дивизий сообщали, что слышат демонстративный рев танковых моторов и лязганье гусениц.

— Темнят фашисты! — сказал Чалый. — Но артиллерия наша всюду готова к отпору.

— План у них ясный, — высказался Острогоров. — Накрыть авиацией штабы армий, прервать нашу связь и обрушить удар на фронт, лишенный единства и управления...

— Ну что же там связь со старым КП? Генералу Балашову доложено? — нетерпеливо спросил Рокотов своего порученца.

— Никак нет. Нет ответа, товарищ командующий. Ни провод, ни рация не отвечают.

— Ищите через дивизии! — потребовал Рокотов.

— Ищем, товарищ командующий!

Но связь порвалась. Балашов и Бурнин со своей группой будто канули в омут. Молчание было ответом на связь всех родов. Дивизии отвечали, что тоже не могут добиться. Да было бы и нелогично: средства связи дивизий переключились теперь уж сюда, на новый КП.

— Высылайте связных за начальником штаба и опергруппой. Надо же их разыскать! — почти выкрикнул Рокотов.

— Уже высланы, товарищ командующий, — сказал Острогоров.

Наступило тягостное напряжение. Казалось бы, Рокотову пора уж отбыть по приказу, но он медлил.

Склонясь над картою начоперода, совместно все проверяли по поступившим донесениям подготовку к большому бою, силились по скупым словам докладов и сводок дивизий и донесений разведки реально представить себе ход назревающих событий.

Нет, Рокотову было тоже не так-то легко в такой момент покинуть свою армию. Ведь здесь назревал огромной силы удар... Там лучше знают, конечно, в Генштабе, во фронту, может быть даже — в Ставке, лучше знают, кому где стоять, где кто нужнее в данный момент... Но оставить армию в такой трудный час... Ермишин расчетливый, умный и образованный генерал, но, правда же, он больше всего на свете артиллерист. Может быть даже, он был бы более чем на месте во главе артиллерии фронта, может быть, он достоин быть маршалом артиллерии. Но ведь главный род войск — пехота-то матушка, простые стрелки — ему пасынки, а не дети!..

Собираясь выехать, Рокотов полагался душою на то, что начальником штаба останется Балашов. Как там у них с Острогоровым ни бегают какие-то черные кошки, а все-таки Балашов, Острогоров, живой и кипучий Бурнин — это сердце штаба во время большого боя. Уговаривая Ивакина выехать вместе, Рокотов удивлялся его смелому отказу от подчинения и, скрывая сам от себя это чувство, радовался тому, что у Ивакина хватает упорства и выдержки для такого отказа. Теперь же, с исчезновением Балашова, он и сам вдруг заколебался: может быть, все-таки прежде выезда радировать фронту свои соображения вместе с Ивакиным? Два голоса будут лучше услышаны.

«Как лучше сделать?» — мучительно думал Рокотов, рассматривая последние сообщения из дивизий о ходе разведки.

 

...Балашов выглянул из блиндажа связи спустя три минуты после выхода Бурнина. Его встретили ослепляющий пламень и грохот. Над головою его визгнул осколок и хрястнул где-то с ним рядом, врезавшись в землю. Балашов отпрянул назад. Из-под каски он видел, как оседала земля после взрыва. Отдельные комья ее упали возле него, осыпав лицо. Каска на голове, как будто колокол, запела под сыплющейся землей. Он услышал крик Бурнина и рванулся вперед, споткнулся о кучу каких-то путаных проводов и упал в грязь ладонями, поднялся, отирая о полы шинели грязь и кровь с ободранных рук, побежал к блиндажу силовой установки и увидал убитых. Бурнина среди них не было. Он крикнул: «Бурнин!» И вдруг понял, что живой или мертвый Бурнин лежит где-то тут, под этою грудой свежей рыхлой земли...

В селе ударили еще и еще взрывы, грохотали зенитки. Из села доносились сквозь этот рев многоголосые крики и женский плач. Побежать туда, звать на помощь?..

— На по-омощь! На по-омощь! — закричал Балашов, захлебнулся дымом и вдруг раскашлялся.

В ту же секунду он понял, что его не услышат, что надо туда бежать. А Бурнин тем временем задохнется в земле... Он почему-то теперь был уверен, что он слышал крик не кого иного, а Бурнина.

Генерал метнулся к убитому красноармейцу, отстегнул у него лопатку, «шанцевый инструмент». Разбросать, разрыть эту гору разве под силу ему одному, старику!.. В первый раз в жизни он назвал себя стариком и сам удивился этому.

— На по-омощь! На по-омощь! — опять позвал он, понимая, что голос его глухой и хриплый.

Разве что Надю послать? С лопаткой она не помощница, а добежать ведь сумеет...

Балашов заметил, что гул самолетов смолк, не было больше взрывов, пальба зениток звучала уже далеко. Только кипело море огня над селом да слышались женские вопли...

«Сколько горя!» — подумал он.

Он разбрасывал, разрывал в отчаянии, врезался, вгрызался лопаткой в рыхлую землю.

— На по-омощь! — позвал он еще раз, чувствуя, что теряет силы.

И вдруг он услышал топот бегущего человека.

— Кто кричит? Где? — спросили из дыма.

— Майора засыпало тут. Не откопать одному...

— Эку гору-то ахнуло! Может, майор-то убитый? — спросил прибежавший с сомнением.

— Кричал! — сказал Балашов. — Его засыпало, а он кричал.

— Лопатка есть? Давай браться вдвоем.

— Там, у убитого за кустами. Одну-то я взял, — сказал Балашов.

Он разглядел, что прибежавший ему на помощь одет не в военное. Должно быть, колхозник.

Теперь они раскапывали втроем: услышав их голоса, выбралась Надя, где-то нашла лопатку и принялась вместе с ними за дело. Колхозник скинул шапку и ватник. Балашов тоже сбросил шинель.

— Никак, товарищ, вы генерал?! — удивился колхозник.

— Генерал, генерал... Ты копай, дорогой, не сдавайся,— пересохшим горлом прохрипел Балашов. — Не дадим ему задохнуться...

Балашов сам уже задыхался и обливался потом.

«Да, старик!» — подтвердил он себе.

Вдруг затрещали моторы. К бывшему расположению КП бежали какие-то люди.

— Кто тут? Кто жив? — кричали они еще на бегу.

— Генерал-майор Балашов. Здесь я!

— Товарищ генерал, командующий приказал доложить, что с нового расположения связь установлена, управление частями принято. Явился в ваше распоряжение, капитан Бодров.

— Бери лопатку, товарищ Бодров, помогай откапывать. Бурнина засыпало, — объяснил Балашов.

— Все ко мне! — скомандовал кому-то капитан.

— Ноги! — радостно закричал колхозник, добравшись до сапога Бурнина.

— Значит, вот тут голова. Осторожно! Лопаткой не рань! — остерег Балашов.

— Отдохните, товарищ генерал. Дайте лопатку. Идите пока в машину, — попросил капитан.

— У Нади лопатку возьми, — отмахнулся Балашов, продолжая копать.

Люди бежали со стороны дороги, ломясь сквозь кусты.

Балашов, колхозник, капитан, шофер, двое мотоциклистов, два связиста в восемь лопаток мгновенно извлекли Бурнина из земли. Он был без сознания, но очнулся после десятка движений искусственного дыхания, жадно, с хрипом, дышал и пил воду. Надя заплакала от волнения.

— Сможешь сидеть? Сидеть? Сидеть сможешь?! — громко и беспокойно допрашивал Балашов.

— Куда им сидеть! Теперь на носилки да в госпиталь,— заботливо высказался колхозник.

— Смогу, — еще через силу сказал Бурнин. — Доведите только... Ну и ну! Спасибо вам всем, товарищи. Вам... Петр Николаич... — добавил он, бредя к машине и чувствуя, что земля раскачивается в обступившем дыму.

 

Новый КП работал «на полный ход».

Показаниями пленного, взятого на участке дивизии полковника Дубравы и уже доставленного на новый КП, было установлено, что на этом участке сутки назад расположилась прибывшая из Франции свежая моточасть, позади которой в лесу за селом массированно сгруппировались танки.

— Отлично знаю этот участок и лес, — сказал Острогоров. — Мы в этом лесу стояли со штабом. Помните, товарищ командующий?

— Помню, — ответил Рокотов. — Около суток стояли во время боев за Смоленск. Поюжнее Духовщины.

— Прекрасно знаю, — подхватил и Ермишин. — С НП артполка наблюдал этот лес вчера днем. Думал, там у них кухни пехоты.

— А получается — танки! Как бы не оказалось, что тут и готовится главный удар. У Дубравы в дивизии каждая рота не больше взвода, — сказал Острогоров. — Вот глядите, товарищ командующий, тут у нас фронт чуть-чуть вогнут. На пригорке деревня. Она и господствует над позициями Дубравы, как раз против этого леса, — продолжал Острогоров. — Полковник Дубрава никак не может эту позицию выпрямить. Тут они и готовят обрушить танки на эту вмятинку фронта. Как раз тут за горкой и за деревней лес.

— Приказывал я деревню занять и линию выпрямить, — с досадой напомнил Рокотов.

— Не сумели, — ответил Острогоров.

— Вот то-то, что не сумели, а теперь тут опасность!.. Надо Дубраву предупредить. Немедленно приказать ему усилить разведку, хорошо освещать ракетами подступы, обратить особое внимание на формирование во всех частях специальных подразделений истребителей танков. Раздать по окопам бутылки, гранаты, усилить минирование...

— Обратить внимание на позиции ПТО, чтобы не было слепого пространства, — добавил Ермишин.

— И разведку, разведку, разведку! — сказал Рокотов — Мало ли что там пленный набрешет! Может, нарочно! Проверить своими людьми. Передайте сейчас шифровкой. Пока еще время есть. Немедленно выслать лучших разведчиков. И батальон пополнения придется из запасного полка... Вообще-то лучше бы фланги крепить, особенно Мушегянца. Вероятней удар по стыку...

— Можно еще усилить Дубраву дивизионом ПТО или полковых, как подвижным резервом, на всякий случай, пока подтвердится, что там танки, — предложил Ермишин. — Петр Николаевич! — вдруг возопил он радостно.

В блиндаж вошли Балашов и Бурнин, за ними и капитан Бодров.

По истомленному виду прибывших, по глине на их лицах и на одежде, по крови, испятнавшей шинели, было видно, что им налет авиации дался нелегко.

— Не ранены?! — спросил в беспокойстве Рокотов. Все бросились к ним, трясли руки.

— Обоим умыться, мне горячего чаю, майору сто грамм! — приказал Балашов. — Мы двое и девочка Надя, старший сержант, — вот и все, что живого осталось от опергруппы и связи...

— Теперь будешь жив, товарищ майор, если уж из земли откопали, — сказал Рокотов, узнав, что Бурнин был засыпан. — Очухался?

— Совершенно, товарищ командующий! — стараясь держаться бодро, ответил Бурнин. — Я в порядке. Готов за работу.

 В самом деле Бурнин чувствовал, что его знобит. Больше всего не хотелось сейчас раздеваться и мыться холодной водой, однако он одолел это детское чувство...

 Когда он возвратился в блиндаж КП, Острогоров докладывал, что из резерва фронта им выслали два дивизиона реактивных орудий.

 Больше фронт никаких резервов не даст. Танков не будет, — добавил он.

И хотя все ожидали в обстановке растущего напряжения большей помощи фронта, все же известие о реактивных орудиях было встречено общей радостью. В них все верили, их любили. Это могучее оружие, в котором Красная Армия опередила фашистов, привело всех присутствующих в хорошее настроение.

— Два дивизиона «катюш» — это добрый девичий хоровод! — сказал Ивакин. — Если толком разведать скопления танков да толком «вдарить»!.. Только вот мало пока еще данных разведки. Я еду с вами на передовой КП, — сказал он Ермишину, как бы отрезав возможность новых настойчивых требований Рокотова о совместном выезде по приказу.

Ивакин передал в штаб фронта шифровку: «Я приказал всем агитаторам, пропагандистам выехать на передовой КП. Необходимо им всем немедленно отправиться в боевые порядки, в поддержку политработникам действующих частей. Напряжение грозное во всей армии. В данный момент выполнить приказ фронта никак не могу. Выехал на передовой командный пункт армии для обеспечения морального состояния в предстоящем тяжелом бою».

Дежурный по штабу армии, войдя в блиндаж, доложил, что машины готовы, охранение выслано.

— Уезжаем на передовой КП. Генерал Острогоров со мной, — объявил свое решение Ермишин.

Все стали прощаться с Рокотовым. Расставались молча, обмениваясь рукопожатиями. Особенно задержался Ивакин. Они с командармом долго посмотрели друг другу в глаза, как бы договаривали все, не сказанное словами.

Уезжали ближе к дивизиям Ермишин, Ивакин, Чалый и Острогоров. Начальник разведки был уже там, впереди, и вел работу.

Адъютант молча подал Ермишину каску. Ивакин тоже сменил фуражку на каску. Ермишин, видно, еще чувствовал себя не освоившимся в новой роли, которую принял. Он как бы взвешивал, так ли он делает все, как надо. Он еще раз подтянул поясной ремень, тронул кобуру пистолета, обвел всех взглядом, словно подыскивая слова, но молча вдруг вскинул приветствием руку к каске и вышел, чтобы сесть в броневик.

Балашов провожал их. Зная, что в блиндаже на связь уже сел Бурнин, он не спешил возвращаться в подземный бревенчатый полумрак, пахнущий свежерубленною сосной белых, только что отесанных стен и наката.

Все разместились в машинах. Без всякой команды колонна стронулась с места, пошла по дороге и в одно мгновение скрылась в лесном мраке.

Рокотов вернулся в блиндаж ожидать машину.

Перед Балашовым вставали свои вопросы, ждала напряженная работа ума. Но после отбытия командования он еще задержался на поляне, вслушиваясь в далекий гул боя. Теперь не было той тишины, которую он так не любил. Фронт интенсивно погромыхивал артиллерией. И за этим грохотом — Балашов уже знал — творилось то самое, что предсказывала недавняя тишина...

 

Дождь, шедший все эти дни, прекратился. Даже казалось — влажная земля под ногами чуть затвердела, прихваченная морозцем. Лунная муть пробивалась сквозь облака, едва прорисовывая очертания стволов и двух часовых в плащ-палатках и касках.

Светящиеся стрелки ручных часов показали без четверти четыре.

И Балашов, спускаясь в блиндаж, подумал, что за всю эту ночь только сию минуту он в первый раз с тревогой вспомнил о сыне, который был где-то в темных осенних пространствах, обозначенных на этой же, может быть в данную минуту уже меняющейся, карте расположения фронта. Где он? Жив ли? Может быть, в числе охотников — истребителей танков, затаившись в передовом окопе, ждет врага, стиснув зубы и сжимая в руке гранату?!

— Да, трудно в такой момент уезжать из армии. В сущности, прав Григорий Никитич. Прав! — сказал Рокотов.— И я за него заступлюсь. Может, и отведу от него грозу.

— Во фронте, конечно, не ожидали такого развития событий, какое сейчас происходит. Здесь, на месте, и то мы не далее как вчера не верили в скорое наступление немцев,— отозвался Балашов.

— Ну, ты-то, положим, предупреждал нас, — возразил Рокотов. — Ты-то предупреждал... Нюх у тебя! — с уважением сказал он. — Ведь я твои лекции до сих пор все помню об ухватках всех этих вермахтовских танковых мастеров. Потому, когда мне сказали...

— Знаешь, Михаил Михайлыч, — перебил Балашов,— после лекций и академий столько воды утекло! Ты с тех пор прошел дальневосточную, самурайскую школу. А самураев учили все те же гудерианы. Ты с июня по сей день еще одну великую школу прошел! Ведь фашистские «мастера» не стоят на месте. За эти годы они Европу в карман положили. Теперь наши лекции — детские разговоры.

— Ну нет, не совсем! — возразил Рокотов. — Немец консервативен... Ты говоришь, что «детские разговоры», а все-таки именно ты изо всех нас предугадал наступление. Не кто-нибудь — ты! Я вспоминал тебя все это лето... Потому, когда мне сказали, что предлагают тебя в начальники штаба, я ответил, что рад и что лучшего не хочу...

— Я знаю. Спасибо тебе... Я ждал и боялся, что меня направят куда-нибудь завучем в училище... Твое доверие мне прибавило сил. Постараюсь его оправдать, постараюсь!

Рокотов и Балашов — оба встали. Бурнин был взволнован. Суховатый командарм вдруг раскрылся как человек к товарищ. Бурнину неловко было сидеть, когда два генерала стояли, почти упершись головами в бревенчатый накат, но он почувствовал, что лучше, тактичнее будет не замечать, не слышать их разговора, погрузиться в свою работу, не существовать для них. И он остался сидеть, изучая карту и все материалы о событиях, дополнивших обстановку, пока он был в своей краткосрочной «могиле».

— Ну что ты! Никакой моей перед тобою заслуги! Тебе же ведь генерала сразу присвоили! — сказал Рокотов и на мгновение задумался, замолчал. — Да, непонятного так много случилось, Петр Николаич... Так это всех нас тогда в академии придавило, такой гнет навалило на наши сердца! — добавил он глухо и сдержанно. — Я понимаю, что об этом не говорят, и молчу... Очень рад, что в отношении тебя все оказалось чьей-то ошибкой. Жаль, что так долго она выяснялась. Если бы выяснилось все раньше, то, может быть, и воевать нам кое-где было бы легче. А сейчас я рад, что смог все мое искреннее уважение и доверие доказать тебе, как коммунист и солдат. Уверен, что ты выйдешь с честью из испытания боем. Ермишин — чистейший артиллерист и, конечно, в поддержке нуждается. С этим расчетом тебя и оставили тут, как я полагаю. Вот потому Ивакин в общем по-своему прав. И я, несмотря на мою приверженность к дисциплине, поспорил бы с фронтом, если бы тут не ты... Ивакин тебя тоже ценит. С Острогоровым что-то у вас... но я думаю, что в трудный момент он поймет... А я на тебя полагаюсь.

Вошел адъютант Рокотова. Доложил, что к КП подошла машина с бойцами охраны для сопровождения командарма в штаб фронта.

Балашов и Рокотов обнялись на прощание.

— До свидания, товарищ майор! — громко произнес Рокотов, обратясь к Бурнину, подчеркнув, что он не забыл о его присутствии и все, что тут было сказано, мог повторить при ком угодно так же твердо и убежденно.

— Счастливой дороги, всего хорошего, товарищ генерал-лейтенант! — вскочив с места, от души ответил Бурнин, взволнованный только что происшедшей сценой.

В этот миг раздался телефонный вызов. Рокотов и Балашов задержались.

— «Волга», слушаю, — отозвался связист. — Левый сосед вызывает, — доложил он.

Бурнин взял трубку.

— Здравия желаю, товарищ генерал-лейтенант! «Волга», двенадцатый у телефона... Слушаюсь... Здесь! — Бурнин обратился к вопросительно смотревшим присутствующим. — Генерал Ильин зовет вас, товарищ командующий, — пояснил он.

Рокотов с едва заметной грустной усмешкой возвратился к телефону.

— Здравствуйте, Константин Федотович!.. Был налет, был... Нет, все живы, — ответил он. — А вот справа от нас получилось хуже: Малышев ранен... Да, ждем атак... Стрелковый полк? Не могу. Даже батальоном выручить не могу... Нет, вы послушайте, у меня никого больше нет. Я — командарм без армии: отозвали. Машина готова, сейчас уезжаю... Вместо меня Ермишин, а третий по-прежнему Балашов Петр Николаевич, передаю ему трубку.

Передавая в левую руку начальника штаба трубку, Рокотов еще раз молча пожал его правую и пошел к выходу.

Бурнин вышел его проводить. У входа уже ожидал полковник из штаба, которого Рокотов увозил с собою, тут же были личный адъютант Рокотова и старший лейтенант, командир охраны.

— Желаю победы, — сказал Бурнину Рокотов, поднимаясь в машину.

— И вам побед! — отозвался Бурнин, но слова его уже заглушило скрежетание стартера.

 

Непрерывно постукивал телеграф. Непрерывно работали провода. От точности связи зависело взаимодействие громадной машины, рычаги, трансмиссии и колеса которой раскинулись на многих десятках квадратных километров. Конец ночи ушел на рапорты о прибытии транспортов боепитания, об окончании минных и окопных работ. Из передового КП сообщили о прибытии туда командования.

Начинался рассвет. И вдруг вдалеке разом грохнуло, будто громом, ударило множество орудий. Началась боевая гроза и покатилась тяжелым, рыкающим гулом...

— Артподготовка, — отметил Бурнин.

— Запишите: пять часов пятнадцать минут, — сказал Балашов.

Тотчас же начались донесения о начале вражеской артподготовки. Бурнин отмечал по порядку. Так, как нарочно, справа налево, и сообщали одно и то же: «Днепр» — Мушегянц, дивизия, расположенная как раз дальше всех от Днепра, «Десна» — Лопатин, «Дунай» — Дубрава, «Дон» — Старюк; потом сообщил крайний левофланговый наштадив, с «Урала» — из дивизии Волынского, потом его правый сосед, «Иртыш» — почему-то носивший еще старое звание комбриг Щукин, наконец, «Припять» — Дуров... Сообщения были однообразны. Пока еще ничего нельзя было сказать, фриц продолжал «темнить»: артподготовка шла на всем фронте, и где пойдут в серьезное наступление, предсказать еще было нельзя.

— Полученные вчера стрелковые батальоны пополнения перебросить в район запасного KП, пока нет авиации, — по телефону приказал Балашову Ермишин. — Отсюда удобнее сманеврировать.

Но тут же поступило первое донесение о танковой атаке на направлении правофланговой дивизии Мушегянца. Для начала стык армий прощупывали всего двадцать танков на том самом участке «борисовских партизан», как его называли теперь в штабе армии.

— Мушегянц стоит без вторых эшелонов. Я бы ему на усиление все три батальона из резерва отдал, — отметив эту атаку, обратился начальник штаба к Ермишину.

Но тот повторил приказ перебросить и сосредоточить резерв в районе передового КП — на направлении «Дунай», а Мушегянца обещал прикрыть заградительным огнем артиллерии.

Танковые атаки разведочного порядка и атаки немецкой пехоты прошли на направлениях «Урала», «Припяти», «Иртыша», то есть на левом фланге и в центре армии. Пока все было отбито. Сгорело несколько вражеских танков, во многих местах были отброшены атакующие автоматчики.

Резерв — два дивизиона «PC», — который только что прибыл в распоряжение армии, новый командующий потребовал сосредоточить в лесу вблизи того же села Поножовщина, позади передового КП.

Отдав этот приказ, Бурнин слушал опять сообщения с КП Мушегянца. Говорил Ивакин.

— Я на «Днепре». Большой расход гранат и бутылок. Атакуют и пехота и танки. Что же вы им гранаты такие прислали?! Посылайте противотанковых, не жалея... Командиры и бойцы молодцом, а людей у них мало. Вчера батальон им дали, а что им один батальон! Немец чует, где слабо! Мушегянц уж охрану штаба выслал на свой правый фланг во второй эшелон, писарей, музыкантов, нестроевщину сбивает в роты...

Балашов настойчиво повторил Ермишину, что необходимо дать пехотное пополнение Мушегянцу, подкрепил мнением Ивакина.

Но командарм разрешил отдать Мушегянцу только один батальон.

— Остальным поставлена будет другая задача, — сказал он.

Однако в этот момент от Мушегянца пришло сообщение о массированном налете авиации на окопы переднего края.

— Теперь повсюду пойдет авиация. Ясная видимость! — предсказал Бурнин.

А Мушегянц уже сообщал далее, что вслед за налетом началась атака на правом фланге сразу полсотнею танков с пехотой.

И несмотря на заградительный огонь артиллерии, несмотря на готовность к отражению атаки собственными силами Мушегянца, пять вражеских танков через «Днепр» на участке «борисовских» проскочили в тылы, прошли без пехоты.

— Боюсь, не наделали бы беды! — кричал сам Мушегянц.

— Как же вы танки-то пропустили?! К вам стрелковый батальон в подкрепление перебрасывается. Его же теперь к чертям передавят! — перехватив телефон в свою руку, выкрикнул Балашов. — Примите все меры, а то батальон сомнут! Да штаб свой, штаб охраняйте!..

Бурнин связался с артиллерией, затем с КПП на дороге к «Днепру», приказал предупредить продвигающийся резервный батальон о прорыве вражеских танков. Истребление их считать первой задачей батальона. Уничтожив танки, батальону двигаться дальше по направлению на «Днепр», в распоряжение Мушегянца.

Сообщили, что началась бомбежка переднего края соседней с Мушегянцем дивизии Лопатина.

— Готовьтесь к отражению танков. Танки пойдут в тот же миг, как отбомбят самолеты, — предупредил Балашов и тут же обратился к начарту: — Дать заградительный артиллерийский огонь на участке Лопатина.

Большое наступление немцев началось. Уже стало ясно, что это будет грозное и решительное сражение. О налетах авиации и артналетах на окопы переднего края и на ближние тылы уже то и дело доносили с участков разных дивизий. Всюду вслед за авиацией и артподготовкой шли в наступление пехота и танки. Несколько раз уже поступили сообщения от Чалого о смене артиллерийских позиций в связи с попытками немцев накрыть поддерживающие передний край батареи. Сообщения о танковых атаках говорили о нарастании вводимой в действие немцами танковой массы и мотопехотных частей.

— Замучила авиация всех, черт их в душу! Надо просить ВВС фронта об истребителях. Настойчиво надо просить, — говорил с передового КП Ермишин. — Соедините меня с фронтом. Я сам им скажу. Что же, над нашей землей немецкое небо, что ли!..

Фашистская авиация. Она пролетала и тут, над штабом, и шла спокойно в тылы. Было обидно и горько. Эскадрильи проходили над головами штаба армии, шли как дома и не бомбили его лишь по неведению, что в этом лесу находится мозг всей армии, ее главный центр. На пути авиации рыкали зенитки, а она себе шла да шла...

Но штаб фронта радиограммой окончательно отказал в истребителях.

К Балашову то и дело входили командиры штаба, докладывая сведения об обстановке на участках дивизий, о появлении новых групп танков, о скоплениях вражеской пехоты. Иные, входя, молча подкладывали карты, которые рисовали без слов печальную обстановку. Бурнин все сводил воедино. Утешительных сообщений не было. Из фронта уведомили о результатах проведенной авиаразведки: на направлении армии противник подтягивал крупные моторизованные резервы.

Карты, часы, телефон, телеграф, донесения, рапорты, приказы... Минутами линии, знаки и надписи на картах сливались в какую-то путаную сетку. Тогда Балашов поднимал глаза и просто глядел, отдыхая, на бревенчатую стену блиндажа.

Штаб фронта вызвал Балашова.

— Передайте Ивакину: командующий благодарит за принятое им решение остаться в своей армии, при создавшейся обстановке считает это решение единственно правильным. Где Ивакин?

— Был в правофланговой дивизии, только что выехал в соседнюю, о прибытии туда еще не сообщил.

Ивакин вызвал Балашова спустя минут двадцать.

— Не могу связаться с политотделом. Передайте им: требую непременно к вечеру вместе с горячей пищей прислать в части газету. Выбрать из сводки подвиги. Непременно особо отметить часть Мушегянца.

На переданную ему благодарность командующего фронтом в ответ прокричал:

— Ну и правильно! Значит, поняли обстановку! Еду опять к Мушегянцу. По-моему, все-таки главное направление у него!.. До свидания... Разберусь и дам знать.

Мушегянц доносил о больших потерях. Прорвавшиеся на его участке несколько танков были давно уничтожены. Но прибывший в его распоряжение резервный батальон он до темноты не мог вывести на позиции. Тяжело было выносить пристрелянный минометный огонь и непрерывные атаки фашистской пехоты. Мушегянц просил разрешения отвести войска в окопы второй линии.

Балашов поддержал его, обратясь к Ермишину.

— Не разрешаю! — категорически возразил командующий.— Стемнеет — тогда пусть и выведет батальон усиления на первую линию. Надо держаться!

Мушегянц доложил, что на правом фланге его уже потеснили и выставили пулеметы в его фланг из занятых фашистами наших окопов, что практически он лишен возможности обороны на правом фланге и не сможет отбить новую танковую атаку, а свой фланг подвергнет разгрому.

Командующий настойчиво приказал ему положение восстановить.

— Дорогой, нечем ведь восстанавливать,— уверял Мушегянц Бурнина, который передал этот приказ. — Семь орудий вышли из строя. Одну батарею противотанковых авиация начисто раздолбала. Сам знаешь, вторых эшелонов нет, а раненых сотни.

— Приказано восстановить положение, — собрав всю бесстрастность, сказал Бурнин.

С Мушегянцем он вместе учился, служил на Дальнем Востоке и в Белоруссии. С Мушегянцем он воевал с начала войны. Но что он мог сейчас сделать для Мушегянца?!

Он нанес на карту отход правофлангового батальона и зловеще направленные пулеметы врага. Если фашисты сейчас сюда бросят танки, то будет плохо. «Может быть, все-таки было ошибкой, что не выдвинули вчера дивизию Чебрецова», — думал Бурнин.

Он припомнил сестру Мушегянца — чернокосую, большеглазую девушку Маро. Она приезжала в прошлом году к брату. Бурнин танцевал с ней. После она в письмах к брату передавала ему приветы, а во время войны благодарила Анатолия за то, что он выручил ее брата. Выручил... То была боевая выручка, когда штаб дивизии Мушегянца оказался отрезан неожиданным маневром врага. Тогда Анатолий и Чебрецов внезапно ударили с фланга на немцев своей ротой охраны и выручили действительно из беды. А что он сейчас в состоянии сделать?

— Товарищ генерал, боюсь, что тут пойдут танки в атаку,— сказал Бурнин, докладывая о положении у Мушегянца.— Нельзя ли тут дать пару залпов батареи «PC» по танкам и по переднему краю?

Балашов согласился и попросил о том же Ермишина.

— До сумерек перебрасывать орудия «PC» невозможно, — по приказу Ермишина отвечал Острогоров. — Разведка противника висит над нами. Демаскировка «PC» может быть катастрофой для обоих дивизионов.

Но спустя полчаса Мушегянц уже донес, что политрук роты и двое красноармейцев уничтожили вражеские пулеметы и тогда батальон, оставивший первый ряд окопов, как было приказано, восстановил положение.

— Дайте же мне поддержку. В пять часов утра началось, а сейчас уже шестнадцать. Устали бойцы. Раненых собираю в окопы с медпункта, — сказал Мушегянц.

— Приказано держаться до сумерек,— кратко ответил Бурнин.

Он представил себе с отчетливой ясностью, что этот приказ означает для Мушегянца, для его бойцов и его командиров. Ведь дивизия без вторых эшелонов целый день простояла под непрерывно нарастающими танковыми атаками, под ураганным огнем минометов по ее переднему краю, под бомбежками вражеской авиацией переднего края и артиллерийских позиций. Мушегянц уже вывел в окопы писарей, музыкантов и поваров, а теперь собирает с медпунктов раненых, чтобы послать их в бой! Тяжко ему!

Балашов понимал, конечно, тоже, что там творится, на правом фланге, где явно нависла большая опасность И он подумал: не было ли с его стороны ошибкой, что вчера он отклонил вывод дивизии Чебрецова на смену Мушегянцу? Вот же ведь держится Мушегянц... Значит, фашисты не растрепали бы тогда на марше дивизию. Она стояла бы, свежая, вместо частей Мушегянца. А теперь уже никак нельзя ее двинуть... Но ему непонятно было, почему командующий не согласился передать правофланговой дивизии все три батальона пополнения, почему не послал батарею «катюш» дать два-три уничтожающих залпа по разведанным скоплениям танков...

«Что-то тут он мудрит! — с опаской подумалось Балашову. — Что-то свое он задумал... Как же так можно сопротивляться предложениям начальника штаба, даже не разъяснив мне толком, в чем его замысел!..»

Балашов задумался над картой, пытаясь понять, для чего Ермишин подтянул так близко «PC» к переднему краю. Обычно их ставили глубже, в менее опасное положение. А здесь сегодня оба дивизиона держали на плацдарме «Дуная», тогда как именно этот участок совершенно не испытывал танковых ударов, только мелкие демонстрации, хотя «Дунай» располагался как раз против того леса, в котором, по показаниям пленного, находилось скопление танков. Утром разведка еще подтвердила его показания.

Может быть, Ермишин ожидает, что именно здесь возможен внезапный удар противника? Но где для этого основания? Ведь явно же, враг все настойчивее щупает стык армий — дивизию Мушегянца! «Надо было позавчера настойчивей требовать вывода Чебрецова на этот участок. Я, я не сумел настоять! — корил себя Балашов. — Слабохарактерен стал. Неуверенность, что ли?.. Правда, дивизия Дубравы тоже прогнулась под напором фашистских атак...»

После очередного налета бомбардировщиков на передний край левофланговой дивизии Волынского и последовавшего за налетом танкового удара левый фланг армии тоже прогнулся на стыке с соседней армией. Волынский просил подкрепления. На его батальон наступало до семидесяти танков! Батальон пожег их около двух десятков, однако сам оставил окопы. Противотанковые пушки у Волынского все были подбиты. На прямую наводку по танкам выставили зенитки.

Это тревожило Балашова. Он ждал, что теперь фашисты начнут бить тараном танков еще и по левому стыку армий... Но тогда-то, может быть, и окажется на руку, что дивизия Чебрецова цельна и сильна. Даже оперативнее, легче будет перебросить ее в поддержку Волынскому!

Живой ум начальника штаба искал в новой невыгодной обстановке оптимального решения надвигающихся задач. При этом Балашов силился представить себе эту обстановку как наиболее выгодную и удачную, пытаясь использовать для успеха то, что, казалось на первый взгляд, должно принести лишь неудачу и проигрыш. Такую позицию в жизни всегда создавал его упорный и оптимистический склад.

А между тем из тылов армии тоже сообщили невеселые новости: авиация сожгла бензосклад, уничтожила один из продовольственных складов. Начсанарм пришел к Балашову сам, с сообщением, что разбомбили эвакогоспиталь.

Продержаться бы, продержаться бы до ночи! Только об этом и думали все. Ох как нужна была всем передышка! Как всем желанна была эта ночь!.. Ночью немцы не атакуют. Тогда придет время смены позиций, эвакуации раненых, которые, мучаясь и умирая в блиндажах и тут же, в окопах, невольно наводят уныние на бойцов. Ночью можно будет подтянуть резервы, вывести ослабленные и усталые подразделения во второй эшелон, ночью — отдых измученным атаками бойцам и горячая пища. Конечно, в бою ощущали не голод, а утомление, о голоде забывали. Но усталость была страшнее голода. Вот сейчас бы упасть тут, в окопе, и на пять минут заснуть!.. Но враг казался неутомимым. Автоматчики-гитлеровцы лезли вперед в полный рост.

Бурнин вышел из блиндажа на несколько минут на узел связи. Он с радостью обнаружил, что сумерки начали надвигаться, гул фронта однако же не затихал. На вечереющем небе в тяжелых, клубящихся облаках уже обозначились дрожащие отсветы поминутных взрывов по всей западной стороне небосклона.

Была пора составлять вечернюю сводку для штаба фронта.

«Нет, все-таки хорошо продержались день! — подумал он. — Армия поддержала свою честь, не сдвинулась...»

— Если бы еще поскорее Ивакин прибыл к Ермишину! — проворчал Балашов.

— А где дивкомиссар? — спросил Бурнин.

— Сообщил, что выехал от Мушегянца. Там пока все утихло. Он направился на КП к Ермишину. Подождите писать сводку. Подготовьте пока приказ: за ночь первую линию окопов оставить.

«Первую линию окопов оставить», — записал Бурнин. Это была смена позиций, но еще не отход, не отступление! Это был лишь маневр, облегчающий обстановку для обороны и ставящий противника в более сложное положение.

Балашов диктовал сухо, сжато, уверенно. Все было продумано. Надо было спланировать ночь, чтобы легче было назавтра.

— «Установить противотанковые и противопехотные мины на брустверах оставленных окопов. Скрытно отойти во вторую линию, укрепив заграждения всех ходов. Закрыть ходы сообщения между первой и второй линиями окопов. Бдительно освещать ракетами ничейную зону всю ночь, — диктовал Балашов, а Бурнин прикидывал, как лично он должен помочь в осуществлении этого приказа. — Выслать разведку, установить участки скопления танков противника, — продалжал Балашов. — Пополнить подразделения истребителей танков. Танковый резерв армии, как не имеющий самостоятельного значения, рассредоточить в районах КП дивизий для охраны КП от отдельных прорывающихся танков противника».

И вдруг в телефонной трубке, которую взял Бурнин, снова возник знакомый голос Мушегянца:

— Мой правый фланг атакован пятьюдесятью танками. Семь уничтожила артиллерия. Десять сожгли бутылками. Восемь фашистских танков прорвались в тылы. Автоматчиков мы отрезали, они залегли. Новой атаки без подкреплений нам не сдержать. Раненых более тридцати процентов состава.

— Гранаты, бутылки есть? — спросил Бурнин.

— Гранаты, бутылки есть! Рук нет бросать гранаты, бутылки! — крикнул Мушегянц почти со слезами.

— Истребителей танков пополни, — посоветовал Бурнин.

— Мы все истребители танков. Какие шутки, товарищ майор! — выкрикнул Мушегянц.

— Принимай, Бурнин, меры, чтобы прорвавшиеся танки беды не наделали, — сказал Балашов и сам вступил в разговор с Мушегянцем:

— Товарищ полковник, а что же вы не выводите присланный вам батальон из резерва?

— Давно на позициях тот батальон, товарищ генерал. Он сейчас отбивал атаку. Без того батальона я бы не мог ничего! Сегодня ведь двенадцать атак, из них десять танковых. Посмотреть с моего НП — видно тридцать один мертвый танк. Даже обстрелу мешают. У меня человек пятьдесят живых ордена заслужили, а сколько убитых!..

Балашов доложил командующему о прорвавшихся танках и настаивал выслать еще один батальон резерва в дивизию Мушегянца.

В этот момент Мушегянц сообщил, что у него с правого фланга, уже с участка соседней армии, лезет масса фашистских танков. Значит, сосед отступает, обнажая правый фланг Мушегянца.

— Я «Ангара», Острогоров! — крикнула трубка с передового КП.

Балашов и так узнал бы его голос.

— Приказ первого, — продолжал Острогоров, — по тревоге вперед полностью Чебрецова, Мушегянцу на смену.

Балашова бросило в жар. В этот момент перебрасывать дивизию Чебрецова он считал почти преступлением. Что же делать? Балашов собрал все спокойствие. Не возмутился. Ответил сухо и холодно:

— Постой, Логин Евграфович. Слушай: Мушегянцу для укрепления правого фланга нужно на усиление один батальон из резервных. Настаиваю на этом. Что касается Чебрецова, пусть говорит лично первый. Я не согласен: перебрасывать в данный момент — это значит подвергнуть бессмысленному разгрому наш свежий резерв.

— Вы, товарищ третий, еще сутки назад опасались того же, смею напомнить, — сказал Острогоров и бросил трубку.

Балашов почувствовал нервную дрожь. Ведь до сих пор события протекали так, как он ожидал, как будто он перелистывал читанные раньше страницы. При этом условии даже неожиданная, но принципиально предусмотренная неприятность, вроде прорыва в тылы дивизий этих нескольких фашистских танков, отрезанных от пехоты, не внушала больших опасений. Пока всё шло по-намеченному, события казались подчиняющимися управлению. Неожиданностей со стороны противника следовало, конечно, ждать. Без неожиданностей на войне не бывает. Однако, если прилежно и бдительно наблюдать за фронтом, можно было успеть схватить внезапный маневр противника за рога при самом его зарождении. А вот неожиданность со стороны своих может оказаться страшнее и губительней, тем более — неожиданность крупных масштабов... До чего же не вовремя все-таки фронт отозвал Рокотова! Как это можно делать в такой серьезный и острый момент! Неужели же во фронте нет опытных генералов?.. А тут что же делать?

— «Волга»! Третьего! Я Ермишин!— отозвался передовой КП. — Какие у вас предложения?

— Товарищ командующий, предлагаю послать Мушегянцу на усиление весь резерв, данный «Орлом», а Чебрецова пока воздержаться трогать.

— Мушегянц истощен. Второй раз за сутки пропустил в тылы танки. Приказываю полностью его сменить Чебрецовым, а те батальоны я сохраняю как свой личный резерв, под рукой.

— Это ваше решение бесповоротно? — спросил Балашов.

— Я же сказал, что это приказ! — несколько даже резко ответил Ермишин. — Чебрецову занять оборону во втором эшелоне «Днепра». Частью сил быть готовым к нанесению удара. В четыре ноль-ноль произвести смену соединений. Части Мушегянца направить в резерв. До утра им занять позиции в районе бывшего расположения Чебрецова. Выполняйте!

У Балашова захватило дыхание. Рокотов так с ним не разговаривал.

— Слушаюсь, товарищ первый, — отозвался он, чувствуя физическую боль в сердце.

— Всё! — сухо ответила трубка.

Приказ выполнить было невозможно. Если даже дивизия Чебрецова чудом не будет смята на марше, то оставшиеся, измученные войска Мушегянца не смогут успеть до утра попасть на позиции, с которых уйдет Чебрецов.

Балашов приказал соединить его с Чебрецовым, посмотрел на часы и передал сам приказ командарма.

...Бурнин отправил в штаб фронта шифровку с информацией за день. Теперь он снова сидел на связи, следил за развитием боя и подготавливал ночное движение, которое через час-полтора вступит в свои права. Бурнин ощущал все трудности армии, все напряжение бойцов и командиров. Он был частью всей этой сложной взаимодействующей организации и, как часть ее, всем своим существом погрузился в общее дело. Он чувствовал это дело как сложную музыку, как игру слаженного оркестра. И вдруг в эту игру ворвался резкий, какофонический диссонанс...

Анатолий даже прервал работу, с тревогой прислушавшись к последнему разговору Балашова с командующим, а затем с Чебрецовым. Он видел, как помрачнел Балашов, выполняя приказ, с которым он был не согласен.

Бурнин понимал весь драматизм этой двойственности положения начальника штаба: Балашов, который так яростно перед Рокотовым сопротивлялся выдвижению Чебрецова, сопротивлялся в течение суток, теперь должен был выполнять этот новый приказ, отданный в самый тяжелый, в самый неподходящий момент, и обязан выполнять его так, словно не было никогда иных планов и мыслей, так выполнять, как будто этот приказ был единственным и заветным велением его собственной совести, чувства и разума.

— Анатолий Корнилыч, доложите Ермишину о выполнении. Вышлите к Чебрецову своего оперативника, и держать меня в известности о ходе выдвижения дивизии.

Бурнин доложил командующему, что выполнение Чебрецовым его приказа взято под контроль оперода.

Он представил себе, как все ожило в уже потемневшем лесу, как там раздается команда, выбегают из блиндажей и окопов бойцы, в осеннем тумане строятся в роты, побатальонно снимаются с мест, как смятен Чебрецов, который не знает настоящей обстановки и не представляет себе полностью предстоящей задачи. Анатолий вообразил себе, как Чебрецову сейчас не хватает лично его, Бурнина.

И вдруг он затосковал по своей дивизии.

«Да, проще, куда проще выполнять приказы, не видя их зарождения из столкновения мнений и... честолюбий... Ведь сейчас Острогоров при помощи Ермишина одолел Балашова, вышел из подчинения ему...» — подумал Бурнин. Он хотел отогнать эту мысль, но она становилась все настойчивее и превращалась в твердое убеждение, которое было ему неприятно.

«А если бы Чебрецова перебросили еще позавчера, как предлагал Балашов, то теперь у нас был бы в тылу укомплектованный и пополненный Мушегянц»,— подумал Бурнин и с уважением посмотрел на погруженного в карту Балашова, который снял каску и наклонил большой выпуклый лоб над столом.

«Нюх у него!» — сказал про себя Бурнин, припомнив слова Рокотова.

— Бурнин, передай на «Днепр» Мушегянцу приказ о смене дивизий, и пусть уж держится до прихода частей Чебрецова, — устало сказал Балашов.

Бурнин вышел из блиндажа «послушать фронт».

И тотчас вошел боец с автоматом на груди, с кружкой чая в руках, шагая на цыпочках широко, как будто перешагивал через лужи, выражая всем существом уважение к работе начштаба.

— Товарищ генерал-майор, товарищ майор Бурнин приказали вам подкрепиться, — сказал боец.

— «Товарищ майор приказали»! Здорово! — усмехнулся Балашов. — Спасибо, поставьте.

— Виноват, товарищ генерал-майор, товарищ майор мне приказали отнести вам подкрепиться! — смущенно ответил боец.

— Ладно, ладно, спасибо!

Балашов отхлебнул крепкий горячий чай, почувствовал, что он со спиртным, отставил, нахмурился, но все же взял снова и жадно выпил.

— В общем, правильно! — ворчливо одобрил он, чувствуя, как тепло разошлось по телу.

 

 ...Нет, к ночи фронт не утих. Против обычая, все клокотало огнями. Бурнин почувствовал, что покоя ночью не будет. Он возвратился к работе. Рассуждения и весь план Балашова ему были известны. Он понимал, что сейчас у начальника штаба приказом Ермишина разрушено тщательно возведенное здание. Все нужно строить заново. Тут не поможешь сейчас ни сочувствием, ни советом. Лучшая помощь ему — это взять на себя работу по связям, оперативную часть и дать ему думать.

Фашисты не утихали. Наоборот, в стороне фронта мигание зарева в небе достигло как будто предела. «Что там творится теперь, у соседей, за правым флангом Мушегянца? Не обнажили ли они его фланг у излучины речки?» — волновался Бурнин. Он пытался наладить связь с правым соседом, но связь ему не давалась. Сможет ли Мушегянц продержаться, если сосед обнажил его фланг? Какие-то содрогания земли отдались даже и здесь, глубоко в тылу, припорошив перед Балашовым карту просочившимся с наката песком.

— Опять авиация где-то! — проворчал Балашов.

— Нет, это «катюши», товарищ генерал, — возразил Бурнин.

«Катюши» ударили, Анатолий Корнилыч! — сказал капитан, возвратившийся с пункта связи. — Зарево-о!

— Почему вы считаете, что «катюши»? — спросил Балашов, услыхав сообщение капитана.

— По звуку да и по отсвету видно. Особое зарево, товарищ генерал, — ответил Бурнин.

— А где же они ударили? — насторожился Балашов. Для него это было важно. Это могло дать ответ на загадку, которую загадали ему Ермишин и Острогоров.

— Постараюсь определить! — отозвался Бурнин и вышел из блиндажа.

Балашову доложили, что нарушена связь с правым флангом. Затем сообщили, что гранат и бутылок, сколько возможно, из тылов выслали. Радировал начарт Чалый, доложил, что, по приказу командарма, придал в поддержку Мушегянцу дивизион артиллерии. Начальник связи информировал, что высланы связисты для устранения повреждений связи с передовым КП.

Все это не утешало Балашова, шло почти мимо, как мелочи. Главное было то, что дивизия Чебрецова сейчас, вопреки всем намеченным планам, выдвигалась к переднему краю, а на переднем крае выполнялся какой-то неведомый ему, начальнику штаба, и непонятный ему план Ермишина...

— Где били «катюши»? — выйдя из блиндажа, спросил Бурнин у группы связных.

— Да вон, вон, товарищ майор, еще не погасло! — радостно указали бойцы на еще красневшийся отсвет в мглистом тумане прямо к западу.

В это время снова все засветилось вдали заревом, и небо замигало в той стороне багрянцем, как будто невиданная заря обожгла запад. Бойцы, наблюдая это свечение, отпускали привычные шуточки про «катюшу». Такого удара «PC» Бурнин ни разу еще не видал. Он тоже знал этот лес, где более суток уже маскируются танки. Эти танки весь день простояли в резерве. Значит, именно их караулили Ермишин и Острогоров, чтобы уничтожить одним внезапным ударом, сжечь их до ночи, не дать им сменить расположение и занять исходный рубеж. На них берегли этот массовый залп «PC». Теперь там, в горящем лесу, погибают резервы врага, подготовленные к завтрашнему бою, там плавится сталь, рвутся боекомплекты снарядов, пылает бензин. Нет, это может быть действительно здорово!..

Зарево охватило все небо на западе.

— С «Дуная» ударили, от полковника Дубравы. Должно быть, по тем самым танкам, которые маскировались в лесу! — возвращаясь в блиндаж, сказал Бурнин, зараженный приподнятым настроением связных красноармейцев.

Но начальник штаба только нетерпеливо махнул на него рукой, напряженно слушая телефонное сообщение.

— Куда ранен? Чем? — спрашивал он. — Тяжело?.. Немедленно эвакуируйте в тыл... Почему нельзя?.. Ну, подайте туда броневик... Как так — у Острогорова броневик?! А врач где?.. Едет? А первая помощь оказана?.. Без сознания?.. Доложите немедленно, что делается на «Дунае», какова обстановка. Каждые четверть часа докладывать о состоянии командарма.

Балашов положил трубку и откинулся к спинке неудобного, топорной работы кресла, кем-то затащенного в блиндаж.

— Та-ак! — протянул он в тяжелой задумчивости и секунды четыре молчал. — Так, так, та-ак! — повторил он и пояснил: — Вот, Бурнин, на передовом КП лежит без сознания Ермишин — ранен осколком в голову. Доктора вызвали, но еще не прибыл. Острогоров выехал на НП «Дуная». Связь «Ангары» с «Дунаем» потеряна. А Ивакин еще неизвестно где, где-то в пути…

Балашов замолчал, и Бурнин не знал, что сказать ему. Что творилось сейчас в уме Балашова? С этой минуты он становился командующим. Что он предпримет?

Бурнин схватил телефонную трубку, вызвал начальника связи.

— Да что же это творится со связью, товарищ полковник! Ермишин ранен. Острогоров выбыл с «Ангары» на «Дунай», а связь порвалась! С правым флангом тоже нет связи. Бой по всем направлениям, а КП оторван! Примите же меры!

После двух залпов «PC» все словно замерло в проводах «Дуная» и «Днепра», а фронт полыхал грозою, небо мерцало, как в летнюю ночь от зарниц. Бурнин переживал всю тяжесть положения Балашова: что, в самом деле, ему предпринять, когда неясна картина, непонятно происходящее?!

 

Глава шестая

 

В течение последних двух с лишним часов Балашов был в смятении, не мог спокойно работать. Собственно, это началось еще раньше, когда он понял, что батальоны пополнения, полученные из фронтовой запасной дивизии, то есть два стрелковых батальона и оба дивизиона «PC», Ермишин умышленно придерживает возле передового КП. В стиле командования Рокотова не было никаких авантюрных трюков. Все и всегда было ясно и отчетливо для наштарма. Рокотов требовал ясности и точности также во всей работе штаба. Теперь же здесь совершалось что-то нарушавшее привычные и общепринятые нормы отношений.

Балашов подумал, что, может быть, в этом выражается недоверие лично к нему. Какое же? Почему? Может быть, политическое недоверие, вызванное особенностями его личной судьбы? Но как же тогда держать его на таком посту?! Или о нем получен какой-нибудь секретный приказ? Может быть, от кого-нибудь новый донос?! Вдруг вот сейчас в штаб явятся люди, которые отберут у него оружие и увезут куда-нибудь в тыл... Черт знает что... Как воевать в такой обстановке... Что будет с армией?!

Не так это просто — восстановить свою репутацию. Рокотов, правда, отнесся с доверием. Но как был смущен при встрече бывший слушатель Балашова, командир дивизии Дуров, как отшатнулся сперва Острогоров, как-то настороженно относится и Чебрецов...

Да, не так это просто! И вот еще этот странный и недоверчивый вчерашний вопрос Ивакина относительно «паники». Как этот вопрос в тот момент оскорбил и задел Балашова! А может быть, просто относятся к нему как к «новичку», как к человеку, который оторвался от армии, не испытал всех трудностей начала войны, пробовал успокоить себя Балашов. Но в памяти назойливо всплывала картина его ареста тогда, в тридцать седьмом году... «Какой это будет новый удар для Ксении, для Ивана, для Зины...» — думалось Балашову. Он отгонял эти мысли.

Может быть, нормальные отношения держались лишь Рокотовым, а теперь Ермишин, Ивакин и Острогоров согласовали между собою новое решение и проводят его, не посвящая в свой подлинный план начальника штаба?.. Но как же так можно!

Известие о ранении Ермишина было для Балашова ударом. Он же не знал, какова дальнейшая логика задуманного Ермишиным плана. Как же дальше-то действовать?!

Первым движением чувств и побуждением разума Балашова было остановить продвижение Чебрецова и возвратить его на исходные позиции. Автоматически возглавляя с этой минуты армию, Балашов имел право отдать такой приказ. Но ведь, может быть, и Ивакин тоже принял участие в этом каком-то новом плане Ермишина, и, может быть, этот новый, неизвестный еще Балашову план умнее и тоньше первоначального плана. Не оказалось бы возвращение Чебрецова проявлением поспешности и упрямого своеволия, как будто он, Балашов, пользуется ранением командарма, чтобы все повернуть на свой лад...

Эти мысли мелькали сами собою где-то «вторым планом», пока Балашов делал свои непрерывные очередные дела, отвечая на вопросы подчиненных, принимая их рапорты и подписывая приказы.

Донесения поступали с левого фланга — от Волынского, от Щукина, Дурова. Связь со Старюком вдруг нарушилась, но его сосед Дуров информировал штаб, что у Старюка, видимо, все спокойно. На левом крыле шла обычная ночная жизнь. Доносили о выполнении переданных приказов, о количестве убитых и раненых, о подбитых орудиях и других потерях, о потерях противника. Сообщали о прибытии боеприпасов, о передислокации отдельных частей... Но что же делалось на севере фронта, в трех дивизиях правого фланга? Опять «Ангара» молчит!

— Да, если бы там был Ивакин! — вслух произнес Балашов.— Бурнин! — обратился он. — Прикажи разыскать во что бы то ни стало Ивакина, любыми средствами связи, немедленно. И потребуй от «Ангары» ответа: что же с Ермишиным и что, наконец, на «Дунае»?!

— Лопатин только что доложил, товарищ генерал, — ответил Бурнин, — что на «Дунае» заметно смятение. Он боится, что у них на левом фланге прорыв, хотя правый фланг они держат, но связь с их штабом нарушена. Он выслал связных на «Дунай».

— А у самих у них, у Лопатина?

— У него сейчас тихо. В окопы доставили горячую пищу, раненых отправляют в тыл. Он просил разрешения обратиться к вам лично.

— Давайте, — кивнул Балашов. — Слушаю вас, товарищ полковник, — сказал он, взяв трубку.

— Я бы считал, что надо использовать ночь, чтобы «выдать махорку» войскам, — с трудом произнес комдив. — Не примите это за слабость духа...

«Выдать махорку» по условному шифру значило отойти на запасный рубеж, на левобережье Днепра. Это могло быть сделано лишь по приказу фронта. Лопатин же знал об этом, но все-таки он заикнулся, сказал...

— Об этом не может быть речи, товарищ полковник! Не повторяйте! — оборвал его Балашов. — Приказываю вам удерживать занятые рубежи, — строго добавил он. — До свидания.

«Придется выехать самому поближе к дивизиям, на передовой КП, — подумалось Балашову. — А то начинаются скверные настроения. Но пока прибудешь... Кого же оставить здесь? Бурнина?.. Да, придется...»

Балашов продолжал работу и вдруг сказал себе вслух:

— Да, придется!.. — Он принял решение ехать.

— Ивакин у телефона, товарищ командующий! — вдруг радостно крикнул Бурнин.

«Да-а, «командующий»!» — с горькой иронией сказал про себя Балашов. Он решил так или иначе выяснить начистоту все с Ивакиным, сказать ему, что при сложившихся отношениях штаб не может успешно работать. С этой решимостью он отозвался по телефону.

— Петр Николаич, здравствуй! Потерял ты меня? Извини! — зашумел Ивакин. — Слушай, что там такое творится, на «Ангаре»? Ведь там же фашистские танки! Ни черта я понять не могу... Где прорыв? Я чуть не нарвался! Так драпанул от них по лесу... Как рысак! Марафонский рекорд устанавливал!

Известие было дурное. Оно могло означать черт знает что. Фашистские танки! А он-то туда собирался сейчас поехать!.. Но Ивакин, этот жизнерадостный человек, никогда не терял бодрости. Она поневоле передалась Балашову.

«Не может быть, чтобы человек с таким характером, только что избежавший жуткой опасности и сохранивший способность говорить, как всегда, весело, был не прям и не искренен! — подумалось Балашову. — Недаром я так добивался с ним связи!»

Он рассказал Ивакину вкратце о своих опасениях, что Ермишин не вывезен вовремя и, возможно, даже оказался в плену, потому что у Дубравы можно предполагать прорыв, сказал о последнем приказе Ермишина по поводу Чебрецова.

— Что ты знаешь об этом приказе и о планах Ермишина, Григорий Никитич? — спросил Балашов. — От Острогорова более часа ни слуху ни духу...

— Ничего я не знаю. Я же с утра был в дивизиях правого фланга!

Балашов облегченно вздохнул.

— Ты где находишься? — спросил Балашов.

— «Десна» тридцать три — на КПП. А где сейчас Чебрецов? — живо спросил Ивакин, как будто он угадал, о чем думает Балашов.

— Больше всего боюсь, что его сомнут в такой обстановке на марше.

— Последнее сообщение — сорок минут назад, поступило из района Истомина, — подсказал Бурнин. Балашов посмотрел на часы.

— В данный момент Чебрецов приближается к днепровской переправе. Главными силами должен следовать через Мостки и Поножовщину, — в один миг подсчитав время марша, сказал Балашов.

— Считаешь, остановить его, возвратить на исходный рубеж? — спросил Ивакин.

— Это было бы лучшим выходом, если только не поздно.

— Все. До свидания. Перехвачу! — уверенно отозвался Ивакин.

Трубка щелкнула, прежде чем Балашов успел сказать слово. На осенней лесной дороге в лесу, за полсотни километров от штаба, Балашов ощутил не только помощника, но энергичного, бодрого друга, который верит ему, полагается на его ум и знания, понимает его... Но главное, главное — верит...

Вдруг все стало легче. Даже туман неведения над картой начал рассеиваться. И из сплошных неизвестных, из иксов и игреков этого сомнительного и путаного уравнения, начали вырисовываться пути точных решений.

 Выезжать самому нельзя, надо сидеть именно здесь и держать управление. Правофланговый прорыв у соседа может создать опасную ситуацию, угрожая разгромом Мушегянца и Лопатина. Лопатин был прав, надо просить разрешения фронта об отходе на запасной рубеж.

Фронт наконец отозвался. Балашов по телефону доложил обстановку, просил разрешения об отводе войск.

«Если Ермишин ранен, то отвечаете вы. Приказа об отводе на запасной рубеж не даю. Панике не поддавайтесь. Обстановка вами не обрисована. Удерживать рубежи. Жду донесения через час».

На этом связь порвалась, телеграфная лента застыла.

— Что с телеграфом?! — напал Балашов на дежурного по связи капитана.

— Не знаю, товарищ генерал. Не понимаю... У нас с аппаратом в порядке... — испуганно бормотал капитан.

— Переходите на радио. Вызывайте еще раз фронт, — потребовал Балашов.

На узел связи Балашову из оперотдела позвонил Бурнин.

— С участка соседней армии фашистские танки выходят во фланг и на КП Мушегянца. Охрана КП только что отразила атаку. Мушегянц просит разрешить ему отход, во избежание окружения, — доложил Бурнин.

— Приказ фронта — удерживать рубежи! — со злостью выкрикнул Балашов.

Он снял каску и вытep потный лоб рукавом шинели, но капли выступили опять в тот же миг на угловатых буграх над висками.

Удерживать рубеж — это значило подвергаться разгрому. Начать немедля отход на запасные рубежи — это значило сохранить живые силы и минимальный порядок хоть в части соединений, в тылы которых еще не проникли танки врага. Но отвод целой армии без приказа фронта мог рассматриваться как измена. «Панике не поддавайтесь», — сказали ему. При его биографии самовольный отвод на запасной рубеж мог обернуться прямым обвинением, которого не расхлебаешь...

И вдруг Балашову представился сын Иван, но не таким, каким он мог быть сейчас, а тем юным Ваней, которого Балашов в последний раз видел в час своего ареста. И этот, семнадцатилетний сын, изнемогший от непрерывных атак в течение последних суток, не смел до приказа фронта оставить свой полуосыпавшийся окоп, по брустверу которого прошел танк...

Может быть, прав был Бурнин... Неужели за эти четыре года горькой, тяжелой разлуки он, Балашов, не смел даже два-три часа повидаться с сыном?!

Но Балашов отогнал эти мысли.

Грохнули зенитки. Прошла к востоку фашистская авиация. Радиосвязь со штабом фронта не ладилась.

— Добьетесь — тотчас же доложить, — приказал Балашов и поспешно вышел к себе. Адъютант за ним чуть не бежал.

Его ожидал капитан-оперативник Малютин, которого Бурнин взял помощником, сам оставшись фактически начоперодом. Молодой, круглолицый, жизнерадостный Малютин самим ясным взглядом светящихся карих глаз внушал уверенное спокойствие.

— Полковник Старюк доложил, товарищ командующий: шесть танков противника с участка «Дуная» прошли в глубину обороны. Один подорвался на складе боепитания. Два сожгли кашевары, обороняя кухни.

— Здорово кухни обороняют! — невольно усмехнулся Балашов.

Он снова с тревогой подумал о дивизии Чебрецова: «Как и что там успеет Ивакин?»

— Три танка углубились в тылы в направлении села Поножовщина,— закончил доклад капитан.

— Примите меры к уничтожению, предупредить тылы, — приказал Балашов.

Он сказал это машинально и только по удивленному взгляду Малютина вдруг понял, до чего же нелепый приказ он дает: ведь Мушегянц сообщил об угрозе его флангу и тылу с плацдарма соседней армии, Лопатин донес о прорыве на направлении «Дуная». В тылах дивизии Старюка ходят танки. Ивакин едва ускользнул от вражеских танков с пехотой в районе передового КП, то есть еще километров на десять глубже... Значит, тылы кишат фашистскими танками, а он отдает приказ о каких-то трех. «Обалдел!» — сказал он себе.

В тот же миг он встряхнулся и трезво взглянул на окружающее.

Он, он один отвечает за десятки тысяч бойцов и командиров, за всю боевую технику, а главное — за оборону прямой дороги, ведущей к Москве. Необходимо без промедления пересечь эту магистраль преградой, стянуть все наличные силы в крепкий кулак у дорог, создать новый рубеж обороны. «Не ты ли вчера говорил Бурнину, что действия даже в мелочи не должны расходиться с велениями партийной совести? Приказ фронта? Но ты видишь, что этот приказ объясняется незнанием действительной обстановки. А жизни бойцов?! А Москва?! Нет, вышестоящие штабы сейчас не помогут. Они сейчас, видимо, просто не в состоянии охватить все глазом, все учесть, всеми руководить. Может быть, даже у них растерянность перед множеством дел и забот... Может быть... Но через час будет поздно!»

— Записывайте приказ, товарищ капитан, — приказал Балашов Малютину.

Бурнин не узнал этот жесткий, холодный голос и удивленно взглянул на Балашова.

Тот смотрел прямо перед собой, в лицо Бурнина, но, не видя его, смотрел как-то «насквозь», и в глазах его светились два острых, упорных огонька, которых Бурнин до этого ни разу не видал во взгляде Балашова.

— Приказываю отвести войска на заранее обозначенный запасной рубеж. При отходе частей принять меры для обороны против прорвавшихся в наши тылы фашистских танков и автоматчиков и для их уничтожения. Организовать при отходе частей надежное их прикрытие артиллерией и пехотным арьергардом. Занять указанные позиции до рассвета. Выслать немедленно ответственных представителей на новый рубеж, куда с этого часа направляется весь транспорт боепитания, провианта и все пополнение материальной части.

— Готово, — доложил капитан — Приказ номер три.

— Зашифровать, разослать по дивизиям.

... Балашов и Бурнин совместно работали, рассчитывая отходное движение так, чтоб дивизии распределить по переправам для перехода на восточный, левый берег Днепра.

Их работу прервала шифровка Лопатина, который донес, что на его плацдарм стекаются беспорядочно отходящие подразделения с участков Мушегянца и Дубравы, где прорвавшиеся танки и автоматчики сеют дезорганизацию.

Балашов вызвал его к телефону.

— Кажется, нас хотят напрочь отрезать, товарищ командующий. Дезорганизации не допущу. Выставил заградительные отряды. Отходящие подразделения подчиняю, беру их на пополнение своих частей. Приму все меры к выполнению приказа номер три. Связь буду поддерживать на короткой волне, докладывать каждый час. Среди отходящих бойцов слух, что Мушегянц застрелился.

При этих последних словах Лопатина Балашов покосился на Бурнина и удержался от готового сорваться восклицания. Но Бурнин ничего не слышал — так он был погружен в работу.

— Спасибо за четкость. Желаю уверенности в своих силах и полных успехов! — горячо сказал Балашов.

Он чувствовал себя виноватым перед Лопатиным и Мушегянцем. Как же так покончил с собой этот неунывающий полковник?

Балашов видал Мушегянца всего не более часа. Но этот широкоплечий крепыш с преждевременно седеющей головой произвел на него впечатление человека редкостной силы, отваги и твердости. Какой же отчаянно безнадежной была обстановка, которая привела его к самоубийству! А ведь, если бы тот же приказ был отдан всего часом раньше, этот полковник мог бы дойти до Берлина и входил бы в Берлин генералом и командармом...

— Со штабом фронта связь прервана, товарищ командующий,— доложил капитан Малютин.

— Подключитесь сейчас к выполнению приказа о переходе войск на новый рубеж. Свяжетесь с фронтом позже, — сказал Балашов.

Невозможность в данный момент доложить обстановку фронту даже облегчала состояние Балашова. Он понимал, что позже часом-двумя фронт и сам отдаст тот же самый приказ об отводе дивизий на запасной рубеж. Это было уже неминуемо. Но в данный момент доложить, что он самочинно отдал такой приказ, Балашов не мог: обрушат громы и молнии, отзовут, потом объяснят все неудачи фронта именно тем, что он, Балашов, поддался паническому настроению и без приказа командования покинул рубеж.

Весь штаб армии, все его отделы и тысячи командиров и красноармейцев в частях претворяли приказ № 3 в действие. Артиллерия, боепитание, продовольствие, горючее, медикаменты, колючая проволока, мины, санитарный транспорт — все с этой минуты меняло маршруты и направлялось на новые рубежи.

Но все это было с вечера уже на колесах, катилось по заученным шоферами маршрутам, куда подвозили грузы вчера и неделю назад... Штаб армии выслал своих порученцев с приказами начальникам транспорта о перемене конечных точек пути. На путях возникали новые КПП. Связисты пересекали пространство, разматывая катушки, протягивая свои паутинки. Инженерные части трудились над устройством минных полей и противотанковых заграждений в районах новых позиций.

Наблюдать за движением, вносить в него на ходу коррективы, разгружая самые узкие места, — вот что стало главной задачею штаба в эти часы.

— Ну-ка, карту, Анатолий Корнилыч! Давай-ка сведем все в одно да посмотрим, — сказал Балашов, когда отделами штаба были разосланы офицеры связи навстречу движению войск, отходящих на новый рубеж.

Это было как с плеч гора. Больше он не был в разладе с совестью. Он поступил, как должен был поступить коммунист и командарм. Он рискует ответом перед начальством, пусть даже жизнью своей, но зато не жизнями целой армии, не разгромом ее войск...

Балашов не боялся работы, затраты усилий, решения трудных задач. Его терзала безвыходность, а сейчас и усталости как не бывало. Как будто это не он, выбиваясь из сил, с лопаткой, на пустыре возле горящей деревни признался себе в наступающей старости. Какой там, к чертям, старик! Ум работал отчетливо и напряженно.

На сводной карте прорыв фронта обозначился в соседней армии, севернее Мушегянца, и обрушился в тыл, угрожая отсечь дивизию. Правый фланг Мушегянца снова загнулся внутрь, но, видимо, танки врага все же в ближайшее время войдут и в это пространство.

Балашов с досадой и болью подумал опять о трагической гибели Мушегянца. «А кто же теперь там командует? И есть ли не только кому, есть ли кем командовать?!»

Танки, видимо, прорвались и на «Дунае», на участке полковника Дубравы. Значит, те залпы «PC» не достигли цели. Таким образом, дивизия Лопатина теперь оказалась зажатой между двумя участками прорыва, — потому-то к Лопатину на плацдарм сейчас и стекаются бойцы и справа и слева. Подполковник Лопатин доложил по радио, что начал отвод своих войск, однако надо понять, что его положение нелегко, и как-то еще удастся ему провести операцию!..

Дивизия Дубравы была, по-видимому, сильно дезорганизована. Но там, можно было предполагать, находится Острогоров. Если Острогоров доберется к Лопатину, то вместе они, пожалуй, сумеют вывести из беды все три северные дивизии, не дав их окружить и отрезать. «Но где же Ермишин? Жив ли?» — размышлял Балашов. Ведь это просто позор — потерять раненого командарма. Не знать целых два часа, что с ним делается... И почему молчит Острогоров? Как он может молчать?! Или тоже ранен? Убит?

«Дон» — дивизия Старюка — оторвался от связи. Однако левый сосед его, Дуров, сообщал, что не замечает у Старюка никакого смятения. Тем не менее именно поварам Старюка пришлось защищать свои кухни от группы танков. Значит, можно было предположить, что, прорвавшись на стыке Старюка и Дубравы, эти танки пошли разветвлением вправо и влево громить тылы... Да, картина была неприглядной!

Три южных дивизии отлично держались на связи. Живо откликнулись на получение приказа. Сообщили о высылке представителей на новый рубеж и на маршрут, особенно к переправам. Значит, вывод левого крыла почти обеспечен. Однако ночь не окончилась, было много еще неясного. Повсюду шел сильный артиллерийский и минометный обстрел наших позиций. Местами даже и в этот поздний час ночи не угасали атаки.

Щепетильнее всего обстояло дело с дивизией левого фланга — с Волынским. Начать отвод ее означало открыть правый фланг армии соседа, которая, может быть, держится на рубеже и до приказа фронта не двинется. Значит, отвод следует начать с частей Дурова и Старюка, потом отводить Щукина, а Волынского — после всех...

— Начинаем с Дурова, а там и фронт даст приказ. Свяжитесь с левым соседом, — приказал Балашов.

Наштарм соседней армии сообщил, что у них кое-где удалось прорваться отдельным танкам противника с мотопехотой. Два вражеских десанта на их плацдарме окружены, и ведется бой в глубине расположения армии. Резервов у них тоже нет. За день вышло из строя много орудий. Соседи уже просили разрешения командования фронта отойти на запасной рубеж, но фронт отказал. В последний час у них тоже связь с фронтом утрачена.

Телеграфный аппарат постукивал ровно, в привычном ритме. Ему не взглянешь в глаза, за этими звуками не угадаешь интонации голоса, а как бы сейчас Балашову хотелось именно слышать голос наштарма соседа!

Балашова мучила совесть: он должен был сообщить соседу, что начинает отвод своих войск. Но как ему это сказать? Получилось бы, что Балашов понуждает соседа к отходу, когда тот еще может удерживать прежний рубеж. Ведь он, Балашов, еще не снимает войск из окопов. Пока они выполняют приказ о переходе во вторые ряды окопов, организуют прикрытие, пока отходят только тылы дивизий да везут штабное имущество. Балашов понимал, что лукавит с самим собой. А сосед? До конца ли он откровенен или тоже слегка хитрит?.. По взгляду, по голосу можно бы угадать, а в бесстрастном стуке телеграфного аппарата что разберешь? ..

Командир левофланговой дивизии полковник Волынский вдруг доложил, что он чувствует — у левого соседа прорыв: в тылах Волынского появились фашистские танки и мотопехота, которые прорываются с юга. Населенные пункты в тылах соседа горят. Регулировщики с направления Волынского донесли, что гражданские беженцы, уходя от немцев, запруживают дороги. Батальон истребителей танков Волынскому пришлось выслать в глубину обороны своей дивизии, хотя через ее позиции танки противника нигде не прорвались.

«Значит, сосед лукавит! Может быть, тоже отводит без приказа фронта свои войска и молчит!.. Да разве так можно?! Срам! Какие же мы коммунисты?!» — возмутился в душе Балашов.

— Пиши-ка, Бурнин, шифровку соседу, — сказал он.— «Ввиду отсутствия связи со штабом фронта я, на свою ответственность, приказал войскам армии отход на запасной рубеж. Отход начал в центре своего участка. С плацдарма вашего правого фланга в тыл наших левофланговых частей просачиваются танки и мотопехота противника». Передай,— приказал Балашов и облегченно вздохнул.

Ночная работа штаба была напряженной, но с каждой минутою чувствовалось, что некоторая растерянность, которая родилась часа два назад, исчезает. Теперь все усилия уверенно, четко направляются по единому плану — на выполнение приказа к отходу. Это чувствовалось даже в спокойных движениях людей, в привычных военных формулировках рапортов, в отдаче приветствий, в отработанных годами военной службы поворотах, манере держаться, даже в ритме шагов.

Балашов это все ценил как признаки дисциплины и выдержки, необходимых в войне.

Время шло уже к двум часам ночи, когда по рации связался Ивакин, сказал, что установил связь с Чебрецовым, задержал его и возвращает к исходному рубежу.

— Теперь помогаю ему распутать и смотать все в клубочек. Не так это просто! Ну да мамка, бывало, меня всегда заставляла распутывать пряжу... Ничего, разберемся! — бодро сказал Ивакин.

Балашов описал обстановку на левом фланге.

— Я приказал по частям «выдать махорку», — сообщил он Ивакину и прислушался как реагирует на его приказ член военного совета?

— Я смотрю — уж давно бы пора! Всем покурить охота,— Отозвался Ивакин, тотчас поняв шифрованный смысл сообщения.

— Да, но такого приказа-то все еще нет от «Орла»! — признался командующий.

— Ну-у?! — услыхал Балашов изумленное восклицание — Чего же они воронят? А ты доложил обстановку? Просил приказа?

— Докладывал в полночь. Тогда отказали. А потом что-то связи не стало. — Балашов выжидательно замолчал.

— Так и башку потерять ведь можно! — сказал Ивакин.

— Если бы я ее потерял, то сидел бы да ждал их приказа, — возразил Балашов.

— Так-то так! Это я понимаю. Я тебе говорю в прямом смысле. Она у тебя ведь одна!

— Одну потерять не беда. А как тысяч сорок!.. Тогда перед кем отвечать коммунисту? — строго сказал Балашов.

— А ты от души считаешь, что по-другому нельзя? — осторожно спросил Ивакин.

— Так же, как ты вчера, когда о тебе был получен приказ... Позавчера. — поправился Балашов. — Ты тогда про чью башку думал?

— Верно, старик! Жму руку. Считай, что все мы с тобой решили совместно. Вызываю сюда все запасы понтонов. Наведем добавочно переправы. Связь буду держать. До свидания, — закончил Ивакин и где-то опять исчез в мутной осенней ночи, тронутой первым морозцем.

Вчерашние лужицы ночью похрустывали тоненькой пленкой льда, когда Балашов переходил из блиндажа связи, откуда вел разговор с Ивакиным. То, что Ивакин понял его решимость именно так, как надо, придало ему новых сил. Возвращаясь к себе, он замедлил шаги, чтобы продлить тишину, которая помогала сосредоточить мысли.

Дежурный по узлу связи, запыхавшись, сам догнал Балашова с шифровкой из фронта.

«Обозначились прорывы фронта за флангами вашей армии. Особенно опасен прорыв танков и мотопехоты слева, крупная танковая группировка наступает направлением южнее «Вязьма». По указанию Ставки командующий фронтом приказывает: во избежание окружения отвести войска армии на запасной рубеж. Оборонять дороги, ведущие к Вязьме с запада», — гласила шифровка,

— Приказывает! — в ярости повторил Балашов.

«Выполняю приказ в тяжелых условиях множественного появления в глубине обороны прорвавшихся танков и мотопехоты противника», — ответил он фронту.

Штабная работа шла четко проверялась, связь из новых КП с запасного рубежа обороны, докладывали об уничтожении танков противника в глубине плацдарма, доносили о прибытии на запасной рубеж представителей отходящих дивизий, информировали о подвозе припасов из тыловых баз туда же. Но вместе с тем сообщали о непорядках: на одной из дорог образовался затор и каша из отходивших с разных направлений тылов. Переправу забили. Отход войск угрожал затянуться до утра, когда появится авиация немцев.

И вдруг в телефонной трубке, взятой Бурниным, возник ясный знакомый голос Чебрецова:

— Анатолий, здравствуй! Дай первого. Можно?

Балашов с нетерпением схватил трубку.

— Товарищ первый, докладываю. Пересек магистраль, возвращаюсь к исходному рубежу. Части в порядке. Движение происходит нормально. В соприкосновение с противником не входили, потерь нет.

— Стоп! — перебил Балашов. — Ваш исходный рубеж займет часть Волынского. Вам приказываю следовать к юго-востоку, иметь Волынского правым соседом. Задача — занять оборону с юга, не допустить прорыва танков и пехоты противника на тылы армии. Обеспечите левый фланг на подходах с Дорогобужского тракта и организуете противотанковую оборону.

— Слушаюсь! Разрешите выполнять! — живо спросил Чебрецов.

— Выполняйте. Поддерживайте со мной непрерывную связь. До свидания, — сказал Балашов.

Он ревниво вслушивался в интонации Чебрецова. Комдив имел основания быть недовольным: его бойцов и командиров нервировали, дергали, гоняли всю ночь, бессмысленно утомили. Но нет, он был бодр, четок, спокоен. Может быть, что-то ему разъяснил Ивакин...

Перед рассветом радио, телеграф, телефон — все опять особенно оживилось: поступали доклады о выходе отдельных частей на запасной рубеж. Но арьергарды не имели сил сдерживать вражеский натиск. Части отходили с боями, в тяжелых условиях и почти на всех направлениях были не в состоянии оторваться от противника. Только ночь кое-как помогала. Если бы наступило еще туманное утро! Только бы над днепровской лощиной продержался с часок еще после рассвета туман, который прикрыл бы отходящие части от авиации!

В пять часов утра Чебрецов наконец сообщил, что достиг указанных рубежей, развертывает боевые порядки.

Бурнин едва доложил о нем Балашову и не успел облегченно вздохнуть, как начальник контрольного дорожного пункта с направления дивизии Дурова вызвал его в крайнем волнении.

— Товарищ двенадцатый, докладываю: с направлений «Дуная» и «Дона» происходит беспорядочное движение транспорта и пехоты на главную магистраль. Регулировщики смяты. Угрожает затор. Много полных бойцами машин без командиров. Задерживать нет возможности.

— Бегут? — спросил Бурнин, вскочив с места.

Балашов, услыхав вопрос Бурнина, встревоженно подключился к их разговору.

— Товарищ двенадцатый, виноват... Хочется ведь сказать по-другому... Отходят, но не бегут. Порядок, однако, уже потеряли, отходят без боя...

— Спасибо за сообщение, — вмешался в их разговор Балашов.— Спрашивает первый. А бой? Вам слышно, где бой?

— Бой повсюду, товарищ первый! Не разберешь. Слышу винтовки, гранаты и пулеметы в расстоянии трех и пяти километров. Артиллерия, минометы на западе далеко где-то бьют. В районе шоссе был артналет — разбиты порожние автомашины. Обломки с проезжей части убрали.

— Спасибо. Держите связь до последней возможности. Буду вас вызывать для доклада. Всем старшим командирам, которые появятся в вашем расположерии, приказываю связаться со мною. — Балашов положил трубку. — Капитан,— приказал он Малютину, — свяжитесь немедленно с КПП всех фронтовых направлений. Пусть доложат, что на дорогах.

Бурнин указал командарму на карте пункт, с которым только что происходил разговор. Это было уже километрах в тридцати от вчерашнего переднего края.

— Должно быть, у нас на «Дунае» серьезный прорыв, Бурнин, — сказал Балашов. — Поезжайте вперед, к переправе. Возьмите под свой контроль движение войск на запасной рубеж и тотчас свяжитесь со мною.

 

В течение ночи Бурнин несколько раз справлялся, не возвратилась ли машина с Полянкиным. Машины не было, и участь Варакина все более волновала майора. Он только что приказал сообщить об убитых и раненых, доставленных с сожженного аэродрома, но не успел дождаться ответа, когда командарм приказал ему выехать.

Уже светало, когда Бурнин, предупредив охрану штаба о возможности внезапного появления танков в районе КП, выехал в сторону фронта с двумя порученцами и двумя десятками красноармейцев батальона охраны, вооруженных ручными пулеметами, гранатами и бутылками с зажигательной смесью...

Они не успели отъехать, как тут же, в каких-то пяти сотнях метров от штаба, навстречу им по шоссе начали катиться одна за другой легковые и грузовые машины. Они возникали в тумане рассвета и стремительно проносились к Вязьме.

Бурнин проехал еще километров десять вперед. По магистрали уже стало трудно продвигаться от беспорядочности встречного потока, который рыкал моторами и истошно вопил сигнальными гудками, угрожая затором. Сплошная вереница машин сгущалась, уплотняясь, и начала обгонами заливать всю ширину дороги. Это были колонны дивизионных тылов, санитарные обозы, походные редакции и громоздкие интендантские машины с зимним, еще не розданным обмундированием.

Бурнин остановился и задержал несколько встречных водителей, заставив их съехать на обочину. Он потребовал объяснения от начальника транспорта.

Тот сбивчиво говорил, что танки ворвались в тылы «Дона» и «Припяти» и сеют панику. Тылам было приказано отходить, но куда — они и сами не знали...

Здесь уже слышался артиллерийский бой, взрывы.

Бурнин колебался: приказать отходящему транспарту маскироваться в ближних кустах или позволить следовать дальше, чтобы не загромоздили пространства, которое понадобится в ближайший срок для ведения боя...

Он представлял себе, как вчера вечером разъяренным стадом кидались на окопы переднего края стальные туши вражеских танков, извергая огонь, затаптывая проволочные заграждения, в то же время взрываясь на минах, как отдельные из них прорвались через окопы, влетели в расположение штабов, в села, в деревни, в рощицы, полные землянок и блиндажей, как за ними лающей стаей мчались немецкие мотоциклисты с пулеметами и минометами, с криком, гвалтом, пальбой, и как от внезапности подымались в бегство эти тылы...

Сколько отважных ребят уже попало под гусеницы, отражая вражеский натиск, сопротивляясь! А эти не выдержали, текут как попало, лишь бы спастись...

Бурнин отпустил их и отрядил связного к Балашову с просьбой выслать на шоссе не менее роты регулировщиков, чтобы прекратить безобразие и не допустить заторов, особенно потому, что приближающееся утро грозило ударами авиации по дорогам и переправам.

Однако по мере продвижения к западу Бурнин заметил, что на шоссе появились регулировщики. Машины с фронта здесь двигались ровно, не затопляя дорогу. А на днепровской переправе не то что не было сутолоки, но даже царил порядок, хотя сюда уже доносилась стрельба из винтовок и пулеметов.

У контрольно-пропускного пункта к Бурнину подошел старший лейтенант с красной повязкой.

— Начальник КПП Шутов, — назвался он. — Товарищ майор Бурнин? Вас «Волга», первый, вызывает.

Спустившись в блиндаж, Бурнин увидал Ивакина с телефонной трубкой в руке. Он сидел на скамье, сняв каску, ероша свои седоватые повлажневшие волосы, и спокойно говорил с Балашовым:

— Первой продвинулась на новый рубеж часть Щукина. Дальше Дуров прошел, тоже располагается на заданном рубеже. Мало их. Тылы утекли, где-то они там у вас. Надо вылавливать, возвращать. Части Волынского отошли не все: слева на них навалились фашистские танки с мотопехотой. Арьергард оторвался, ввязался в бой. Слышно — бой продолжают. Дивизия Старюка помята с фланга, с направления «Дуная», однако с боем отходит через понтонную переправу...— Ивакин говорил повествовательно, разъяснял без спешки, даже шутил. Бурнин почувствовал, что и Балашов ему отвечает тоже спокойно.

— Тут твой помощник прибыл кстати, Бурнин, — продолжал Ивакин. — Не беспокойся, мы с ним позаботимся вместе об этом... Слушаюсь... Да, так точно. Оба запасных батальона с боем вышли с направления «Ангары». Я их для того и использовал... Слушаюсь... В царской армии говорили: «Рад стараться!» — Ивакин усмехнулся, явно получив одобрение Балашова. — Нет, боепитание, думаю, будет в порядке. Ты прикажи мне кухни прислать, — если успеют, то сразу с горячей пищей. Штук десять кухонь... Да нет, без всяких шифров, без символов и псевдонимов — пищу горячую! Кухни! — Ивакин кончил свои сообщения и слушал. Вдруг дернулся нетерпеливо. — Какой такой может быть политотделу отход?! — вдруг вспыхнул Ивакин. — Скажи им, что они мне нужны впереди... Да. И вместе с редакцией, с типографией. Их место — тут, рядом со мной. А в политотделе оставить двух человек. Если будет приказ отходить, то им шоферы и бойцы охраны помогут. В охране оставь им не больше двух отделений, а остальных всех тоже ко мне! Я их научу гранаты под танки бросать... Ладно. Если позволишь, Петр Николаевич, Бурнина я здесь пока удержу. Мне нужен помощник. При первой возможности освобожу его... Понимаю, что он тебе тоже нужен... Есть связь держать!

— Ну, здравствуй, товарищ Бурнин! Пошли на дорогу. Дела у нас с тобой — горы Кавказские! — воскликнул Ивакин.

Они вышли из блиндажа КПП на шоссе, где ожидал броневик Ивакина и мотоциклисты Бурнина.

— Командарм приказал срочно выставить по правому берегу заслоны, задерживать отходящих и приводить их в воинский вид, пока на левом берегу наши части прочно займут рубеж, — продолжал Ивакин. — На деле теперь доказывай, что ты, как по-царскому говорили, «штаб-офицер»! Ведь я еще в царской армии побывать успел... Не веришь? По-твоему, я молодой? — чуть с похвальбой сказал он, и при этом курносое лицо его показалось еще моложе и чуть наивным.

Члена военного совета армии Ивакина Бурнин знал как человека, которого любили бойцы и уважали командиры. В первый момент он производил на скептика впечатление слишком шумного бодряка, который нарочито подделывается под народный говор, чтобы быть ближе к массе. Но при более близком знакомстве умному человеку делалось ясно, что живой темперамент, шумная говорливость и простота — это свойства его характера. Он говорил многовато, но не болтал, а все время сам действовал...

После сумбура, который творился по пути на шоссе, вид района, где вмешался в стихию Ивакин, наконец несколько успокоил Бурнина.

Заградительные отряды, выставленные членом военного совета из состава запасных батальонов, выдвинутых вчера к передовому КП, уже начали образовывать с запада новый рубеж, насыщенный пулеметами, автоматами и противотанковой артиллерией. По мысли Ивакина и Балашова, этот импровизированный рубеж должен был послужить заслоном, пока на указанных и ранее оборудованных позициях наладится настоящая оборона силами отходящих частей. Вперед он успел выслать группу разведчиков.

— Черт, всю ночь не спал, и сна ни в одном глазу! — сказал Ивакин. — Из драпачей сформировал уже около двух батальонов справа, а новые резервы для формирования так и текут! Теперь уже самих драпачей в заградители ставлю!.. А знаешь, Бурнин, пожалуй, у нас за левым флангом очень серьезный прорыв! — сказал Ивакин, понизив голос. — И на нашем правом беда: связи-то с Мушегянцем и Лопатиным так и нету! От Острогорова и Ермишина тоже ни слуху ни духу, и Чалого нету. И куда подевался?! Как в воду! Ну, как ты считаешь, Балашов-то командовать будет? — вдруг спросил, прищурясь, Ивакин интимно и доверительно, так что Бурнин смутился. Он все не мог привыкнуть к своей новой роли оперативника штаба армии и потому при подобных вопросах в первый момент чувствовал как бы подвох.

— Вы же сами, товарищ член военного совета, его знаете, — неуверенно ответил Бурнин. — А сейчас он, как вы...

Ивакин не понял и поднял брови:

— Это как?

— Ночь не спал, и сна ни в одном глазу! — повторил Бурнин. — Энергичный и злой. Командовать будет, было бы кем! — заключил он.

— Верно. Пожалуй, пока и некем! Ты, да я, да мы с тобой, а фронт прет на восток не полками, а кашей какой-то... Я мальчишкой один раз пшена, не знаючи, полгоршка насыпал,— знаешь, каши потом сколько вышло! Так же вот пёрла! Ух, мамка мне трепку дала!.. Ну, и за эту «кашу» нам тоже, конечно, не ордена получать! — Ивакин нахмурился. — Впереди из запасных-то батальонов, кажется, ребята лихие, битые!.. — заключил он с мрачной веселостью.

— Генерал-майор приказал докладывать информацию о частях. Пехотинцы, которые в беспорядке отходят, из каких дивизий, полков? — спросил Бурнин.

— Да тут всякой твари по паре. Я уже доложил: частично отбились от Старюка, а большинство — от левых соседей. И с левого фланга Дубравы, с «Дуная», несколько батальонов прорвались с боем. Часа через два уясним себе больше, когда формирование наладим.

— Спрашивали их об обстановке?

— И расспрашивал, и допрашивал... Что с них взять! Никто же не скажет, что первым удрал из окопов. Все уверяют, что уходили «последними», «когда никого не осталось»... А бой-то на западе вон как идет! Значит, наши дерутся там. Слышишь?! — бодро сказал Ивакин. — Значит, кто-то еще после этих «последних» держится!

Фронт на западе и на севере к утру начинал бушевать с новой силой.

В сопровождении мотоциклистов Бурнин и Ивакин на броневике выехали дальше вперед, за переправу, и вскоре свернули налево с шоссе, на широкую просеку. В лесу пока было еще темновато, тут словно лишь наступил рассвет, и туман был гуще.

Ивакин остановил броневик, и они оба вышли. Навстречу им по грунтовой дороге шли машины, орудия. Текли опять-таки беспорядочной массой, во всю ширину просеки, вытесняя всех пеших в лес, за обочины. В машинах было набито людей до отказа.

Ивакин, Бурнин и пятеро мотоциклистов остановились среди шоссе, возле броневика. По приказу Ивакина, регулировщик подал сигнал остановки движения.

— Стой, сто-ой! — скомандовал Бурнин, держа в руке пистолет, и выстрелил в воздух. Машины притормозили. Ивакин скинул плащ и шинель, вышел вперед.

— Куда, товарищи артиллерия?! — воскликнул он. — По какому маршруту отходите? Командиры машин, ко мне!

Распахивались дверцы кабин, нестройно, растерянно выходили командиры, в робком смущении потянулись к Ивакину.

— Бегом! — прикрикнул Ивакин. — Ездите шибко, а к командиру — вразвалочку?! Что за новая дисциплина, товарищ капитан?! Спрашиваю: куда отходите, по какому маршруту, какая часть?

Столпившиеся шестеро командиров молчали.

— Там танки, товарищ дивизионный комиссар! — пояснил старший лейтенант артиллерии. — Танки прорвались...

— Раз прорвались, значит, их уничтожить надо! А вы куда? За Москву? До Урала, что ли? Горючего все равно не хватит!

— Орудия, технику надо спасать! — смущенно пояснил капитан, подошедший первым.

— Куда спасать?! На что они, если из них не стреляют? Бросайте орудия да в кусты на карачках ползите! Бесстыдники! Ваша должность, капитан?

— Командир дивизиона «ЛАП», капитан Самарин.

— Вы были приданы дивизии Волынского? Значит, пехоту бросили? Или приказ на отход?

Капитан молчал, опустив голову. Младшие тоже потупились, только сейчас поняв всю глубину своего преступления, может быть даже ожидая рокового решения дивкомиссара тут же, на месте...

— Та-ак! — укоризненно произнес Ивакин. — Ну, вот что; вот здесь, вправо и влево, занять огневую! Расположить орудия на прямую наводку на случай появления танков противника с этого направления! Будете называться первым особым противотанковым дивизионом левого передового заслона. Ясно?

— Слушаюсь, расположить орудия на прямую наводку. Называться первым особым противотанковым дивизионом левого передового заслона! — отчетливо произнес капитан, чувствуя, что гроза миновала.

— Просека позади вас шестьсот — семьсот метров. Еще восемьсот по шоссе к востоку — днепровская переправа. Ваша задача — не подпустить фашистов к переправе, — пояснил капитану Ивакин, — стоять до последнего снаряда и до последнего человека.

Сзади на остановленные машины уже наседали тревожные, нетерпеливые гудки, десятки сигнальных гудков.

— Товарищи мотоциклисты! Поезжайте втроем вперед, прекратите там этот концерт! — приказал Ивакин. — Это демаскировка техники перед противником. Передайте всем: за сигналы — расстрел!

— Товарищ лейтенант, подберите себе отделение бойцов, организуйте на просеке, на глубине четыреста метров отсюда, контрольно-пропускной пункт, — приказывал Ивакин молодому командиру, который стоял перед ним навытяжку, руку под козырек. — Боевую технику и боеприпасы будете направлять на три километра отсюда в тыл. Интендантским машинам приказываю сосредоточиваться не глубже пяти — семи километров по шоссе. Вон вижу машину с гранатами. Замаскировать ее тут, на опушке, и разгрузить. Гранаты, мины, бутылки, патроны нужны под рукой... Командир дивизиона, исполняйте приказ, — обратился Ивакин к капитану-артиллеристу. — Не стойте, действуйте, черт вас возьми! Ищите позиции. Я их, что ли, буду для вас выбирать?! Через сорок минут мне доложите через связного. Я — рядом тут, на шоссе.

«Молоде-ец! — думал Бурнин, — А говорят — не военный! Дай бог военному!..»

 

Группы пеших стрелков продолжали двигаться по опушке за обочиной дороги, шли в беспорядке, бесцельно, бездельно, винтовки на ремень, вразвалку, вразброд; слышался гомон, выкрики, ругань.

— Сюда, Бурнин, — позвал Ивакин, сам легко перепрыгивая канавку за обочиной. — Стой, пехота-матушка! Стой, царица-полей! Куда дуете, братцы родные, землячки?! — издевательски призвал Ивакин. — Горьковские, что ли, пошли по домам?! Матерно слово нижегородское слышу по-волжски, на «б»! А ну, все ко мне!

Мгновенно возле простоватого, курносого, рослого и решительного человека с седыми висками, с ромбами на петлицах скопилось около сотни бойцов и командиров. Пехота соскакивала и с машин, бежали к Ивакину. Все они пешими или на попутных машинах покидали фронт, подчиняясь стадному чувству. Никто из них не хотел бежать от врага. Слыша призыв командира, бегом пустились к нему в жажде организации и подчинения... Вот их стало уже около полутора сотен, и еще подходили. Ивакин задумчиво и насмешливо наблюдал, как они собирались.

— Станови-ись! В две шеренги, без званий, подряд все, бойцы и командиры! Станови-ись! — спокойно и властно командовал Ивакин.

— Растянулись! Подстраивай сзади третью шеренгу! — крикнул он, когда оказалось, что, ежесекундно пополняемый подходящими пехотинцами, строй извивается как змея. — Равняйсь! Смирно!

С его голосом, с его бодростью дисциплина входила в движения и выправку бойцов, в их сердца, в их сознание.

— Политсостав, средние и старшие командиры, ко мне! Бего-ом! — скомандовал Ивакин.

К Ивакину подбежали с десяток политруков, лейтенанты, старшие лейтенанты, капитаны, майор. Ивакин ревниво осматривал, у всех ли политработников целы нарукавные звездочки, знаки различия на петлицах.

— Товарищ старший политрук, что это у вас выражение лица как у прошлогоднего огурца?! Чего раскисли? — обратился Ивакин к стоявшему ближе других. — Бодрей! Бойцы-коммунисты, выйти из строя... Пять шагов вперед шагом марш!

Ряды заколебались, человек тридцать вышли вперед.

— А комсомол?! — крикнул кто-то из строя.

— Комсомол, тоже выйти! — отчетливо приказал Ивакин.

Группа человек в пятьдесят комсомольцев выдвинулась из рядов.

— Товарищ майор, составьте список коммунистов, — приказал Ивакин. — Коммунистическая рота! — вдруг повернулся он к собравшимся. — Этот рубеж защиты нашей столицы Москвы оставляю на вас. Разбирайте с машины гранаты, бутылки — танки уничтожать. Не отступать ни шагу. Старший политрук, как фамилия?

— Иванов, товарищ дивизионный комиссар.

— Очень хорошая фамилия! Самая лучшая! Оставляю тебя комиссаром коммунистической роты. Майор?

— Медведев, — отозвался тот. — Командир стрелкового полка.

— А где же ваш штаб?

— Отбился, товарищ дивизионный комиссар.

— А не то и вперед на колесах ушел! — со злой насмешкой выкрикнул кто-то бойкий из заднего ряда.

— И так бывает! — ответил Ивакин. — Назначаю вас, товарищ майор, командиром коммунистической роты противотанкового заслона.

— Спасибо, товарищ дивизионный комиссар! — воскликнул майор.

— А беспартийные что же, не русские?! — крикнули из оставшихся рядов.

— Кто крикнул — ко мне! — энергично скомандовал Ивакин.

Молодой боец неуверенно вышел из строя, на ходу одернул шинель и смущенно подходил к члену военного совета.

— Бегом, бегом! — поощрил Ивакин. — Теперь докладывай, что хотел.

— Да как же одни коммунисты, товарищ дивизионный комиссар? — растерянно произнес боец.

— Коммунистам я приказываю быть впереди: пусть будут примером. А если охотники есть, я не препятствую. Охотники на уничтожение танков, чтобы стоять до конца, — пять шагов вперед, шагом марш!

Все поголовно прошли эти пять шагов.

— Ну, смотрите, братцы! Взялись — так взялись! Не пропустить фашиста! В другой раз не драпать! — строго сказал Ивакин.

— Так там же внезапно, товарищ дивизионный, а тут будем ждать! Другая материя! — крикнул тот же боец, осмелев.

— Известно, другая! — поддержали его.

— Ух ты-ы! Ма-ате-ерия! Эко ведь слово-то! — смешливо передразнил Ивакин. — Товарищ майор и вы, товарищ старший политрук, принимайте командование, — распоряжался он. — Товарищ политрук, идите сюда. Отберите из коммунистов десять человек. Вот там, на опушке, поставьте заградительный отряд, во главе — лейтенанта и младшего политрука. Задержанную пехоту группировать вот там, на вырубке справа. Там вырубка есть... Задержанных направлять поротно на формировочный пункт, за переправу. Возьмите связистов с проходящих машин. Мой КП на три километра сзади, по ту сторону моста, возле шоссе. Подвести ко мне телефонную связь. Транспорт порожний и тыловой не задерживать: где надо, его задержат. Рядом с вами артиллеристы. Свяжитесь, установите взаимодействие...

Ивакин повернулся к Бурнину.

— Видал, как взялись?! — радостно сказал он и пояснил: — Когда боец драпать начал, он злой! На фашиста злой, на себя самого — за то, что силы и смелости не хватило крепко стоять, и на нас с тобой — поделом! За то, что мы его не удержали. Эта злость у бойца — хорошее чувство, святое, его нарушать не надо. Это чувство от совести, от души, от сердца и от любви к родной нашей земле. Надо, чтобы эта злость не в матерном слове исхода искала, а в боевых делах. Тут и есть моя и твоя задача. Вот так, товарищ майор, это делается по-нашему, по-простому, на скорую руку. А теперь папиросу дайте и начинайте творить по-ученому, по-штабному... Было важно хоть сотни две посадить тут, на этой дороге, в засаду для обороны от танков, и артиллерию хоть какую-нибудь поставить... Теперь впереди уже есть заслон, и справа поставлен вот такой же, как этот. Под их прикрытием и давайте строить что-нибудь посерьезнее... Я вам полковника обещал в товарищи. Едем. Двух ваших мотоциклистов пока оставьте для связи тут, у майора Медведева.

— «По-ученому» — это будет, товарищ дивизионный комиссар, когда из дивизий выйдет какой-нибудь штаб с этой «кашей», — сказал Бурнин. — Не могут же у них штабы пропасть; где-нибудь пробираются по лесам... Тогда мы на этот штаб и нанижем все наши формирования.

Когда они возвратились к шоссе, внезапно близко послышались звуки боя — пулеметы, винтовочная стрельба, разрывы гранат...

— Вы бы в тыл, товарищ член военного совета, — сказал Бурнин.

— Отличный будет пример для всех! — усмехнулся Ивакин. — Разобраться же надо! Может, там танки!

— Я и поеду. А вы — к себе на КП, — настойчиво возразил Бурнин. — А то без вас все развалится.

Бурнин поехал на запад. Но над шоссе засвистали пули. Пришлось выскочить из коляски мотоцикла и бежать вперед по кювету в сторону не утихавшего боя. Навстречу две санитарки ползком выносили раненых. Еще трое раненых, отставая, тянулись, тяжело дыша, с хрипом ползли сами. Их шинели, руки, их лица были в крови...

Боевая вспышка произошла неожиданно за левым флангом передового батальона, одного из резервных, которые Ивакин выдвинул на магистраль. Отходившая по лесной дороге слева от них стрелковая рота чуть не была подмята тройкой фашистских танков, которые ломились по мелколесью. Арьергардное охранение этой роты заметило танки вовремя. Два были подбиты и, стоя на месте, отстреливались. Один повернул назад.

Бурнин, продвигаясь вперед перебежками и ползком, спрашивал у бойцов, где командир. Он узнал, что ротой командует техник-интендант, командир хозвзвода. Тот лежал в рытвинке вместе с бойцами.

— Тут и окапывайтесь, товарищ комроты, — приказал Бурнин, привалившись с ним рядом за бугорком земли, вместе со своим охранителем-автоматчиком.

— Вот только танки эти сейчас добьем, товарищ майор. Я приказал их поджечь, а то не дадут окопаться, — ответил комроты.

— Если по этой дороге пойдут отходящие с запада бойцы, останавливайте, берите на пополнение. Укрепляйте и усиливайте рубеж. Вы подчиняетесь майору Медведеву, он на дороге левее вас. Пошлите к нему связного и доложитесь.

— Ну, а как же, товарищ майор, конечно! — как само собой разумеющееся ответил командир роты.

— И справа установите с соседями связь. Тут близко,— сказал Бурнин. — Смотрите, чтобы меж вами разрывов не было. Минное заграждение надо поставить. Пошлите бойцов за минами на дорогу. Их там на машинах боепитания много, возле обочины. Ждите фашистских танков. Гранаты, бутылки всем в руки, всем! И запас чтобы был!..

Не ожидая, пока добьют или сожгут подбитые танки, Бурнин хотел возвратиться к Ивакину, когда раздались торжествующие крики — оба танка горели.

Лес вдоль шоссе заполнялся бойцами. Заметно водворялся порядок.

Бурнин поехал к Ивакину. Через мост на левый берег Днепра еще подтягивались отходящие части. Двигались организованно. Но уже наступило утро. С моста уже было видно плывущие по реке опавшие желтые листья деревьев. Вот-вот могла налететь авиация.

— С Чалым связь установлена штабом. Слышите, артиллерия бьет? Это он отходит на новый рубеж со своими дивизионами,— закончив доклад по телефону, пояснил Ивакин. — Командующий приказал Чебрецову и Волынскому выслать стрелковое прикрытие артиллерии. Бурнин, папироску дай. Да неужто на всех этих машинах так и нет папирос?! — сердито воскликнул Ивакин. — Надо забрать все курево для бойцов. Куда они его, к черту, в тыл тащат!

— Слушаюсь, прикажу, — отозвался Бурнин.

 — Ну, сейчас я тебя с моим полковником познакомлю. Он на НП сидит. Никак до него мы не доберемся! — сказал Ивакин. — Политрук, показывай, что у тебя! — спохватился он, тут же отвлекшись. — Хоть разорвись! — шутливо развел он руками. — А в самом-то деле надо спешить: ведь вот-вот на нас танки всей массой навалятся... Ну, показывай!

Человек, которого Бурнин сперва принял было за связиста, поднялся от стола с листом бумаги. Это был «Боевой листок-молния», как гласил заголовок.

В передовой рассказывалось о только что виденном: комиссар вызвал коммунистов — откликнулись комсомольцы; беспартийные обиделись и требовательно заявили свое право быть с коммунистами рядом. Приведено было два эпизода с уничтожением танков.

— Бурнин, расскажи ему про ту самую роту в лесу, а ты, политрук, иди сам в ту роту и посмотри. Напишешь, как было, фамилии всюду ставь. И чтобы мне эти «молнии» висели везде, где формируются роты! — приказал Ивакин. — Какую-нибудь редакцию тебе надо поймать, — посоветовал он. — Идем, Бурнин, наконец, к полковнику.

Ивакин энергично зашагал от шоссе на холмик, увлекая за собой Бурнина к наблюдательному пункту.

— Командарм дал благословение тут для заслона рубеж выбирать, сам подсказал по карте. Овражки выберем для формировочных пунктов — сперва там будем роты формировать, а в другом месте, в тылу подальше, кормить и сводить в батальоны.

— Для чего же формировать в два приема? — удивился Бурнин.

— Так правильнее. Уж по опыту знаю, — на ходу пояснял Ивакин, — бегство мало остановить: в первый момент эта остановка кажется паникеру бесполезные насилием. Ведь когда он бежит, он искренне думает, что все позади погибло, а то бы не драпал. А заградотряды он считает чуть ли не диверсантской ловушкой, которая отдаст его в плен фашистам...

Сквозь мелколесье глянуло солнце.

Ивакин ловко перескакивал через попадавшиеся по пути окопы.

— Ишь нарыли! — отметил он. — Вы примечайте, товарищ Бурнин, — может, эти окопы и нам пригодятся... Видите, — обратился он снова к своей теме, — разрушенная дисциплина тоже не сразу в сознание бойца возвращается... А пока его в роту оформят, потом в батальон сведут, боец принужден раз пятьдесят обратиться к гимнастике привычных рефлексов, просто в порядке выполнения команды. Даже марш в полтора-два километра, дым от кухни, бряканье ложек о котелки, горячая пища, выдача табачку — все помогает. Пока пообедал, кричат: «Становись! Смир-рно! На первый-второй рассчитайсь! Ряды вздвой! Напра-вуп!» Глядишь, он и снова боец как боец.

Оба рассмеялись, как от эффектного фокуса.

— Да, — продолжал Ивакин, — а в полки мы, пожалуй, пока не будем сводить: отдельные батальоны маневреннее в обстановке подвижности фронта. И командиры серьезнее ответственность чувствуют: ты пойми — что ни майор, то полковник! — сказал Ивакин, значительно и торжественно подняв палец. — Самостоятельность в командире растет. А случится беда — так в беду попадает не полк, а все-таки батальон! Как во флоте на кораблях отсеки. «Потопляемость» уменьшается...

— Зато управление сложнее! Связь труднее! — сказал Бурнин.

— В такой обстановке, какую у нас есть основание ожидать, телефонные ниточки, Анатолий Корнилыч, рвутся как паутина, на них не рассчитывай. Командир должен чувствовать всю полноту твоего доверия, — убежденно сказал Ивакин. — Исходя из него, любой капитан или майор будет в бою угадывать твой приказ, хотя бы ты сам оказался похоронен, чего тебе не желаю до полной нашей победы... Здесь пригибайся в кустах, тут сейчас и НП, — предупредил Ивакин, согнувшись перед вершиной высотки. — А майоры да капитаны, товарищ Бурнин, в бою — важнее генералов.

— Спасибо, Григорий Никитич! — горячо отозвался Бурнин.

— За что я сподобился? — не понял Ивакин.

— За нашего брата — за капитанов, майоров, за ваше доверие...

— Тю, ты! — засмеялся Ивакин. — Ты сам ведь майор, а я с тобой, как с начальником штаба армии... А что, разве я неправильно? — спросил он.

— Ну как неправильно! Если бы все так, как вы! — воскликнул Бурнин. — За доверие к командиру спасибо. А по-штабному и «по-ученому» все-таки надо будет полки и дивизии восстанавливать. На партизанщину переходить нельзя, — сказал Бурнин, поняв, что Ивакин совсем не из тех начальников, которые нетерпимы к советам подчиненных.

 

Глава седьмая

 

Направляясь в часть назначения, Иван Балашов ехал позади огромной колонны машин, подвозивших снаряды для фронта. Он уже знал, что дивизия, в которую он был назначен, выдвинулась дальше всех прочих на запад и стояла в боях.

Они уже проезжали районом, по которому долго топталась война. Каменные дома тут были разрушены, деревянные — сожжены. Деревья стояли голые, раздетые взрывною волной и зноем пожаров, хлеба выжжены и вытоптаны, повсюду стоял запах гари и плохо зарытых трупов.

Вся местность изрыта воронками и окопами. Среди обгорелых высоких печей с необычайно высокими трубами, которые остались на месте домов, валялись снарядные ящики с немецкими надписями, стреляные снарядные гильзы, штабеля снарядов — возле подбитых скособоченных пушек, разбитые конные повозки, а по склонам холмов рядами выстроились, как фашистские батальоны, сотни белых могильных крестов — и на каждом дощечка с именами побитых гитлеровцев, а на некоторых надеты темные стальные каски.

Проезжая по этим местам, Иван быстро утрачивал полудетское романтическое настроение. В этой обстановке военного разгрома ему уже не хотелось петь, он посуровел и словно стал старше. Иван хотел своими глазами увидеть город, который побывал у фашистов, видеть людей, которые испытали фашистскую власть. Но Ельню они проехали ночью.

Дальше двигались осторожно. Сюда уже доносился треск пулеметов, винтовочная стрельба. Издалека были видны разрывы снарядов, взметавшие черно-красные метлы к небу. Два-три раза снаряды упали вблизи дороги.

В полусожженной деревне, через которую протекала речка, Ивану указали блиндаж, вырытый в крутом берегу. Узкая тропка над самой водою привела его в редакцию, вход в которую маскировал молодой ивняк.

Оказалось, что их печатника отправили в госпиталь, на срочную операцию. Номер, полный боевых наступательных эпизодов, взятых с переднего края своей же дивизии, запаздывал на полсуток, а станок был не в порядке. Ивану пришлось часа два повозиться, пока со станка сошли первые оттиски.

— А мы вручную хотели печатать! — смеясь над собою, сказал наборщик и показал сделанный до прибытия Ивана плешивый и грязный оттиск.

— Теперь живем! — одобряя работу Ивана, откликнулся второй.

Приглушенная пулеметная стрельба, а изредка и недалекие разрывы мин все время напоминали о близости переднего края.

Только к ночи, когда закончил работу, Иван ощутил, что почти не спал двое суток. Наборщики еще остались работать к следующему номеру, а он пошел спать в один из немногих уцелевших в деревне домов, где ночевали газетчики. Но Иван так и не заснул.

Может быть, сказалось напряжение последних двух суток, а может быть, продолжали тревожить те же мучительные сомнения по поводу вчерашней встречи с генералом.

Пролежав целый час без сна, Иван поднялся, сел, написал письмо Ксении Владимировне и сам его снес к «соседям», которыми оказалась как раз полевая почта, куда он попал перед самым отъездом девушки-почтальона. Оттуда он вышел на разрушенную и пустынную деревенскую улицу. Стояла промозглая ночь, луны не было видно за тучами, однако осенний мрак был освещен заревом далекого пожара, частыми вспышками снарядных разрывов и разноцветными ракетами, которые то и дело взлетали с разных сторон.

От переднего края доносилась оживленная пулеметная и ружейная перестрелка.

С горькой досадой и с чувством, похожим на стыд, Иван подумал, что ему все-таки пало на долю не воевать, а только печатать корреспонденции о чужих боевых подвигах.

Он возвратился в избу и лег...

Еще до рассвета его разбудил нарастающий, совсем близкий грохот орудий, от которого, подрагивая, дребезжали оконные стекла. Где-то рядом с деревней били два полковых миномета.

— Эх, наши дают! Дают! — весело повторяли также проснувшиеся редактор, политрук — секретарь газеты, старшина и наборщики.

Но вдруг вслед за новым раскатистым гулом политрук вскочил с койки со взволнованным восклицанием:

— Эге! Добрались!

— Где это ахнуло? — зараженный его тревогой, спросил редактор.

— Это они батарею нашу, должно быть, нащупали. У птицефермы разорвался, — предположил старшина.

— Все в укрытие! — раздалась команда.

Иван не успел натянуть сапоги, как повторился раскат взрыва. Из окошек со звоном посыпались стекла. Пахнуло ночным холодком.

— Живей! — подгонял Ивана редактор, торопливо затягивая на себе ремни снаряжения. Остальные все уже выходили.

— Товарищ старший политрук, связной с приказом из штаба! — выпалил с порога шофер.

При свете карманного фонарика редактор пробежал глазами бумагу и приказал немедленно быть готовыми к выступлению.

Убрать в автобус замаскированный в ивняке типографский движок, задвинуть в ящики кассы со шрифтом, укрыть брезентом отпечатанный, но еще не разосланный тираж — все это было делом минут... Пока они собирались, где-то невдалеке от деревни уже начали постукивать пулеметы, донеслась нестройная винтовочная стрельба, и вдруг по деревне ударило сразу несколько мин. Осветительные ракеты теперь взлетали всего в каком-нибудь километре от расположения редакции. Всем приказали дослать патроны в стволы и быть готовыми к бою. Однако в бой они не вступили. Они тронулись растянувшейся колонной в десяток штабных машин по лесной малоезжей дороге, покидая селение, где уже загорелись соломенные кровли. Высокое пламя освещало вершины деревьев. По следам ныряющей в ухабах автоколонны на дороге и рядом, в лесу, бесприцельно и беспорядочно рвались немецкие мины...

Всю ночь пропетляв по лесным дорогам, они оказались всего километрах в двадцати к востоку от прежнего расположения, обойдя Ельню с юга. На стоянке у небольшой деревушки, через которую Иван проехал всего полтора суток назад, по общему смятенному настроению и некоторой нечеткости приказов он догадался, что сейчас они не просто меняют дислокацию политотдела и редакции, а с вынужденной поспешностью отступают.

В первый миг даже сердце заныло от этой мысли. Но оптимизм, свойственный молодости, поднялся на дыбы: «Не может быть! Куда же еще отступать!»

Однако, когда колонна опять снялась с места, картина дороги заново разбудила тревогу.

Толпы беженцев торопливо шагали рядом с телегами, нагруженными наскоро сложенным скарбом и кучами ребятишек, с тоскливо мычащими коровами и телятами, привязанными позади телег. Выбиваясь из сил, они тащились пешком — с узелками, лыковыми кошелями, мешками, женщины — с грудными ребятами на руках. Колхозники и горожане с одинаково угрюмой укоризной, молча провожали глазами катившиеся к востоку автоколонны, перегруженные бойцами и командирами. Местами возле дороги валялись конские туши, покинутые в оглоблях вместе с телегами, лежали трупы гражданских беженцев, расстрелянных из пулеметов фашистской авиации. Среди них были и дети. Иногда одинокая женщина или мужчина протягивали красноармейцам ребенка, умоляя захватить его, спасти от врага, да так и исчезали из глаз позади машин в безнадежной беспомощности... Ивана охватывал стыд: «Мы, молодые, вооруженные, покидаем тут беззащитных!»

И вдруг Иван увидал возле речной переправы бойцов, которые занимали окопы вдоль берега небольшой речки, энергично устанавливали проволочные заграждения, копали противотанковый ров, устраивали артиллерийские позиции. Значит, здесь будут биться, не отступать, а стоять против фашистов! Вот в ореховой заросли разгружают машину с ручными гранатами, а какой-то веселый молоденький красноармеец набрал полную каску спелых свежих орехов. Вон спускают в окопы ящики с бутылками зажигательной смеси, бутылки поблескивают на солнце.

— Эй, братва! Налью по стаканчику! — шутливо крикнул боец проходящим мимо связистам, которые разматывают катушку, протягивая куда-то телефонную нитку...

«Да, да, здесь будут драться. Эти не унывают, готовятся к бою!» — завистливо думал Иван, глядя на эту картину. У него защемило сердце тоской. Или у него в руках не такая же винтовка, как у этих бойцов? Неужели не мог бы и он остаться хотя бы на этом же рубеже обороны, в окопах у этой речки, которой он даже не знает названия, но которая, может быть, завтра окажется вдруг известной всему миру, потому что здесь, у этой темной воды, над которой так низко склонились густые кустарники, остановится наступление гитлеровцев...

— В какой машине старший политрук? — нетерпеливо спросил Иван своего старшину.

Он еще не знал, как обратится к начальнику, какие убедительные слова ему скажет, но был уверен, что сумеет как-то добиться того, чтобы его отчислили в часть, которая будет стоять здесь на обороне.

— Его с нами нет. Он назначен комиссаром батальона и на рассвете вернулся к частям, — сказал старшина.

— А тут что? Не части?

— Разве не видишь, что только тылы?

У Ивана полегчало на душе. Так вон оно что!.. Значит, он просто чего-то не понял. Может быть, дело не так безнадежно, если отходят одни тылы!..

— А эти что же? — указал Иван на бойцов, расположившихся к обороне.

— Это не наши. Тут ополченцы позиции занимают.

Иван даже рот раскрыл.

— Как ополченцы?! — удивленно выпалил он.

— Ну как! Московское ополчение вышло на оборону, — просто сказал старшина, как будто в этом не было ничего необычного.

Иван тяжело вздохнул. Вот тебе раз! Может быть, оставаясь по-прежнему в ополчении, он теперь тоже занял бы оборону в окопах, а сейчас он вынужден отходить с тылами!..

Колонна штабных машин продолжала и в следующие сутки петлять по каким-то проселкам, то ныряя под золотые покровы берез и осенних кленов, чтобы часами маскироваться от вражеских самолетов, то снова буксуя в грязи между морями желтой и смятой пшеницы. Они уходили от половодья огня, но к вечеру оно вновь настигало их разливом оранжевых зарев, отблесками артиллерийских выстрелов, снарядных разрывов и вспышками белых, зеленых и красных ракет... Фронт перекатывался за ними, и временами дороги вели их так, что казалось — фронт чуть ли не впереди...

С горечью думал Иван о том, что те ополченцы, которые располагались над речкой, наверно, уже вступили в бой.

В неудобной позе, примостясь на узком наборном столе, наглухо прикрепленном к стенке автомашины, Иван раскачивался и подпрыгивал на ухабах. При каждом толчке шрифты, которыми была набита машина, встряхивались в кассах и громыхали, — Балашов при этом много раз соскальзывал в темноте со стола, неизменно ушибал обе коленки об острый выступ печатного станка и чертыхался. Папиросы все вышли. Иван крутил цигарку за цигаркой. Мрачные мысли не давали ему задремать. Чиркнув спичкой, чтобы закурить, он, может быть, уже в десятый раз увидал серые фигуры двоих наборщиков. Охватив скрещенными ногами свои винтовки и сидя, по-братски прижавшись друг к другу, эти ребята доверчиво спали на таком же точно обитом цинком наборном столе. Их молодые лица во сне казались простоватыми и наивными.

«Спят же спокойно люди, не мудрят, не думают ни о какой беде. А ведь они все время были поблизости от фронта. Значит, они не чувствуют ничего такого, что должно создавать особенную тревогу», — успокоил себя Иван, затягиваясь махоркой.

Спустя еще полчаса шрифты вдруг перестали громыхать, машина сбавила ход. Иван приподнял маскировочную бумагу и рукавом шинели протер вспотевшее стекло, вглядываясь в мутную темень ночи.

Машина остановилась.

Иван ничего не смог разглядеть за окном, лишь услышал дикое завывание автомобильных сирен, рычание моторов, резкий треск и многочисленные хлопки разрозненных выстрелов.

«Бой идет! Куда мы заехали?!» — мгновенно мелькнуло в уме, и от этой мысли захватило дыхание. Иван хотел крикнуть и разбудить наборщиков, но спохватился, что водитель ведь не подымает тревоги... Иван почувствовал духоту от им же накуренного табачного дыма. Сжимая винтовку, он шагнул к выходу и осторожно приотворил дверцу. Промозглая сырость ночи дохнула снаружи, и вместе с ней ворвалось целое море незаглушенных звуков. Балашов облизнул сухим языком пересохшие губы и внимательно вслушивался в нестройный шум.

Все было буднично — урчание автомобилей, топот, шарканье множества тяжелых солдатских подошв, кашель простуженных и прокуренных глоток и невнятный гул голосов... То, что он принял сперва за стрельбу, оказалось треском выхлопов незаглушенных автомобильных моторов.

— Много машин впереди? — спросил кто-то сиплым голосом.

— А черт их сочтет! Сколько сзади, столько и впереди, — отозвался второй.

— А чего мы стоим?

— Переправа... Там, говорят, такое!

Самый тон ответа красноречиво сказал, что на скорое продвижение вперед нет надежды.

За спиной Ивана вспыхнула спичка — это проснулись и закурили наборщики.

— Пойду посмотреть к переправе да размяться немного,— сказал Иван.

— Не потеряйтесь, старший сержант! — предостерег водитель машины.

Иван соскочил с подножки на мощенную камнем дорогу.

Уверившись в том, что затор велик, водители выключали моторы, и гул в колонне исподволь стихал. От этого становились явственнее человеческие голоса, конское ржание.

Мутное, белеющее небо вздрагивало короткими отблесками на горизонте. Грохотали далекие взрывы.

«Нет, все-таки что же это такое? Тылы тылами, но сколько же этих «тылов»?! Значит, командование не верит, что фронт удержится, если всё — все тылы, все штабы — уходит опять к востоку, — подумал Иван. — А это что? Нет, это уже не тылы! Ведь это же просто рядовые бойцы! Значит, они побросали окопы?.. А немец? Значит, он лезет вперед?!»

По обочине дороги устало тянулась нескончаемая цепь пехотинцев в касках, с винтовками, у одних взятыми на ремень, у других — на плечо, то с примкнутыми, то со снятыми штыками. Пехотинцы шагали без строя, вразброд, неровной, раскачивающейся походкой людей, которые много часов шли без отдыха. В однообразно скоробленных, влажных плащ-палатках, покрытых налипшей окопной глиной, они шли молчаливо. У многих теплились воровато укрываемые в рукавах шинелей красные искорки цигарок...

Балашов пошел в их веренице вдоль, казалось, бесконечной колонны машин.

По другой обочине дороги в том же направлении, к переправе, медленно двигался конный обоз. Скрипели и постукивали тачанки, санитарные повозки, телеги, фыркали да изредка ржали лошади в парных и одноконных запряжках, плелись какие-то необычайные, вроде цыганских, фургоны, походные кухни... Размахивая кнутами, громко, по-будничному, ругаясь, покрикивали на лошадей ездовые.

Уже шагов через триста всякий порядок на дороге исчез, в мутном сумраке ночи автомашины стиснулись во много рядов. Закупорка переправы, видимо, произошла так внезапно, что ехавшие позади не успели заметить остановку передних, по инерции навалились на них всей громадой потока и, сами также припертые и с боков и сзади, уже не могли двинуться вспять...

Другие в попытке вырваться из тисков и обогнать застрявших сбились в третий, четвертый и пятый ряды, увеличив беспощадную путаницу этого застывшего хаоса.

«Словно была подана команда: «Спасайся, кто может»,— подумал с горечью Балашов, — а спастись не успели! Что же это такое?! Куда они все стремятся?! Ведь здесь не менее тысячи разных машин: боепитание, артиллерия и цистерны с горючим — все то, что должно обслуживать и поддерживать фронт. Они бросили орудия без снарядов, танки без горючего, пулеметы без лент, бойцов без еды... Что же будет?!»

Только тут, варясь в этой нелепой чертовой похлебке, можно было хотя туманно представить себе размеры фронтового бедствия. Да, даже в глазах бывалых людей это выглядело как бедствие, может быть худшее, чем все те, которые пережиты после начала войны, — худшее и наиболее страшное именно потому, что оно случилось почти на самой прямой дороге к Москве и не так уже далеко от нее. Почти по этой же кратчайшей дороге шел на Москву и тот покоритель Европы, кандидат во властители мира — Наполеон. Но тогда в Бородине его встречали не смятенные, перепутанные обозы тылов, а полки, готовые к смертельному бою...

Ивану представилась эта прямая, прямая дорога, гладкая, широкая и удобная. Он мысленно увидел текущие по ней безудержные колонны стальных черепах, крещенных знаком фашистского кровавого бешенства — хвостатой свастикой, знаком погромов, пожаров, бесчинств и гибели человечности...

«Представьте себе, что колонна фашистских танков пересечет полотно железной дороги вон там, у опушки, правее больницы...» — прозвучал в ушах Ивана знакомый голос ополченского военинженера.

Иван вздрогнул, словно осенняя изморозь проникла ему не под шинель, а под самую кожу...

Рассветало.

— Догоняете часть! — спросил Иван, прикуривая у одного из движущихся вдоль дороги пехотинцев.

— Какие тут части! — со злостью и болью в голосе, хрипло ответил усталый немолодой боец. — Не видишь сам!

— К вечеру нас обогнал генерал-майор на машине. Он приказал, чтобы все шли туда, — указывая в направлении общего движения, возбужденно и бодро заговорил второй красноармеец, помоложе первого, словно стремясь убедить самого себя и всех окружающих, что они не просто бредут неизвестно куда, а выполняют приказ.

— Туда, говорят, стягивают все разбитые части и будут формировать, — подхватил третий.

«Разбитые части»! — оторопел Иван. — Разбитые! Значит, уже совершилось!..»

Но бойцы, шагавшие так молчаливо и безнадежно, вдруг ободрились, оживленно заговорили о формировании, о новом рубеже обороны, позабыв усталость и вероятный голод.

На душе у Ивана снова несколько посветлело. Он понял, что все эти бойцы хотят того же, чего и он: знать, что они не беспомощны, не бесполезны, что не окончательно сметены в мусорную корзинку войны. Бодря друг друга и сами себя, они заговорили о том, что им приказывают, что ими командуют, их сформируют и поведут в бой, помогут танками и авиацией, поддержат неотразимыми «катюшами»...

У многих бойцов на плечах были ручные пулеметы, и вторые номера, не отставая от первых, тащили за ними тяжелый запас железных коробок со снаряженными дисками. Почти у всех пехотинцев за поясами торчали гранаты, многие были нагружены полными гранатными сумками... Усталые, напряженные, они не бежали к востоку спасаться, а направлялись к своей цели — к месту формирования.

«Конечно же там, на подготовленном рубеже, поджидают фашистов наши свежие армии, готовые дать генеральное сражение!» — думал Иван.

Перед самым мостом нагромождение легковых и грузовых машин достигло пределов вообразимого. Если бы дорога была в десять раз шире, она и тогда не могла бы вместить их. Они стояли, повернутые в таких фантастически переплетающихся направлениях, как стрелки обозначения самой капризной розы ветров. Это было подобно тому, как если бы кто-то умышленно, для нелепой и злобной забавы, размешал эту дикую кашу ложкой, пустил их вертеться и кувыркаться, а успокоясь, они уже так и застыли в бессмысленном и бесцельном смятении. Сотни автомашин всевозможных марок и назначений: орудий, радиостанций, артиллерийских и дорожных мастерских вовлек этот нелепый вихрь. Даже на деревянном мосту они ухитрились установиться в несколько рядов, вперекос и чуть ли не поперек пути, так что пехотинцы вынуждены были поодиночке пролезать сквозь кабину какой-то груженной зимним обмундированием пятитонки, идиотски уткнувшейся носом в перила моста. Тем же путем пробрался и Балашов.

Впереди других, у самого съезда с моста на противоположный берег, проломив своей тяжестью одну из досок настила, застряло откуда-то взявшееся артиллерийское орудие. Это-то и была непосредственная причина всего гигантского затора.

Водитель могучего гусеничного трактора, который буксировал эту грозную хоботастую махину, теперь беспомощную и виноватую, старался, как мог... Изнемогающий пятидесятисильный «Челябинец» бился, будто припадочный, содрогаясь от непрерывных хлопков. Он оборвал уже два стальных троса. Ему помогал орудийный расчет застрявшего орудия, подваживая тяжесть бревнами, но пока без всякого результата.

Толпа шоферов, бойцов-артиллеристов и ездовых конного обоза тесно окружила орудие, азартно помогая советами, громкой бессмысленной руганью, дымом махорки, озлобленными плевками. Иван тоже остановился в этой нетерпеливой и бессильной толпе.

Рассвет торопился. Уже стало видно в сотне метров впереди моста стоявшую на пригорке колонну танкеток и возле них столпившуюся группу водителей в кожанках и черных шлемах, а подальше, на горке, — деревню с высокими шатрами тесовых кровель под резными коньками.

«Челябинец», который пытался вытащить злополучное орудие, захлебнулся перебоями оглушительно гулких хлопков и внезапно смолк. Тогда с оставленного Балашовым берега снова стали слышны крики, гудки, завывание отдельных моторов и ржание лошадей.

Чуть-чуть в стороне, возле самого моста, на берегу, сошлись кучкой несколько молодых командиров. До Ивана изредка доносились их голоса. Словно смирившись с создавшейся обстановкой и положась на удачу, они не обращали внимания на крики, брань, суету, на невыносимое тарахтенье тракторного мотора и оживленно рассказывали друг другу о последних боях и, как понял Иван, о новом прорыве фронта фашистами.

«Но если прорыв, то надо его заткнуть, надо остановиться вот здесь или вернуться назад и драться, а мы... куда же мы все отходим?! Как же мы смеем!» — думал Иван, с мучительной болью представляя себя самого соучастником невероятно позорного преступления.

— Воздух! — раздался в этот момент у моста тревожный вскрик и повторился со всех сторон.

Вместе со всеми Иван запрокинул голову и увидал на розовеющем и очистившемся от облаков горизонте черные точки. Он кинул взгляд вправо, влево, инстинктивно подыскивая укрытие. Команда «Воздух!» перелетела на тот берег. Десятки людей опрометью кинулись прочь от моста по обе стороны переправы, прыгали в отрытые за дорогой специальные щели, бежали в кусты, в хлеба...

И вдруг кто-то рядом с Иваном некстати громко расхохотался:

— Да это же галки летят!

— Галки! — откликнулось, словно эхо, в толпе. — Галки! Вороны!

Вокруг раздался возбужденный смех, послышались издевательские насмешки над теми, кто успел убежать с дороги; все вдруг стали закуривать, щедро предлагали друг другу папиросы и махорку.

«Но ведь галки — только отсрочка! Ведь фашистская авиация тоже сейчас прилетит! — взволнованно думал Иван. — Надо же все-таки что-то делать, предпринимать, торопиться...»

Иван оглянулся на группу командиров:

«О чем они думают? Или они растерялись?»

Взгляд Ивана скользнул по их лицам, уже розовеющим в отблесках утренней зорьки. Они были помяты и озабоченны, глаза опухли и покраснели от недостатка сна и от ветра.

«Устали», — понял Иван.

Тарахтенье трактора в эту минуту снова оборвалось.

Высокий, несколько дней не бритый, молодой плечистый майор выделялся в центре командирской группы. По виду он был самый опытный и авторитетный. Все его слушали, если он говорил, и к нему обращались, когда говорили сами.

— А через час в самом деле фашисты ведь налетят, товарищ майор, — сказал какой-то младший лейтенант.

— Все к чертям раздолбают! — спокойно согласился майор, даже с какой-то зловещей усмешкой. — А что тут попишешь?! Ведь вон опять что творится! Вот так же точно под Минском было. — Майор сделал неопределенно широкий жест, словно пытаясь изобразить расплывчатость этого огромного скопища у моста. — Таков уж закон войны, — поясняюще обратился он к группе младших: — раз уж фронт прорван, части разбиты и все потекло в тылы, тут дисциплинку уже не воротишь, тут хозяин — стихия!..

— Зря это вы так насчет «законов войны», товарищ майор! — внезапно раздался над ухом Ивана надсадный и хриплый, как будто простуженный, голос. — Товарищи командиры! Неужели среди вас так уж и нет коммунистов?! — громче спросил тот же голос.

Иван оглянулся и увидел за собою такого же рослого, как майор, широкоплечего человека с забинтованной головой. Окровавленный ссохшийся бинт закрывал правую половину его лица, обожженный, опухший, гноящийся левый глаз с опаленными ресницами и бровью выглядел неприятно, он горел почти ненавистью. Этот внезапно явившийся человек в командирской форме, но без знаков различия, говорил раздраженно и вызывающе.

— Товарищ майор! Вы бы должны понимать, что творится! Что же вы так стоите?! Знаете, сколько народу ждет переправы?! — хрипло выкрикнул он.

— Что такое? — сухо и холодно спросил майор. — Что вы хотите сказать? Я тут при чем? Я что, начальник колонны, что ли?!

— А кто же тут при чем? Кто при чем?! — ожесточенно напал одноглазый, вызывающе наступая. — Я вижу, что вы тут, на мосту, сейчас старший по званию, — чья же прямая обязанность взяться за это?!

Красный глаз незнакомца уперся в лицо майора. Словно не замечая, он локтем отстранил Ивана и вплотную продвинулся к группе командиров. В залитой кровью шинели, с кровавой коростой на лице, с отросшей седой щетиной на подбородке и на левой, незабинтованной щеке, с гранатой за поясом и с наганом, рукоятка которого торчала из-за борта шинели, он выглядел как какой-то «неистовый партизан» эпохи гражданской войны, но его лицо, а главное — голос и манера говорить чем-то показались Ивану знакомыми.

— Что вы ко мне привязались? — досадливо, с прежней сухостью огрызнулся майор. — Кто вам позволил подсказывать мне мои «прямые обязанности»?! Мне они лучше известны!..

Но «неистовый» не сдавался:

— А вы что, по этим самым «законам войны», о которых вы говорите, поддались панике, что ли, товарищ майор? Разгружать надо мост, вот что делать! — почти прикрикнул он на майора.

Вся группа молоденьких командиров теснее окружила майора и его внезапного собеседника.

— Не знаю, как вас по званию... Я не начальник колонны, не трактор и даже не тракторист! — резко и несколько издевательски оборвал майор незнакомца.

— Я полагаю, товарищ майор, что вы командир Красной Армии, мне показалось, что вы должны быть коммунистом, — сказал одноглазый. — Я считал, что в такой обстановке...

— А вы меня не учите, в какой обстановке! — окриком перебил майор. — Я, к сожалению, в такой обстановке, в которой любой прохожий без знаков различия лезет учить старшего командира! Нечего сеять панику! Орудийный расчет исполняет свой долг — разгружает с моста орудие. А вы что?!

— Время уходит, товарищ майор, — вдруг сбавив горячность, сказал одноглазый. — Вон на пригорке колонна танкеток — вы бы им приказали спуститься и разом всем взять орудие на буксир.

Он указал на те самые танкетки, которые Иван заметил еще раньше. Теперь их водители стояли кружком, все что-то энергично жевали и в очередь отпивали все из одной «круговой» фляги спирт или водку.

— Я им не начальник. У танкеток есть свой командир, только он им и может приказывать. Поняли? — отозвался майор, поглядев туда же.

— Понял... Но если...

— Я больше вас не держу, вы свободны! — отбрил майор с видом неоспоримого превосходства.

Одноглазый оглянулся. В окружающих командирах он не увидел к себе сочувствия.

Иван, избегая встречи с его взглядом, отвел глаза и ощутил, что почему-то краснеет...

«Партизан» сделал резкое движение.

— Эх! — воскликнул он громко и хрипло и вдруг тихо и с укоризной добавил: — Товарищи командиры!..

Он отвернулся и решительно зашагал на пригорок, к деревне, куда уходила пехота.

— Видали?! — словно что-то было доказано, с чувством собственного достоинства, насмешливо и возмущенно сказал майор. — Черт его знает, что он за тип и чего ему надо! — добавил он.

Однако Иван отметил, что никто из молодых командиров не ответил сочувствием и майору. Большинство из них словно бы призадумались.

Обезображенное лицо этого беспокойного незнакомца с налитым кровью и неприятным глазом чем-то притягивало Ивана. Он только на миг оторвал взгляд от дороги и снова уже отыскивал забинтованную голову; он даже как-то забеспокоился, не сразу найдя этого человека в веренице пехотинцев, шагавших вверх по шоссе... Но вот он, «тот», подошел к колонне танкеток, вошел в группу водителей, вот он просто, по-свойски, потянулся за «круговою» фляжкой, взял ее от соседа, встряхнул и что-то сказал, отчего все вокруг засмеялись.

 Сам не сознавая того, Иван ревниво следил за каждым движением этого человека, поднимаясь следом за ним на пригорок. Вот незнакомец вынул кисет и стал свертывать папиросу. Водители танкеток окружили его, закуривали, а он что-то им говорил, указывая в сторону моста. Бойцы вместе с ним с минуту что-то живо обсуждали и вдруг побежали к своим машинам. Но как раз в этот миг радостные крики «ура» вырвались из толпы на мосту. Застрявшее орудие вздрогнуло, клюнуло носом, потом высоко задрало свой хобот, наконец медленно, будто нехотя, выровнялось и, движимое измученным «Челябинцем», сползло на обочину дороги, освобождая проезд всему скопищу.

Спустя минуту регулировщик с красным флажком уже стал у злополучного пролома, и через мост, объезжая его, покатился поток машин...

Иван стоял у дороги, следя за движением, чтобы не пропустить свою типографию в этой гудящей лавине.

Машины несло, как щепки в бурном потоке. Проезжая мост, они набирали скорость и мчались, выстраиваясь в четыре ряда.

Автоколонна штаба дивизии словно бы провалилась. Исчезла! Как это вышло? Должно быть, она протекла через мост раньше, чем Иван рассчитывал, и раньше, чем начал вглядываться в поток, силясь найти свою машину в громаде грохочущего и ревущего транспорта. Пройти обратно через мост, навстречу этому неудержимому движению, не было никакой возможности.

Иван в течение долгого времени не покидал своего поста у дороги. Прошло уже, может быть, с тысячу разных машин, а скопление их на том берегу все не рассасывалось. Какая-то нелепая надежда на то, что машины дивизии все еще не прошли, удерживала Ивана на месте.

— Во-оздух! Во-оздух! — послышались вопли, словно крики погибающих в море.

В небе опять обозначились черные точки. Они летели оттуда же, но это были уже не галки. Они шли ровным строем вдоль большака, навстречу движению, направляясь к мосту, они явно летели бомбить переправу и всю бестолковую человеческую сутолоку...

Автомашины начали круто сворачивать, отваливаясь от дороги, через кочки, пни, рытвины и кустарники ринулись в лес. Побежали с дороги и люди.

Иван тоже бросился прочь, но не побежал далеко вперед, а тут же, у берега, возле моста, влетел в кучу деревьев и затаился под кроной высокой березы.

Неожиданно он услышал спокойный, отчетливый возглас над головой:

— Повернули! Должно быть, к железной дороге заходят.

Иван поднял голову. Почти на вершине березы на дощатых подмостках в листве удобно пристроился красноармеец.

«Наблюдатель», — понял Иван.

И тут он почуял дразнящий запах горячего варева и ощутил нестерпимый голод.

 

Бери ложку, бери бак.

Нету ложки — беги так! —

 

в ту же минуту чей-то голос пропел в кустах шутливую пародию сигнала к завтраку.

— Батарея, в ложки! — весело скомандовал другой голос.

— Федя, посматривай, чтобы за завтраком нас не накрыли! — крикнули снизу.

— А мне за то гущи с мясцом побольше! — с беззаботной веселостью отозвался с дерева наблюдатель.

Поднялось солнце.

За кустами Иван разглядел походную кухню, из которой раздавали горячий завтрак. Повар щедро наполнял котелки, подставляемые бритыми, подтянутыми красноармейцами.

В свежем утреннем воздухе распространялся запах вареного мяса. Бойцы по-деловому жизнерадостно и с аппетитом насыщались.

Балашов завистливо поглядел на них и, не очень уверенно приблизившись к старшине, объяснил, что он тут, на переправе, отбился от своей колонны машин. Он спросил, не найдется ли у них лишней порции.

— Ничего, покормим, старший сержант, — доброжелательно отозвался тот. — Там будет у нас черпачок? — обратился он к повару.

— У меня котелка нет, — несколько растерянно сказал Балашов. — Все в машине, а машина ушла, пропустил ее как-то...

— Бойцы дадут, — просто ответил повар. — Пробьемся к своим — тогда все найдем свои части, машины и котелки.

Повар не пожалел Балашову каши с мясом, положил перед ним щедрый ломоть хлеба. Иван уже поднес ложку ко рту.

— Минутку, товарищ! — остановил его повар, протягивая кружку. — Наркомовские сто грамм!

«Сто грамм», горячее варево, хлеб и человеческая теплота согревали Ивана. Спокойствие бойцов передалось и ему.

Откуда-то издалека доносился тяжелый гул взрывов, удары зениток. По шоссе продолжала опять катиться нескончаемая вереница машин, а эти бойцы тут были как дома, словно их не касалось это всеобщее стремление мчаться вдоль по дороге.

— Хозяйственные вы! — сказал Иван, с благодарностью возвращая старшине котелок.

— У нас всегда все хозяйство сохранно, — ответил старшина с достоинством доброго хозяина.

— Вы хозвзвод? — поинтересовался Балашов.

— Зенитная батарея, не видишь?

— И пушки все целы? — недоверчиво спросил Иван, который только что на дороге со всех сторон слышал жалобы об утрате техники.

— Да мы же на огневой! Ты разуй-ка глаза! — даже обиделся старшина.

Только тут Иван разглядел между деревьями замаскированные стволы зениток, а в стороне, под ветвями елок, снарядные ящики.

— Недавно на фронте, товарищ старший сержант? — спросил старшина, угадав новичка по облику или поведению Балашова.

— Только что отозвали из ополчения в действующую дивизию. Да в тот же день, как я прибыл, и началось вот такое...

— Ничего, старший сержант, ты духом не падай, уж такая эта война! Нашему дивизиону уже два раза случалось беды хлебнуть!

— После таких переделок многие части на формировку отводят в тыл. У меня земляк один после Минска два дня с женой дома прожил! — с завистью вставил повар.

— Воздух! — раздался предупреждающий голос с вершины березы.

— Воздух! — повторилось, как перекличка, по ближним и дальним кустам.

— Густо фашист идет нынче! — заметил кто-то.

— К орудиям! К бою! — послышался властный голос.

Низкий, давящий гул, вибрируя, стелился над дорогой и над опушкой леса.

Фашистская эскадрилья бомбардировщиков с наглой беспечностью низко плыла вдоль дороги, по-хозяйски выбирая мишень для бомбежки. Видно, гитлеровцы не торопились сбросить свой губительный груз с малым эффектом. Они искали самое большое скопление людей и техники. Конечно, они хотели бомбить также и самую переправу.

Автомашины мчались через мост уже под пулеметным огнем мелькнувших почти на бреющем полете фашистских штурмовиков. Водители машин стремились проскочить, пока цела еще переправа, казавшаяся обреченной на гибель.

Но вот бомбардировщики нависли над самой переправой, и по противоположному берегу все, что могло, потекло в стороны — маскироваться...

Гул самолетов, гудки, крики сливались в сплошной невыразимый рев.

Иван не слышал команды, отданной в трех десятках шагов от него, почти рядом с кухней, возле которой он только что ел. Зенитная батарея грянула внезапно и оглушила его. И тут же разом, со всех сторон, по обоим берегам, загремели зенитные орудия, затрещали сплошным рычанием зенитные пулеметы. Одна из нависших наглых желтобрюхих акул покачнулась в воздухе, почему-то осела на хвост, запрокинулась на спину и вдруг ринулась штопором в лес за мостом. Оттуда взметнулось пламя, и грохнул взрыв.

Остальные пикировщики как ни в чем не бывало продолжали развертываться на цель, вздымались над переправой, будто карабкались на невидимую гору. И вот первый из них как бы клюнул воздух, от него отделилась черная точка, раздался свистящий пронзительный вой и грохот. Бомба попала в самую гущу машин. С черным фонтаном земли оттуда взметнулись пламя и дым. От машин загорались другие машины, ревели сигналы автомобилей, ревели нескончаемо длинно, кричали люди...

Удары зениток слились в непрерывный грохот. Казалось, весь лес, все пространство по берегу было насыщено зенитной артиллерией. Десятки сверкающих искрами ватных комочков лопались вокруг самолетов врага, которые сбрасывали воющие и свистящие бомбы. Бомбардировщики стали опять набирать высоту. И вот еще один из них задымился и в голубом ясном небе пошел, снижаясь, на запад. Видно было, как он по дороге сбросил одну за другой две тяжелые бомбы. Два черных фонтана взметнулись из-за леса к небу.

— Врешь! Сам теперь сдохнешь! — воскликнул Иван, глядя вслед подбитому самолету.

— Ложись! Оглох, что ли? Ложись! — крикнул кто-то над самым его ухом.

— В укрытия! — раздалась команда.

Упав на землю все под той же березой, Иван увидал над самой своей головой нависший бомбардировщик. Бомба оторвалась от него и с диким, гнетущим воем летела прямо сюда, под березу... Только когда раздался удар, он понял, что она рухнула на противоположной стороне дороги, в центре скопления машин. Еще раз свист и вой... На этот раз точно сюда, на зенитную батарею, на которой все теперь затаилось и замолчало. Еще свист и вой... Удары, удары, грохот... Земля дрожала. Взрывная волна проносилась над вершинами леса как вихрь, взметая тучи сорванных листьев. По каске Ивана со звоном кропило с неба вскинутым вверх и падающим песком. Едкий дым и душная пыль наполняли легкие...

Зенитные орудия грохотали теперь с другого берега. В воздухе загорелся вражеский истребитель. Как пущенный из пращи камень, комком огня полетел он, описывая крутую дугу, и врезался на том берегу в землю...

Иван сквозь стелющийся дым взглянул на мост. Пользуясь тем, что автомашины стоят, по мосту шла все та же нескончаемая цепочка усталой пехоты. Стрелки не бежали, они шли через мост, как будто никто не бомбил переправу, и, лишь перейдя ее, отбегали тотчас же и падали в придорожный кювет...

 

Эскадрилья бомбардировщиков уже выравнивалась над дорогой, когда опять ожила не задетая бомбежкой зенитная батарея возле Ивана.

— По местам! — раздалась команда.

Иван встал с земли.

— А это еще что за старший сержант? Почему вы в расположении батареи? — тоненьким тенором строго спросил маленький, курносенький, похожий на мальчика капитан.

— Виноват, товарищ капитан. Я от части отстал. Печатник дивизионной газеты, — пояснил Иван.

— Отстали — так догоняйте! Чего же вы тут? Где ваше место? В газете, — значит, в газете!

— Товарищ капитан! Я свою часть ведь теперь не найду! Разрешите остаться у вас, товарищ капитан! — взмолился Иван.

— Такого порядка нет, старший сержант. Я добровольцев к себе не вербую... Предъявите-ка свой документ, — потребовал капитан.

Иван предъявил красноармейскую книжку и комсомольский билет.

— Что же вы, старший сержант, комсомолец, как безработный? У каждого на войне свое место!

— Машина же в тыл ушла! Я же прошусь не в тыл, а остаться на огневой! — защищался Иван.

— Кру-гом! — тоненько скомандовал строгий капитан.— Из расположения части шагом марш!

И когда Иван, выполнив поданную команду, в отчаянии зашагал между деревьями на дорогу, капитан добавил ему вдогонку:

— Вот там и ищите свою огневую позицию!..

 

Глава восьмая

 

Люди, которые откатывались со старых рубежей правого крыла армии, уверяли, что там все перебиты и передавлены чуть ли не тысячами танков. А между тем на северо-западе, по старому рубежу, бой бушевал. Что же там творилось? До возвращения разведчиков истину было невозможно установить.

Невозможно было также узнать ничего про Ермишина и Острогорова. Чалый, пробившийся с артиллерией, которая прикрывала отход дивизий на новый рубеж, сказал, что Острогоров и Ермишин оставались на передовом KП, когда он, Чалый, выехал на НП левого фланга. После этого было известно, что Острогоров один направился на КП Дубравы и вызвал туда резервы «PC», а после удара «PC» связь между ними оборвалась.

— Но вот чего я никак уж не ожидал от Острогорова — что он может бросить раненого командующего, — сказал Чалый. — И что с ним стряслось? Ведь серьезный же, храбрый человек!

Чалого тотчас по возвращении в штаб армии Балашов назначил на бывшее свое место — начальником штаба.

После полудня заслоны и заградительные отряды Ивакина, выставленные по боковым дорогам, не могли больше справляться с человеческой стихией, которая мутным потоком валила из лощин и оврагов, со всех дорог и без всяких дорог на центральную магистраль. Задержка и формирование в подразделения всей этой людской массы сделались невозможными. Ивакин был вынужден открыть им проходы, а заградительные отряды и пункты формирования перенести в глубину обороны, чтобы смешанные толпы отходящих бойцов не нарушали боевые порядки организованных заслонов и не мешали успешному продвижению войск, отступающих по приказу на новый рубеж.

Наседающий враг не давал возможности дивизиям армии оторваться от него и выйти из боя. Новый рубеж на восточном берегу Днепра заполнялся войсками медленно, и к полудню еще не было создано сплошной линии обороны.

При первых признаках смятения и дезорганизации штаб армии в свою очередь тоже выставил на дорогах, ведущих к востоку, заградительные посты.. За вяземскую переправу они пропускали только санитарные обозы, вывозившие раненых, грузовой порожняк, имущество авиачастей да машины с зимним обмундированием.

Неорганизованные группы бойцов из разбитых стрелковых частей, перемешанные скопища техники и всяческие обозы с запада, юга и севера продолжали вливаться на пространства, прилегающие к автостраде. Боковые дороги были забиты теснившимся транспортом с техникой, боепитанием, продовольствием; редакции, машины с горючим — все это скопилось на пространстве от Днепровского оборонительного рубежа до реки Вязьмы в кустах, в лесах, в мелколесье. А как только настало утро, так и сюда добралась фашистская авиация. И вот каждая сброшенная фашистская бомба без промаха падала на какую-нибудь живую мишень, убивая десятки людей, застигая скопления машин, разбивая технику, уничтожая горючее и продовольствие, внося смятение и гибель в людские толпы.

Зенитная оборона оказалась бессильной. Что значил какой-то десяток сбитых за день вражеских бомбардировщиков!

Ивакину и Бурнину поутру удалось задержать отходящий штаб одной из дивизий левого соседа, который двигался со штабным имуществом и средствами связи, отбившись ночью от своих частей. Вышли также несколько штабов стрелковых полков.

С разрешения и по приказу Балашова все эти штабы были тотчас «посажены» на управление импровизированной бригадой.

Теория Ивакина об «отдельных батальонах» была, разумеется, штабниками отвергнута. Формирования преображались в нормальные армейские части — в традиционные, уставные полки. После полудня эта бригада начинала уже перерастать в дивизию. Работа формировочных пунктов в ее тылах продолжалась активно. Секреты боевого охранения, засады, выставленные во все стороны этой бригадой, и ее противотанковые заслоны уже отбили несколько атак мелких танковых подразделений врага.

Кроме этой «бригады Ивакина» постоянную связь со штабом армии к полудню установил ряд частей и соединений, которые отошли с запада на восточный берег Днепра и теперь продолжали располагаться и прочно закрепляться, образуя вокруг отрезка шоссе и железных дорог плотный участок.

На пространствах между излучиною Днепра и рекою Вязьмой образовывался дугообразный фронт.

С юга дивизия Чебрецова — самая полноценная часть армии — образовала левый фланг и заслоняла подходы к железной дороге и к главным шоссейным дорогам на Вязьму. Примыкая к правому флангу Чебрецова и растянув свою линию вдоль железной дороги, заняла оборону дивизия Волынского, а северней, по Днепру — части Дурова, Щукина и пробившиеся к востоку неполные и потрепанные полки дивизии Старюка. С правого фланга, на север от этих дивизий, появилась смешанная артиллерийская часть никому не известного капитана Юлиса — это были оторванные подразделения артбригады соседней армии, численностью около полка разнокалиберной артиллерии, которая теперь прикрывала подходы с северо-запада, с направления злосчастного «Дуная», то есть дивизии Дубравы и его соседей — Лопатина и Мушегянца. Их части оказались отрезаны немцами. А восточнее капитана Юлиса, отражая натиск противника с севера, подтягивалась, отходя под ударами фашистов с плацдарма соседа, дивизия, по слухам какого-то полковника Лудова или Зудова. Говорили, что эта резервная дивизия из армии правого соседа слишком поздно получила приказ выдвинуться к переднему краю обороны, не успела развернуться на заданном рубеже, была смята и отброшена к югу. Она отходила с большими потерями в личном составе, не утратив однако же связей и управления. Как только она ощутила «локоть» соседа, так тотчас остановилась, расположась прямо спина спиною к дивизии Чебрецова, опираясь своим правым флангом на реку Вязьму, по противоположному берегу которой уже окопались части Московского ополчения. На направления всех этих частей и соединений непрерывно выходили пробиравшиеся по лесам и оврагам к востоку группы бойцов, отделения, взводы, артбатареи, роты и отделы каких-то штабов. Их едва успевали в ближних тылах опрашивать, откуда и из каких частей они вышли, где видели противника, пришлось ли вступить с ним в бой и какими силами он продвигается. Их разноречивые и сбивчивые ответы все же давали хоть какую-нибудь возможность уяснить для штаба армии обстановку между старым и новым рубежами обороны и найти пути связи с остатками отрезанных дивизий. Так важно было сейчас помочь этим частям пробиться к новому рубежу и соединиться со всею армией, прежде чем немцы успеют стянуть достаточно сил, чтобы разбить их в отрыве от армейского командования.

 

Самых сильных ударов противника Балашов ожидал не на правобережную «бригаду Ивакина», которая вместе с артиллерией прикрывала отход на новый рубеж. Балашов знал, что немцы не любят бить в лоб. Он ждал атак с северо-запада на части Старюка и Дурова, а больше всего — с левого фланга на Волынского и Чебрецова.

Но настоящих боев с фашистами, вопреки ожиданиям, нигде на новых рубежах еще не завязалось. По всей новой линии обороны шла только ружейно-пулеметная перестрелка да мелкие стычки с разведкой фашистов, которая тут и там появлялась из-за холмов, усиленная небольшими танковыми группами. Танки взбегали на холмики, застывали, как бы принюхиваясь к новому рубежу обороны, издали давали несколько выстрелов и скрывались. Только пять штук из них в течение дня попали под меткий огонь орудий прямой наводки.

— Ну чисто собаки! — говорили о них бойцы. — Полает-полает — да в подворотню!

В этих замечаниях слышалось даже как бы презрение...

Переход на новый рубеж, пополнение частей бойцами чужих разбитых или отставших дивизий, не широкий на этой излучине Днепр, который лег между ними и противником все-таки водной преградой, да и пережитые бои — все это вместе как бы придавало бойцам сил и смелости. Им казалось, что самое трудное позади, им самим казалось, что больше уж они не страшатся танков, после вчерашних атак, когда столько их уничтожили, а вчерашняя паника представлялась просто нелепостью.

Последнее ощущение тревоги за лично свою ответственность перед высшими штабами ушло из сознания Балашова с того момента, когда он самостоятельно отдал приказ об отходе войск армии на запасной рубеж. Все беспокойство его с той минуты было обращено на реальную обстановку, на спасение из беды людей и военной техники.

Но именно то, что нигде по новому рубежу за весь день не возникло серьезного боя, вызывало у него самые сильные опасения. Ведь если фашисты бросили в битву танковую массу, достаточную для прорыва фронта, и если она до сих пор не ломится дальше, то это могло означать, что гитлеровцы предпринимают обходный маневр. Теперь важнее всего было восстановить взаимодействие с соседними армиями, а он ни справа, ни слева не мог найти стыков. Создавалось ощущение, что армия словно «висит в воздухе».

Что же он, Балашов, силами одной покалеченной армии мог тут поделать? Как преградить путь фашистам?! Он приказал во все стороны разослать разведку для определения направлений главных наступающих сил противника.

Нет, Балашов не сомневался в себе, в нем не было колебаний. Он не стремился переложить ни на кого ответственность, но все-таки ощущал потребность в том, чтобы поговорить, посоветоваться, выслушать чье-то другое мнение, прежде чем решиться на шаг, который определит судьбы такого множества тысяч людей. Непрерывные налеты фашистской авиации на Вязьму тревожили Балашова как попытка разрушить коммуникации и лишить войска возможностей дальнейшего отхода. Было необходимо решительно действовать. Балашову не хватало сейчас и вечного спорщика Острогорова и Бурнина, с которым он уже привык разговаривать, даже не в порядке совета, а как бы оформляя свои мысли, в процессе изложения их Бурнину. А полковник артиллерии Чалый, назначенный начальником штаба, был человеком новым и Балашову почти незнакомым.

Балашов решил вызвать в срочном порядке Ивакина.

Член военного совета, явившись, застал Балашова в задумчивости над картой. Балашов даже не сразу услышал приветствие Ивакина. Но вдруг встрепенулся:

— Здравствуй, Григорий Никитич! Хватит уж тебе сидеть там, на отлете. Сотворил ты новый рубеж, наладил формирование, теперь подчини свою новую бригаду Дурову или Щукину и давай будем вместе решать, что делать. Сам знаешь, я человек совсем новый на фронте, а обстановка требует и совета и моментальных решений... Гляди-ка сюда!

Балашов указал на карте район старого рубежа обороны, где находились отрезанные дивизии.

— Вот о них я все думаю, как им помочь... Про Логина ты ничего не слыхал дополнительно?

— Ничего. Как игла в стог упала.

— Стог-то стог, да Логин ведь не иголка.

— Ровно сгорел — ни слуху ни духу! — сказал Ивакин.

— Все-таки, если бы он вот тут, среди них, оказался,— показал Балашов на старый рубеж, — у меня спокойнее на сердце было бы.

— Да что ты! — удивился Ивакин. — Я думаю, он тебе в штабе-то понужнее, чем я. Я ведь вояка-то так себе!

— Нет, он именно там сейчас нужен больше всего. Острогоров — он воин! — уважительно признал Балашов.— А ведь там кто? Майоры полками командуют. Как они пробиваться будут из окружения!

— А ты не смотри, что майоры, — успокоил его Ивакин.— Наши майоры уже привыкли полками командовать.

— Вижу, что привыкают, — горько сказал Балашов.— Красная Армия строилась из расчета, что в применении к новым званиям майор — не выше, чем на батальоне. Дивизия — генерал-майор, корпусом должен командовать генерал-лейтенант. А у нас на всю армию был один генерал-лейтенант, и того отозвали! Вот так и воюй!

— Не сокрушайся, — сказал Ивакин. — Молодым открываем дорогу! У молодых энергии больше, отваги! В войне ведь отвага...

— Отвага — не самое главное, дорогой комиссар! — горячо перебил Балашов. — Мы власть молодому вручаем над тысячами людей. А ведь он и не осознал еще, что каждое слово его — это закон жизни и смерти для десятка тысяч его бойцов. Ведь он перед совестью, перед детьми и матерями, как говорят — перед богом и людьми, обязан за них отвечать. Хорошо, если совесть у командира живая и теплая, если власть над людьми не затмит ему разума...

— Коммунисту-то?! — перебил Ивакин.

Балашов пристально посмотрел на него и тряхнул головой.

— А хотя бы и коммунисту! — сказал он. — Ведь власть пьянит!.. Ох, пьянит! Любят власть человеки, да когда-то еще разлюбят!.. А военная власть в горячий момент — это же личная диктатура! Ты говоришь — молодому дорогу! А ему едва тридцать, в нем молодые силы кипять! — Балашов поймал себя на том, что сказал, как Ивакин, по-деревенски, «кипять», и усмехнулся. — Молодому охота геройства, подвига. А ведь подвиг-то командира и подвиг бойца — это разные вещи. Командир проявляет «отвагу», иной раз бросая тысячи человек на неверную участь... Мы с тобой скажем: «Вот удалая башка!» А надо всегда думать, сколько же «удалая башка» положил красноармейских жизней на свою боевую удачу!

Ивакин слушал внимательно, все кивал, как будто бы соглашаясь, но в зеленоватых глазах его играли какие-то недоверчивые, лукавые огоньки. Балашов заметил их раз и два и умолк, вопросительно глядя на собеседника. Тот, однако, молчал.

— Ты чего? — беспокойно спросил Балашов.

— Я слыхал, ты был сам комиссаром дивизии в двадцать три! — усмехнулся Ивакин.

— Был, — признал Балашов.

— А молодые силы кипели?

— Кипели.

— Значит, тебе, молодому, тогда могли доверять? Что же, не та была молодежь или как? — насмешливо продолжал Ивакин. И вдруг расхохотался. — Ты меня-то не помнишь? Да где там! Я у Емельяненки был в полку. А я тебя помню, товарищ мой комиссар. Ни седины, ни морщинок у тебя тогда не было, а мы, рядовые бойцы, тебя уважали!

— А за что? За то, что я и тогда смотрел, как людей сохранить,— смущенно возразил Балашов.

— И совсем не за то, а что ты не берег ни нас, ни себя! Ни черта ты о людях не думал, а только бы беляков да Антанту разбить... и разбили!

— Ну ладно, — прервал ворчливо Балашов. — Значит, ты передай там свою предмостную бригаду и возвращайся сюда, к управлению армией.

— Погоди, я их в бой введу сам, своею рукой, уж тогда передам, — попросил Ивакин.

Эти лично им сложенные новые формирования были Ивакину как родное дитя. Ему трудно и жалко было с ними расстаться. Ивакин хотел убедиться на деле, что его передовые заслоны не погнутся под ударом и будут стоять, хотел проверить их стойкость, а если понадобится, то в первый момент серьезного боя поддержать их своей рукой.

— Самому ввести в бой — в этом-то я тебя понимаю,— сказал ему Балашов. — Да наша с тобой не та доля! Я боюсь, что там боя придется ждать долго. Не пнем же торчать, поджидаючи! Теперь справятся и без тебя. Важно было наладить.

— Почему ты считаешь, что там боя долго не будет? — удивился Ивакин.

— А где же, ты думаешь, крупные силы фашистов, которые фронт прорвали? В дом отдыха, что ли, уехали? — со злостью спросил Балашов.

— Ну, а где? — в свою очередь задал вопрос Ивакин. Балашов широким движением провел рукою над картой севернее и южнее Вязьмы.

— Вот они где, — сказал он. — Спешат на Москву! Слышишь, как Вязьму бомбят все время? Вон где их цель — впереди... А нас отрезать и обойти!.. Они нас с тобой и все тысячи наших бойцов и всю оборону нашу просто бросают в тылу и двигаются вперед.

— Да что ты?! — от неожиданности даже шепотом переспросил Ивакин.

— Вот в том-то и штука! И нечего тебе делать в предмостной бригаде. И Бурнина там держать ни к чему. Справятся и без вас! — решительно сказал Балашов. — Сергей Сергеич, — повернулся он к Чалому, — вызвать немедленно Бурнина к исполнению обязанностей.

Он опять обратился к Ивакину:

— Если хочешь по совести знать, комиссар, надо немедленно проявить активность — сражаться, а не стоять. И пора отводить войска, не допуская обхода нас с юга. Вот для того ты мне тут и нужен! А бригаду в бой введут без тебя. Есть там полковник Смолин, можно его назначить командовать, чтобы предмостной бригаде сохранить самостоятельное значение.

Балашов опять окликнул начальника штаба:

— Сергей Сергеич, составьте и передайте приказ — командиром правобережной бригады назначаю полковника Смолина... Вот и все решено! — облегченно сказал командующий. — Теперь давай все обдумывать вместе. Сергей Сергеич, идите-ка к нам сюда!

«Н-да, решительно он со мной разобрался!» — про себя усмехнулся Ивакин, понимая, что действия Балашова именно таковы, каких сейчас требует обстановка, и полное согласие с ним — это единственно правильная и единственно возможная линия поведения...

 

Бурнин возвратился с днепровского рубежа не один. С ним был капитан, командир батареи «PC». Эта батарея перед вечером появилась у переправы в числе выходивших из лесу красноармейских групп, прорвавшихся с направления «Дуная». Как молния слово «катюши» пронеслось по окопам.

— Товарищи, братцы, вы со снарядами? — жадно расспрашивали бойцы, узнав эти таинственные машины, зачехленные брезентом.

Обычно неразговорчивые, расчеты «катюш» всегда ревниво отгоняли всех от своих секретных орудий, но теперь они были так счастливы благополучным выходом из окружения, что тут же, возле своих машин, трясли руки обступивших бойцов, закуривали и утешали всех сообщением, что у них снарядов достаточно.

Не важно, что их была всего одна батарея. Всех радовало само сознание, что оборону поддерживают «катюши».

Капитан, командир батареи, доложил Балашову, что тотчас, как дали залп по приказу Острогорова, в направлении леса, в котором группировались танки противника, — он, как обычно, снял с позиции и увел свою батарею в укрытие, в назначенный пункт в лесу, где и ожидал дальнейших приказов. Он слышал яростный бой. Но связь с Острогоровым ими не была уже более установлена, с командиром дивизиона — тоже. Они начали свой дальнейший отход часа через два уже по тылам прорвавшегося противника. Капитан не мог ничего рассказать толково о том, что творится у него за спиной. Ему было ясно одно — что наши части, которые на западе продолжают сопротивление, отрезаны от нового рубежа обороны. Между ними и новым рубежом на Днепре не только снуют вражеские отряды мотоциклистов и танки врага, но и располагаются десантные части пехоты, а бой там идет непрерывно.

...Совершенно стемнело. К западу и к югу от шоссе небо было залито ровным заревом деревенских пожаров. А на северо-западе небосклон трепетал зарницами артиллерийского боя. И вот именно там вдруг далеким гулом один за другим ударили залпы «катюш», вспыхнули их багряные сполохи. Тотчас же кто-то об этом крикнул в блиндаж командарма.

Балашов вместе с Ивакиным выбежали наружу. Они в молчании наблюдали ночное небо. Командарм теперь был убежден, что опытный и бывалый в боях Острогоров вместе с комдивами Лопатиным и Дубравой силится вывести части, пробиться.

Сведения от разведчиков начали наконец поступать. Разведка докладывала, что танки противника, видимо после перегруппировки, выступили с Духовщины направлением на Сычевку и севернее — прямо на Ржев — Зубцов, а с юга — от Ельни, направлением южнее Вязьмы, к востоку...

— Короче сказать — на Москву! — заключил Балашов.

Из сообщений разведки узнали, что на лесных дорогах и по лощинам танки встречают всюду сопротивление рассеянных, рассредоточенных и разбитых, но не сдающихся соединений и отдельных частей, особенно вблизи речных переправ, на подготовленных ранее оборонительных рубежах, за которые всюду цепляются наши отходящие части.

— Боюсь, уж раздроблены наши правофланговые дивизии, — сказал Балашов. — Как только фашисты с ними покончат, так теми же силами рухнут сюда. Значит, наша задача — предельно сорганизоваться, втянуть все наличные силы, которые есть на плацдарме, в наши формирования.

Задачи армии определились так: первая — не допустить прорыва западной линии обороны со стороны Днепра, вторая — предупредить обход армии с юга — южнее Вязьмы, третья — не допустить прорыва противника в свои тылы с севера.

— Танков, самим бы нам еще танков в поддержку! — сказал мечтательно Чалый.

— И с воздуха — штурмовиками! — добавил Бурнин.

— Отставить несбыточный вымысел! Исходить из реальных возможностей, братцы! — возразил Ивакин.

Штаб фронта уже отказал и в танках и в авиации. Он обещал провести разведку противника с воздуха, да, видно, и этого сделать не смог из-за господства фашистских самолетов в небе.

И вдруг, уже глубокою ночью, Чалый, явившись с узла связи, разбудил задремавшего Балашова и доложил, что Генштаб радирует об отправке танков из Москвы для поддержки армии...

— Две танковые бригады! А номера эшелонов, время и станцию выгрузки я не успел запросить: связь прервалась из-за каких-то помех, изволите видеть...

— По телеграфу узнайте, изволите видеть! — раздраженно потребовал Балашов.

— И телеграф не работает, — сказал Чалый.

— Здравствуйте! Что вы, ребенок, Сергей Сергеич! Вязьма же рядом! Гоните кого-нибудь в Вязьму. Не за горами! Посылайте немедленно. Бурнин! Возьмитесь за это дело со всею оперативностью, — приказал Балашов.

Надо было во что бы ни стало встретить и уберечь, довести до места и ввести в оборону армии эти две танковые бригады. Это было не много, но все же они могли оказать значительную поддержку.

Порученец штаба помчался в Вязьму. Но уже минут сорок спустя он сообщил, что в городе авиабомбой разбит телеграф. Город, в котором едва погасили десяток серьезных пожаров, находится в смятении. Жители поспешно эвакуируются. Телеграф же, как говорят, работает с Москвой из Туманова, где в последние дни производится и выгрузка войск.

Организация встречи танков показалась Бурнину важнейшей задачей момента.

— Разрешите, товарищ командующий, я съезжу в Туманово сам.

— Нет, отставить! Пошлите из БТБ человека. Бронетанковый батальон у нас только в названии остался: три снятых с вооружения танкетки да четыре захудалых броневичка. Пусть уж ребята из БТБ и встречают танки! — приказал Балашов.

Помначштаба бронетанкового батальона капитан-танкист с группой бойцов немедленно выехал в Туманово. Балашов особенно строго его наставлял, чтобы обеспечить выгрузку танков зенитною обороной.

Уже к концу ночи Бурнина потребовали на узел связи. Капитан-танкист сообщил, что часа три назад воздушной бомбардировкой разбито два поезда, шедших к фронту, разрушено железнодорожное полотно и связь прервалась еще много дальше к востоку.

Бурнин передал приказ всей встречающей танки группе выехать дальше к востоку, но во что бы ни стало танки встретить, обеспечить прикрытием от авиации и проводите в расположение армии...

Принятие новых решений о переходе к активным действиям имело смысл отложить до прибытия из Москвы танков. Однако ждать их в бездействии тоже было нельзя. Утром следовало готовиться к новому грозному натиску танковых сил фашистов. Больше всего Балашов остерегался их с бывшего плацдарма своего южного соседа, откуда они должны были попытаться выйти к дорогам. Там теперь главным заслоном стоял Чебрецов.

Балашов приказал Бурнину вместе с представителями артиллерии проверить еще до рассвета готовность противотанковой обороны с юга.

Балашов, Ивакин и Чалый решили использовать время, оставшееся до утра, чтобы подчинить единому плану обороны и единому управлению штаба армии все наличные силы на прилегающем пространстве, а в первую очередь — только что пришедшую с севера дивизию соседа, которая, видимо, безуспешно продолжает искать связи с управлением своей армии.

Ивакин взял на себя связаться с артиллерийской частью капитана Юлиса и организовать ей надежное пехотное прикрытие.

Пользуясь наступившим затишьем, Балашов поехал в отброшенную к югу дивизию соседа, которая расположилась по противоположную от штаба армии сторону главной асфальтовой магистрали.

С одним автоматчиком и тем самым молоденьким лейтенантом, с которым выехал в первый раз из Москвы, Леней Вестником, Балашов по ухабам проселков ехал в тумане рассвета к северу. Был последний час предутреннего затишья, когда совсем не слышно ни артиллерийской, ни пулеметной стрельбы.

Но в мутном тумане в кустах и овражках не спали люди. Шла какая-то странная, таборная жизнь. Проезжая мимо, Балашов с досадливым любопытством рассматривал это неспешное шевеление. Он видел кучки и целые оравы слоняющихся без цели бойцов, которые рыскали по колхозным полям и огородам, копали картошку и, укрывшись в кустах и воронках, варили ее в котелках, пекли на угольях и в золе костров. Иным посчастливилось выловить бездомную курочку или заколоть «ничейного» поросенка, и они с бесшабашной беспечностью «пировали»...

«Что с ними делать? — размышлял Балашов. — Тяжелый удар сломал их организацию, размагнитил их дисциплину и волю, но не мог же он уничтожить их преданность родине и ненависть их к фашизму!»

Навстречу Балашову из леса вынырнула запряженная рыженькой лошаденкой плетеная одноколка с политруком на козлах.

— К штабу части так едем? Не сбились? — спросил адъютант Балашова.

— Регулировочный пост впереди, там и спросите, — уклончиво ответил политрук.

Контрольно-пропускной пункт, укрытый в шалашике, зенитная батарея в кустах, отделение бойцов, торопливо шагающее из какого-то пункта боепитания с тяжелой нагрузкой патронами, вдруг подействовали умиротворяюще на Балашова.

Он мог бы говорить с дежурным сидя в машине, но ему захотелось выйти, чтобы вздохнуть этим здоровым армейским воздухом.

Лейтенант на контрольном пункте по-уставному вытянулся перед генералом, отрапортовал и молодцевато отрывисто хлопнул себя по бедру опущенною рукой, предупредительно посадил к генералу в машину проводника-сержанта и приказал проводить генерала к командиру дивизии.

Фамилия командира дивизии оказалась не Зудов, не Лудов, а Зубов. Услышав ее, Балашов нахмурился. Минуту спустя он вошел в блиндаж командира.

Зубов и Балашов в ту же секунду узнали один другого. По лицам обоих прошло как бы замешательство.

«Вот и встреча!» — подумал Балашов, который несколько минут назад уже заподозрил, что это «тот самый» старый знакомый Зубов...

Командир дивизии навытяжку стоял перед ним, глядя прямо ему в лицо. Да, тот самый Зубов, с которого начались все несчастия Балашова. Оба вспомнили тяжкую встречу, которая произошла около четырех лет назад в кабинете следователя по особо важным делам.

Слушатель военной академии и слушатель Балашова, майор Зубов держался тогда не так уклончиво и двойственно, как некоторые другие. Балашов отлично запомнил этого человека: он вот так же прямо тогда смотрел в глаза и с полной убежденностью, смело его обвинял.

Да, с первой лекций комбрига Балашова он, Зубов, понял, что в занятиях, проводимых Балашовым в академии, что-то неблагополучно. Последующие занятия убедили его, что эти сомнения не случайны. Особое возмущение вызывало у Зубова то, что комбриг Балашов говорил не в академические часы, а особенно в перерывах между занятиями, отвечая на отдельные вопросы слушателей. Эти беседы произвели на Зубова впечатление, что, поработав в Германии, Балашов струсил перед вермахтом, или — даже переметнулся в фашистский лагерь, о чем Зубов подал тогда же рапорт.

Как коммунист и командир Красной Армии, Зубов считал своим долгом предупредить органы безопасности, что занятия, проводимые комбригом Балашовым, размагничивают волю командиров, расшатывают их уверенность в мощи Красной Армии. Балашов явно преувеличивает значение германской военной касты, особенно ярко расписывает слаженность в тактическом взаимодействии разных родов войск вермахта. Во время одной из таких бесед комбриг Балашов сказал, что в случае войны мы окажемся перед фактом множественных прорывов фронта, если не сделаем решительного скачка в области развития авиации и танкостроения, в противотанковых средствах и насыщении пехоты автоматическим оружием и если не пройдем в организованности нашей армии «десятилетку в три года».

На вопрос слушателя академии майора Зубова: «Неужели мы так уж от немцев отстали, товарищ комбриг?» — Балашов ответил: «В технике и организованности? Недопустимо отстали!» На дальнейший вопрос: «И в технике, и в тактике?» — Балашов ответил: «Без организованности, без современной техники даже самая умная теория тактики не поможет. Опыт закидывания противника шапками осужден историей русско-японской войны еще в начале столетия».

Каждое слово этого протокола врезалось в память Балашова.

«Балашов, что вы скажете в свое оправдание?» — спросил следователь.

«Товарищ Зубов правильно передал факты», — сказал Балашов.

«Сволочь тебе товарищ!» — выкрикнул Зубов.

И только тут Балашов почувствовал, что обвинения Зубова приняты следствием очень серьезно.

«Свидетель Зубов, держите себя в руках, — остановил его следователь. — Значит, вы, Балашов, не отрицаете показаний свидетеля Зубова?» — сухо спросил следователь, так, будто бы только что младший по званию военный не оскорбил при нем старшего командира.

«Фактов не отрицаю, но толкование их совершенно неправильно», — едва сдерживаясь, сказал Балашов.

«Об их толковании поговорим отдельно, — остановил следователь. — Товарищ Зубов, вы ничего не хотите добавить к своим показаниям?»

«Добавлю, — сказал тот. — Балашов издевался над кавалерией Красной Армии, недостойно и карикатурно рисуя в своей лекции, как кавалеристы «рубают шаблюками» танковую броню».

«Гражданин Балашов, отрицаете?»

«Я говорил об отсталости кавалерии в целом, как рода войск в современной армии, также я говорил о необходимости замены ее моторизованными войсками. Может быть, допустил иронию, шутку...»

Очная ставка с Зубовым на этом была прервана. Если бы Зубову дали тогда выслушать ответы Балашова и его объяснения по существу, это стало бы спором двух коммунистов и двух командиров о методах воспитания кадров, может быть — о допустимости в лекциях шутки, иронии...

Но Зубов был вызван на очную ставку только для подтверждения самих фактов. Объяснений, которые потом давал Балашов, он не слышал.

Встретившись теперь в своем блиндаже с Балашовым, Зубов не проявил никакого смущения. Он поднялся с места так, как встал бы перед всяким другим генералом.

— Здравствуйте, товарищ полковник, — сказал Балашов, не протянув руки и ограничившись официальным военным приветствием.

— Здравия желаю, товарищ генерал-майор! — четко ответил Зубов, уступая Балашову свое место у стола.

Но Балашов не сел. Он почувствовал себя неприятно. Полковник должен был сам явиться в штаб армии, чтобы установить с ним связь и войти в подчинение. Он не явился. Будь это кто-то иной, Балашов не преминул бы сделать ему резкое замечание, но нисколько бы не смутился тем, что сам первым приехал в дивизию. Теперь это выглядело как-то неловко и странно.

Балашов собрал всю бесстрастность и холодность.

— Я приехал к вам потому, что сами вы не явились, а я, будучи начальником штаба армии, принял командование армией ввиду тяжелого ранения генерал-майора Ермишина, — сказал Балашов. — Я считаю с этого часа необходимым координировать действия всех боеспособных частей. За день и ночью мы провели разведку. С утра ожидаем новых атак. Могут случиться еще прорывы, может произойти окружение. Чтобы пробиться к востоку, необходимо создать единство всех наших боеспособных сил. Вы связаны со своим штабом армии?

— До последней минуты пытался установить связь. Не добился. Думаю, что это уже невозможно. При создавшейся обстановке считаю своим долгом подчинить вам дивизию, товарищ командующий, — сказал Зубов. — Я виноват, что сам не явился в штаб вашей армии, но все надеялся, что сумею связаться со штабом своей. Видимо, части нашей армии отошли далеко, к Сычевским лесам. Высланная мною туда разведка в дивизию не возвращалась.

— Установите связь с нашим штабом. Начальник штаба — полковник Чалый Сергей Сергеевич. Дайте карту. Штаб армии здесь, — указал Балашов.

— Слушаюсь! Буду держать связь с полковником Чалым. Сейчас прикажу тянуть провод, вышлю связных, — как показалось Балашову, с подчеркнутой четкостью ответил полковник.

— И с соседями организуйте, конечно, связь. Как у вас стыки с соседями? Взаимодействие есть?

— Укрепляем, товарищ командующий. Недавно был у меня полковой комиссар из ополченского штаба, начальник политотдела. Оставил для связи политрука. У нас с ними разграничительная линия проходит по реке. Река для меня включительно.

— Свяжемся с ними тоже, — сказал Балашов. — А как тут у вас противник? Танки были?

— Нет, только отдельные группы разведчиков, — отвечал Зубов. — Оборона надежна. Стоим на хороших позициях. За эти сутки у нас все пристреляно. Из отходящих подразделений и дезорганизованных групп бойцов формирую себе пополнение. Сформировано два батальона. Можем держаться.

— Продолжайте поиски связи со своей армией. Что будет нового — немедленно докладывать мне. С нашим штабом связь держать, как положено... До свидания, товарищ полковник,— заключил Балашов и с облегчением шагнул к выходу.

— Товарищ командующий! — вдруг почти выкрикнул Зубов.— Разрешите к вам обратиться...

Балашов задержался:

— Слушаю. Обращайтесь.

— Я хочу вам сказать... Я должен сказать, товарищ генерал, что жизнь научила многому. Вы тогда были правы, а я неправ.

— Я это знал и тогда, — сказал Балашов, стараясь держаться спокойно, хотя голос его чуть дрогнул.

— Да, но я вам хочу сказать, что теперь и я это тоже знаю, — отчетливо произнес Зубов, как и тогда, четыре года назад, глядя прямо ему в глаза.

— Ну, это уж ваше личное дело. Лучше поздно, чем никогда... До свидания, товарищ полковник!

— А вот сейчас вы неправы, товарищ командующий,— настойчиво сказал Зубов.

— Почему? — Балашов еще задержался.

— Я эту горькую для меня ошибку признал. Вы считаете, что я должен носить всегда в себе эту рану? Я был честен тогда и честно сказал вам сейчас.

— Ни на одно мгновение, товарищ полковник, я и тогда в вашей личной честности не сомневался, — ответил ему Балашов.— Не знаю, чьи раны больнее, но думаю все же, что старые раны не помешают нам с вами крепко драться против фашистов.

Балашов вскинул руку под козырек и вышел из блиндажа.

Надо было уже торопиться пересечь обратно шоссе до наступления боевого дня. Машина катила по прежней дороге, мелькали все те же кучки людей у дымящих костров. Никто их не призывал ни к какому формированию, и сами они не искали никаких сборных пунктов... Но Балашов пассивно следил глазами за убегающей мутью полян и серыми людьми на этих полянах. Мысли его еще были заняты встречей с полковником.

Да, Зубов, конечно, всегда был честен, и прям, и даже прямолинеен... и, может быть, в этом все дело. Он не был клеветником, карьеристом. Он ничего не выгадывал, не искал, кроме того, чтобы обезопасить слушателей академии от «пагубного» влияния профессора, который вместо простой уверенности в победе добивается понимания ими подлинной силы будущего врага...

Фетишистская вера в заклинание словом, в то, что простой агитацией, развенчанием на словах вражеского военного авторитета можно заменить настоящее накопление сил отпора, — вот что мешало Красной Армии сорганизоваться к этой огромной, решительной схватке. Люди формалистического склада никогда не умели понять, что безосновательная похвала себе называется самохвальством, что успокоительная чиновничья уверенность в собственных силах, если она не основана на действительной организованности и мощи, в самый трудный момент приведет к катастрофе, размышлял Балашов.

Люди, подобные этому Зубову, не лишены ни чести, ни совести. Вот он спохватился сейчас, когда научили его жизнь и время... Но ведь таких, каким был тогда этот майор, ох сколько их, сколько!.. Они думали, что проявляют партийную бдительность, усвоив как догматы поведения параграфы партийного и военного уставов, а курс истории партии восприняли не как уроки великой борьбы рабочего класса, а как «Символ веры»... И вот, несмотря на их субъективную честность, они в обстановке напряженного недоверия, которая создалась в те годы, скосили немало, может быть, светлых и верных народу и партии, так нужных сегодня родине, мудрых голов...

«Кто знает, не было ли среди тех полководцев, чья измена казалась народу чудовищно неожиданной и тем более страшной, не было ли таких же, кто был, как и я, обвинен в результате подобной прямолинейной, слепой и бессмысленной «бдительности», вытекающей все из той же догмы?!»

И перед мысленным взором Балашова прошли знакомые и почти забытые лица людей, чьи имена когда-то гремели славой, связанные с названиями великих сражений, с песенными именами Каховки и Перекопа, с Волочаевкой и Спасском, с Черноморьем и походом на белопанскую Польшу...

«Он не хочет носить, как он говорит, эту «рану». Да ощущает ли сам он по-настоящему те глубокие раны, которые... Что это я?!» — остановил сам себя Балашов, чувствуя, как отчаянно, страшно от этих мыслей забилось его сердце...

Он передернул плечами, как бы от осенней утренней сырости. Нет, он не мог и не смел помыслить, что тут было что-то «не так».

Как не так? Что не так?

Ветки хлестали по лобовому стеклу машины, качающейся по ухабам и кочкам. Опять все оттаяло. Снаружи шел дождь, изнутри стекло отпотело, и оттого туман, поднимавшийся от лесного болотца, казался еще гуще.

Отчетливо, гулко прогрохотали четыре тяжелых выстрела из орудий.

— Неужто же наши ударили первыми? — вслух спросил Балашов, только теперь за всю дорогу нарушив молчание. — Леня, до этого не было ведь стрельбы? — спросил он лейтенанта.

— Никак нет, товарищ командующий! Действительно наши начали.

Опять прогремели выстрелы батареи.

— А ну-ка, давайте на батарею! Где-нибудь тут она влево недалеко, — приказал Балашов.

— По следам видать — верно едем, за артиллерией. Тут она проходила, — уверенно отозвался водитель.

Новые четыре удара грянули еще ближе. И через мгновение, как эхо еще раз. Теперь стал слышен и грохот где-то вдали — разрывы снарядов.

«Вот оно и началось!» — сказал себе Балашов.

Надо было направиться сразу в штаб. Там все стало бы тотчас яснее, но батарея стояла так соблазнительно близко, что он не мог уже отказать себе в том, чтобы самому заглянуть на артиллерийскую огневую...

Через поляну навстречу бежал красноармеец, махал рукою, требуя остановиться. Шофер придержал «эмку».

Новые четыре удара грохотнули в тот момент, когда Балашов выходил из машины. И тут только он разобрал, что бьет не одна батарея, а две — справа и слева, откуда и получается такое мгновенное эхо.

Лапчатый папоротник на пути к батарее стлался сплошным зеленым ковром, как будто не было сутки назад мороза. Зеленым стоял глухой, густой ельник, по которому пришлось пробираться. Провожатый-красноармеец нагнулся и сорвал из-под ног четыре крупных груздя, посмотрел на генерала и вдруг смутился и бросил их.

— Подберите, хороший приварок! — сказал ему Балашов.

Снова ударила батарея, и тотчас вторая откликнулась будто отзвуком.

— Смиррно! — раздалась из кустов команда, когда заметили Балашова.

— Отставить, работайте, — махнул рукой Балашов. — По скоплению танков? — спросил он командира батареи.

— Так точно, — ответил капитан.

Связист прокричал из окопчика новые цифры прицела. Ударили выстрелы.

— Как на НП, одобряют вашу стрельбу?

— Так точно, одобрили. Говорят — по-снайперски лупим,— сказал капитан с похвальбою.

— Отбой! — передал команду связист.

— Спасибо, товарищи! Ваша сегодня будет великая служба! — сказал Балашов. — Передайте командиру дивизиона, что я очень доволен видом, бодростью и дисциплиной ваших бойцов. День ожидаем трудный. Успели позавтракать?

— Так точно. Горячая пища и по сто граммов.

— Имейте в виду, что теперь уж вас будет искать авиация. Маскируйтесь получше. Укрытия есть?

— Так точно! Все как положено.

— Берегите людей. Счастливо!

Балашов зашагал к машине. Едкий и кисловатый запах пороха распространялся вокруг, надолго увязнув в лесной сырости.

— Теперь живо в штаб! Сейчас налетят стервятники,— сказал Балашов.

Встреча с Зубовым осталась уже далеко позади, и больше о ней не думалось. Вплотную надвинулись заботы большого дня.

 

Когда Балашов, оставив укрытую ветками машину среди деревьев, энергично шагал по прелой листве к своему блиндажу, справа послышался топот бегущих людей и треск разматывающейся телефонной катушки. Трое связистов выскочили на дорожку и задержались, пытаясь сориентироваться в кустах.

— Что за люди? Откуда? — спросил генерал.

— Из роты связи дивизии полковника Зубова, — тяжело дыша, отрапортовал курносый мальчишка с покрытым потом лицом.

— Подоспели? Отлично! Продолжайте работу. Цветков, покажи им, куда тянуть, — приказал Балашов своему автоматчику.

И все четверо мигом исчезли, шурша кустами, похрустывая ломавшимися ветками.

Утро настало. Артиллерийские удары слышались уже с разных сторон, хотя туман цеплялся еще за кустарники, а облака были низко и продолжал накрапывать дождь...

Чалый доложил Балашову, что разведчикам Чебрецова с вечера удалось подобраться к скоплению немецких танков, которые на ночлег сгруппировались за западным склоном одного из холмов. С вечера с той стороны послышались песни, звуки губной гармоники. Это и привлекло внимание разведчиков. Они двинулись ближе к немецкому расположению и наткнулись в кустах на девчонку, которая убежала, когда фашисты пошли по дворам деревни в поисках поживы и развлечений...

Охранения у танкистов не оказалось, и разведке удалось подойти к ним почти вплотную. Обнаглевшие гитлеровцы уже считали себя хозяевами. Видно, они ожидали, что легким и быстрым броском поутру выйдут на магистраль, чтобы двинуться дальше к востоку.

Наблюдатель Чебрецова ночью расположился на гребне соседнего холма. На рассвете он услышал движение в стане танкистов, разглядел и самые танки, когда фашисты стали заводить танковые моторы, и успел передать сообщение, уточняя ориентиры обстрела, двум уже подготовленным батареям тяжелых орудий. Их снаряды накрыли цель неожиданно и без ошибки.

— Майор Бурнин сообщил, что за ночь в дивизии Чебрецова расставлено еще более тысячи мин по лощинам и на дороге. Передовые позиции дивизия выдвинула еще далее к югу. ПТО расположены на господствующих позициях, удобных для обороны Дорогобужского тракта, — докладывал Чалый. — На правом фланге бригады Смолина отбита с утра небольшая атака, подбито три танка. В расположениях всех частей ночью продолжался массовый выход подразделений, отдельных бойцов и техники.

— А те дивизии что? Откуда выходят? — хмуро спросил генерал, разумея отрезанные части правого фланга.

— Обозначились отдельные «выходцы», изволите видеть, в бригаде товарища Смолина из частей Мушегянца, Лопатина и Дубравы. Говорят, дивизии раздроблены, единого управления нет. Отбивают атаки малыми очагами сопротивления... Про Ермишина и Острогорова, изволите видеть, нет сведений.

«Значит, Логин кинулся вывозить раненого командарма,— подумал Балашов. — Как бы он там и сам не пропал с Ермишиным! Ведь ишь что творится там, на западе, в этом районе!..»

— Сегодня, значит, будут атаки с запада, — вслух предупредил Балашов Чалого.

— Так точно, наши части готовятся. Только что установлены связи штаба с капитаном Юлисом. Я его знаю. Изволите видеть, отличный латыш! Юденича отбивал, под Гатчиной был в восемнадцатом, с первой красноармейской победой. Направили сейчас ему два стрелковых батальона прикрытия. Орудия у него подготовлены ко взаимодействию с правым и левым соседями.

— Ну, а с нашими танками что там слышно? Где танковая бригада? — нетерпеливо перебил Балашов.

— Полотно разрушено. По железной дороге нет сообщения. Может быть, своим ходом... Нам ничего не известно,— сказал Чалый.

Пока наштарм обрисовывал обстановку, из дивизии Чебрецова сообщили о новом появлении фашистских танков, которые вышли прямо с юга и атакуют.

Но серьезного наступления, которого ожидал Балашов, там пока не было. Гитлеровцы пошли в бой слишком беспечно, видимо считая, что быстро и просто прорвутся к железной дороге и к асфальтовой магистрали. Ведь они продвинулись километров на сорок от фронта, не встретив серьезного сопротивления, легко могли захватывать сотни пленных, однако не делали этого, чтобы не снизить темпов наступления. Им, очевидно, поставили задачей прорваться к Дорогобужскому тракту всего батальоном танков, батальоном мотоциклистов да двумя батальонами автоматчиков. Встреченные плотным огнем артиллерии и противотанковыми засадами, они потеряли почти все танки на расстоянии каких-то десятков метров от переднего края Чебрецова, а уцелевшие автоматчики залегли и не могли шевельнуться.

Эту атаку танков с пехотой отражали бутылками и гранатами бойцы из недавнего пополнения Чебрецова, за которых так волновался комдив.

— Вот черти! Вот молодцы! Как на учебных занятиях держатся! — ласково усмехался Чебрецов, через стереотрубу артиллерийского НП следя за ходом боя с высокого пригорка.

— А ты говорил — профессора, дамские парикмахеры! — укорил Бурнин, случившийся рядом, когда приехал проверить в действии выбор позиций противотанковой артиллерии.

Им было видно залегших у переднего края немцев-автоматчиков.

— Видишь? — спросил Чебрецов, указав на них Бурнину в стереотрубу.

— Лежат, — подтвердил Бурнин. — Чем их лучше — шрапнелью или минометами?

— Близко лежат. В своих бы не угодить шрапнелью. Сосредоточить минный огонь, а пулеметы в поддержку иметь наготове. Так будет ладно, — заключил Чебрецов и передал свой приказ начопероду дивизии.

Но их разговор был прерван сигналами воздушной тревоги, командой «воздух».

С тяжелым, давящим гулом на большой высоте с запада появились, сверкая под солнцем, грузные стаи фашистских тяжелых самолетов в сопровождении истребителей. Такой массой они шли в первый раз.

Грянули издалека первые удары зениток.

Все в дивизии Чебрецова, как и в штабе армии, уже ожидали, какой страшной силы бомбовый груз обрушится сейчас с неба на передний край Чебрецова — на тот боевой рубеж, через который дважды за это утро не смогли пройти танки. Передний край Чебрецова затаился и замер.

Сотни машин ринулись от дорог маскироваться в лесах и кустарниках, ожидая бомбежки.

— Вслед за налетами авиации и бомбежкой переднего края надо ждать танковых атак. Приготовиться к отражению танков, — памятуя вчерашнюю тактику немцев, приказывал Балашов предмостной дивизии Смолина и Чебрецову, оборонявшим выходы на дорожные магистрали.

Этот его приказ моментально передавался по противотанковым батареям и по пехотным заслонам противотанковой обороны. Командиры рот и взводов проверяли наличие гранат и бутылок в окопах...

Взгляды тысяч бойцов следили за самолетами, от тяжелого гула которых подрагивала земля. Командиры наблюдали за ними в бинокли. Артиллерийские разведчики, расположенные на высотках, прильнули к окулярам стереотруб, силясь приметить скопления фашистских танков на скрытых исходных рубежах.

Но фашистская авиация обманула все их ожидания и предположения: она миновала рубеж предмостной Днепровской обороны и, не развернувшись на левый фланг, на крайнюю южную дивизию Чебрецова, не обращая внимания на скопления боевой техники, презирая зенитный обстрел, невозмутимо несла свой губительный груз, направляясь дальше к востоку.

«Такая огромная армада может иметь своей целью только столицу», — подумалось Балашову, наблюдавшему из-под дерева возле штабного блиндажа эти десятки бомбардировщиков, стремительно несшихся над его головой.

«Что же такое произошло новое в обстановке, что они пошли днем на Москв,у, которую до сих пор бомбили только по вечерам?!» — недоумевал командарм.

«Делают круг над Вязьмой. Пошли на снижение... Зенитные батареи из Вязьмы обстреливают самолеты. Один самолет загорелся. Бомбят город», — последовали сообщения в штаб армии из службы воздушного наблюдения.

«Парашютисты над Вязьмой! — сообщили оттуда же еще две минуты спустя. — В городе начался бой».

«Десант! Если Вязьму возьмут, мы отрезаны!» — мгновенно подумал Балашов.

Ближе других армейских частей к окраинам Вязьмы располагался теперь левый фланг Чебрецова. Его составляли те два батальона, которые тогда, перед прорывом фронта, были выделены для выполнения дорожных работ. Именно вот отсюда, с чебрецовского левого фланга, немедленно нужно было начать действовать.

Балашов лично вызвал к телефону Чебрецова.

— Немедленно установите прочную связь с гарнизоном Вязьмы. Организовать поддержку и взаимодействие, — приказал Балашов.

— Слушаюсь, товарищ командующий, — отозвался Чебрецов. — Высылаю роту с хорошей поддержкой.

— Не мало роту? — осторожно спросил Балашов.

— Пока, для связи, я думаю. А там будет видно, — сказал Чебрецов. — Я думаю, товарищ командующий, что их и без нас истребят. Там такая пальба идет. От нас слышно.

— Ну хорошо, хорошо! Выполняйте, — согласился Балашов.

— Виноват, товарищ командующий, майор Бурнин просит разрешения к вам обратиться, — сказал Чебрецов. — Мы с ним уже обсуждали немного этот вопрос перед вашим вызовом.

И Бурнин попросил разрешения остаться пока при дивизии Чебрецова, ввиду того, что сосредоточить сейчас внимание командира дивизии на одном левом фланге опасно — вдруг снова начнутся танковые атаки на центр дивизии.

— Возможная вариация! Да, вы правы. Могут возобновиться атаки. Спасибо за дельное предложение.

— А я возьму под контроль разведочную операцию роты на левом фланге, разберусь в обстановке и доложу, — предложил Бурнин.

— Выполняйте, — приказал Балашов.

Он вышел из своего блиндажа и невооруженным глазом из тех же кустов, где располагался штаб армии, наблюдал высокое пламя пожаров и дым, который клубился над городом.

«Как же так получилось?! — размышлял Балашов. — Конечно, воздушный десант не бог весть какая сила, и, может быть, его истребит просто вяземский гарнизон, но все-таки, все-таки беспокойно...»

Балашов решил, что сейчас Вязьма — самое важное место в решении всей задачи; спустившись в блиндаж, он выслушал последние сообщения изо всех подчиненных частей и, по совету с Чалым, направился лично к новому центру событий, в дивизию Чебрецова.

— На левый фланг, дальше, дальше, под самую Вязьму! — настойчиво приказывал он водителю броневика.

Вскоре регулировщик махнул им из-под деревьев флажком. Ехать дальше было опасно.

Оставив машину, Балашов с адъютантом и автоматчиком стали пробираться между кустами на наблюдательный пункт левого фланга, где находился Бурнин.

«Если они там немедленно не истребят воздушный десант, то возможность прорыва к востоку будет для армии с каждым часом тяжеле», — думал Балашов.

В это время на большой высоте послышался гул новой немецкой воздушной армады, мчавшейся с запада.

На НП левого фланга чебрецовской дивизии командарма встретил Бурнин, который доложил ему на основе показаний жителей, бежавших из города, что настоящего, боеспособного гарнизона в Вязьме сегодня уже не оказалось и нет никаких частей, кроме нескольких зенитных батарей, комендантской роты, роты железнодорожной охраны да интендантских складов. А в северо-западном направлении от Вязьмы, уже за пределами города, стоят только части Московского ополчения, занятые на постройке укрепрайона.

Получалось, что дивизии Чебрецова взаимодействовать в городе фактически не с кем.

— Не может быть! Как же так?! Как же так?! Товарищ Бурнин, вы что-нибудь понимаете, что происходит? Как же так — вывести все войска, обезоружить город, а нам ничего об этом даже не сообщить?! Где это слыхано?! — со злостью сказал Балашов.

— Так точно, не слыхано и не может быть, а все-таки это так, товарищ командующий, — сказал Бурнин.

Рота, которую Бурнин с командиром батальона успели выдвинуть, перерезав сообщение между городом и разрушенным раньше вокзалом, отсекла в районе вокзала небольшую группу фашистских парашютистов, которая вела перестрелку с бойцами-железнодорожниками.

Пока Бурнин докладывал Балашову обстановку, на НП батальона прибыл и Чебрецов.

— Что же, товарищ полковник, наглецов надо выбить с вокзала и взять его в свои руки. Действуйте, — приказал командарм. — Уничтожить десант в Вязьме необходимо. Вокзал послужит опорой для нашего наступления. Теперь они будут стараться в поддержку десанту пробиться на Вязьму танковой силой. Надо на вашем участке выставить стену артиллерийского огня, — заключил Балашов и, связавшись со штабом армии, отдал об этом приказ Чалому.

Ивакин примчался сюда же из соседней дивизии Волынского, которая отражала танковые атаки, и сразу направился в левофланговый батальон, где повел беседы с политсоставом и рядовыми бойцами-коммунистами.

Бойцы дивизии Чебрецова, как и все бойцы, стоявшие здесь, на плацдарме западней Вязьмы, понимали, что ведут бои за Москву. А раз это бои за Москву, то фашист будет зло и напористо наступать. Значит, будут тяжелые битвы, но в этих-то битвах, вот именно здесь, под Вязьмой, фашисты и будут разбиты: ведь нельзя же им, в самом деле, отдать Москву! Значит, Москва сюда бросит и свежее стрелковое пополнение, и танки, и «катюши», и самолеты — все то, чего так остро не хватало в последнее время

Слух о том, что танки из Москвы уже двигаются к Вязьме, передавался бойцами друг другу. Две танковые бригады превратились в «несколько танковых дивизий», которых ждали с радостною надеждой. Десант стал преградой ожидаемым из Москвы танкам...

У бойцов Чебрецова, которые с левого фланга дивизии своими глазами наблюдали парашютистов, загорелось единодушное яростное желание немедленно двинуться в город и истребить их раньше, чем они успели бы закрепиться. Уничтожить их всех до единого.

Приказ командарма, который Ивакин принес в левофланговый батальон капитана Трошина, немедленно двинуться в наступление на вокзал, был тот самый приказ, которого все с нетерпением ждали уже в течение часа.

Батальон пошел в наступление на станцию под прикрытием артиллерии, при поддержке плотного огня минометов, при фланговой выручке со стороны той роты, которая вышла первой и перерезала сообщение немцев между вокзалом и городом.

Небольшая кучка немецких парашютистов была легко отброшена прочь от станции и почти полностью истреблена.

Балашов, Ивакин, Бурнин, Чебрецов — все наблюдали бой этого батальона. Операция обещала дальнейшую удачу. Даже потери пока были меньше, чем можно было ожидать.

— Ну что ж, полковник, давайте теперь успех закреплять, — приказал Балашов Чебрецову. — Веди от станции наступление к северу.

Чебрецов прикинул на взгляд обстановку предстоящего боя. Развалины вокзала, конечно, могли послужить опорой для наступающих. Но между вокзалом и городом строения были разбиты и сожжены еще раньше, и лежало довольно большое открытое поле, на котором Трошин мог положить половину своего батальона.

Чебрецов предложил командарму — не лучше ли выждать до темноты?

— Нет, невозможно. Веди наступление, не давай противнику закрепляться, — неумолимо приказал Балашов.

Чебрецов передал на вокзал, Трошину, приказ командарма.

— Плана города нет — так ты в каждое подразделение придай местных жителей или железнодорожных бойцов, кто город знает! — кричал Чебрецов в телефонную трубку. — Без промедления надо фашистов к чертовой матери уничтожить! Получишь поддержку.

Балашов одобрительно кивал головой.

Утихшая было стрельба в районе станции тотчас же возобновилась. Балашов под густым ельником, который хорошо маскировал наблюдательный пункт, стоя в окопчике, видел в бинокль, как начались перебежки бойцов от вокзала к северу, вдоль сгоревшей и разрушенной окраины Вязьмы. Из города их встретили немецкие пулеметы, ударили мины. Было видно, как наступающие красноармейцы падают, но не встают. Наступление угасало.

— Надо им помочь артиллерией. Вызывайте комбата, пусть доложит, — приказал Балашов.

— «Вятка»! «Вятка»! Я «Кама». «Вятка»! Зовите первого! — вызывал связист.

— Трошин у телефона! — отозвался комбат с вокзала.— Засветло не пройти — лупят прицельно, а мы перед ними как на тарелочке. Откуда-то сверху бьют...

— «Откуда-то» ты мне не докладывай, Трошин, — раздраженно сказал Чебрецов. — Что ты, дитятко?! Вызывай огонь, разберись, откуда тебя обижают. Мы заступимся. Ты большую задачу решаешь, да вдруг отказаться! Если боишься, я тебе смену пришлю!.. Ну вот и правильно! Жду доклада!.. А это не обязательно, чтобы ты сам туда лазил. Так лейтенант в двадцать лет на приказ отвечает, а ты уже взрослый!.. Жду!

Две-три минуты спустя от станции вновь начались перебежки к городу, встреченные, как прежде, пулеметным и минометным фашистским огнем.

— Красное кирпичное здание! На втором этаже пулеметы. Белое разбитое — минометы! — сообщили с вокзала спустя минут пять.

— Ориентиры семь и одиннадцать, пристрелка! — передал командир артиллерии.

С тыла ударили выстрелы. Над НП прошумели снаряды.

— Я «Кама», я «Кама», слушаю. Перелет — красное здание тридцать метров, белое здание — перелет пятьдесят,— повторил связист донесение разведки.

Следующий удар артиллерии нанесен был точно.

— «Вятка», «Вятка»! Начинаю артподготовку, за подготовкой броском врывайся на окраины города! — приказывал Чебрецов.

— Тот же прицел. Каждый ориентир батарей, фугасные и бронебойные по четыре снаряда, чтобы пыль пошла! — залихватски скомандовал в телефон артиллерист.

Балашов с досадою на него покосился и подумал, что он неумно рисуется удалью в присутствии командарма.

Снаряды уже шумели над наблюдательным пунктом, врезались в город, рвались в заданном районе. Дым и пыль действительно застилали там все, взметались в воздух земля и обломки строений...

Видно было, как от станции и с дороги вскочило с каждой стороны разом не менее роты бойцов, но навстречу ударил удвоенный минометный огонь немцев, а из улиц города раздался жестокий пулеметный треск. Наступающих резало, будто траву косою, а расстояние между атакующими и городом почти не уменьшилось.

— Какие же ты, к чертям, цели нам дал?! И людей и снаряды зря губишь. Отставить твое наступление! — в бешенстве кричал Чебрецов комбату.

Но уже было видно, как бойцы без приказа, сами, спешат укрыться в развалинах вокзала, возвращаются на исходный рубеж или падают, не добравшись, под взрывами мин и под пулями.

Командарм наблюдал это все с потемневшим лицом, со сдвинутыми бровями, закусив губу от досады и боли...

 

Новая эскадрилья фашистских транспортных самолетов под обстрелом зениток шла к городу, развернулась и стала сбрасывать парашютистов. Золотистые зонтики парашютов развернулись в свете закатного солнца. Кто-то обстреливал их с севера из пулеметов и из зенитных орудий.

Немыслимо было представить себе, что горсть гитлеровских солдат, которую успели за день перетаскать самолетами, сможет серьезно противостоять десяткам тысяч бойцов, которым немцы пытаются отрезать отход к востоку.

Однако всем стало ясно, что до вечера не добиться успеха.

Балашов был мрачен и молчалив. Неудача попытки проникнуть в город его угнетала. Он не мог понять, как это все случилось. Он считал, что на Вяземском рубеже стоят резервные армии, а они вдруг куда-то исчезли, оставив без войск устроенный укрепленный район. «Как могло высшее командование оставить без войск укрепленный рубеж, не сообщив об этом даже в штабы действующих впереди соединений?! Опять в каком-то звене сказалось наше косное, вековое «авось»! Кто-то кому-то, наверное, приказал передать, а тот понадеялся на другого или передал по телефону, а тот, кто принял, сам был куда-то отозван и не успел передать дальше... Да, четкости нет у нас, четкости!..»

Мысленно Балашов возвратился к одному из разговоров со своим следователем, который настаивал, чтобы он признался, что вел пораженческую агитацию среди слушателей академии.

— Я вел агитацию против русского «авося» и разгильдяйства, за дисциплину и организованность. В чем же мое преступление?! — возмутился Балашов.

— Может быть, не преступление, а ваша личная слабость. Вы поддались пораженческим настроениям и сеете их среди командиров, — обвинял его следователь. — Вы утратили большевистскую бдительность!

— За бдительность борюсь именно я, а вы — против, — возразил Балашов. — Я учу командиров не «верить» в победу, а добиваться ее. Я указываю на слабые места в боевой готовности нашей армии. Вы читали Толстого «Войну и мир»? — вдруг спросил он следователя.

— Литература — это литература, — оборвал тот. — Тогда была война императоров, а теперь будет схватка коммунизма с фашизмом! И вы перед схваткой стараетесь доказать командирам, что коммунисты слабее! Позор! Если это не вражеская агитация, то, значит, ваш личный испуг перед немцами. Советская власть находит необходимым обезопасить Красную Армию от таких перепуганных «авторитетов». Измены родине вам никто пришивать не хочет, но расслаблять командиров хныканьем мы вам не позволим! Русский «авось»! — иронически повторил следователь. — Это что, тоже из романа какого-нибудь прочитанного? Мы босиком, без оружия разбили Антанту и беляков, а вы нас теперь пугаете немцем!..

— Не вы, а мы разбили Антанту, когда вы соску сосали! — раздраженно сказал Балашов. Но вдруг спохватился, что спорить, в сущности, не с кем, и слабо махнул рукой.

Он понял тогда, что от этого недалекого человека ничего не зависит, что заведена и теперь уже сама собою крутится какая-то странно бессмысленная машина, под ремень или в шестерни которой может каждый человек попасть совершенно случайно, и она продолжает крутиться и втягивать человека в свое движение, перебрасывая по какому-то нелепому конвейеру из одного кабинета следователя в другой, за дерзкий ответ направляя в карцер, удерживая в каменной одиночке за отказ подписать извращенно изложенные показания...

Теперь Балашов уже знал, что в час начала войны на ряде застав пограничные командиры оказались в отпуске, что орудия во многих местах стояли без снарядов, а самолеты и танки — без горючего, что некоторые укрепрайоны и крепости были без гарнизонов...

«Идет великая битва на жизнь и смерть, а та же бездумная неорганизованность продолжается! — думал он с болью. — Прежнее «оптимистическое» разгильдяйство губит сотни тысяч советских людей!»

Усилием воли Балашов отогнал от себя эти горькие мысли, чтобы принять участие в общем обмене мнений по поводу предстоящего вечером наступательного боя.

Ивакин, Чебрецов и Бурнин говорили согласно о необходимости подкрепления левого фланга дивизии.

Балашов тут же отдал приказ — Бурнину дать стрелковый полк пополнения и вывести его на позиции, как только сумерки позволят перемещать большие массы людей. Перед отъездом он поставил Чебрецову задачу — вечером начать наступление на Вязьму полком, усиленным приданной артиллерией, в течение ночи очистить город от парашютистов и открыть дорогу для отхода к востоку. Остальным же частям дивизии продолжать упорно оборонять свои рубежи, не допуская фашистов к шоссе.

— За ночь могут уже подойти с востока и наши танковые бригады, — сказал Балашов. — С ними нам будет легче. Ты, Бурнин, оставайся пока у полковника, помогай. Задачи дивизии очень серьезные, — заключил он, прощаясь. — А ты со мной, комиссар, — решительно сказал он Ивакину.

Действительно, обстановка требовала, чтобы они возвратились к заботам о прочих участках фронта. Она понуждала к мобилизации всех способностей, чтобы окинуть мысленным взором то, что совершалось на всех рубежах вяземской обороны...

У Чалого, в штабе армии, их ожидали сообщения, что на направлении Волынского появились фашистские танки с пехотой. На направлениях Старюка, Щукина и Дурова отмечались попытки фашистов форсировать Днепр под прикрытием артиллерии и минометов. Правобережная бригада Смолина теперь стояла в непрерывных боях, отбивая все нарастающие танковые атаки, а с левобережья, от Дорогобужской излучины, немцы вели наступление на части Волынского, а также на правый фланг и на центр Чебрецова. Явно — со всех сторон они пробивались к дорогам.

— Вот тут-то, изволите видеть, и ясно, что рубежи обороны нами выбраны точно и правильно! — с удовлетворением сказал Чалый.

Да, они, разумеется, были выбраны правильно, и придется удерживать их все, разделяя усилия войск, направляя удар на восток, на Вязьму, чтобы при всех условиях уничтожить в Вязьме парашютистов и не допустить к соединению с ними фашистские танковые части.

За день были собраны на плацдарме между Днепром и Вязьмой штабные организации нескольких полков и двух дивизий соседней армии, оторванные от своих рассеянных и смятенных частей. Чалый им указал районы сбора и комплектования, установил с ними связь, но дело у них шло вяло, потому что дезорганизованная людская масса плохо приходила в себя, а после того, как пролетели слухи, что в Вязьме десант, среди бойцов, рассеянных по лесному массиву, родились опасные толки о безнадежности положения. Командиры заградотрядов и сборных пунктов докладывали, что среди задержанных бойцов после вяземского десанта заметно выросла растерянность и деморализация.

Тем более важной стала задача ликвидировать за ночь парашютистов и Вязьму освободить...

— Товарищ командующий, там девушка вас добивается, — доложил капитан Малютин, работавший за Бурнина.

— Что за девушка? — удивился Балашов. Капитан смутился.

— Виноват, не девушка, а старший лейтенант Холодкова, начальник полевой почты. Со всей почтой пробилась из Вязьмы.

— С почтой пробилась?! Пробилась из Вязьмы?! А вы называете просто «девушка» — как же так можно! — полушутливо сказал Балашов. — Давайте ее скорее сюда.

Оказалось, эти пять девушек действительно уходили из-под огня фашистов, когда немецкий десант был уже в Вязьме, и ухитрились вывести грузовую машину с мешками разобранных писем.

— Старший лейтенант, да ведь вы же герой и сокровище! Ведь это такая моральная поддержка войскам, лучше какой и не выдумать!

— Я понимаю, товарищ генерал, — сказала она. — Комендант, уезжая, приказал нам все уничтожить. А мы подумали, что в тяжелый момент письмо из дому...

— Как вас звать? — перебил Балашов.

— Верой.

— Позвольте, я вас поцелую, Вера, за всех бойцов, которым вы в трудный час доставите радость.

И вдруг девушка разрыдалась, прильнув к Балашову на грудь.

— Что с вами, дочка? Малютин, дайте стакан воды! Что случилось? — взволнованно спрашивал Балашов.

— Пока уходили с почтой из Вязьмы, мою сестренку... сестру мою, Соню... — говорила Вера, отпивая холодную воду.

— Убили?

— Сначала жила, а час назад... всё...

— Значит, вместе служили и вместе решили спасти бойцам письма... Спасибо за службу и за хорошие ваши сердца. Похоронили?

— Нет. За штабом, в кустах, с нашей почтой машина. Там и Соня...

— Малютин! Дать взвод самокатчиков в распоряжение старшего лейтенанта Холодковой. По всем частям отправить почту без промедления. Доставить прямо в окопы. А Соню похоронить с отданием почестей...

— Разрешите, товарищ командующий, — сказала начальница почты, — вот тут для вас лично есть тоже письмо. Она протянула конверт...

 

Глава девятая

 

Иван Балашов, подчиняясь неумолимой команде маленького строгого командира зенитчиков, четко шагая, влился в вереницу усталых стрелков. Он шел машинально, следя только за ногами шедшего впереди бойца. Тот перешагивал через лужу — перешагивал и Иван. Тот свернул с обочины широкой дороги на узкую тропку — Иван повернул за ним. Тропинка вела вдоль опушки леса, то углубляясь за кустарники и стволы, то снова выбегая вплотную к дороге, по которой бесконечно катились машины...

Когда летели бомбардировщики, машины спускались с дороги, втыкались радиаторами под деревья и выставляли к дороге свои замаскированные ветками зады. Тогда приходилось углубляться от опушки, пробираться сквозь заросли мелколесья. Иногда проносились над дорогой ревущие штурмовики, почти задевая брюхами по колеям дороги и орошая опушку леса пулеметными брызгами. Кто-то вскрикивал, падал... Иногда то близко, то далеко рушился грохот авиабомб. Но длинный, нескладный боец в слишком короткой шинели шагал, как будто он ничего не слышал, не видел, и за ним, глядя на его мерно поднимающиеся и опускающиеся сапоги, шел Иван с тем же механическим безразличием... Так они шли часа полтора, ни с кем не разговаривая, не видя друг друга в лицо. Их перегоняли другие такие же одинокие красноармейцы. Иные курили. Дымок чужой папиросы или цигарки лишь на несколько мгновений вызывал у Ивана щекочущее желание закурить, а потом снова спокойная влага осеннего леса наполняла его дыхание, и он шел, позабыв о закурке.

Вдруг лес оборвался. Далее на горбатом холме стлалось неубранное хлебное поле, пересеченное широкой глинистой полосой дороги. Навстречу неслись фашистские истребители, явно снижаясь к холму. Боец впереди Ивана продолжал шагать с прежней машинальностью.

«Где же он будет маскироваться? — подумал Иван о своем незнакомом попутчике. — Ведь впереди открытое поле...»

— Эй, товарищ! Боец! — крикнул он.

Нескладный, огромного роста спутник его обернулся. Это был старый, весь в морщинах, давно не бритый красноармеец.

— Истребители, дядя, видишь? Куда же тебя несет? Убьют ни за грош!.. Садись-ка под кустик, покурим.

Старик повернул назад.

— Ну что же, давай покурим. Табак-то есть? — спросил он.

Иван подал кисет.

— Закуривай, я хоть портянки переверну... Ноги песни поют!

— И я тоже, пожалуй, прежде переобуюсь.

Методично и положительно, делая важное солдатское дело, оба заново завернули портянки, предварительно протерев уголком между влажными пальцами, и, лишь натянув сапоги, оба с наслаждением закурили...

— Вот видишь, ты и ошибся, товарищ старший сержант, фашисты-то не сюда полетели, — сказал старик.

— Все равно, отец, пора уже переобуться и закурить,— отозвался Иван. — Кто его знает, сколько еще впереди дороги...

Тот не ответил.

Оба полулежали под красным кустом бересклета, на желтой траве, пуская дымок и опершись на один локоть. Слегка пригревало солнце. Иван освободил голову от каски, позволяя ветру шевелить свои мягкие волосы над высоким лбом.

— Хочешь хлеба? — спросил он, вспомнив, что сунул за пазуху остаток того, что дал ему повар за завтраком.

Он разломил кусок пополам и поделился с бойцом.

Тощий и смуглый, со впалыми щеками, седой красноармеец взял хлеб и задумчиво ел, глядя куда-то мимо Ивана, медленно двигая щетинистой челюстью.

— А где же твоя винтовка, отец? — спросил вдруг Иван. — Как тебя звать-то?

— Логин, — мрачно сказал боец.

— Эх, Логин ты, Логин! Как же так ты винтовку свою потерял?!

— Виноват, товарищ старший сержант! — серьезно признал Логин.

— А еще старик! — укоряюще продолжал Иван. — Небось и в гражданскую воевал, и в первую мировую? Верно ведь?

— Воевал, — ответил тот нехотя.

— Как же ты так растерялся, а? Эх, Логин ты, Логин! — пристыдил Иван. Он отдохнул, закусил, покурил, и молодая бодрость тянула его к подтруниванию и шутке.

Но вдруг он умолк. С неба навис рев моторов.

— Опять налетели, гады! — воскликнул Иван. — Эх, сколько накрошат народу — беда! Ведь целая армия по дороге течет... Вот несчастье, батя!

Штурмовики бесчинствовали над дорогой, наводя там тревогу и панику, расстреливая людей и машины! Пули свистнули и над опушкой.

— Давай-ка, отец, лощинкой пройдем, — предложил Иван. — Кустами-то безопаснее...

Они спустились по тропке и теперь шли вдвоем, как охотники по лесу, незаметно уйдя под глубокую кручу, заросшую древними стволами, кустарником и проволглую вековой студеной влагой ключей.

Наверху по краю лощины, должно быть по пешеходной тропке, проезжали мотоциклисты.

— Немцы! — шепнул Логин.

Иван побледнел от волнения, вскинул было винтовку, но старик предостерегающе положил ладонь на ее ствол.

— У них пулеметы на мотоциклах! — хрипло сказал он.

Они затаились в кустах, осторожно выглядывая, пока весь отряд в десяток машин прокатил над ними.

— А, скажем, они бы сами заметили нас да стали стреливать? — снова начал повеселевший Иван. — Я бы перестрелку. А ты что? Руки поднял бы?

— Я бы тоже вел перестрелку. «ТТ» при мне, — пояснил Логин.

— Пистолет? Откуда же он у тебя?

— Командира убили — я взял. Не пропадать ему, верно?

— Верно-то верно, а не по званию он тебе, — сказал Иван. — И не к лицу. Какой из тебя командир? Шинель не по росту, как все равно украл, каска сидит на тебе как котел...

— И что ты меня донимаешь, старший! — раздраженно сказал Логин.

— Командир отделения тебя не так еще донимал бы! Да ты, отец, не обижайся. Я вижу, что ты человек хороший... Вот выйдем к своим...

Иван не закончил фразы.

Молодой рыжеголовый боец-богатырь, без каски и без пилотки, со светлыми голубыми глазами, будто вырос из-под куста.

— Видали, ребята, фашисты-то поверху покатили? — сказал он шепотом, словно мотоциклисты могли и сейчас еще услыхать его.

— И ты видал? — вопросом же отозвался Иван.

— Ездят, сукины дети! — продолжал боец. — Нехорошо одному-то их встретить! Ты, старший сержант, дозволь уж мне с вами. А то вы бойцов растеряли...

— А ты командиров своих растерял? — спросил Иван.

— А я командиров, — просто согласился красноармеец.

— Как же ты командиров-то растерял? — усмехнулся угрюмый старик.

— А так же! — живо пояснил рыжий. — Как танки пошли — кто куды! Лежу в окопе один. А он смурыжит поверху, землей-то всего засыпал, чуть что не по горбу меня трет, а достать меня все же не смог. И дальше пошел, даже не глянул... Ведь бывает, братцы, лягушку задавишь нечайно в траве — и то поглядишь, пожалеешь: мол, эк тебя черт подвернул, пучеглазую, под сапог! А он дальше пошел без оглядки... Эх, думаю, мне бы бутылку сейчас!.. Дак что бы вы, братцы, думали? Гляжу — вот рытый след от гусеницы остался, а вот две бутылки целехонькие рядом...

— Кинул? — спросил Иван, уже в полной уверенности, что этот малый не мог сплоховать.

— Еще бы! Он соседний окоп навалился смурыжить да боком, сволочь, и топчет и топчет людей. Стоны, крик... Так мне сердце рвануло... Схватил я бутылку, вбежки к нему выбежал, да как дам, да как дам одну за другой об него...

— А дальше? — спросил Иван. Он даже остановился от радостного волнения за товарища.

— Чего же дальше! Обомлел я и сам, как огнем-то его обдало, да назад в окоп! Вот страху-то где набрался! Как заяц трясусь, думаю — тут уж теперь мне и крышка. А он ничего, не лезет. Помаленьку я выглянул. Смотрю — он далеко уже бежит. Бежит и горит, бежит и горит... Так с огнем и убег...

— Он же сгорел! — убежденно воскликнул Иван.

— Не-е, — рыжий тряхнул головой, — он убег, испугался!

— Да ты видел, когда он потух? — спросил Логин.

— До того ли! Я тоже во как напугался! Он — туды, я — сюды... Ремешок-то лопнул, и каска упала, так я побоялся поднять!

— Ты же сжег его, как тебя звать-то? — спросил Логин.

— Дмитрием звать.

— Ты же, Дмитрий, его пожег, он сгорел!

Рыжий зло усмехнулся:

— Ну, а сгорел — туды и дорога, дьяволу! Людей, как лягушек... Тьфу!

Они долго шли молча, вышли из лощины снова на дорогу, по которой по-прежнему все катили машины, брели пехотинцы.

Время клонилось уже к закату.

— Хорошо быть таким, как ты, Митя! — задумчиво сказал Логин. — Танк сжег — и сам не знаешь того. Простота!

Но рыжему послышалось что-то обидное в этих словах старика.

— Не учили меня! — огрызнулся он.— Ладно, тебя учили. Ты старый, а я молодой. Я и женат еще не был...

— Он от танка уматывал, а винтовку не бросил! — заступился Иван за Дмитрия.

— Как можно! — уважительно сказал Дмитрий. — На то ведь и дали! Она денег стоит. Казенная вещь!

— Опять ты, старший сержант, как пила, скребешь! — в сердцах огрызнулся Логин. — Десятилетку окончил? Окончил? — вдруг строго спросил он.

— Так точно, — почему-то ответил Иван.

— Вот то-то! — Логин пристально посмотрел на него и добавил: — Образованный, значит, а жизни не научился!

Иван смутился и промолчал.

Они входили в деревню, лежавшую в котловине по берегу неширокой реки. На деревенской площади скопились беженцы и до сотни телег с привязанными за рога коровами. На телегах сидели женщины и ребята среди скарба. Кучки бойцов расположились по берегу на траве. Машины с громоздким грузом обмундирования, фургоны, полные раненых, станковые пулеметы в конных упряжках — чего только не было тут!

В группе командиров у въезда в деревню слышался громкий спор о том, где выставить боевое охранение. С больших, накрытых брезентом машин старшина и несколько бойцов щедро давали всем подходившим красноармейцам по целой буханке хлеба. Четыре заночевавшие кухни уже сварили горячую пищу и раздавали всем, кто подходил с котелком.

Усталый седой полковник в длинной кавалерийской шинели подошел к одной кухне и приказал выдать пищу гражданским беженцам. Тотчас образовалась необычайно тихая, молчаливая очередь женщин и ребятишек с кастрюлями, мисками и горшками. Мужчины — колхозники и городские — не подходили к кухням, стеснялись. Да и вообще они как бы стыдились того, что они не в армейской форме...

— Хоть брюхо согреть! — блаженно выдохнул Дмитрий.— В окопе способнее спать, братцы, — сказал он своим товарищам. — Вон там, на верхушке, я примечаю, бойцы в окопах — лезем туды.

Иван и Логин без слов согласились. Они выбрались из котловины за деревню, на гребешок, где были нарыты окопы, по дну которых уже кем-то была настелена смятая солома, подыскали пустой окопчик и только тут принялись за еду.

Потом втроем покурили. К ним в окоп спустился четвертый товарищ, попросил табачку. Иван угостил его.

— Меня Николаем Шориным звать, — сказал новый боец. — Мне первому, что ли, не спать велишь, старший сержант?

— А зачем я велю не спать? — удивился Иван.

— А в карауле кто же?! — возразил тот.

— Ну ладно, с тебя начнем! — согласился Иван, довольный подсказкой, поняв, что само звание делает его среди них старшим.

Уже ночью Николай разбудил рыжего Дмитрия.

— Айда, становись дневалить, — сказал он, снимая каску со своей головы и отдавая рыжему.

— А чего ты мне каску свою даешь? — удивился тот.

— Как же ты на посту стоять будешь? Без головного убора? Тьма ты египетская! Отстоишь — тогда мне воротишь. Да утром в деревню спустись — там интендантский обоз, хоть пилотку какую возьми у них. Им ведь не жалко!

Дмитрий, с избытком отбыв свой срок на посту, хотел разбудить Логина, но Иван уследил:

— Не трогай старика, пусть себе спит. Я подневалю.

Перед рассветом Ивану всегда казалось особенно трудно и зябко стоять на посту. Зато он любил, когда настает утро и все вещи, выступая из мглы одна за другой, привлекают внимание и радуют глаз четкостью своих очертаний, яркостью своих характеров. Даже пейзаж без живых существ сам живет и с каждой минутой все более наполняется жизнью, а уж когда пролетит первая птица, пробежит собака, взревет корова и заголосят петухи, то часовой становится совсем уж не одинок.

Но на этот раз в наступающем зябком рассвете Иван ощутил не пробуждение вещей и природы, а услышал движение внизу, на поляне. В тиши проснувшегося табора беженцев зафыркали лошади, послышалось бряцанье ведра, раздался младенческий плач. Было слышно даже жужжанье первой струи молока, ударявшейся о донце подойника. Эту звуки донеслись до слуха Ивана раньше, чем ожил военный беспорядочный лагерь, стоявший по-над берегом речки, раньше, чем из рассветной мглы проступили образы людей и предметов.

Спустя минуты Иван уже явственно мог разглядеть, как помахивает хвостом та первая корова, которую начала доить самая хлопотливая из хозяек-беженок.

И вдруг, вскинув взгляд от деревни, на другой стороне гребешка, прямо против себя, Иван увидал на фоне розовеющего глубокого горизонта очертания группы бойцов. В их молчаливых перебежках была какая-то странная манера пригибаться, необычен и ритм и особый пОрыск во всех движениях...

— Фашисты! Тревога! Стреляй! — выкрикнул Николай Шорин, который успел проснуться и выглянул в этот миг из окопа.

И винтовка Ивана сама изрыгнула выстрел — первый выстрел тревоги над сонным табором. В ответ ему над деревней взлетел пронзительный женский визг. Заглушая крик, брызнули треском фашистские пулеметы, разом на площади разорвались в трех местах мины, и все покатилось и побежало вдоль речки; люди прыгали в самую речку, оставляя на берегу убитых и раненых. Деревенская улица сделалась тесной и узкой. А на противоположном гребне среди фашистской пехоты и мотоциклистов на фоне неба четко обрисовались два танка. Один из них неспешно пополз в лощину.

Иван вскинул винтовку, но Николай потянул его за шинель в окоп.

— За танком охотишься, старший? Кому с танком драться, у тех орудие вон какое, смотри!

Подняв голову, Иван увидал, что над самой его головой, над окопом, высунул нос из кустов бузины ствол противотанкового орудия.

Фашистский танк шел медленно, направляясь нарочно на столб электрического освещения, сшиб его, своротил и второй, полез по задам деревни, топча огороды, врезался в стену избы, проломил ее и, пролезши сквозь сруб, выломил и вторую стену, вылез наружу и дал длинную пулеметную очередь по смятенной толпе бегущих уже в конце деревни людей, среди которых падали и разрывались мины.

На деревенской базарной площади между покинутых грузовиков и телег бились упавшие лошади. Коровы сорвались с привязи и неслись, разъяренные ранами и напуганные пальбой, через толпу женщин-беженок...

За танком нагло, кучкой всего в один взвод, шли в полный рост фашистские автоматчики, непрерывно стреляя.

Команда «огонь» раздалась в кустах бузины. И выстрел над головою Ивана не ударил, а словно бы оглушительно, гулко вздохнул. В башне танка образовалась дыра, пулемет его смолк, и мгновение спустя танк блеснул пламенем, грохнул ударом и весь окутался дымом.

Второй танк пополз по гребню, направляя огонь пулемета в кусты бузины, где в то же мгновение скрылось противотанковое орудие.

Пули свистнули над окопом. Вокруг стали падать мины.

— Понял, холера, откуда беда! — проворчал Дмитрий.— Эх, мне бы бутылку!

Он хотел посмотреть из окопа.

— А ты разохотился, парень. Лежи-ка тихо! — сказал Логин и потянул его вниз за шинель.

Иван осторожно выглянул. Трое фашистских мотоциклистов мчались вниз, к мосту, с явным намерением перебраться на эту сторону речки.

Но откуда-то из лощины ударил винтовочный залп, потом дал очередь станковый пулемет. Вторую очередь, третью...

— «Максимка»! — радостно и ласково сказал Николай, будто узнал по голосу старого друга.

Он поднялся, приложился к винтовке и выстрелил. Иван и Дмитрий последовали его примеру, выбирая себе мишенями мотоциклистов и автоматчиков, целясь неспешно и точно.

Один мотоциклист врезался в речку вместе с мотоциклом, и над водой почему-то остался один его зад на седле. Второй упал и раскинул руки, а машина его откатилась еще шагов на двадцать, третий на быстром ходу повернул, описав полукружие возле берега, и помчался прочь... Вот, взмахнув руками, упал фашист-автоматчик навзничь, другой как будто споткнулся и клюнул носом, третий медленно опустился, сел, остальные взбежали на горку, под прикрытие танка. Из лощины группа стрелков открыла по ним беглый винтовочный огонь.

Над головами Ивана с товарищами опять ударила пушка. Но танк продолжал стрелять, продвигаясь к площади вниз, поворачивая башню то на яркие кусты бузины, на орудие, то вдоль по лощине — против «максима» и группы стрелявших бойцов.

Артиллеристам в окопе пришлось затаиться под пулеметом, выжидая удобного поворота танка.

— Последний снаряд, ребята! Не подкачаем! — послышался голос в кустах.

— А чего же у вас снарядов нет? — не выдержав, крикнул им Логин.

— Ты не припас! — отозвались те сверху. — Мы, дядя, прохожие люди. Чужую орудию тут нашли, а снарядов всего при ней три. Последним пальнем — да и ходу.

— Давай бей! Давай бей! В самый раз повернулся! — поощрял один артиллерист другого над головой Ивана с товарищами.

— Нет, стой, стой! Погоди, пускай слезет пониже. Не губи снаряд, говорю! — возражал второй голос.

— Ползет, ребята, ползет! Ползет гад-холера, давай! — азартно выкрикнул Дмитрий невидимым за кустами добровольным пушкарям.

Танкист в самом деле осмелел, и танк стал быстрее спускаться. Орудие грянуло. Разрыв сверкнул сбоку танка, однако снаряд не пробил брони. Танк повернул свою башню в сторону пушки, рванулся вперед, как вдруг его весь облило пламенем.

— Загорел, загорел! Бутылками кто-то его! — радостно завопил Дмитрий. — Вот так же, вот так же, гад, сука, холера!

Пылающий танк уже не стрелял. Немецкие солдаты все бежали к нему. Вот когда было стрелять по куче фашистов!

Постукивал теперь только одинокий «максим», засевший где-то в лощине, да два фашистские минометчика посылали туда, к нему, мины.

— Давай минометчиков снимем, ребята! — сказал Николай.

Иван и Дмитрий перевели прицел.

— Отставить стрельбу! Из окопа в кусты, за мной! — внезапно для всех скомандовал Логин и первым ловко взметнулся вверх. — Пригнись! За мной!— повторил он команду, впереди других уже пробираясь в кустах мимо противотанковой пушки, покинутой ее мимохожим расчетом. — Бегом! — снова скомандовал Логин, привычной ухваткой пригнувшись и сбегая с холма в другую лощину. В руке его был пистолет...

Они ломились кустарниками, зарослями мелколесья, пригибаясь, еще слыша стрельбу в деревне. Только тогда, когда стрельба стала глохнуть за шумом ветра и шорохом под ногами опавших листьев, все они остановились, тяжко дыша.

— Вот так старик! Ну и прыток ты бегать! — сказал Дмитрий.

— Найдет прыть и на старого, коли смерть! — отозвался Николай Шорин. — В самый момент ты нас поднял, отец, как они танк спасать набежали. Потом бы уж нам не вылезть!

— Закурить, ребята, — тяжко дыша, прохрипел Логин. Иван подал ему кисет и заметил, что руки старого красноармейца, свертывая цигарку, дрожат.

Иван с удивлением присматривался к Логину.

— А ты, отец, в каком звании в первую мировую был? — спросил он.

— Рядовой Сто тридцать восьмого Болховского, Тридцать пятой пехотной дивизии, первой роты, первого взвода! — заученно отрапортовал Логин и усмехнулся.

— Небось в гренадерском и то бы в первую роту! — сказал Иван, смерив его взглядом. — А командовать тебе не случалось?

— Что же я, на командира похож? — усмехнулся Логин.

— Нет, ты, отец, не похож, конечно, а командовать ты небось смог бы, — уверенно сказал Шорин. — Да что тут дивного! Старый солдат и всегда командовать сможет! Присади ты, товарищ старший сержант, свои треугольники мне на петлицы — и я тоже буду старший сержант. Присади ты их Логину...

— Давай, ребята, пошли! — прервал рассуждения Николая Логин. — Видали, фашисты куда добрались? Как бы не обошли нас, а то и к своим не выйдем!

— Типун тебе на язык! — проворчал Дмитрий.

— А ты, Митя, ходу прибавь! — поощрил старик.

Так шли они по проселкам, по сторонам которых пылали пожары. Может быть, в деревнях уже были немцы, кто знает... Где-то в стороне гудела авиация, вздрагивал воздух, вздрагивала земля. Впереди разрывались гранаты, били винтовки и пулеметы.

Они неожиданно вышли к дороге, на которой стояли две встречные колонны машин, набитых бойцами. Много бойцов двигалось вдоль дороги. Впереди других навстречу Ивану быстро шагал старшина.

— Товарищ старшина, — обратился Иван, — чего машины стоят и туда и сюда? Куда же идти-то? Наши в какой стороне?

— Куда хочешь, товарищ старший сержант, в любую сторону выбирай! — спокойно сказал старшина, и вдруг что-то дрогнуло у него в горле, и он истерически закричал: — Выбирай! Что туда, что сюда — повсюду фашисты! Продали нас генералы! Окружили фашисты нас, понял?!

Эти слова хлестнули, как кнут по глазам, ослепили и затуманили мозг... Иван чуть не застонал, ошалело глядя вслед уходящему старшине.

— Стой, старшина! Стой! — скомандовал кто-то за спиной Балашова.

Иван оглянулся. Плотный, рябоватый майор со скуластым, восточным лицом снова настойчиво крикнул:

— Стой! Застрелю! — и решительно поднял на прицел пистолет.

Старшина, который так истерически выкрикнул слова о «продаже» и фашистах, растерянно остановился.

— Ты что панику тут разводишь?! В такой обстановке с паникерами разговор короткий. Слыхал? — туго сдвинув черные стрелки бровей, отчеканил майор.

— Виноват, товарищ майор! — пробормотал старшина.— Так точно, слыхал... Да ведь что же творится! Сердце-то человечье в груди! — глухо добавил он.

— Слышишь, что делают люди! — майор указал на восток пистолетом.

Гул орудий, взрывы, лающий стук пулеметов слышались оттуда. Там шел упорный, смертельный бой. Сюда, на глухую дорогу, доносились его отзвуки. Неподалеку в лесу рвались гранаты. Трещали пулеметные очереди, удары винтовок. И тут над дорогой с коротким свистом пролетали случайные пули.

— Там сражаются, кровь проливают, жизни свои отдают за тебя, чтобы вывести такую... такую... к своим! А ты среди бойцов панику сеять!

— Виноват, товарищ майор! Действительно, я растерялся,— оробев, повторил старшина.

Вокруг уже собралось не менее трех десятков бойцов и командиров, подбегали еще и еще...

— Пулю в башку ему, да и весь разговор! — злобно сказал Николай Шорин за спиною Ивана.

Многие об этой «пуле в башку» думали так же просто. Решительные, короткие расправы с паникерами в подобной обстановке были не редкостью. Все вокруг ждали, что майор сейчас выстрелит.

A y вас, товарищ, есть пуля? — повернулся майор к Николаю.

— А как же, товарищ майор! У кого их тут нет!

— Так ты ей лучше фашиста убей, когда его встретишь! — сурово сказал майор — А встретить можно в любой стороне, куда ни пойди! Вон где, слышишь?

— Вот правильно! — весело поддержал в толпе собравшихся молодой, свежий голос. — На каждого из нас по фашисту — гут им и каюк!

«Как просто! — подумал Иван. — Как верно: на каждого по одному!.. На каждого по одному, а нас ведь тут, на дороге, тысячи, небось дивизия целая или больше!»

И ему показалось так просто исполнить это условие: убить свою долю — всего одного фашиста, а если двух, трех, то на этом может окончиться и война...

В лесу за деревьями явственно закричали «ура». Еще раздались разрывы гранат. Снова где-то «ура».

— Ребята! На выручку к нашим! — крикнул Иван и рванулся в лес.

— Куда же ты так полезешь? Там батальон пошел! Успеется, старший сержант, и твой черед будет, — сказал Ивану все тот же майор, который прикрикнул на старшину.

— По маши-на-ам! — пронесся вдруг крик по колонне.— Проби-и-лись!..

Застрекотали стартеры машин, заработали разом сотни моторов, и одна из колонн тронулась, ясно определив направление движения.

— Пошли, братва! Логин! Митя! Николка! Пошли! — звал Иван, возбужденный и радостный. Они снова сошлись вчетвером.

— Патроны все ли дослали? Проверь! — сказал Логин.

Все трое остановились и защелкали затворами.

— Пошла наша грозная армия на фашиста! — пошутил Николай.

Вдоль дороги тянулась тропинка, по ней шла вереница пеших бойцов, и они вчетвером зашагали по той же тропе, исподволь углубляясь в лес. Будто перед этим и не было никакой тревоги. За деревьями и кустами всего метрах в сотне от них с ровным урчанием шли по дороге машины.

В зарослях папоротника, между пнями и хвойными высотками больших муравейников, тот в землю лицом, тот навзничь, лежали убитые гитлеровцы. Должно быть, те самые, которые задержали и обстреляли автоколонну.

— Разведчики были, должно! — сказал Николай.

— Отрезать хотели! — глядя на мертвых, жестко усмехнулся Дмитрий. — Тут их и подрезали, а тот старшина растерялся — да в панику! Тюха!..

Иван и Логин шагали молча по влажной тропе, по сторонам которой под деревьями густо разросся папоротник.

— Закурим, что ли, ребята! — предложил Иван, переходя небольшую поляну, чуть приотстав от вереницы прошедших бойцов.

— Стой! — неожиданно раздалась команда.

Все четверо остановились.

— Часть свою ищете, что ли, товарищи? — спросил боец из окопа, расположенного в кустах по противоположную сторону поляны.

— Часть ищем, — ответил Иван.

— Чего же ваша часть в тылах оказалась? Может, она за вами бежит, догоняет?

— Может, и догоняет! — дерзко отозвался Николай. Они заметили прямо на них глядящий из-за кустов глазок пулемета.

— Ну ладно, ребята, не оставай от других! А ну, прямо бегом до овражка! Как раз угадали на сборный! — раздался второй голос, и из-за кустов вышел сержант с перевязанной головой. Сквозь марлю белой повязки сочилась свежая кровь.

— Задело тебя? — сочувственно спросил Дмитрий.

— Царапнуло. А ну, поживей, поживей в овражек! — сержант указал рукой направление. — Бего-ом! — скомандовал он.

И тут, пробегая мимо, они увидали у самой тропинки вдоль поляны окопы, наполненные бойцами, возле которых лежали бутылки и связки гранат.

Они пробежали еще метров двести по лесу и спустились в овраг. Под деревьями и кустами сидели бойцы, кучками человек по тридцать, видимо, как и они, только прибывшие.

Иван с товарищами присоединились к ним. На поляне была уже построена рота бойцов. Перед ротой прохаживался старший политрук.

— Вы поступаете в батальон пополнения, — говорил старший политрук насторожившимся бойцам. — Прежде всего направляетесь к кухням, получите горячую пищу. Когда вас будут сводить в батальон, через своих отделенных заявите, у кого не в порядке оружие. Вижу, никто из вас винтовку свою не бросил. Значит, сумеете употребить свое оружие против фашистских захватчиков еще не в одном бою и дойдете с ним до Берлина. — Политрук вдруг вытянулся и скомандовал: — Рота, смирно! Товарищ лейтенант, — обратился он, повернувшись к подошедшему командиру, — стрелковая рота сформирована, принимайте командование.

Лейтенант повел роту. Ровная поступь бойцов глухо ударяла по влажной земле.

В том овраге метров за сотню, видно, тоже проводилось формирование. Слышались возгласы командиров. И оттуда прошла мимо рота во главе с другим лейтенантом.

Старший политрук закурил, строго обвел глазами поляну и вновь пришедших бойцов, разместившихся под кустами.

К нему сошлась группа политруков, обмениваясь шутками. Две-три минуты они покурили.

«Не спешат! — с досадой думал Иван. — Там бой грохочет, люди нужны, а они зубоскалят!»

На поляну въехал боец-самокатчик с сумкой, спрыгнул возле старшего политрука и что-то ему доложил, порылся в сумке, подал какие-то бумаги, пакеты. Их окружили политруки. Один из них по-мальчишески закричал в сторону соседнего формировочного пункта:

— Политрук Поляков! Младший политрук Володя Русанов! Бегом ко мне! Почта из Вологды и из Саратова! Угадайте, кому, откуда!..

С соседней поляны уже бежали к нему через кусты не двое, а четверо.

— А мне письма нет? А мне? — спрашивали один, другой...

Вызванные счастливцы схватили свои конверты, побежали с ними обратно. Самокатчик вскочил в седло и умчался.

— А тот говорил — окружение! Тюха! — произнес Дмитрий. — Где это видано, чтобы в окружении почта!..

Наконец один из политруков, с повязкой дежурного по части, подошел ко вновь прибывшим красноармейцам, ожидавшим формирования.

— Ну, товарищи, ваша очередь! — обратился он к ним. И вдруг скомандовал резко: — Встать!

Все поднялись, где кто сидел, но еще продолжали держать себя «вольно». Иные курили.

— Вы, товарищ боец, где потеряли винтовку? — обратился к одному из них политрук.

— Как танк нас утюжил, товарищ политрук, то я затвор из нее потерял в окопе, — смущенно сказал красноармеец. — Край-то под гусеницей осыпался весь, и затвор уж я так и не нашел, а без затвора она к чему...

— Значит, под танком был? А где же тот танк? — спросил политрук.

— Кто его знает! Их много было... Дальше пошли...

— Ладно, иди к стороне. А ты, старик? Тоже под танком был? Где винтовка? — спросил политрук Логина.

Тот стоял, глядя на невысокого политрука со своего «гвардейского» роста.

— У меня, товарищ политрук, ее не было, — твердо, с достоинством сказал Логин.

Политрук вдруг заморгал в растерянности и удивлении.

— Виноват, товарищ генерал-майор! Я не узнал вас,— пробормотал он. — Значит, вы живы... Значит...

Политрук испуганно оглянулся по сторонам, вытянулся перед Логином что называется в струнку.

— Встать, смир-рно! — гаркнул он вдруг на весь овражек и, взявши под козырек, доложил: — Товарищ генерал, сборный пункт десятого заградительного отряда ведет формирование рот из подтягивающихся бойцов. Дежурный по сборному пункту политрук Ромашов.

Политруки и командиры, вытянувшись, любопытно разглядывали словно воскресшего из мертвых начоперода армии. Старший политрук подбежал к Логину и стал ему что-то докладывать, держа руку под козырек. Генерал отвечал односложно.

— Вольно! Садитесь, товарищи. Ожидать тут, на месте, — минуту спустя негромко приказал дежурный политрук вновь прибывшим.

Логин сбросил с плеч плащ-палатку, скинул куцую, смешную шинель и оказался в гимнастерке с генеральскими звездами. Он больше не горбился, а, прямой, высокий, пошел из овражка, окруженный командирами, на ходу задавая какие-то вопросы, выслушивая ответы.

— Вот так Ло-огин! — вполголоса задумчиво протянул Николай.

— Давай-ка, ребята, мотать отсюда! — шепнул Дмитрий и дернул Ивана за рукав.

Иван и сам был готов провалиться сквозь землю.

— Пошли! — поддержал Николай. — В другом овражке где-нигде сформируют... Ну его к бесу!

Они осторожно ретировались и неприметно, кустами, выбрались из овражка.

Должно быть, с той самой лесной дороги, от которой Иван с товарищами сошли на тропу, теперь навалилась автоколонна. Машины шли за машинами, загромождая шоссе, создавая сумятицу. Валом валили и массы пеших бойцов, хотя было еще светло и над дорогой могли появиться самолеты врага.

Иван с товарищами втроем брели вдоль обочины, вдоль нескончаемого обоза, шли километр, другой, третий...

Их никто не задерживал — не было больше ни заградительных отрядов, ни сборных пунктов. Толпы и вереницы пехоты рассеялись, свернув куда-то в кусты, в пролески. Обгоняя троих приятелей, в наступающих сумерках четко проходили роты бойцов с командирами, но не шли по шоссе, а тоже сворачивали куда-то на боковые дороги. Может быть, это двигалось пополнение на передовую, которая слышна была километрах в пяти-шести в обе стороны. На темнеющем небе уже появилось мерцание артиллерийского боя.

— Пожрать бы! — сказал Дмитрий.

— А вон бойцы там не с котелками ли, под деревцем? Давай подберемся! — предложил Николай.

В пятидесяти метрах от дороги кучка бойцов человек в десять управлялась с каким-то пахучим мясным варевом.

— Братцы, порции не найдется? — спросил Николай, ни к кому отдельно не обращаясь.

— А вон тебе порция — ящик целый! — кивнул боец. Под деревом оказался разбитый ящик с мясными консервами.

— Чей ящик? — громко спросил Иван.

— Ящик божий! Помолись да бери, коли жрать охота! — откликнулся один из бойцов. — Только смотри — костер заводить уже поздно. На огонек тебя трахнут патрульные ПВО.

Расковыряв по банке консервов, они присели под тем же деревом и закусили.

— Утро вечера мудренее, братцы! Где теперь, ночью, формирование сыщешь! Ужо поутру, — сказал Дмитрий. — Эка мы километров-то отломали!

Он отвалился на спину, обнял руками и ногами винтовку и сразу дал храпака.

— Здоров храпеть наш неженатый Митя! — завистливо заметил Николай. — Спали мало, шагали много. Покурим, что ли?

Иван молча подал ему табак. Они покурили, укрывшись под плащ-палаткой, чтобы не выдать огонь.

— Ну и Ло-огин! — удивленно выдохнул еще раз Николай Шорин. — Чур, я в середку! — зябко поежившись, по-мальчишески сказал он и придвинулся к Дмитрию.

Иван лег по другую сторону от Шорина. От земли сквозь брезент плащ-палатки и шинель холодило.

 

Глава десятая

 

Чалый только что доложил Балашову ход подготовки к ночной операции против парашютистов.

Балашов никогда не считал, что все на сто процентов можно предусмотреть в предстоящем бою. Но сейчас казалось, что сделано все возможное.

В штаб поступили доклады о подготовке стрелковых сил, артиллерии, о готовности к отвлекающим действиям со стороны ополченских частей — правых соседей дивизии Зубова. Были условлены сигналы для батареи «PC» и проверено действие ее радиосвязи с левофланговым КП дивизии Чебрецова.

Балашов не ждал, чтобы гитлеровцы сунулись в ночной бой по собственной инициативе. По сообщениям из дивизий активность противника к сумеркам начала угасать.

Все вышли из блиндажа, и Балашов остался один, чтобы час-другой отдохнуть до начала ночной операции.

Из бокового кармана кителя он вынул полученное сегодня письмо от Ксении Владимировны. Она успокоилась после первого волнения и теперь успокаивала его, рассказывая о полученном письме Зины, о своей повседневной жизни, высказывая надежду на то, что вскоре ей удастся приехать к нему. Она даже подсказывала, что для этого предпринять. Не скрывая тревоги, сообщала она о том, что Ваня не пишет.

В ее письме было столько дружелюбия, тепла, ласковой, нежной заботливости, что Балашов, перечитывая его вторично, задумался вдруг не о том, что он эти годы был оторван от армии, от ее подготовки к войне, а с простой человеческой болью и досадою на нелепость своей судьбы ощутил, что он потерял четыре года, которые могли бы стать для него годами радостной дружбы, любви, того, что люди зовут счастьем.

«И Ваня не оторвался бы от семьи, учился бы... Конечно, ему тяжело достались эти года. Хотя Ксения пишет, что Ваня, как и она сама и как Зина, ни на минуту не сомневался в отце...»

Балашов осторожно сложил письмо, убрал в конверт, но не спрятал его снова в карман, а прилег и закрыл глаза, от усталости даже не в силах думать о предстоящей боевой операции.

Вдруг дверь в блиндаж распахнулась. В помещение без доклада вошел огромного роста человек и молча остановился у входа. Лицо великана под тенью каски едва виднелось.

«Статуя командора какая-то, не то Дон-Кихот!» — подумал Балашов, вопросительно молча взглянув на странную эту фигуру, и вдруг вскочил.

— Логин Евграфович! Жив! Дорогой! — радостно воскликнул он, узнав Острогорова. — А мы и надежду уж стали терять... Здравствуй! Вывел части? Да что же ты так стоишь?!

— Здравствуй, Петр, — наконец сказал Острогоров. И тяжело, как будто он был чугунный, шагнул вперед.

— Главное — даже ведь из охраны из вашей нет никого — ни связных, ни разведки, ни по рации связи... А где командарм? И я тут, как жук на булавке... До чего же ты сейчас нужен! — возбужденно говорил Балашов.

— Да, все пропало... а я вот... — Острогоров молча развел руками. — Ермишин? Не знаю, не спрашивай... — прерывисто добавил он.

Он снял каску, положил ее на стол, бессильно опустился всей тяжестью на табурет и провел ладонью по лбу.

— Голова от нее устала. Все дни не снимал... Чтобы не узнали в лицо, — пояснил Острогоров. — Покойником легче быть: никому никаких объяснений... Шел я с бойцами таким неприметным солдатом, вроде какой-то Платон Каратаев, что ли... Один старший сержант по дороге пристал — все стыдил, что я потерял винтовку... А знал бы он в самом деле!..

Острогоров говорил просто, по-бытовому, как будто очень усталым вернулся в семью после долгой отлучки.

— Ну как? — спросил Острогоров, тяжело навалившись на стол локтями и грудью, так, что лицо его только теперь оказалось достаточно освещенным. На впалых висках кожа была точно приклеена, но под ней налились выпуклые темные жилы. Большой подбородок зарос седоватой щетиной, а кадык на тонкой, еще более исхудавшей шее выпирал, огромный и неприятный, и нервно двигался вверх и вниз.

Балашов посмотрел на его судорожно двигавшийся кадык и в первый раз за все время ощутил прилив какой-то невыносимой тоски и безнадежности. В эти дни он делал свое важное дело. Делал как мог, понимал, что ведется бой, из которого лично ему, вероятнее всего, не выйти живым, но это его не угнетало. Последний час был не близок, и оттянуть до мыслимого предела этот последний час, не свой лично, а последний час организованного сопротивления сохранившихся армейских частей, — выполнение этой задачи целиком занимало весь его ум, волю, энергию.

В ту минуту, когда Балашов принял командование, он ожидал, что катастрофа совершится стремительнее и страшнее. Живое вмешательство Ивакина, оказавшегося на западе, спасло положение в первый момент. Возвращение Чебрецова, удачный подход частей Зубова, энергичные комплектования пополнения из отходящих бойцов, стойкость московских ополченцев, подброшенных в пополнение частям Чебрецова, — все это привело к обстановке значительно лучшей, чем та, которую Балашов вообразил вначале. Потому у него были все основания радоваться каждому новому часу боевого сопротивления подчиненных ему частей, и он верил в успех готовящейся ночной операции. А во всей фигуре и в мертвых движениях Острогорова, в его скупых, отрывистых фразах, в глазах были пустота и угнетенная безжизненность шока, которая наполнила Балашова томящей тревогой.

— Устал ты, Логин Евграфович? — с братской заботливостью сказал Балашов. — Чаю крепкого тебе прежде всего или водки?

— Не надо мне чаю, ни водки...

— Спать? — спросил Балашов.

— Нет, спать я не буду. Хочу знать, что творится. Каким вы чудом стоите? Что на востоке? Москва как? — нетерпеливо хрипел Острогоров.

— Стоим, видишь сам. По радио будем слушать Москву. В нормальный час примем по радио сводку, — сказал Балашов.

— Значит... вы справились тут... А я вот все шел по этой длинной-длинной дороге, — заговорил Острогоров, тяжело ворочая языком и делая глотательные движения. — Да... по длинной-длинной... и думал: не справился я... провалился, пропал... Да, пропал... А как хотел тебе доказать... Вот так мне всю жизнь во всем не везло...

Острогоров тяжело положил голову на руки, отвернув от Балашова лицо.

Чувство мучительной тяжести еще больше навалилось на Балашова, но он сделал усилие, чтобы бодро и строго сказать:

— Слушай-ка, Логин! Генерал-майор! Опомнись! Мы же заранее понимали, что возможен фашистский прорыв, намечали меры. Расскажи-ка, что же случилось, как это вышло, что немцы нас смяли так сильно? Когда ты расстался с Ермишиным?.. Видишь, нам тут удалось кое-что подобрать, построить... Ведь деремся! Ночью выбьем парашютистов из Вязьмы и город займем, а с городом и укрепленный район...

— Разрешите, товарищ командующий? — внезапно громко у входа раздался голос капитана Малютина.

— Войдите, — разрешил Балашов, даже обрадованный его приходом. Ему было просто-таки нестерпимо оставаться наедине с Острогоровым.

— Здравия желаю, товарищ командующий! — входя, произнес капитан. Он взглянул и узнал Острогорова. — Здравия желаю, товарищ генерал! Поздравляю с прибытием! Так все за вас беспокоились! — сказал он приветливо.

— Здравствуй, товарищ Малютин, — безучастно ответил Острогоров, не взглянув в его сторону.

Малютин доложил, что разведка обнаружила на правом фланге дивизии Чебрецова новое сосредоточение вражеских танков и новую артиллерию, которая выпустила пока всего несколько осторожных, пристрелочных снарядов и мин. Бурнин, который остался при КП Чебрецова, доносил, что ожидает к утру серьезного натиска. Он опасался также, что это скопление может активизироваться во время ночного боя и сорвать наступление левого фланга на Вязьму.

— Майор Бурнин просит обеспечить усиленную артиллерийскую поддержку на правом фланге дивизии и по стыку с частями Волынского.

— Передайте полковнику Чалому — связаться с начартом, установить связь с разведкой и уточнить направление и потребную мощность поддержки, — приказал Балашов, перенеся на свою карту данные, которые доставил капитан.

Острогоров будто не слышал их разговора. Облокотившись на стол, голову на ладонь, он смотрел в темный угол.

— Разрешите идти? — спросил капитан.

— Идите. Полковнику Чалому передайте, как только сможет, сейчас же явиться ко мне, — приказал Балашов.— Видишь, Логин, — обратился он к Острогорову, когда вышел Малютин, — Чалый все же артиллерист, а он у нас исполняет должность начальника штаба. Я так тебе рад! Ты сядешь начальником штаба, а Чалый — начартом. Сейчас приедет Ивакин, и мы тут все сразу решим...

Балашов старался втянуть Острогорова в деятельность, расшевелить, отрезвить его, но тот не ответил, не шевельнулся.

— Да очнись же ты, Логин! — еще силился Балашов заставить его выйти из странного и гнетущего забытья.— Людям, бойцам, нужна твоя голова, возьми себя в руки, Логин!

— Да, вот тебе и победа и Золотая Звезда! — заключил Острогоров, будто и не слыхал того, что сказал Балашов, будто не приходил Малютин и он был один и говорил сам с собой. Он ударил ладонью по каске, которая лежала перед ним на столе.

— Разрешите войти, товарищ командующий? — спросил, возвратясь, Малютин.

— Подождите немного, — ответил ему Балашов.

— Нет, ты, Малютин, войди! Ты послушай! — решительно остановил капитана Острогоров. — Ты коммунист и воин... Пусть никогда с тобой не случится такого... последнего... срама, как вот со мной...

Малютин задержался, вопросительно взглянув на Балашова: он почувствовал здесь себя лишним. Но Балашов подал ему неприметный утвердительный знак. Острогоров был так внутренне возбужден, что спорить сейчас с ним не стоило. Балашов решил привести его в норму, дав ему высказаться.

— ...последнего срама! — повторил Острогоров, как бы взвесив сказанное слово и утверждая еще раз его подлинное значение. — Я думал — вмешаюсь на фронте смелой, решительной рукой... Думал — я докажу... только бы мне силу в руки, я разобью скопление фашистских танков и создам им угрозу с фланга, задержу тем самым прорыв на стыке, куда подоспеет дивизия Чебрецова. Я хотел доказать, что дерзким и внезапным ударом мы успешнее будем действовать, чем покорным отходом, который все время готовил ты. Я ненавижу твой метод... В Ермишина как в командующего я вообще не верил: он слаб... Ивакин — тот не военный. А тебе разве мог я доверить мой замысел, который возник в ту минуту, как сообщили, что нам посылают «PC»?! Ты сейчас же сказал бы, что это авантюризм... Люди, люди мы с тобой разные, вот что! Я правильно все решал... — Острогоров коротко, со злостью и горечью усмехнулся и, словно выдавливая из горла каждое слово, вызывающе повторил: — Да, я... правильно... все решал!..

Он словно бы проглотил комок, который едва прошел в пищевод, и продолжал тяжело выкладывать:

— Разведка мне подтвердила, что скопление танков по-прежнему маскируется в том лесу. Я решил: значит, надо спешить, пока не сменили позиций. Тут порвалась связь со штабом, с тобой. Я был этому даже рад: боялся, что ты уже настоял, чтобы фронт приказал отвод на запасные рубежи...

В первый раз Острогоров поднял глаза и встретился взглядом с Балашовым. Он не прочел в его глазах ничего, кроме вдумчивого внимания, и продолжал:

— Не повезло мне с тобой: во всех твоих действиях робость, и это меня бесило. Я был убежден, что если удастся мне действовать самостоятельно, то я докажу свою правоту... А кроме того, мне в этот момент и выхода не осталось: ведь я настоял, чтобы выступил Чебрецов, и дивизия находилась уже на марше. Если я вовремя не разделаюсь с танками и они прорвутся, то Чебрецова раздавят... Тогда бы вышло, что ты во всем прав...

Острогоров вынул пачку папирос из кармана, хотел закурить, но сломал одну между пальцами, взял вторую, однако руки его тряслись, и спички ломались. Малютин зажег ему папиросу. Балашов молчал. Острогоров глубоко затянулся и, только выпустив дым, продолжал по-прежнему медленно:

— Я подчинил себе оба дивизиона «катюш». Мне было уже ничего не страшно. Только решительно действовать — и победа будет за мной. Попробуй суди тогда победителя! Я подавил своим замыслом комдива Дубраву и подчинил его. Он поверил в мой план. Нас обоих как лихорадка трепала... Тут бы еще разведку... Но как раз в это время узнал я... что ранен Ермишин, и заспешил — подумал, что ты можешь все испортить, как только примешь командование...

Острогоров жадно, затяжка за затяжкой, в молчании докурил папиросу и, достав дрожащей рукой вторую, прикурил от первой.

— Вот... отсюда и весь мой... провал... — сказал он и умолк.

Балашов смотрел на него в недоумении.

— Твой провал?! — непонимающе переспросил он. — Какой провал? В чем?

— Понимаешь же ты, что я рассчитывал на массированный удар «PC»! Это же был верный ход!..

Кадык Острогорова заходил, и он не мог говорить с минуту.

— Этот лес, где стояли танки, я знал точно. Подал команду «Огонь!» «Катюши» долбали и жгли дотла... этот лес... а танки в то время... успели сгруппироваться в селе, ближе к нам... Я дал подготовку «катюшами» и... поднял в атаку... стрелковый полк... а танки... вышли во фланг... из села...

Балашов вдруг как будто оглох, как от контузии. Он так ясно представил себе то, что делалось с этим полком, который шел в штыковой удар.

Лишь исподволь, откуда-то издалека, начал опять доходить до него голос Логина.

— ...так под танками... Как они гибли!..

Голос Острогорова спазматически прервался, и он приложился лбом к каске, которая так и лежала перед ним на столе. Холод металла вернул ему дар слова.

— Как они гибли! — повторил он.

Картина гибели поднятого в наступление полка одинаково ярко стояла перед ними обоими...

— Это я им крикнул: «За родину!» Я приказал им именем партии, именем Сталина! — продолжал Острогоров. — Ночь была. Меня потеряла из виду моя охрана, и я ушел... куда глаза...

— И Ермишина бросил?! — гневно сказал Балашов.— Значит, отдал фашистам «PC», стрелковый полк погубил, командарма бросил в беде, бросил части во время боя... Всех покинул на произвол и сам убежал под видом простого бойца?!

— А кто виноват?! Все ты! Ты! — с ненавистью выкрикнул Острогоров. — Ты спихнул меня с места, которое я занимал по праву. Черт меня свел с тобой!.. И кому-то пришло в башку отпустить тебя из тех мест?! Если бы я был начальником штаба...

— Если бы? — с расстановкой спросил Балашов. — Что тогда?

Но Острогоров умолк и тупо глядел вперед, в бревенчатую стену блиндажа, не видя ни Балашова, ни капитана.

Наступило молчание. И Балашов и молодой капитан Малютин ощутили всю безысходность судьбы человека, чью злобную исповедь слушали. Капитан уставился в пол, а Балашов старался разглядеть затененное абажуром лицо неудачливого полководца, словно хотел прочесть, чего же сейчас-то в нем больше все-таки — раскаяния, злости или боязни за самого себя... «Отсюда и весь мой провал»,— сказал он.— Значит, и после всего его заботит не катастрофа армии, не тысяч людей трагедия, гибель, а личный провал...»

— Какой же ты, оказалось, подлец! — глухо заговорил Балашов. — Ведь ты же был членом партии... Как же ты мог?.. Стой, стой! Погоди! Где ты бросил Ермишина?.. Стой! — закричал он, рванувшись к Острогорову.

Капитан не успел уловить мгновенного движения Острогорова, которым тот приложил пистолет к своей голове.

Когда грянул выстрел, Острогоров еще две-три секунды сидел у стола, и только, когда в помещение вбежал дежурный, длинное тело свалилось со стула и наземь скользнул пистолет.

Среди оперативников, вбежавших в блиндаж, появился и Чалый. Он первый все понял, увидав на виске Острогорова пулевую рану.

Все молчали, глядя на это длинное тело, распростертое на полу.

— Товарищи командиры, — отчетливо произнес Чалый, — никого сюда не впускать. Генерал Острогоров случайно ранил себя и будет направлен в санчасть. Нигде никаких разговоров о самоубийстве! Всем немедленно возвратиться к работе! Вызовите санитаров, — приказал он Малютину.

Балашов смотрел молча в темное лицо Острогорова с задранным вверх, поросшим седой щетиной подбородком.

— Приказали явиться, товарищ командующий? — обратился к Балашову Чалый, словно ничего не случилось

— Ну как с правым флангом у Чебрецова? — медленно спросил Балашов, силясь поддаться его тону, но продолжая глядеть на недвижную голову самоубийцы.

— Артиллерии дан приказ и ориентиры. Продолжаем разведку. Дополнительно ставят мины. Из пополнения вызвали сто пятьдесят охотников в отряд истребителей танков,— докладывал Чалый.

Вошли санитары и молча вынесли на носилках тело самоубийцы.

— Нехорошо кончил Логин, — произнес Балашов, садясь к столу, в свое топорной работы кресло. — Не-хо-ро-шо... — повторил он, явно не слыша слов, сказанных Чалым, и глядя на то место, где перед тем лежал мертвый Острогоров.

— Займемся делом, Петр Николаич, — сказал тут же вошедший Ивакин. — Дежурный! Лампу поярче! — властно выкрикнул он, не задав никаких вопросов.

Время не ждало.

 

Настала холодная ночь. Большая луна еще пряталась в появившихся негустых облаках, но уже готова была прорвать их завесу. От Вязьмы время от времени слышались короткие автоматные очереди, и по темным полям летели стайки трассирующих пуль. Это фашисты, должно быть, пытались настичь людей, бежавших из города, от террора десантников. Пожары и стрельба в самом городе не прекращались. Особенно упорно трещала перестрелка на юге, в районе вокзала, где закрепился батальон Трошина.

На левый фланг дивизии Чебрецова в наступивших сумерках выдвинули пополненный и доукомплектованный полк майора Царевича, батальон которого уже занимал вокзал Вязьмы.

Этот полк усилили артиллерией и минометами. Бурнин сообщил, что за полком Царевича подготовлен в резерве еще батальон, как приказал Балашов — для развития и закрепления успеха Царевича.

Группа разведчиков, возвратясь на КП Царевича, доложила, что парашютисты силами до батальона ведут наступление на вокзал. Внезапным ударом в их фланг можно помочь батальону Трошина и установить взаимодействие с ним в дальнейшем бою.

С севера, как было условлено, ополченские части вступили в ожесточенную перестрелку с фашистами. Били из минометов по северной части города, отдельными группами наступали к окраинным огородам.

Балашов возвратился к ночи сюда, на КП левого фланга. Чебрецов и Бурнин еще раз изложили командарму намечаемый план боя.

Все прислушивались к стрельбе на севере, у ополченцев, наблюдали орудийные вспышки.

На северной окраине Вязьмы сверкали разрывы мин и снарядов. Видимо, там уже по-настояшему разгорелся бой. Два раза уже донеслось оттуда многоголосое, протяжное «ура». Можно было предположить, что силы фашистов оттянуты ополченцами в том направлении.

— Начинайте! — приказал Балашов.

Чебрецов передал по телефону приказ. Красная ракета взвилась где-то недалеко в тылу, и тотчас же над КП полка загудели разом десятки снарядов и мин, проходя на Вязьму, и начали рваться в районе, из которого до этого разведчики засекли стрельбу по вокзалу.

Подавленные ураганным огнем разом нескольких батарей, фашисты как онемели.

Царевич поднял бойцов в наступление. Но едва позади первой цепи остался исходный рубеж, как у немцев все снова ожило — вдоль южной окраины Вязьмы взвились ракеты и осветили западные подступы к городу, которые при строительстве укреплений были нарочито оставлены открытыми и удобными для обстрела.

Среди наступающих начали рваться крупные мины, а над их головами лопалась сразу всюду шрапнель. Пулеметы фашистов залились неистовым треском. Красные и зеленые нити пулеметных трасс с разных сторон впились в наступавших. Над окопом КП засвистали пули.

— Откуда же у них столько огня? Что за черт? — проворчал Балашов. — Не может воздушный десант иметь столько орудий.

Чебрецов и Бурнин недоуменно молчали.

 

Полк сообщал о потерях, но и без того было видно при свете ракет, как тают ряды наступающих.

Балашов снял каску и рукавом шинели отер потный лоб.

— Сядьте! Каску наденьте! — крикнул ему Бурнин, позабыв о званиях.

— Поддержку пора им дать, товарищ Царевич, — будто не слыша его, сказал Балашов — Расколотят без смысла, видите сами! Высылайте поддержку.

Царевич подал сигнал о выступлении второго эшелона.

— Коммунистов вперед, коммунистов! — подсказал Чебрецов. — Где твой политсостав?

— Там, — махнул комиссар Уманис в сторону наступавших.

— Люди отлично идут, зачем гнать вперед коммунистов! Привыкли — вперед да вперед. В два дня перебьешь всех своих коммунистов! — остановил Балашов.

Подбодренные свежим кличем «ура», который раздался с исходных позиций, наступающие бойцы еще решительнее ринулись на преодоление последних метров открытой местности. Вот-вот они ворвутся в улицу, в городские строения, в дома и развалины, которые станут служить им опорой...

— А теперь, товарищ командующий, пора, я считаю, и тот батальон, резервный, — сказал Чебрецов.

— Пора, — коротко принял этот совет генерал.

И с левого фланга Царевича поднялся в наступление еще батальон; молча, без криков «ура», без выстрелов, под прикрытием плотного огня минометов, он быстро одолевал темное поле, то исчезая в окопах, лежавших у него на пути перед городом, то вновь появляясь бесформенной темной массой в мутном тумане облачной ночи... И вдруг вся южная окраина города ослепительно сверкнула огнями — не только взлетели ракеты, но яростно, нагло брызнули в темное поле прожекторы. В первый миг никто даже не понял, что это такое, пока не разглядели, что прожекторы катятся, приближаются, пока сквозь стрельбу не услыхали железный лязг, грохот... Танки лезли из города, из-за холмов, из-за железнодорожного полотна и мчались, давя и топча бойцов, расстреливая из пулеметов, губя все живое. Кто мог этого ждать! Лезут! Вот их уже десятки!

«Как они гибли! Как они гибли!» — словно заново услыхал Балашов слова Острогорова. «Да, вот так же и было! — с отчаянием подумал он. — А я его презирал, ненавидел за бесполезную гибель бойцов. Да что же я сам-то наделал!.. Что я наделал!..»

— Чебрецов! Ты понимаешь, что это значит?! — спросил Балашов, и голос его сорвался до шепота.

— Да... обошли нас... — мрачно признал Чебрецов.

— Обошли?! — злобно выкрикнул Балашов.

Он сжал кулаки, он едва сдержался. Ему захотелось ударить командира дивизии, повалить его и топтать ногами...

— Что же делала ваша разведка? — процедил он сквозь зубы.

В свете танковых фар было видно, как растерянно метались ослепленные и ошарашенные внезапностью красноармейцы, как целые группы, десятки бойцов, побежали назад и падали под пулеметами.

Балашов представил себе со внезапной ясностью сына Ивана среди этих вот, у него на глазах погибавших людей...

— Фары! Расстреливать фары! Отдай приказ бить по фарам! — кричал в телефон кому-то Бурнин.

— Разрешите, товарищ командующий, мне лично туда, в боевые порядки? — обратился Уманис.

— Иди, комиссар, — отпустил Балашов, — Панику предотврати. Спасай бойцов. Удержи хоть порядок...

Уманис вскинул руку под козырек и выскочил из склепа.

— Осторожно, Вилис! — крикнул ему Царевич.

— Скажи своей бабушке, — из ночного мрака по-мальчишески, на ходу, огрызнулся Уманис, — Лихачев! — окликнул он своего автоматчика и исчез.

Никто не готовился к такой нелепой внезапности. И все на КП понимали, что у атакующих нет в руках противотанковых средств, что им просто нечем сражаться против этих внезапно возникших глазастых чудовищ. Танковая атака врага могла докатиться даже сюда, на НП полка, мог произойти разгром фланга дивизии, с минуты на минуту могла зародиться паника, бегство...

— Уезжайте, товарищ командующий! — с мольбою в голосе произнес Чебрецов, почти физически ощутив надвинувшуюся катастрофу.

— Артиллерию выкатить всю на прямую наводку! — не слыша его, приказал Балашов.

— Я «Кама», Бурнин. «Воздух», слушай: зенитные орудия выдвинуть против танков на прямую наводку, приказ командарма... Бородин, Бородин! Я «Кама», полковые орудия выкатить на прямую по танкам, — приказывал по телефону Бурнин.

— Спасибо, Бурнин! — сказал Балашов.

— Истребители танков, за мной! Вперед, коммунисты! — долетел до КП призывающий голос Уманиса откуда-то с поля. А там все кишело смертью.

— Нагнитесь! Нагнитесь! — крикнул Бурнин и с силою навалился на плечи Балашова, который высунул голову над окопом, словно там, в этом реве и хаосе, он мог разглядеть, что творится. А творилось действительно нечто страшное.

Вдруг в громе, в грохоте над бушующим боем вспыхнул белый костер — загорелся танк. В ту же минуту — второй! Еще не прошло минуты — третий.

— Жгут их, жгут! — не удержался, воскликнул Царевич.

Вот их стало уже четыре, превращенных в факелы... Но что это значило? Ничего! Танки лишь погасили фары, а скрежещущий лязг металла и рев их моторов доносился даже сквозь взрывы и выстрелы. Это не означало, что они отступают. Конечно, они группируются к новой атаке...

— Пока они в куче, дать залп «катюш»! Живо! Залп! — приказал Балашов.

— «Ураган»! «Ураган»! Я «Кама». По квадрату сто тридцать три, сектор «Б», полный залп! — скомандовал Бурнин.

Почти в ту же минуту, не давая времени танкам уйти за холмы и дома, вспыхнули в небе стрелы реактивных снарядов, громом, пламенем рушась на скопище танков. Там все запылало, заполнилось взрывами, охвачено было багровым огнем.

Вот теперь бы, следом за этой огненной бурей, снова подняться в атаку... Но уже было некем атаковать — полк Царевича уползал искалеченным и помятым, из последних сил отстреливаясь, отходил в темноту исходных позиций, унося десятки убитых и сотни раненых, а в числе убитых и комиссара полка Вилиса Уманиса...

— Утром, конечно, вас будут атаковать. Надо сейчас же подбросить сюда пополнение, — сказал Балашов. — А может быть, смену полка? — спросил он совета.

— Нет, смену нельзя, — возразил Чебрецов. — Нам тут все равно наступать. Эти бойцы теперь местность узнали. Пополнение надо и артиллерию. Противотанковых тоже...

Разговор шел уже деловой и бодрый, но сердце тяжко щемило у каждого. То, что Вязьма была занята не только воздушным десантом, что фашисты их уже обошли, меняло всю обстановку. Об отводе войск говорить уже было нельзя. Речь могла идти о прорыве, и надо было продумывать заново все...

— Танковая атака на правой фланге, — сообщили на КП из штаба дивизии.

— Ну, там им артиллеристы дадут! Теперь-то они опоздали! — удовлетворенно сказал Чебрецов. — Однако придется мне все же подвинуться к ним поближе. Разрешите ехать?

Балашов и сам должен был возвращаться в штаб армии.

— Мне прикажете с вами? — спросил Бурнин. Командующий дружески положил ему на плечо руку.

— Острогоров погиб,— ответил он.— Вас, товарищ майор, назначаю начоперодом армии. А в данном случае думаю, что дивизии Чебрецова выдался самый тяжелый участок боя. Договоритесь сами с полковником Гурьем Сергеичем и сами смотрите, когда вам важнее быть здесь... В город надо разведку немедля выслать, — приказал Балашов на прощание.— И вообще — разведку и всюду разведку!..

 

Итак, Вязьма, которую Балашов собирался превратить в опорный рубеж против гитлеровцев на центральной дороге к Москве, в один день превратилась в фашистскую крепость. Руками советских людей в последние месяцы этот город был защищен на подступах с запада дотами, дзотами, блиндажами, рядами стрелковых окопов, надолбами, эскарпами, минными и проволочными заграждениями, бессчетными пулеметными гнездами. И вот злая ирония событий заставляла теперь советских бойцов именно с защищенного запада брать укрепленный ими самими город...

Неужели же всю эту сеть обороны за день и вечер фашисты успели занять живой силой?! Может ли быть такое?!

Ополченские части, правые соседи дивизии Зубова, которые одновременно с Чебрецовым рвались к городу в его северной части, сообщили, что тоже понесли большие потери, хотя против них и не было танков.

И все-таки советских бойцов, пока еще здесь, на этом плацдарме, было больше, чем гитлеровских солдат. И хотя советская техника была в беспорядке, ее тоже хватало. Около трехсот или несколько более квадратных километров теперь и с востока замкнутого пространства оборонялись какими-нибудь пятьюдесятью тысячами бойцов, а в тылах обороны кишело бесформенное скопище в десятки тысяч бойцов и командиров всех возможных родов оружия, всех видов армейской службы. Сотни неорганизованных таборов расположились по берегам ручьев, речек, в лощинах, оврагах, кустах, перелесках, по деревням.

Главной своей задачей в сложившейся обстановке Балашов считал — надежно прикрыться с запада частью своих дивизий, воссоздать боеспособность армейской массы, мечущейся между обороною на Днепре и Вязьмой, а дивизиями Зубова, Чебрецова, Волынского и частями ополчения попытаться пробить путь к востоку, перерезая южнее Вязьмы коммуникации гитлеровцев, пока у них не скопились большие силы.

Однако же, чтобы привести в порядок окруженные части, собрать людей и организовать бой на прорыв, требовалось не менее суток. И эти сутки надо было стоять в непрерывных активных боях, отбивая танковые и пехотные атаки со всех сторон.

Приказа высшего командования на отход армии к востоку, за Вязьму, тоже все еще не было. Можно было представить себе, что этот приказ не дошел. Но здравый смысл подсказывал единственную задачу: бой на прорыв, прорыв к востоку во что бы ни стало. Ведь если сохранившиеся красноармейские части на этом пространстве обойдены фашистскими танковыми дивизиями, то они уже перестали иметь значение как части, обороняющие дальние подступы к Москве. Значит, прорыв на восток — единственная верная задача. Но неужели же так и покинуть ту группу войск, которые брошены Острогоровым и до сих пор не пробились с запада?! Ведь все-таки там пятнадцать — двадцать тысяч бойцов, ну пусть теперь десять, даже пять тысяч... Отступать без них? Сутки назад Ивакин снова направил на запад разведчиков — группу бойцов-коммунистов — с задачей во что бы ни стало установить связь с этими войсками. Но в те же последние сутки звуки артиллерийских боев переместились с запада на север. Кроме того, было откуда-то перехвачено несколько фраз радиограммы о выводе из района Вязьмы какой-то армейской группы. Может быть, сам фронт организует выход соседних армий?

Помехи в эфире стали еще чувствительнее. Немцы, должно быть, специально стремились нарушить радиосвязь отрезанных войск.

«Окружение! — прямо и честно сказал себе Балашов.— На московские танки надеяться нечего. Мы в окружении...»

В блиндаже штаба армии, куда Балашов после полуночи возвратился с КП Чебрецова, сидел Ивакин. Перед ним стоял молодой, чернявый, хмурого вида, плотный политрук, явно в чем-то провинившийся и арестованный, приведенный в штаб лейтенантом-контрразведчиком, который присутствовал тут же.

— Мы тебе не помешаем, товарищ командующий? — спросил Ивакин, — Может быть, отдохнешь? Мы перейдем,

— Нет, заканчивай. Что тут за дело? — спросил Балашов,

— Вот задержан товарищ. Ездил в тылах по частям, самочинно требовал выслать из каждой части по одному политруку для какого-то самозванного штаба. В одном, в другом месте его послушались, даже политруков направили по его требованию. А в третьем или четвертом сообразили, забрали. Обвинили, что он фашистский шпион, даже хотели на месте его расстрелять. Есть у нас любители скорой расправы... Хорошо комиссар Чебрецова вмешался, вызвал меня к телефону. Я приказал задержанного доставить. Документы в порядке, а действия не по Уставу... Прямо скажу, политрук, что действия ваши странные! — обратился Ивакин к чернявому политруку.

Задержанный политрук угрюмо молчал.

— Кто вас послал по частям? Для чего и куда отзывать из частей политруков? — спросил его Балашов.

— Начальник штаба прорыва полковой комиссар Муравьев приказал объехать расположение окруженных, не занятых в обороне частей.

— Погодите, постойте! Не ясно. Что за «штаб прорыва»? Где помещается?

— За мостом, в направлении Вязьмы. Метров двести направо от магистрали — дом отдыха «Восьмое марта», товарищ генерал.

Я думаю, надо взять взвод из охраны штаба, доехать туда и этого самого их полкового комиссара тоже доставить к нам, — предложил находившийся тут же Чалый.

— Куда пышность такая — взвод! — возразил Ивакин. — Возьму человека три автоматчиков и доеду к нему, потолкуем. Резервный фронт, ополченцы, — наши соседи! Что же, нам воевать с ними, что ли! Полковой комиссар должен сам понять, что он творит! Разберемся!

Ивакин отправился в этот таинственный штаб.

Отдохни, пожалуйста, Петр Николаич. Ночь-то нелегкая у тебя, а утро тоже настанет нелегкое. Сберегай-ка силы, — посоветовал он Балашову перед отъездом.

 

Дом отдыха «Восьмое марта» оказался полон людьми. В одной из комнат его за маленьким столиком, вроде шахматного, сидел человек со знаками полкового комиссара.

Ивакин назвал себя.

— Полковой комиссар Муравьев. Бывший начальник политотдела резервной армии. А теперь вот... оказался отрезан, пока выезжал в дивизии, и какую-то странную роль я вынужден взять на себя...

— У нас по дивизиям ездил ваш представитель, — сдержанно сказал Ивакин, — без разрешения штаба армии вербовал куда-то политработников. Что за странные действия?

— Мой политрук, Яша Климов. К вам он попал по ошибке — послал я его по лесному скопищу всяких отбившихся от штабов частей и оставшихся без частей штабов. Произвожу мобилизацию незанятого политического и командного состава. Вы сами не ездили по лесам?

— Времени не было ездить. Стоим в боях, — ответил Ивакин.

— Да, конечно, — сказал Муравьев. — Так ведь беспризорщина всюду: спирт пьют, картошку артелями варят, какую-то кашу — каждый в своем котелке — по избам готовят в печах... Черт знает что! Безработные штабы полков и батальонов ютятся по населенным пунктам, отдельные командиры... Командиры!

— Тылы! — развел руками Ивакин.

— Да что же в тылах, не военные люди?! — возмущенно воскликнул полковой комиссар. — Нет, тут развал! Надо немедленно все подтянуть, подобрать... Я своих политработников собрал, посоветовались, как центр сочинить для этого сброда...

— «Штаб прорыва»? — с насмешкой спросил Ивакин. — А где и в каких уставах бывают такие штабы?

— Это название я услыхал в народе. Слышу — бойцы толкуют, что в окружение ночью перелетел уполномоченный фронта для создания «штаба прорыва». Что это значит? Откуда такая легенда? Я так считаю, что это в массах стихийное требование организации. Советские люди верят в прорыв. Я считаю, что правильно они верят, товарищ дивизионный комиссар! — горячо сказал Муравьев.

— А вы, значит, решили эту легенду в жизнь воплотить? — перебил Ивакин.

— Почему же не попытаться и воплотить, если легенда хорошая?! Родина и партия не имеют права покинуть эту массу бойцов в окружении... Мы с вами не коммунистами были бы, если бы не сумели осуществить их мечту, если бы растерялись в беде.

— А мы не теряемся, товарищ полковой комиссар! Мы в своей армии на своих местах и деремся! — возразил Ива-

кин. — Есть полки и дивизии, есть штаб армии, политотдел, нормальное командование, сборные пункты, которые комплектуют пополнение из отбившихся от частей бойцов. Штабу армии все и должны подчиняться.

— К сожалению, очень много людей остается в лесах в отрыве... А наш долг — всех собрать по возможности! — настаивал Муравьев с прежней горячностью. — «Штаб прорыва» — совсем не плохое название! Главное в нем — вера в прорыв к своим, вера в силу! А то посмотрите, товарищ дивизионный комиссар, — в этих сборищах по кустам каждый этакий лейтенантик с желтеньким клювом критикует, шумит, что его генералы и комиссары бросили, предали. Вчера мне такого пришлось расстрелять. А жалко!..

— Тыловики! — убежденно сказал Ивакин. — Вы разве не знаете, что генерал-майор Балашов командует армией? Вчера он был днем в частях. С ополченскими полками у нас тоже установлена связь и боевое взаимодействие, но о вашем «штабе» с ополченцами не было разговора. Какая же задача у вашего легендарного «штаба»?

— Прежде всего, — вселить в людей веру, что существует единый оперативный центр, сорганизовать всюду сборные пункты, чтобы творить из таборов войсковые части, — вот и все... Люди не хотят быть бездельниками. Не они виноваты, что попали в такую кашу. Пока что я выставил восемь заградотрядов, а их надо выставить пятьдесят. Я не хочу из себя разыгрывать «самостийного атамана». Готов явиться в штаб армии по этому делу в любое время, когда прикажете, товарищ член военного совета. А преступлением большевистскую инициативу я не считаю, — заключил Муравьев.

— Преступления нет, а, говорят, есть нарушение устава,— сказал Ивакин. — Вашего Яшу Климова расторопные люди могли расстрелять как шпиона. Жду вас через час в штабе армии.

Уходя, Ивакин столкнулся в дверях с политруком, который обратился к Муравьеву:

— Товарищ полковой комиссар, разрешите доложить! Три батальонных комиссара, три старших политрука и двадцать политруков и младших политруков прибыли по вашему приказанию. Собраны в зале. Взвод связи прибудет вскоре. Пять кухонь готовят горячую пищу, — отчеканил тот.

— Молодец, Федотов! — одобрил его Муравьев.

— Не знаю, как вас признавать «де-юре», а «де-факто» с вашей энергией надо считаться, товарищ полковой комиссар, — выходя, усмехнулся Ивакин.

 

Ивакин чувствовал, что мысль Муравьева в чем-то правильна. Ведь эти дезорганизованные прорывом бойцы разных армий прошли Минск и Борисов, Оршу и Витебск, а самое главное — школу Ярцева и Ельни. Они умеют бить немца и даже видали, как немец умеет драпать. Если их всех бросить в бой, это будет большая сила! Но это может делать только штаб армии и подчиненный ему аппарат. А то назавтра какой-нибудь полковник или майор выдумает еще подобную организацию, и каждый будет считать, что именно он должен «всех подчинить»!..

Балашов, который за время поездки Ивакина отдохнул, проявил живой интерес к его рассказу.

— Цель ставят серьезную, а развели партизанщину, — сказал Балашов. — Я думаю, все-таки надо этот «штаб» разогнать, а людей передать просто в наш же отдел комплектования.

— Действительно, Петр Николаевич, в Уставе «штабы прорыва» не существуют, и нам «разогнать» его очень просто, — возразил Ивакин. — А вот надо ли? Ведь бойцы же не могут так вот, сами, в роты построиться... Как пчелы, без матки — вразброд. А полковой комиссар хочет каждому сборищу дать эту матку. Приедет — поговорим. Вы как смотрите на это, Сергей Сергеич? — спросил Ивакин начальника штаба.

— «Штаб прорыва», сами изволите видеть, не по Уставу, — ответил Чалый. — Никакой автономии и партизанщины допускать невозможно! Гм... «штаб прорыва»! — повторил Чалый и с сомнением качнул головой.

— Название-то, я думаю, очень хорошее в наших условиях,— размышляя вслух, произнес Балашов. — Уверенность в этом названии и прямая цель для народа. Название — как лозунг!

— Ужин давать сюда разрешите, товарищ командующий? — спросил адъютант Балашова.

— Прикажите сюда давать, Леня.

— Я уже поел, товарищ командующий, — поднялся Чалый. — Разрешите, пойду к себе.

Чалый вышел.

Только Ивакин и Балашов успели начать еду, как приехал и учредитель легендарного штаба.

— Товарищ командующий, полковой комиссар Муравьев по вашему приказанию явился! — доложил он и посмотрел смущенно на котелки, считая, что прибыл не вовремя.

— Добро, товарищ Муравьев, садитесь, беритесь за ложку,— пригласил его Балашов. — Леня! Прикажите еще одну порцию! — крикнул он.

— Спасибо, товарищ командующий. Действительно не было минуты с утра,— признался полковой комиссар.

Ну-с, так что же нам с вами делать, полковой комиссар? Говорят, вы не по Уставу живете, непредусмотренный «штаб» сочинили...

— Так точно, Уставом не предусмотрен, товарищ командующий. Но Уставом не предусмотрена и цыганщина по оврагам, — возразил Муравьев. — Я полагаю, что таборы — худшее нарушение Устава.

— Согласен, — сказал Балашов. — Вы не стесняйтесь, пейте, на меня не смотрите! — подбодрил он, видя, что Муравьев не касается водки, косясь на невыпитый стакан генерала.

— Благодарю. Не время сейчас, товарищ командующий, — отклонил Муравьев. — С утра голодный, куда тут спиртное! Ведь работы гора!

Да, работы была гора. Это понимали они все трое, и потому сейчас главным стоял не вопрос о букве Устава, а существо их общего дела: ввести как можно скорее в действие всю наличную массу людей и техники, которая оставалась вне дела. Пусть будет это название — «штаб прорыва», если оно привлекает сердца и умы людей. Лишь бы делалось дело.

— Как считать все же, товарищ командующий, — спросил Муравьев, когда вопрос о «штабе прорыва» уже можно было считать решенным, — пробьемся мы все же к своим?

— Важнее всего сейчас, полковой комиссар, чтобы все считали, что непременно пробьемся. Не стоять в обороне, а непрерывно активно драться, — сказал Балашов. — Если даже в конце концов не пробьемся, то мы должны сковывать по возможности больше фашистских дивизий. Ведь мы даже не знаем, готова Москва к обороне или еще не готова. Сковываем мы тут фашистов или они нас обошли основными силами и текут мимо нас на Москву? Значит, надо все время доказывать им, что мы тут — активная сила, все время пробиваться и улучшать позиции с учетом готовности к общему выходу на восток.

— Вот потому-то нам эта ваша идея «штаба прорыва» в общем и по сердцу, — сказал Ивакин. — Пробьемся или погибнем, а прорыв — это главный лозунг!

Они расстались после того, как решили, что штаб Муравьева будет служить центром, организующим и приводящим в порядок массы людей и техники, но строго подчиненным во всем штабу армии.

 

Глава одиннадцатая

 

Иван Балашов долго лежал рядом с товарищами. Сквозь ровный храп Дмитрия слышались отдельные голоса из кучки бойцов, которым не спалось...

Спускалась ночь. Со стороны Вязьмы доносились редкие артиллерийские выстрелы. Над самой Вязьмой вставало ровное зарево, — должно быть, горела окраина города...

Несмотря на усталость, Иван не спал. Как заснуть, когда с дороги, почти рядом, слышалось напряженное движение! Что там за машины? Куда? Откуда? Иван оставил спавших товарищей, поднялся, вышел к шоссе и зашагал вдоль медленно движущегося, рокочущего моторами скопления техники.

Небо очистилось от облаков, и холодная большая луна освещала шоссе, отбрасывая на асфальт четкие, резкие тени машин и людей. Подул ледяной ветер, прохватывая все тело Ивана. Он плотнее запахнул плащ-палатку.

— Что за базар?! Что тут за безобразие?! Водители, почему сошли с мест? По машинам! — скомандовал повелительный голос в кучке споривших о чем-то шоферов.

Шумная группа людей мигом рассыпалась. Захлопали дверцы шоферских кабин.

— Товарищ водитель, машину правее! Становись позади пятитонки! — командовал тот же голос. — Равняй ряды! В три ряда автотранспорт! Очистить слева проезд!

Застрекотали стартеры. Какая-то машина рыкнула мотором и подалась к стороне.

— Конный обоз! На обочину! Ездовой! Заснул?! — слышался бодрый командный возглас.

Нет, это не то, что творилось тогда, у моста через Днепр! Здесь воля, организация, дисциплина. Значит, именно вот сюда и тянулись те вереницы бойцов, которых Иван расспрашивал у Днепра. Должно быть, сюда и указывал им собираться тот генерал... Какой генерал? Может быть, это и был угрюмый знакомец Логин, которого так донимал Иван за якобы брошенную винтовку?

«Ну и вли-ип!»— опять усмехнулся Иван, припоминая свои разговоры с Логином.

— Штабом приказано — располагать на шоссе машины, чтобы слева всегда оставался проезд для движения к востоку,— объяснял командир. — Колонны могут пойти в любую минуту. За нарушение приказа — расстрел, как за диверсию.

«Приказано»! «Штаб»!» — радостно повторял про себя Иван. От этих слов на душе у него стало легче. Он бодро шагал по шоссе, где был уже установлен порядок. Сонная зябкость, которая с ветром вначале забралась под шинель, теперь совершенно исчезла.

«Штаб! Приказ!» — повторял Иван.

Иван шел вперед вдоль выстроившейся гигантской колонны машин.

В голове колонны он миновал несколько танков, над люками которых рисовались силуэты бойцов. В кустах кое-где заметны длинные стволы зениток, за обочиной Иван разглядел противотанковые пушки.

А дальше шоссе шло на подъем, пустынное, белое под луной и немое. Вдруг в нескольких километрах впереди вся даль засветилась огнями, как будто жгли праздничный фейерверк на каком-то растянувшемся по горизонту невиданном торжестве. Загудел непрерывный рокочущий грохот боя. Иван представил себе, как между горящими селениями, там, на хлебных полях и огородах, поднимаются батальоны бойцов, чтобы идти вперед, наступая, тесня фашистские позиции, забрасывать их гранатами, падать под пулеметным огнем, под разрывами мин. Но новые бойцы поднимутся из окопов и снова настойчиво двинутся на врага, чтобы пробиваться к совим...

 «Другие дерутся и умирают в бою, а я здесь жду, когда кто-то пробьет для меня брешь и выведет из окружения. Да еще ворчим тут, что нас предали!.. А здесь ведь вон сколько народу!» — думал Иван.

Ему мучительно захотелось быть среди тех, кто не ждет прорыва, а сотворяет его, кто стреляет, бросает гранаты, идет со штыком в атаку...

С запада, откуда он шел, послышались автомобильные сигналы. Нагоняя Ивана, катились те самые танки, которые он только что видел, за ними мчались грузовики. Большие машины, наполненные бойцами, летели мимо него вперед — десять, двадцать машин с красноармейцами...

«Сейчас им идти в атаку, — понял Иван, — а я тут пешечком плетусь!»

Он зашагал энергичнее. Обгоняя его, прогрохотала еще колонна машин со стрелками, пронеслись пулеметы. Треск пулеметов и орудийный гром впереди усилились. Теперь все там кипело.

Ивану ясно представилось, почему приказали машинам быть в любую минуту готовыми: этот дружный, одновременный удар разом сотен орудий в одну точку фашистского фронта, конечно, должен вот-вот открыть им, отрезанным, путь на восток. Вслед за этим ударом пойдут в атаку те батальоны, которые только что прокатили вперед на пополнение. Они пойдут в атаку за танками...

Иван услыхал, что сзади мчатся еще машины. Ему представилось, что это стронулась с места и несется вперед, на прорыв, вся стоявшая на шоссе громада... Он отскочил с середины шоссе на обочину, нацеливаясь заранее, чтобы в удобный момент прицепиться к какой-нибудь машине и скорее домчать к полю боя. Четыре высоких, тяжелых грузовика обогнали его. По очертаниям он узнал «катюши», которые ему кто-то впервые показывал несколько дней назад.

Иван, задыхаясь от бега, пустился за ними.

— Товарищи! Захватите меня! — надсадно выкрикнул он.

Но его никто не слыхал, никто не ответил. Грозные машины умчались. Иван быстро шагал к востоку, за ними...

Навстречу через его голову с воем перелетали немецкие мины. Едва он успел отшагать полсотни шагов, как они ударили огненными вихрями и впереди и сзади него по шоссе. Вокруг просвистали осколки. Но он не был ранен. Он соскочил в кювет и бежал теперь низом, по колено в воде, ломая ногами образовавшийся сверху хрупкий ледок. Когда разрывы мин остались уже далеко позади, он снова выбрался на асфальт и зашагал дальше...

На шоссе вокруг Балашова и впереди стало совсем светло. Он посмотрел на часы. Было ровно двенадцать. По привычной ассоциации вспомнив звон кремлевских часов, Иван запел:

 

Это есть наш последний

И решительный бой!..

 

С востока в сверкающем хаосе взрывов и вспышек, ракет и трассирующих смертоносных искр внезапно зажглись разом десятки прожекторов, освещая всю местность.

«Началось! Что-то там уже началось!» Сжав крепче винтовку, Иван стремглав рванулся и побежал по шоссе с таким ощущением, что он должен успеть к той минуте, когда начнется решительный общий бой на прорыв, кровавая схватка грудь с грудью. Его мучил стыд за то, что он мог поверить тому старшине на дороге, а еще хуже оттого, что он ушел из оврага, со сборного пункта. Ему было бы удержать товарищей Митьку и Николая, а он, командир, и сам... Искупить этот стыд, казалось ему в этот миг, он мог только своим участием в кипящем там, впереди, бою. Он даже и не пытался представить себе реальную обстановку этого боя. Он просто в эти минуты готов был на все... В таком состоянии, легко стать героем, не думая о подвиге и о смерти, и только после, если останешься жить, самому про себя удивляться: «Неужели действительно это был я?!»

И вдруг впереди и сзади Ивана и где-то над головою его заревел оглушительный ураган. Ничего подобного никогда он не слышал. Отдельных ударов орудий словно бы не было, а над всем пространством катился один нарастающий, длящийся непрерывно раскат какой-то первозданной грозы, свиста и воя. Впереди, там, у города, поднималось сплошное сверкание взрывов, — казалось, десятков взрывов в секунду вдоль широкого горизонта, — но за этим ревом не стало их слышно, а откуда-то из-за спины Ивана, с неожиданно близко укрытой в деревьях позиции, вырвались огненные снаряды и мчались к востоку. Иван понял, что это и есть «катюша». Фронтовая легенда! Он застыл в изумлении перед этой мощью и минуты три оцепенело стоял, следя за полетом «PC» в сторону фронта.

А оттуда, куда упали огненные снаряды, с новой силой донеслись, содрогая самую землю, рокочущие взрывы, подобные гулкой дроби литавр, и море алого пламени широко разлилось над другими огнями.

«Как лава вулкана!» — подумал Иван.

Фашистские снаряды один за другим в ответ пролетели над его головою и разорвались в той стороне, откуда только что били «катюши».

Иван рванулся и снова пустился бежать по шоссе.

Фашистские снаряды и мины летели навстречу.

Впереди мелькнула отблеском лунного света река, и внезапно вырос неприметный в ночи серый силуэт стальных переплетов моста...

Ивану казалось уже, что за гулким грохотом фронта, за ревом и треском боя он слышит со стороны переднего края в тысячи голосов клич «ура»... Как вдруг на его пути возникла группа бойцов.

— Стой! Кто идет? — скомандовал молодой голос. Иван остановился под направленными стволами двух винтовок.

— Старший сержант Балашов, — тяжко дыша, бессмысленно отозвался он, словно кто-то должен был знать его.

— От кого? К кому? — настойчиво потребовал часовой.

Иван как будто очнулся от забытья:

— Я... Я не знаю... Я сам по себе...

— Руки вверх! — скомандовал лейтенант, выйдя из-за бойцов.

— Товарищ лейтенант, я же... я... — Иван в волнении запнулся.

— Ну что «я», «я»? Куда? Кто направил? — холодно сказал лейтенант. В руке его при лунном свете тускло поблескивал пистолет.

На мосту, в начале его, как и в конце, Иван разглядел темные силуэты часовых. Сердце его сжалось тоскливой болью.

— Товарищ лейтенант, меня не направили... Никто не направил... Я... просто... в бой... — по-мальчишески умоляюще пролепетал Иван.

— Что значит «просто»? Какой вы части?

— Я из газеты... отбился...

— Кто отбился, те на сборные пункты идут! — по-прежнему холодно произнес лейтенант.— Кругом, марш!— скомандовал он, как два дня назад тот маленький капитан.

Иван подчинился команде и тяжело зашагал обратно, не понимая, почему его не пустили. Бой шел теперь за его спиной, а он уходил от боя по пустынному ночному шоссе. Впереди него поднимала тяжелые, огромные ноги длинная серая тень красноармейца.

В первый миг это показалось несправедливым и до боли в горле обидным, особенно потому, что такой, самый священный, единственный в жизни по силе чувства, порыв был так жестоко оборван и охлажден.

«Ведь это же свыше сил — оставаться так в каких-нибудь трех или пяти километрах от переднего края и ждать, когда идут в бой другие! Пропустили же через мост тех бойцов на машинах!..»

Иван остановился в четверти километра от моста и стоял, не в силах отвести глаза от грозной иллюминации. Что там творилось, в этих фонтанах огня, в сверкании искр, во вспышках ракет?!

По мере того как стоял здесь один на шоссе, Иван почувствовал снова ночной морозец и воду, которая залилась в сапоги. Он отрезвел, и его обида уже не казалась ему законной. Он понял, что в прифронтовой полосе естественно не пропускать всех «так просто» желающих приблизиться к некоторым объектам — хотя бы к мосту, к командным пунктам сражающихся частей, к артиллерийским позициям... Естественно, что стоит бдительная охрана, а он с товарищами, как дезертир, ушел из овражка, где формировали подразделения для этих ночных атак! Ведь, должно быть, это и были бойцы, сформированные в роты в том самом или в каком-нибудь соседнем овражке, что промчались в грузовиках. Они-то теперь и бьются с фашистами!

Иван оторвался от зрелища взрывов и пламени и, ненавидя себя, медленно зашагал назад, настораживаясь, чтобы изловчиться и вскочить на одну из машин, когда по сигналу они помчатся в прорыв.

Он почти дошел до головы автоколонны, когда его обогнал мотоцикл и остановился у бронеавтомобиля.

Насколько мог, Иван замедлил шаги, чтобы услышать слова людей, прибывших «оттуда».

— Все к чертям сорвалось! Там уже танки. Откуда взялись? Неужто же самолетами?!.. А как ведь дрались! Как дрались! А сколько народу легло! Небось и на севере ополченцев тоже немало побито. Ну-ка, дай закурить! — кому-то сказал прикативший на мотоцикле.

«Ополченцев!» — подумал Иван. Те самые ополченцы, от которых он так стремился уйти, а они оказались в бою!

— К ним послано свежее пополнение, — сказал человек с броневика.

«А я тут, как дезертир!» — повторил Иван.

— Черт знает, откуда у немцев танки! — продолжал мотоциклист. — Не то что прорваться, а было бы фронт удержать!

— Ну, теперь уж затихнет до самого утра. Пожалуй, уж завтра в другом направлении будем удар наносить! — ответил голос из бронеавтомобиля. — Гляди, утихает...

Иван прошел несколько шагов дальше и оглянулся. Небо померкло, гул орудийных ударов и взрывов стал реже. Но нитки цветных пулеметных трасс по-прежнему резали мрак. В паузах между грохотом взрывов доносились ружейные выстрелы и татаканье пулеметов.

«Неужто же не прорвемся, так тут все и погибнем?» — подумал Иван. Чтобы встряхнуться от этой сумрачной мысли, он поправил ремень винтовки и зашагал быстрее...

Задолго до рассвета весь автотранспорт малыми группами начал расползаться с шоссе и маскироваться от авиации в кустарниках и лесочках.

Наступило утро. Иван почувствовал голод. Уйдя с шоссе, он упорно бродил в стороне от дороги, разыскивая покинутых товарищей.

Но сходных полян и на них деревьев было так много, и почти под каждым деревом спали кучки бойцов. Иван не мог найти среди них ни Николая, ни Дмитрия.

Он наталкивался на какие-то рассеянные, неорганизованные группы бойцов, которые, было похоже, не очень спешили попасть в формируемые подразделения и в то же время сетовали, бранились, ворчали, что все развалилось. Упрекали кого-то и в целом всю Красную Армию за недостаточность дисциплины...

Были в этом «котле» и такие одиночки, которые считали, что ночью, маленькими отрядами они проберутся к своим. Рассказывали, что какой-то местный лесник в прошлую ночь ушел-таки через лес по едва приметным тропинкам с целой ротой...

«Безработная бражка какая-то! — глядя на них, думал Иван. — И сам я вот так же! А люди в атаках! Ой, стыд!» — кипело в его мыслях.

Измученный и уже валящийся с ног, он все-таки продолжал свои розыски и тогда, когда полностью взошло солнце. Все же они три дня шли вместе и стали уже «своими», — во всяком случае, Дмитрий и Николай были единственными близкими людьми на всей этой большой территории...

Местность была изрыта овражками, покрыта холмами, поросшими кустарником и полупрозрачным мелколесьем, уже поредевшим от осенних ветров и первого холода. Под каждым кустом ютились люди в военных шинелях то группами, то в одиночку — от юного рядового бойца до седых вояк, на чьих петлицах виднелись двойные, а то и тройные «шпалы».

Наконец, совсем сбившись с ног, Иван присмотрел себе под одним из деревьев невдалеке от шоссе чуть заметный холмик, пригретый солнцем. Он решил уже прилечь, когда здесь же, на этом облюбованном холмике, увидал Дмитрия и Николая, которые так с вечера тут и спали, не выпуская из рук винтовок.

Ящик из-под мясных консервов валялся опустошенным далеко в стороне, у кустов. Иван усмехнулся себе: он не мог их найти именно потому, что все время выискивал ящик под деревом...

«С голоду!» — понял он.

Не будя друзей, Иван повалился на землю рядом. Он лег к востоку лицом, взглянул на солнце, невольно зажмурился и почувствовал, что снова поднять веки у него уже не хватает сил. Падающие прямо в лицо яркие солнечные лучи обволакивали его каким-то светящимся, теплым облаком, которое ощущалось ресницами, кожицей век, вдруг притупившимся слухом, словно и в уши набилось это красное, теплое томление. Оно, казалось, окутало даже мозг, который тонул в туманном безмыслии и тишине...

— Воздух! — сквозь сон долетело до Ивана из соседних кустов.

Завыла тревогой сирена. И тут только он услыхал «не наш», подвывающий гул самолетов.

— Никола! Дмитрий! Ребята, воздух! — воскликнул Иван, расталкивая друзей.

Те очнулись и сели.

Над шоссе ползли тяжелые желтобрюхие машины с фашистскими крестами, а выше и ниже их стаей кружились истребители. По какому-то знаку все они расчленились и понеслись в разные стороны от пустынного шоссе, к кустарникам и перелескам, где Иван уже видел множество замаскированных машин и где были тысячи людей. Все задрожало от взрывов и от грохота пулеметов. Давило на барабанные перепонки близкое и оглушительное завывание пикирующих почти до земли истребителей.

Всех пригревшихся под солнышком бойцов будто смыло с поляны.

«Мессершмитт» вдруг взревел над самыми головами Ивана с друзьями. Но вместо того, чтобы упасть под ближайший куст, Николай спросонок пустился скачками по тропинке, потом — желтым неубранным хлебным полем, споткнулся о борозду и упал во ржи. Иван, опасаясь опять потерять его, упал с ним рядом. Тут же, возле, плюхнулся Дмитрий...

Приподнимая головы из-за местами вытоптанных ржаных стеблей, они видели, как в чудовищных черных фонтанах извергающейся земли то по одну, то по другую сторону в сотнях метров от них взлетали громоздкие и бесформенные обломки, стволы деревьев вместе с корнями; вот явственно поднялся кузов машины и лишь высоко над землей разлетелся...

— Окружили и бьют, пока всех не угробят, — мрачно сказал Николай. — На Камчатке вот так-то морских котов... Раз попал я в такую охотничью партию зверобоем... Не смог! Жалко стало зверья беззащитного... И мы тут, как коты...

Глухой протест закипел в душе Ивана против этого унижающего сравнения. Но картина вокруг была такой безотрадной, что он промолчал.

Они долго еще лежали без слов, распластавшись. Взрывы авиабомб затихли, — казалось, налет окончен. Ивану уже не терпелось подняться, как вдруг снова земля задрожала и солнечный свет затмился поднявшейся из леса черной тучей дыма... Три фашистских бомбардировщика, сбросив, должно быть, последние бомбы, уходили от места пикировки, спокойно набирая высоту. Но вот Иван разглядел возле них пронизанные искрами белые облачка зенитных разрывов. Он радостно представил себе бойцов, которые посылают снаряды в небо, подтянутых, бритых ребят, веселых, как те, у моста через Днепр, где его накормили завтраком...

Фашистские пикировщики стремительно начали набирать высоту, как вдруг по крылу одного из них скользнул язык белого пламени. Самолет по-звериному взвыл, оставляя в небе широкую полосу дыма и падая за шоссе. Секунды спустя оттуда раздался удар.

Тра-р-ра! Тра-р-ра! — грохнули снова зенитки вслед уходившему в облака врагу. В небе вокруг самолетов блеснули искры, и повисли пухлые, как бы ватные, шарики. Еще одна машина врага задымила и резко пошла на снижение.

— Второй подыхать полетел, холера! — проворчал Дмитрий.

Штурмовики продолжали кружиться над полем, кустами, шоссе, посыпая всю землю смертоносным горячим градом. Один с устрашающим ревом пронесся низко над хлебным полем. Пули его ворохнули солому на метр впереди Ивана, и тот невольно прижался плотнее к земле. В тот же миг во ржи рядом с ними раздался одиночный винтовочный выстрел.

В нескольких шагах от себя Иван с товарищами увидали красноармейца, который лежал на спине, прижимая к плечу приклад направленной в небо винтовки.

— Проскочил, кобель! — выругался с досадой стрелок.— А как хорошо ведь летел-то — прямо на нас!

— Да, да, да! Вот кто прав! — обрадованно крикнул Иван.

— Ты чего? — переспросил его Дмитрий.

— Я говорю, что зря мы вчера ушли от формирования,— ответил Иван. — И уж вовсе напрасно ты говоришь, Николай, мы не морские коты, а воины, люди, русский народ мы, вот кто! Драться надо, ребята, а мы тут лежим, на расстрел «мессерам»!

Опять над ними летел самолет, и снова неугомонный боец дал выстрел вверх и опять с досадою обругался.

— Машина не та у тебя, землячок! — крикнул ему Николай.

— А что машина! Сноровки нет! — отозвался боец.— Надо, считаю, его изловить на выходе из пикировки. Разволновался, вот-то и мажу! По зайцу и то так бывает... Летит! — крикнул он и опять лег «в позицию».

Но самолет прошел стороной.

Наступило затишье. Иван и его товарищи понимали, что новая волна нахлынет через пятнадцать — двадцать минут. Они поднялись, огляделись. Было видно, как по равнине группами и в одиночку красноармейцы вели и несли к санитарным пунктам раненных во время налета. Невдалеке, за лесочком, вздымался густой черный дым, — должно быть, горела деревня...

Время шло к полудню. Фронт грохотал сильнее.

Чувствовалось, что вокруг их «острова» бой разгорается: фашисты стараются сжать кольцо. Со всех сторон потрескивали винтовки и автоматные очереди. Низким клокочущим звуком отвечали им станковые пулеметы — родные «максимки». В лесах, кустарниках и оврагах возле шоссе то и дело вздымали фонтаны земли и дыма фашистские мины.

Иван рассказал товарищам, как его не пустили пройти через мост. Должно быть, там штаб находится, где-то рядом с мостом.

Они решили искать сборный пункт.

Чтобы не выходить на открытое шоссе, они шли стороной, по едва наезженному проселку вдоль опушки лесочка. Им преградили путь два человека.

— Стой! Куда направляетесь? — окликнул их хрипловатый, будто простуженный, голос.

С удивлением Иван узнал того человека, который несколько суток назад у затора на Днепре так неприятно столкнулся с каким-то майором. Со свежей повязкой на голове и лице, смыв кровь со своей шинели, он выглядел не таким уж дико-неистовым партизаном. Левая, необожженная часть его лица была даже выбрита.

— Отбились от части. Сборочный ищем, — ответил Иван за всех.

— А вы какой части, товарищ старший сержант?

— Разных. Я вот печатник дивизионной газеты «Боевой натиск», товарищ командир! — отрапортовал Иван. — У переправы на Днепре я потерял редакцию. Вы были там, сами видели, что творилось.

— Да, там «творилось»! — горько сказал командир, который, как и тогда, на Днепре, оставался без знаков различия на петлицах.

«Как же к нему обращаться без звания?!» — удивленно подумал Иван.

И вдруг он вспомнил, откуда ему знакомо лицо этого человека. Это был писатель, книгу которого Иван печатал три года назад, когда ему впервые доверили самостоятельную работу печатника. «Откуда ему быть тут, на войне? Зачем тут писатель?..» — спросил Иван сам себя.

— Что вы искали, то и нашли, — пункт сбора здесь. Сойдите в окоп, — начальник им указал в кусты.

Они увидали в длинном зигзагообразном окопе в кустах нескольких красноармейцев.

— Товарищ командир, разрешите к вам обратиться,— покраснев, произнес Иван.

— Пожалуйста.

— Вы ведь писатель, Емельян Иваныч Баграмов?

— Угадали, товарищ старший сержант, — командир улыбнулся.— А откуда вы меня знаете?

— Вы мне даже книжку свою подарили с подписью: «Молодому печатнику Ване. Спасибо за сверхурочный труд»,— сказал Иван и покраснел еще больше.

— Неужто уж подарил?! — шутливо спросил командир.

— Право же, подарили! Не помните? — огорченно спросил Иван.

— Типография «Первого мая»? Как же, помню! Давно мы, значит, знакомы, товарищ Ваня. Теперь-то уж ты не такой молодой! — опять улыбнулся писатель. — Ну что ж, повоюем с фашистами!

— Повоюем, товарищ командир! — бодро ответил Иван и спустился в окоп.

 

Литератор по профессии, попавший на фронт корреспондентом газеты, Баграмов в сумятице отступления не успел возвратиться из фронтовой командировки в редакцию. Раздраженный обстановкой царившего в тылах «смешения языков», он несколько раз пытался взывать к здравому смыслу, к партийности и воинской дисциплине товарищей по несчастью, подобно тому как на мосту через Днепр взывал к командирской инициативе какого-то майора... Представитель «штаба прорыва», встретив Баграмова на шоссе этой ночью тоже в подобной же «схватке», приказал ему следовать за собою. И вот, с самой гражданской войны штатский человек, Баграмов оказался командиром заградотряда.

Еще до восхода солнца, выйдя на скрещение лесных тропинок, с отделением бойцов и с политруком Яковом Климовым, комиссаром его отряда, Баграмов скомандовал «стой» одинокому красноармейцу, который брел по тропинке. Боец задержался, угрюмо и неприязненно оглядел небольшой отряд. Когда же Климов объяснил бойцу их задачу, тот радостно встрепенулся.

— Хвормирование?! — живо переспросил боец. — Товарищ начальник, вы меня отпустите, я разом и ворочусь. Тут ребята в овражке картоху пекут, целый взвод. Я их зараз всех приведу!

Баграмов поколебался, но раздумывать было не время.

— Беги, да скорей! Какого там черта возиться с «картохой»! Как роту сколотим, так тотчас получите с кухни завтрак — да сразу на передовую, на пополнение частей. Фашист-то не ждет!

— Известно, не ждет!— легко согласился боец.

Политрук переглянулся с Баграмовым, молча сомнительно дернул плечом, но не сказал ни слова. Красноармеец исчез в кустах, а минут через десять в расположение заградительного поста явился весь взвод, вместе с горячей печеной «картохой» на плащ-палатке.

В окопе они лупили выгребенную из золы костра черную, горелую картошку, обжигались, перемазались, как ребятишки, и весело хохотали.

— Товарищ начальник, хотите горяченькой? — предложили радушно Баграмову.

Он вместе с политруком присоединился к их незатейливой трапезе.

Вначале пополнение подходило медленно.

— Плохой что-то нынче у нас улов, не подходит народ! — заговорил боец, приведший весь взвод с «картохой». — Хоть повзводно ведите нас, товарищи командиры. Немец теперь по всем дорожкам сочится на Вязьму. И нам бы не отставать!

— Приказано — ротами, — сказал политрук Яша Климов.

— И правильно, ротами! А что ему взвод, сглонёт — не приметит! — отозвался второй боец.

— Не больно «сглонёт»! Глядишь, и подавится! — подал реплику третий.

 

Сожру половину кита я

И стану, наверно, сыта я —

 

задорно пропел перепачканный, как мальчишка, красноармеец.

— Рожу вытри, артист! Весь в саже! — строго заметил ему командир отделения.

— Фашисту страшнее будет! Подумает — русский черт! — подхватил кто-то.

«Шутит народ, смеется, — подумал Баграмов, — а пока он шутит, он бодр».

Наступило утро. Отдельные бойцы и группы стали чаще появляться на перекрестке, и лесные окопы наполнялись свежими подразделениями, которых так ждали на пополнение усталые за ночь и потерявшие многих бойцов полки.

«Но что это будут за роты? Командиры не знают бойцов, бойцы — командиров!» — подумал Баграмов.

Красноармейцы притащили воды, разложили костер, многие успели побриться, сходили к ручью, умылись, почистились, подтянулись.

А между тем взводные командиры уже разобрались в своих новых взводах, отделенные — в отделениях, приказали чистить оружие.

За чисткой оружия послышалась песня. Командиры ревниво просматривали на свет чищеные стволы.

— Становись! — наконец раздалась команда.

— Рассчитайсь!

— Напра-вуп!

Четко пристукнули ноги.

 

Все пушки,

Пушки грохотали,

Трещал наш пулемет...

Фашисты отступа-али,

Шли красные вперед... —

 

донеслось до заградотряца с дороги, уже скрытой деревьями и кустарником, по которой сопровождал роту лейтенант, высланный для этого с ближнего батальонного пункта.

Формирование продолжалось. В течение дня подходили то одиночки, то пары, то взводы или отделения, а то ни на какие подразделения не похожие группы случайно встретившихся товарищей по профессии или земляков и вливались в формируемые роты. Нет, этот народ не хотел быть дезертиром, не хотел сдаваться! Разрозненные, отбившиеся от своих частей, они все сохранили оружие — винтовки, ручные пулеметы, запасные диски, сумки с ручными гранатами...

— Старший сержант, Ваня-печатник! Фамилия ваша как? — вызвал Баграмов, едва успели они перемотать портянки.

— Балашов! — готовно отозвался Иван.

— А ваших бойцов?

— Николай Шорин!

— Дмитрий Пятаков! — откликнулись оба товарища Балашова.

— Назначаетесь на пополнение заградительного отряда. Вот там, справа, тропинка проходит. Под березой окопчик. Займите его втроем. Задерживать проходящих тропинкой отдельных бойцов и командиров. Всех направлять сюда, — приказал командир отряда.

Они разыскали тропинку, березу, окоп.

Ивану казалась досадной эта «мирная» служба в тылу. Останавливать, направлять в ротный пункт... Людей шло не много. Дело казалось скучным, почти что лишним.

— Других собирать на пополнение в части, а самим тут, в тылу! — ворчал Иван.

— Какой же тут тыл! И на нашу долю придет, повоюем! — рассудительно возражал ему Дмитрий. — Нас тут трое, а мы больше взвода набрали!

— И, должно, таких много стоит заградилок! — предположил Николай. — Сам говоришь, что бой был великий, а не прорвались. Значит, и нужное дело бойцов собирать! На то служба! Начальству виднее, где нужен боец!

Их действительно было много, этих отрядов, пунктов сбора и комплектования, районов сосредоточения, баз сортировки боеприпасов...

Полковой комиссар Муравьев был прав. Народ не хотел быть дезертиром. Весть о «штабе прорыва» всколыхнула и отрезвила растерявшихся людей. Многие из них еще накануне сами настойчиво начали искать сборные пункты, чтобы влиться в действующие части. Однако же эту громадную работу было не так легко выполнить.

— Если мы будем время тратить, фашисты накопят такие силы, что нам не прорваться, — говорили бойцам политруки, разосланные из «штаба прорыва» по всему пространству Вяземского плацдарма.

К этим политрукам-агитаторам штабу армии пришлось придать штабных работников и строевых командиров, которых тоже требовалось немало.

Их маленькие отряды уже на рассвете первого дня после вяземского десанта входили в селения, в избы, на сеновалы, в сараи, на огороды.

— Подъем! Тревога! Подъем! — командовали они. И, взъерошенные, встрепанные, вскакивали ото сна неприкаянные красноармейцы.

— На пополнение сражающихся частей, для прорыва к Москве, мы должны выслать в течение дня несколько батальонов, а вас тут целая рота, бойцы. Становись! Равняйсь! Смирно! — раздавалась команда.

В ночной темноте бойцы привычно строились.

И вот уже слышалась негромкая перекличка счета:

— Первый, второй, третий, четвертый...

— Младший командный состав, десять шагов вперед!

— Чем командовал, старший сержант? Сколько времени? ..

— Винтовки у всех в порядке? Патроны есть? Командирам отделений произвести осмотр.

— У кого нет винтовок — пять шагов вперед, марш!..

И когда колонна взвода уже выходила со двора на деревенскую улицу, было слышно, как в соседнем дворе идет разноголосая перекличка:

— Первый, второй... четвертый... пятнадцатый...

— Смирно! Ряды вздвой!..

Рота проходила по деревенской улице, а в каком-нибудь крайнем дворе раздавалась команда:

— Тревога! Тревога! Подъем! Становись!

Это была кропотливая, мелкая работа, но за первую ночь, к утру, было сформировано три батальона. За утро их было создано уже семь. Днем формирование продолжалось...

Разведчики «штаба прорыва» прочесывали кусты и леса, разыскивая технику, находя замаскированные от бомбардировки целые арсеналы на машинах боепитания, которые в ночь фашистского прорыва не дошли до места назначения.

Бесформенная масса людей и техники превращалась в живую, боеспособную силу.

Уже к полудню фашисты почувствовали нарастающее сопротивление окруженных и нажимали на круговую оборону тоже все яростнее. Вначале это были атаки каких-то отдельных рот автоматчиков, потом по всем направлениям обороны пошли фашистские батальоны, подкрепленные минометами, артиллерией, и, наконец, целые танковые части вступили в серьезный бой.

Фашисты рвались к главным дорогам, но всюду встречали отпор...

 

Глава двенадцатая

 

Направляясь из штаба армии на аэродром, Варакин во тьме, за сплошным осенним дождем, совсем не видел дороги. Но Полянкин ее угадывал особым шоферским чутьем...

Некоторое время перед ними маячил во мгле синенький огонек заднего света какой-то машины.

Справа стали всплывать и таять зеленые и красные луны осветительных ракет. Изредка грозно мигало высокое пламя огромных взрывов, вслед за которыми доносился тяжелый грохот, подобный раскатам грома. Где-то еще впереди стояло зарево большого пожара.

За шумом мотора Варакин изредка слышал удары зениток, а по миганию неба убеждался в том, что ночной бой разгорается все упорнее и отчаяннее. Возможно, предпринято новое наступление, потому-то Бурнин и не мог с ним проститься.

Шедшая впереди машина круто свернула в сторону. Варакину стало неприятно, что они теперь едут одни. Под колесами хлюпали и плескались лужи.

Над ними, едва касаясь деревьев, низко прошел самолет.

«Вот на таком и я полечу», — подумал Варакин, снова представив себе, что завтра он будет уже в Москве, с Таней...

— В той стороне, — указал Полянкин вперед. — Теперь уже близко.

Они проехали «черепашьей скоростью» еще несколько километров по лесным корням и дорожной слякоти, когда над окружавшим дорогу лесом с тяжелым гулом появились еще самолеты.

— Не наши! Фашисты! Ишь воют! Ишь! — сказал Полянкин и придержал машину, чтобы на слух проверить звук самолетов.

У дороги, на полкилометра впереди, ударила авиабомба. Пыхнуло громадное яйцевидное пламя, оглушило грохотом, и по крыше машины, как падающие брызги фонтана, осыпаясь с неба, застучала земля.

Вторая бомба ахнула несколько в стороне от дороги, и тотчас третья взорвалась еще дальше.

— Неужто же, гады, пронюхали аэродром? Ох, разбомбят его, извиняюсь, сволочи! — высказался Полянкин.

И вдруг, как ответ на его слова, луч прожектора встал впереди, из леса. С другой стороны простерся такой же второй, и оба они забегали по небу, силясь поймать фашистов.

В освещенном клочке неба над самой дорогой мелькнула мутная тень. Луч поймал ее и удерживал. Второй луч скрестился с ним, разом с обеих сторон ударили зенитные батареи, и, как верные сторожевые псы, залились несмолкающим лаем зенитные пулеметы, оставляя в небе бегущую пунктирную трассу.

Тогда высоко над лесом загорелись висячие люстры.

Полянкин съехал с дороги под ветви деревьев и выключил газ.

— Вот дьяволы! Того и гляди накроют — светло как днем.

— Так лучше, может быть, ехать? — подал голос Варакин.

— Товарищ военврач, да куда же ехать-то? Ведь там сейчас все того и гляди раздолбают!

Снаряды стали рваться почти на дороге. Прожекторы освещали небо. Земля дрожала от страшного, близкого грохота авиабомб и зенитных орудий. За лесом, километрах в полутора впереди, встало огромное белое пламя...

— Вот вам и самолет! Горит наш аэродром! — сокрушенно воскликнул Полянкин. — Накрыли, гады!

— А может, фашистский сбили, — возразил Михаил.

— Эх, товарищ военврач! — воскликнул Полянкин.— Я же ведь вижу — где. Сколько ездил!

Среди бушующего белого зарева начали грохать взрывы. Один, другой, третий...

— Бензобаки взорвались! — уверенно произнес Полянкин, словно он видел, что происходит на аэродроме. — Тут уж рядом, товарищ военврач, подъедем, узнаем,— предложил он.— Только не суждено вам сегодня лететь. Там все начисто! Видно ведь...

Люстры давно были сбиты зенитными пулеметами, но пожар еще освещал лесную дорогу. Полянкин тронул машину вперед. Навстречу ехал мотоциклист. Задержался.

— На аэродром? — спросил он. — Накрыли. Капец! Пять самолетов стояло. Все как один... К вечеру «рама» летала. Был приказ еще через час нам на новую базу. Что бы нам на час поспешить! Вот всегда так! — с обидой сказал он.

— Раненым помощь нужна? Я врач, — сказал Варакин.

— Нет, там уже вывезли в госпиталь на санитарных...

Мотоциклист покатил своей дорогой.

— Значит, уж не судьба! А если бы мы поспешили, и нас бы с вами, товарищ военврач, — сказал философски Полянкин.— Судьба — она знает...

— Ну что же, назад?

— Получается так, конечно... В штабе укажут, где теперь будет новая база. А может, и по железной дороге, — утешал Полянкин своего пассажира. — Конечно, и поезда, бывает, бомбят. Ну, а все-таки на земле оно как-то вернее. А может быть, мне прикажут свезти. Я как-то ездил в августе...

Мелкий дождь перешел в ливень. Уже брезжил рассвет, когда они забуксовали на топкой дороге и, как назло, не оказалось ни попутных, ни встречных машин.

Пришлось вдвоем в темноте подмащивать гать, подсовывать под колеса сучья. Глина чвакала и скользила. Плащ-палатка мешала рубить деревья. Шинель пахла кислятиной. «Точно дедовы валенки после охоты на печке», — вспомнил Варакин.

Наконец, уже утром, они выбрались из проклятой топи.

Фронт грохотал несмолкающей канонадой.

Но утро настало ясное, и над дорогой помчались фашистские самолеты. Черт знает, сколько их было! Изменив своему обычаю, они скользили не только над основным шоссе, но, должно быть, прочесывали вокруг проселки и лесные просеки, поливая свинцом все, что могли заметить в прогалах между деревьями.

Издали, с фронта, весь день доносились как бы раскаты страшной грозы. Машину пришлось маскировать от самолетов под поредевшими желтыми кронами леса.

Вечером все же они добрались до села, оставленного накануне, но штаба армии здесь уже не было, не осталось и тех, кто мог указать его новое место, — село было сожжено, изрыто воронками крупных авиабомб. Не было и дома, где стояли Бурнин и Полянкин; может быть, и Клава с Лизой погибли вместе с родителями, а может, и укатили со штабом... На дороге стоял разбитый штабной пикап, забрызганный кровью. Возле него свежий холмик. Кто под этим холмом? Может быть, шофер Андрюша, товарищ Полянкина, или Анатолий Бурнин? Может быть, тот майор, который выдал вчера бумаги?..

— Что же мы будем делать, Полянкин? Везите назад меня, в госпиталь, что ли! — сказал Варакин.

— А может, товарищ военврач, лучше нам по ночному делу до контрольно-пропускного пункта податься? — возразил водитель. — Вон ведь как гукает всюду, слышите? Вдруг, не дай бог, наступление фашисты открыли!..

— Пожалуй, в дорожных делах вы опытнее и знаете лучше, — согласился Варакин.

Он и так удивлялся умению шофера видеть ночью терявшуюся во мраке дорогу.

Они поехали и даже сквозь рокот мотора и дребезжание расшатанного кузова машины все время слышали разрывы авиабомб, пальбу зенитных орудий, а в небе видели непрерывные отблески оранжевых зарев и белые, скользящие в тучах щупальца прожекторов. Временами дорога выступала черной полосой в красноватой тьме, но ни машин, ни людей навстречу не попадалось.

— Сейчас доберемся до контрольно-пропускного, там обо всем и расспросим, — подбодрил себя и врача Полянкин.

Несколько минут он вел машину замедленно, часто подавая сигналы, но вскоре остановился и заглушил мотор.

— Пост снят, — тревожно сказал он.

На перекрестке было тихо. Оба выбрались из кабины. Стояла холодная ночь. Доносились раскаты отдаленной артиллерийской стрельбы. Вокруг чернели кустарники, мелколесье. Позади небо светилось заревами пожаров, стрелами прожекторов, лихорадочно частым миганием орудийной пальбы. И вдруг не так далеко, километров, может быть, за пять, а то и за три, с их тыла, послышался треск пулеметов, винтовочная стрельба, взлетело несколько белых, красных и зеленых ракет. Пушка ударила где-то за лесом, показалось — недалеко. Помолчала и снова ударила, помолчала — и снова...

— А ведь это противотанковая бьет, — сказал Варакин.

С той же стороны опять долетело до слуха нервное татаканье пулеметов.

— Может, мы сбились? — предположил Варакин.

— Что вы, товарищ военврач третьего ранга! Я ведь тут уж два месяца езжу, — уверенно возразил Полянкин. — Не хочу вас тревожить напрасно, а только, по-моему, фронт приблизился к нам, и намного!

— Да когда же это могло случиться?..

— Должно быть, за эти сутки. Не к ночи будь сказано — не заехать бы нам к фашистам! — высказался шофер.— Либо давайте стоять до утра, а не то — на восток. Ведь машин-то совсем на дороге не стало, вот диво!

— А далеко отсюда до моего госпиталя? — осторожно спросил Варакин.

— Всего километров восемь, да как раз ведь туда! — Полянкин указал в сторону пулеметной стрельбы. У Варакина по спине пробежал холодок.

— Ну давай подаваться к востоку. Ждать все-таки хуже, чем догонять, — принял решение Варакин. — Ведь черт его знает, чего мы дождемся! Может быть, правда... какие-нибудь события...

Полянкин повел машину осторожно в непроглядной ночи. Он то и дело глушил мотор, останавливался и слушал. Они проехали опустелую, немую, слепую деревню. Ни людей, ни собак... Снова ехали лесом.

— Вон еще занялось слева зарево. Да какое! Должно, стог или солома на крыше. Там ведь не было раньше пожара. Всего минут пять, как стал разгораться, — заметил шофер, указывая вправо, на красный просвет в высоких кронах деревьев.

— А может быть, мы его из-за какого-нибудь холма не видали?

— Нет, тут было темно, я видел...

Они вместе прислушались. Ночь покраснела от зарева. Стало видно стволы отдельных деревьев. Винтовочная и пулеметная пальба раздавалась теперь от них справа, — может быть, там, где они проезжали всего минут двадцать назад по опустелой деревне.

— Стой! Кто едет? — неожиданно остановили из темноты.

Боец в плащ-палатке и каске подошел к ним из-за куста, направив на них автомат. Второй боец чиркнул спичкой, освещая лица Варакина и шофера.

— Откуда? — спросил он.

— В штаб армии ехали с аэродрома. А там все село погорело. Не знаешь, куда делся штаб? — спросил Полянкин.

— Шта-аб? А кто его знает, где он теперь. Тут нынче фашисты, — сказал боец. — Вам назад поворачивать.

— Как назад? Где фашисты?! — оторопело спросил Варакин.

— Вон тут, в километре, должно, — просто сказал боец. — Вот-вот подойдут. Танки ихние там, за пригорком, в лесу, маскируются. Наши-то все отошли, а мы тут засадой. Танки вышли стречать...

— Так, значит, у вас есть маршрут для отхода? — оживился Варакин.

Боец усмехнулся:

— Нам, товарищ начальник, отхода не будет, нам отходная будет! Только вперед мы фашистам отходную станем петь... А вы поезжайте назад. А то в наступление могут пойти, не убили бы вас!

— А вас?!— спросил Полянкин.

— Нас — у них руки коротки! — из-за спин их двух собеседников внезапно откликнулся третий. — А ты их куда посылаешь, Андрей? На развилку нельзя, там фашисты. Им надо назад и налево, потом — через Выселки, через Ивановку и Поповку. Вот вам как ехать! А мимо оврага — убьют!

— А где командир вашей части? Может, ему маршрут для отхода дали? — добивался Варакин.

— Да какая тут часть! Говорю — заслон. Я и есть командир! — не по-военному и с откровенной досадой ответил первый боец. — Вот он правильно сказал вам маршрут: назад, на Выселки, Ивановку и Поповку, а там уж опять налево по просеке — и тогда на шоссе...

Где-то невдалеке ударили разом два миномета. Пулеметная перестрелка с фланга еще приблизилась. И вдруг — показалось, что совсем уже близко, — взревели танковые моторы. Над дорогой свистнули пули.

— Слыхали? — произнес с угрозой первый боец. — Я говорю, поезжайте! Там у них тридцать три танка. Нам как раз по три штуки на брата придется! — добавил он с похвальбой.

Машина повернула назад.

— А вы знаете эти Выселки, Ивановку и Поповку? — спросил Варакин шофера.

— Ну ка-ак же не знать! Два месяца тут! Вы уж со мной не бойтесь.

Они ехали, казалось, прямо на пулеметы, но Полянкин не сомневался. Он вдруг свернул налево, за озеро, проехал по кочкам и выскочил на дорогу.

— Вон и Выселки, — указал он на горке деревню.

Они ехали молча.

— Да, стоят ведь русские люди! — в задумчивости сказал Полянкин.

— А выстоят? — как бы себя самого спросил Михаил, поняв, что все время оба они думали о противотанковой лесной засаде.

— Да ведь как сказать... Товарищ военврач, ведь человек может выстоять только до смерти! Так до смерти они, я думаю, простоят, не стронутся... Гордится он! — помолчав, добавил Полянкин, и в голосе его послышалась зависть.— Должно быть, из части охотников вызвали на заслоны, они и пошли, поотчаянней кто...

— Да, эти, я тоже так думаю, до смерти выстоят! — согласился Варакин.

— Ну, и еще тут, конечно, секрет есть один, — продолжал шофер. — Я тут дороги все знаю: там минное поле вокруг, а проезд-то один. Вот они там и стоят... Тут они жару фашистам дадут! Вроде веселой игры получится — кто кого!

— По три танка на брата! — повторил в удивлении Михаил.

— Ехал бы я не с вами, один бы, если представить, ехал бы с аэродрома... я бы, товарищ военврач, не стерпел бы, я остался бы с ними, — признался Полянкин.

— Подвига хочешь? Славы? — спросил Варакин.

— Нет, тут ведь какая же слава! Никто, поди, и не вспомнит. Может, только колхозники местные после расскажут: была, мол, засада, погибла. И в приказе фамилий не назовут, а не то что... А вот подвига — это вы верно сказали, товарищ военврач. Это — да! — мечтательно произнес Полянкин.

Треск пулеметов остался далеко позади. Но все же мерещилась время от времени танковая колонна фашистов, которая вот-вот навалится на дорогу сзади...

Вдруг Полянкин притормозил, въезжая в густые кусты.

— Тут надо разведку. Схожу, а то не нарваться бы! — сказал Полянкин.

Он ушел и долго не возвращался. Рассвело, а его все не было. Наконец вернулся.

— А ведь тут были вечером немцы, — сказал он. — Танк и четверо автоматчиков. Шесть кур у хозяйки взяли... А ночевать побоялись, ушли.

— Как же теперь нам быть?

— Ничего, поедем. У меня винтовка есть, есть гранаты, бутылки. Товарищ майор не ездит без этих припасов. Мы с ним раз попали...

Над проселком с ревом прошел истребитель, брызнул пулями по дороге, через две минуты опять промелькнул.

— Приметил нас, гадина. Опять нам до вечера маскироваться,— вздохнул Полянкин, загоняя машину в кустарник.

В течение этого дня им снова пришлось маскироваться несколько раз. Они слышали гул артиллерии, удары авиабомб, пулеметную перестрелку, вой истребителей. Бой шел не затихая, как-то сразу всюду. Они словно бы то уезжали от фронта, то почти выходили к переднему краю, видели осветительные ракеты, стрельбу автоматов...

Черт его разберет, ведь тут могут и на дороге быть мины! — проворчал Полянкин.

— Фашисты поставили?! — удивился Варакин.

— Наши! Ведь части отсюда, видать, отошли, а раз отошли, то могли заминировать, — пояснил Полянкин. — Да вы, товарищ военврач, не пугайтесь. Я уж бывал в такой переделке. Только спешить, горячиться не надо. И бояться не стоит... Как поспешишь или как испугаешься, тут и пропал! — объяснял он спокойно.

— Ну, влипли мы с вами! — вдруг шепотом бросил Полянкин Варакину, заглушив мотор и пользуясь тем, что были на горке, выжал сцепление и беззвучно загнал машину в кусты у дороги.

— Что такое? — тревожно спросил Варакин.

— А вы не видали? Фашисты же впереди, на дороге. А ну, давайте вылазить — да в лес... — Полянкин вытащил из-под сиденья гранаты, бутылки и прихватил с собою.

Им пришлось пролежать в лесу часа три-четыре. Немцы не появились. Полянкин опять сходил на разведку, сказал, что дорога свободна. Но все-таки они решились выехать дальше только ночью.

— Горючего еще хватит ли? Сколько петляем! — сказал Полянкин.

Так и ехали они уже четвертую ночь какими-то объездами, «не спеша», мимо пожаров, стороной от каких-то стычек и перестрелок, снова при свете зарев и вспышек...

В красноватом сумраке тронутой легким морозцем ночи они наконец заметили на дороге автомашину. Полянкин остановил и опять вышел вперед на разведку. Оказалось, что это стояла застрявшая в топкой луже брошенная порожняя полуторка.

— Вот и горючее! — обрадовался Полянкин, «отсасывая» из бака этой машины бензин.

Стоя возле покинутой машины, они услыхали нервные, отрывистые сигналы многих движущихся автомобилей.

— Слышишь, Вася? Гудят! — радостно отметил Варакин.

— Это уж автострада! Из Москвы на фронт всегда по ночам идут колонны с боепитанием! — пояснил шофер. — Тут и регулировщиков много. Теперь все узнаем! — заключил он со вздохом облегчения.

Водитель повел машину быстрее и увереннее, двигаясь почти параллельно асфальтовой магистрали. Голоса машин, даже щелканье выхлопов доносились до них слышнее. И в то же время где-то не так далеко справа слышалась трескотня пулеметов и раздавались удары мин.

— Стой!

Направив на них винтовки, из окопа возле дороги поднялись два бойца. С другой стороны дороги смотрел в упор пулемет. Машина остановилась.

«Странный контрольный пункт!» — подумал Варакин.

Лейтенант, проверивший их документы, подтвердил, что за эти четверо суток совершился прорыв фронта. Штаб армии давно уже переместился почти под Вязьму. Расположение частей можно узнать только там.

Они рванулись вперед, к шоссе Москва — Минск, и вдруг поняли, что дорога, по которой они едут, проходит всего-то в пяти километрах от переднего края обороны.

 

«Да что же это такое? До каких же пор можно еще допускать прорывы?» — мрачно думал Варакин, кого-то в душе обвиняя, хотя, сам не знал, кого именно...

Рассветало. Лицо водителя Михаилу было хорошо видно. Он тоже больше не проронил ни слова, но явно было, что мысли Полянкина так же невеселы и смущены. С плотно сжатыми губами, с нахмуренным под пилоткой лбом, сидел он точно окаменелый.

Выехав на шоссе, они не сразу и с трудом сумели втиснуться в текущую реку машин.

— Все спешат. Езды по шоссе ведь осталось не больше минут сорока, — пояснил Полянкин. — Ведь как разнесет туман, так всем придется в кусты...

— А если спешат, так чего же плетутся, как черепахи?

— Должно, там, на дороге, тесно...

Выбравшись на магистраль, они увидали, что поток машин движется лишь в одном направлении — на восток. Встречного движения, от Москвы к фронту, не было. Такое Варакин видал уже раньше, когда отступали от Смоленска...

Вереница машин, в которую они влились, недалеко продвинувшись, снова остановилась. Над шоссе стояли нетерпеливые крики, настойчивые, понуждающие гудки, раздавались хлопки незаглушенных моторов...

— Посидите, пойду, может, что узнаю, — сказал Полянкин. — Тут до Вязьмы всего километров двадцать, не больше, а там уж вы поездом...

Он возвратился неожиданно быстро.

— Товарищ военврач, с головы колонны слухи идут, что в Вязьме фашистский десант. Говорят, что мы теперь с запада на Вязьму ведем наступление.

— А где же штаб армии? Там, за Вязьмой, или где-нибудь тут же? — растерянно спросил себя вслух Михаил.

Моторы взревели, раздались десятки гудков. Сплошная масса машин по-прежнему медленно тронулась по шоссе в направлении Вязьмы, но в утренней мгле стало видно, как вереницы автомобилей при первой возможности сползают с асфальтовой магистрали вправо и влево.

Полянкин тоже повел машину проселком.

Дорога мимо деревни вошла в лес, на прямую просеку, и Михаил опять увидел себя в давно знакомых местах: и в этом районе когда-то бывал он с дедом, и тут у него были хожены тропки, и даже самую просеку он узнал по каменному колодцу у родника. Вопрос был лишь в том, где же теперь искать штаб армии и Анатолия.

Машины перед ними то и дело останавливались, глушили моторы. Некоторые из вынужденных стоянок длились минут по десять. Настало ясное утро. На пожелкнувшей и измятой траве за обочинами дороги сединою сверкала под солнцем изморозь, которая постепенно превращалась в мельчайшие капли росы и повисала в серебряной паутине между ветвями. Начало капать и с веток елей и с поредевших желтых и красных листьев...

Уже два раза раздавалась команда: «Воздух!» Машины, украшенные осенними ветками, торопливо сползали с дороги в кустарники, а люди опасливо выглядывали из-под ладоней на ясное, голубое небо, отыскивая врага. Над лесом летала на большой высоте лишь одинокая «рама» — фашистский разведчик. Однако где-то вдали уже слышались сотрясающие удары тяжелых авиабомб.

Командиры во время стоянок, сходясь в кружки, обсуждали положение, создавшееся вокруг отрезка шоссе. Картина представлялась неутешительной. Говорили, что расстояние до основных сил Красной Армии, которые, мол, укрепились за Вязьмой, от города всего-то каких-нибудь десять километров, но пробиться к ним нелегко. Ночью шло сражение у вяземского вокзала, однако же наши с большими потерями были отбиты.

Гул боя доносился сюда не только артиллерийской пальбой. Слышались даже винтовочная стрельба, разрывы гранат, трескотня пулеметов...

Продвинувшись в течение томительного часа еще километра на три, Полянкин еще раз свернул на боковую дорогу, миновал кочковатую просторную луговину с еле заметной колеей на торфянистой, упругой почве и въехал в густой, темный ельник, где было гораздо меньше машин и людей. Он оставил Варакина и еще раз пошел на разведку.

Ожидая Полянкина в кабине, Варакин курил одну за другой папиросы. За густой и широкой елью, вблизи он наблюдал группу красноармейцев возле грузовика. Он понял, что это какой-то взвод связи, разглядел, что красноармейцы, усевшись в кустах на траве, завтракают и что из их котелков поднимается пар. Варакин при взгляде на это почувствовал голод и вспомнил, что в последний раз они с Полянкиным поели вчера утром...

Время от времени пролетали над лесом немецкие мины, но падали далеко, не менее чем в километре, не нарушая покоя завтракавших бойцов.

— Товарищ военврач, давайте-ка ваш котелочек! — вдруг вынырнув из-под колючих ветвей возле самой машины, бойко сказал Полянкин. — Штаб армии тут совсем близко! — обрадованно добавил он. — Майор Бурнин живы-здоровы.

Через две-три минуты он вернулся, неся себе и Варакину горячую кашу с мясом.

— Так оно веселее пойдет! — довольно сказал шофер.

Спустя час Варакин получил от начсанарма назначение в дивизию Чебрецова, где в результате непрерывных боев было особенно много раненых. Полянкин довез его. Потом Михаил перебежал какой-то бугор под посвистом пуль и вдвоем с офицером связи из штаба дивизии Чебрецова уже пробирался, как показалось, даже знакомой лощиною вдоль ручья, то и дело падая от летящих мин между кустами и мелколесьем осины, ольшаника и ивняка.

В жиденьком перелеске возле заброшенного, покосившегося плетня в глубокой воронке, прямо на земле, лежало человек двадцать раненых, доставленных после только что закончившегося воздушного налета фашистов. Более легко раненные поправляли кровавые, промокшие повязки сильнее пострадавшим, спускались на дно лощины, к ручью, наполняли водой фляги, чтобы подать напиться. Среди них лежала раненная несколькими пулями с фашистского истребителя женщина-санитарка. Большинство бойцов было сюда доставлено ею же. Теперь самоотверженную женщину окружили ответным вниманием и заботой. Распоряжался здесь тоже раненный в руку санинструктор, которого прочие звали попросту Колей. Это он расположил временный медицинский пункт в огромной воронке, выбитой тяжелой фугасной бомбой на склоне лощины.

— Два раза в одну воронку не попадает! — бодрил он своих подопечных. — Тут уж будете целы, товарищи дорогие!

— А врач где? — спросил Варакин.

— Уже около часа, как отправился вызвать здоровых санитаров и разыскивать санобоз. Эвакогоспиталь тут на машинах, где-то в лесу. Да ведь столько машин везде, разве сразу найдешь! — сказал Коля.

Ящик Варакина с инструментами остался у Полянкина, и перед этими бойцами, из которых иные нуждались в срочном вмешательстве, Михаил оказался бессилен. Мысленно выбранив себя, он хотел уже возвратиться за инструментами, но в это время над лощиной с шумом пронесся тяжелый снаряд.

— Ложись! — скомандовал офицер связи.

Варакин упал на землю рядом с хлопотливым санинструктором. Взвыла и гулко ударила невдалеке тяжелая мина, пахнув по деревьям волной, осыпая листья. Не успели они подняться, как под корнем осины, почти рядом с ними, разорвалась и вторая такая же мина, осыпая Варакина комьями влажной глины и забросив деревце на вершины других деревьев, где оно зацепилось корнями и странно повисло вниз головой...

Загудела еще одна мина.

— Нас ищет, что ли, черт его... — проворчал санинструктор.

Взрыв раздался с огромной силой. Когда оглушенный Варакин несмело выглянул из-под руки, перед ним что-то тупо ударилось оземь. Это была необычайно белая, оторванная по локоть женская рука. Как бы живая еще отдельной своей жизнью, она медленно разгибала пальцы...

Варакин растерянно оглянулся. Оказалось, что раненые, заботливо укрытые в яме, уже не нуждаются больше ни в чьей помощи, нарушив привычные солдатские представления о законах больших чисел, мина попала в воронку.

Стоя над этой кровавой рытвиной, наполненной мертвыми, не скрывая отчаяния, рыдал санинструктор Коля.

Фашисты внезапно перенесли обстрел на какой-то другой квадрат, — может быть, к лесу, где было укрыто множество автомашин, может быть, к штабу дивизии, куда пробирался Варакин.

— Пошли, товарищ военврач. Слышишь, Коля, пойдем! — глухо позвал молоденький офицер связи.— Теперь пока безопасно...

— Я хоть бойцов кого позову. Надо же их... схоронить! — сказал Коля.

Михаил заметил, что тыльной стороной ладони офицер связи тоже отер со щек слезы.

Оставив санинструктора, они вдвоем молча перебежали лесок, снова вышли в открытое продолжение все той же лощинки, пологими краями сбегавшей к ручью, а здесь прижались к земле и поползли. Над их головами свистали отдельные редкие пули. Еще издали Варакин увидел под вековыми деревьями довольно большое и тоже знакомое здание, удаленное от селения. Здесь находилась больница, в которой он даже работал одно лето. Ружейная и пулеметная перестрелка слышалась невдалеке отсюда. При близких ударах орудий с деревьев сыпались желтые листья... Еще через десять минут Михаил оказался в подвале, в бывшей кухне эвакуированной из этого дома.

В штабе армии Михаилу сказали, что здесь он застанет и Бурнина. Но здесь сидел какой-то другой майор, склонившись над картой, на которую заботливо наносил текучую, изменчивую обстановку.

— Майор Бурнин выбыл на правый фланг с командиром дивизии. Подождите его, — предложил Варакину гостеприимный майор.

— Нет, у меня в санбат назначение. Я пойду, — возразил Варакин.

Майор посмотрел на него.

— Вы сейчас не хирург, товарищ военврач, — сказал он. — Скитались, скитались... Вы на себя посмотрите. Вам если не в госпиталь, то хоть сутки поспать... Но это, как я понимаю, роскошь, а часик-другой — совершенно необходимо. Вы посмотрите, как папироса дрожит у вас в пальцах. Как же вам резать людей...

Михаил в самом деле чувствовал страшную усталь. Дрожали, ноги были тяжелые, веки сами смежались. Он понимал, что майор прав. Разве он мог сейчас позволить себе неверной, дрожащей рукой взять скальпель!..

И дело было не только в том, что почти у него на глазах был сожжен самолет, на котором он должен был улететь в Москву, не в том, что он измаялся этой нелепой дорогой с бесконечно долгим ощущением опасности, — главным было страшное сознание того, что опять идет новое и стремительное наступление гитлеровцев, а Красная Армия опять и опять отступает, пятится к самой Москве.

Сообщение о том, что Вязьма в руках врага и все части, стоящие западнее Вязьмы, отрезаны от Москвы, отняло почти последние силы Варакина.

Михаил ничего не сказал тогда Полянкину, видя, что тот и сам, истомленный этой дорогой, крепится и через силу держится твердо. Варакин не обнаружил упадка духа и тогда, когда получал назначение в штабе армии. Но жуткое зрелище глупой, какой-то фатальной гибели раненых, заботливо укрытых в воронке, оказалось последним испытанием натянутых нервов Варакина.

Добравшись до штаба дивизии, он действительно почувствовал изнеможение. Этот майор Саблин правильно разглядел его состояние.

 И от усталости Михаил не смог найти слов для возражения, а только слабо махнул рукой.

— Я Саблин. Слушаю! — крикнул майор в телефонную трубку, переданную связистом. — Так точно, доставили. Горячую пищу получили во всех частях... Атаки противника возобновляются с правого фланга у горки Еловой... Так точно, придана батарея ГАП. За ночь подход по лощине минирован...

Майор положил трубку и повернулся опять к Варакину:

— Ложитесь вон на скамейке. Я доложу, что вы прибыли и отдыхаете, через час — через два придет из санбата связной. Врачей ведь хватает, а столов все равно недостаточно. Поспите и смените...

Эти последние слова круглолицего и круглоглазого майора Саблина Варакин слышал уже словно сквозь вату. Даже близкие удары орудий и разрывы снарядов не могли помешать его сну.

Но сон продолжался, вероятно, не более часа.

— Слушаюсь, — услышал Варакин конец телефонного разговора. — Передать ему спать до вашего возвращения. Да он, как я понимаю, и сам не проснется... А-а, явился! Значит, уж ты от своего золотого Полянкина получил доклад обо всем?.. Хорошо. До свидания, — заключил Саблин.

И только тут Михаил понял, что разговор шел о нем самом и что с Саблиным говорил Анатолий. Он хотел подать голос, но в это время телефонист доложил Саблину, что на участке какого-то капитана Куликова осталось не больше полутора десятков бойцов, а фашисты опять посылают танки. Вести бой совсем некому...

Саблин озадаченно качнул головой, вглядываясь в карту, которая лежала развернутой перед ним.

— Подходы к переднему краю все у вас на виду, все открыто! — сказал он, взяв трубку. — У меня в тылу есть пополнение, а до ночи к вам не пролезешь. Задаром людей под пули я не могу посылать. Погоди, что-нибудь придумаю,— пообещал майор. Он положил трубку и мрачно задумался.

— Соединимся с «Кубанью», товарищ майор? — спросил кто-то.

Варакин поднял глаза и увидал рядом с Саблиным капитана, который из-за его спины смотрел в карту.

— Ну, а что нам «Кубань» по этому поводу скажет? Мы с тобой сами «Кама», — не по-военному возразил капитану Саблин. — Лучше соединимся с хозяйством Акулова. Попросим его слева прикрыть Куликова горошком с фасолью, а потом Салямова будем просить справа тоже горошком прикрыть, а с пополнением пусть уж до темноты подождут. Ничего не попишешь!

Связист, дежуривший на втором аппарате, сообщил, что майора вызывает второй.

— Я «Кама», третий, — отозвался в трубку Саблин. — Соломон Борисович, здравия желаю! До огородика добрались?! Ну и как? Что там у вас растет?.. А нам всякой овощи надо: свеклы, картошки, горошка с фасолью. И бутылки нужны. Посылайте скорее, ребята проголодались. Список посуды при вас?.. Отлично!

Оказалось, как понял Варакин, что после боев вчерашнего дня и ночи артиллерия осталась почти без снарядов, минометы — без мин. Чуть ли не каждая батарея «самодеятельно», от себя, посылала разведку в лес, на поиски замаскировавшихся от авиации машин со снарядами потребных калибров, потому что в поспешности, когда налетели бомбардировщики на скопление транспорта, целые обозы машин с боеприпасами отбились от своих дивизионов и батарей, влезли в лес, перемешались с машинами боепитания и орудиями, приданными Чебрецову. Рядом с полковыми пушками оказались дальнобойные снаряды, рядом с гаубицами — противотанковые, вблизи противотанковых пушек — зенитные. Артиллерия, которая поддерживала оборону, оказалась вынужденной беречь каждый снаряд, в то время как ее помощи все время требовала пехота...

Комиссар дивизии Беркман наконец сам отправился в лес с работниками политотдела распутывать этот нелепый клубок и разбирать боепитание по родам и калибрам. Он-то и сообщил Саблину, что нашел «огородик», то есть большое скопление разных машин с боеприпасами.

После разговора с Беркманом Саблин провел ладонью по лбу, он встретился глазами с Варакиным и прихлопнул по развернутой карте, лежавшей перед ним на столе.

— Не спите, доктор? В трудную переделку мы тут попали! Слышите, как он лупит по нашим позициям? А нам отвечать было нечем. Такие потери! Столько людей погибает? А танки все лезут, лезут — конца нет!

— Товарищ майор, вас зовет Куликов, — доложил связист.

— «Кама», третий, слушаю, — взяв трубку, ответил Саблин. — Прямым попаданием пятерых?.. Ну, Федя, пока, значит, сам ложись к пулемету. Бутылочки есть?.. Все?! Ну, еще подошлю! Справа и слева тебя поддержали? Держись! Сейчас высылаю, да там у тебя через холмик перебраться почти невозможно. Человек пятьдесят направлю, а сколько дойдут, уж не поручусь... Такой твой участок несчастный, что делать!.. Нет, я вчера к тебе сам приходил, уже знаю, как!.. Что? Новой дорогой?.. Берегом, а потом по кустам?.. Не знаю этой дороги... Ну, ну, расскажи! — оживился Саблин. — Значит, сначала как будто назад... Да, да, знаю этот овражек... Ну ладно. Смотри продержись! Посылаю охотников... Значит, взять провожатым Володю Маслова с кухни четыре? Отлично!

Майор положил трубку.

— Позвони-ка, Сергей, на «кухню» один, прикажи выслать взвод Куликову, — обратился Саблин к капитану.

Но пока капитан говорил с пунктом сбора, выполняя приказ майора, Саблина вызвал опять Куликов.

— Наседают? А ты держись! Послал пополнение так, как ты говорил. Крепись, крепись, дорогой! Сейчас поддержу тебя крепче с флангов... Вызывай «Вятку семь», «Вятку восемь»,— приказал связисту майор и почти немедля вцепился в трубку. — Акулов! Опять тебя Саблин. Отвлеки на себя огонь от соседа. Там никого не осталось, а танки жмут. Черт знает,— мы их жжем, а они опять новые гонят, не жалеют добра! Должно быть, танки на фашистском базаре подешевели! Старайся, родной!..

Варакин поднялся, собираясь идти наконец в санбат, но майор его удержал, сказав, что Бурнин обещал вскоре сам приехать и везет Варакину новое назначение, на другую работу.

— Зашумели! — вдруг радостно перебил себя Саблин, когда задрожало здание от выстрелов артиллерии.

Спасти оголенный участок от натиска фашистов, которые, видно, уже догадались, что там не осталось людей, можно было только сильнейшим огнем справа и слева. В надежде на доставку боеприпасов Саблин разрешил расходовать снаряды и мины сверх установленной «нормы». Дом вздрагивал оттого, что расположенный рядом фронт загудел ударами минометов и усиленной стрельбой, перемежающейся с ударами противотанковых пушек.

— По-осыпали! — прислушиваясь, облегченно сказал за майором и капитан.

Варакин взглянул на часы. Оказалось, что он провел здесь уже около трех часов. Между непрерывными телефонными сигналами входили и выходили связные с пакетами. Поочередно не раз являлись беловолосый капитан Войтра и старший лейтенант с грузинскими усиками. Оба они наносили на карту свои таинственные условные знаки.

Саблин успевал как-то вникнуть во все.

Два раза его вызывал к телефону комдив, в частности вдруг с запросом, кто разрешил так активизировать минометный огонь на участке семь, восемь и девять, где открыли такую пальбу, как будто ведут подготовку к наступлению батальоном.

Саблину пришлось давать объяснения, при этом Варакин наблюдал, что майор оправдывается почти как школьник, а бросив трубку, вытер со лба пот.

— Ну и баня!..

— Попало? — с сочувствием спросил капитан.

— Крепко попало! А в общем и поделом! — признал Саблин. — Вдруг комиссар не успеет подкинуть огнеприпасов, а на нас в это время навалятся крупные силы — что тогда?.. Но, я думаю, ничего: увидят, что мы не жалеем снарядов,— не поверят, что последние тратим так щедро...

С участка Куликова Саблину наконец сообщили, что пополнение дошло до позиции в числе тридцати двух бойцов и двух командиров, подход которых прикрывали еще дымовыми шашками. На месте, в окопах, они застали на обороне Куликова и двух бойцов. Среди умерших от ран оказался тот самый Володя Маслов, который провел отряд охотников по «безопасной» дороге...

Сидя здесь, в этой больничной кухоньке, слушая телефонные разговоры, наблюдая методичную деятельность, полную внезапных опасностей и препятствий, которые майор преодолевал с достоинством, волею и спокойствием, Варакин успокоился и сам. У него появилось ощущение уверенности. Та растерянность, которая охватила его в течение длинной, опасной дороги, а потом усилилась при известии о захвате фашистами Вязьмы, прошла, и он жадно впитывал слухом сочный голос Саблина, полный твердости и веры в народную силу.

Бурнин появился в штабе дивизии неожиданно.

— Вот какая опять переделка, Миша! Ирония, друг! — обнимая Варакина, гулко гудел Бурнин. — Пытаемся с запада наступать, одолевая свою же линию обороны. На поверку выходит, что мы построили крепко, никак не можем сломить... Значит, ты все-таки на самолет опоздал? Я же тебя торопил, чтобы ты летел! — с сожалением сказал Анатолий, как будто Варакин просто опоздал к очередному рейсу самолета и тем же путем вернулся обратно.

Михаил коротко рассказал о своих приключениях.

— С Полянкиным не пропадешь! — усмехнулся Бурнин.— У него, как у лошади, нюх, отпусти поводья — и вывезет! Он молодец. Он связался, мне доложил, что ты прибыл. А там, где твой госпиталь был, уже двое суток немцы хозяевуют. Так что оттуда ты выехал вовремя...

— А госпиталь что же? Неужто не вывезли раненых?! — спросил Михаил.

— Можно думать, что госпиталь успел эвакуироваться за Вязьму, — сказал Бурнин. — Мы их в первую очередь пропускали к востоку, мой порученец шнырял тут на мотоцикле еще до десанта.

— Зато по кустам полно раненых. Я утром сегодня видел такую картину — просто ужас! Надо хотя бы наладить эвакуацию их подальше от переднего края. В блиндажи, что ли, их...

— Да, потери, конечно, очень серьезные, раненых масса,— согласился Бурнин. — Наш начсанарм все это организует. Намечает сегодня ночью перебросить санитарный обоз недалеко тут, в лесу, в совхозную базу одну, где можно пока укрыть и раненых и лошадей... Ну, и тут возникает один проект, чтобы всех раненых разом вывезти. Вопрос очень сложный. Тебя начсанарм забирает на эту базу, в главный наш госпиталь, в сводный...

— Это куда же? — спросил Михаил. — Ведь я тут в окрестностях знаю селения. Мне тут раньше случалось бывать.

Бурнин засмеялся:

— Значит, и здесь тебе леший приятель и баба-яга кума?

— Да, — сказал Михаил. — Думал ли кто, что сюда доберется война...

— Погоди, погоди со своей лирической философией! — остановил Бурнин. — Значит, эти места ты знаешь? — спросил он и стал развертывать карту.

Варакин взглянул на карту. Да, он знал эту местность. Как тогда было здесь мирно и какая была тишина по сравнению с шумной Москвой... Он помнил названия селений, урочищ и речек...

— Говорю же, что знаю, — ответил он Бурнину.

— Тогда, значит, ты самый нужный и важный помощник для нашего начсанарма. Ты что, по обычаям твоей юности, и в этих краях ходил на охоту с блаженной памяти старым дедом?

— Конечно, ходил. Уж не в проводники ли меня к разведчикам прочишь? — шутливо спросил Варакин.

— Да, Миша, готовим и подготовим мы крепкую схватку,— серьезно сказал Бурнин, не ответив ему на вопрос. Он возбужденно поднялся и прошелся по помещению. — Покажем фашисту, как русские люди из окружения выходят! Ведь за нами Москва! Знал бы ты, какой у бойцов подъем!.. Конечно, я понимаю, что вашему брату хирургу мы тут подвалим работки. Раз драка большая, то и великая кровь, а без крови ведь, Мишка, не навоюешь!.. Сейчас пообедаем, тогда к начсанарму явись. Армия наша очень потрепана. Сначала было смятение. А все-таки подобрались и держимся, Мишка! Держимся, и в наступление пойдем, брат, и мир удивим, как мы же с тобой на подходах к Москве будем фашистов бить! — уверенно заявил Бурнин.

Михаил заметил, что Саблин слушает Анатолия, глядя на него не то чтобы дружеским, а прямо-таки влюбленным взглядом.

— Тут, брат, есть интересный план, — продолжал Анатолий.— Говорить о нем пока не положено, но твоя роль будет очень серьезная, — намекнул он.

Видимо, немцы за день устали атаковать, наступило затишье. Беспокойные аппараты утихли.

Связной Саблина отправился за обедом.

— А вот это полезная вещь! Одним вдохновением не может жить человек! — шутливо сказал Бурнин. — Бренная наша плоть всею силой стремится к горячей похлебке!..

Но Бурнину не пришлось даже взяться за ложку — его вызвал штаб армии.

— Эх, пропала похлебка! Ухожу, Михаил! — с комическим вздохом сказал Бурнин.

Он натянул шинель, не утерпел и, уже одетый, на ходу захватил со стола кусок хлеба.

— До свидания, Миша. Дай о себе знать, — от двери торопливо сказал Бурнин и с поспешностью вышел.

 

Глава тринадцатая

 

Эти несколько суток в штабе почти без отдыха, при постоянной напряженности каждого нерва, свалили бы с ног и богатыря. Балашов не чувствовал себя силачом. Он устал, но не позволял усталости одолеть себя, просто не позволял! Сознание возложенной на него ответственности за эти десятки тысяч людей, за их жизни, судьбу и в какой-то мере за судьбу одного из важнейших поворотов войны заставляло его просто забыть о том, что человек имеет природное право на мгновения отдыха.

«Можно ли представить себе, что человеческая голова сразу вмещает столько вопросов, что деятельность мысли направляется сразу по стольким руслам? — думалось Балашову. — Вероятно, когда-нибудь позже и сам не поверишь, просто не сможешь поверить, что ты мог работать с таким напряжением, и успевать, и вникать во все, охватывая пристальным вниманием широчайший комплекс взаимно связанных движущихся узлов!»

Главное, все за пределами этого замкнутого пространства было темно и неясно, и действовать приходилось вслепую, подменяя знание обстановки зыбкими предположительными построениями.

Бой, гремевший к западу от рубежей, созданных на Днепре, совершенно умолк. Неизвестно было, оттеснены ли дивизии правого фланга к северу и отошли в направлении Сычевки — Ржева — Калинина или они окончательно рассеяны.

В дивизию Зубова с севера начали просачиваться разрозненные группы бойцов и командиров из разбитых частей соседней армии. Впрочем, они утверждали, что их дивизии отходили к Сычевке по приказу из штаба фронта, отходили с боями, а они оставались в прикрытиях, потому и отрезаны.

Обрывки перехваченных немецких радиограмм давали основание полагать, что советские танковые бригады, высланные из Москвы на усиление армии, остановлены или разбиты превосходящими силами немцев где-то еще восточнее Гжатска. Значит, Гжатск тоже занят немцами?..

Сейчас важно было взять пленных с восточного направления, со стороны Вязьмы, где гитлеровцы теперь вели почти непрерывные танковые атаки. Приказ о захвате живых немецких танкистов Балашов отдал утром, но за день ни Чебрецов, ни Волынский, ни ополченские части выполнить приказ не сумели.

Сравнительное спокойствие немцев на западном рубеже армии не обманывало бдительности Балашова и его командиров, которые ожидали и с той стороны возможности танкового удара.

Небольшая ширина водной преграды, которую представлял собой Днепр, заставляла быть в напряжении дивизии Старюка, Дурова и Щукина, еще не испытавшие серьезных ударов противника.

Чалый тоже устал. Но неутомимый усач, может быть, в пятый или шестой раз в течение дня консультировался с Балашовым. Он тоже держал в уме столько сложно связанных объектов, что в обычное время голова не смогла бы вынести напряжения. Однако же выносила...

Теперь они и сидели над разработкою его плана перегруппировки частей для прорыва из окружения.

— Изволите видеть, Петр Николаевич... — начал Чалый. Удар от разрыва тяжелой мины посыпал из-под наката землю по каскам.

— Эко ахнула как! — невольно произнес Балашов.

— Да, изволите видеть, мин не жалеют! — отозвался Чалый.

Это его «изволите видеть» несколько дней назад Балашова раздражало. Он слышать не мог эти словечки без насмешливой неприязни ко всему чиновничьему облику Чалого. Но теперь, когда Балашов ощутил Чалого как умного воина, как неустанного, самоотверженного и заботливого человека, теперь это «изволите видеть» воспринималось лишь в виде милой детали, вроде смешной родинки на лице друга.

— Танковые атаки противника, изволите видеть, в течение дня опять развиваются с нарастающей силой в направлении правого фланга частей Московского ополчения, с востока севернее Вязьмы, и так же — с востока на левый фланг Чебрецова, южнее Вязьмы, — продолжал докладывать Чалый.

«Ведь как он впитал этот язык рапортов! Кажется, даже мыслит лишь ограниченным кругом терминов. Да может ли он хоть что-нибудь чувствовать?!» — думал вначале о нем Балашов. Но теперь он знал: да, Чалый умеет чувствовать, Чалый — прекрасный человек и верный товарищ в бою. Балашов также понял, что острая мысль Чалого характеризуется совсем не этими узкими фразами, а живым, образным представлением о соотношении борющихся сил, и он сухими словами обозначает текучесть и все колебания взаимодействующих величин. Решая свои задачи, он, может быть, глубже многих проникает в диалектику скрытых взаимосвязей, в самую сущность происходящих событий и борется против стихийности их развития. Балашову казалось важным и то, что в учете резервов Чалый всегда отмечает моральное состояние бойцов рядом с количеством станковых пулеметов или снарядов потребных калибров и наряду с числом отбитых атак противника.

— Приказ о захвате живых танкистов на Вяземском направлении еще не выполнен, — продолжал докладывать Чалый. — Из показаний пленных солдат-пехотинцев, взятых на левом фланге дивизии Чебрецова, и из личных их документов и материалов можно предположить, что противником брошены через прорыв нашего фронта две танковые группы с севера направлением Ярцево — Сычевка, а с юга — Спас-Деменск — Юхнов.

Чалый показал оба направления по карте, с которой он никогда, казалось, не расставался.

— Это я еще за два дня до прорыва предполагал, — сказал Балашов, выражая нетерпение.

— Так точно! — подтвердил Чалый. — И вот, изволите видеть, можно предположить, что около суток назад введены в дело какие-то новые силы противника для окончательного подавления и уничтожения наших частей, отрезанных западнее Вязьмы. Кроме атак противника с востока на части Московского ополчения и дивизии Чебрецова, на направлении левого фланга Волынского на стыке с дивизией Чебрецова после полудня сегодня начались также танковые атаки численностью до пятидесяти танков, — Чалый указывал ножкою измерительного циркуля направления атак на карте. — Значительно слабее атаки противника с севера, на части Зубова, и с запада, на бригаду полковника Смолина. Можно предположить, что пехотные соединения противника подтягиваются за танками на участке Волынского, а также под Вязьму, на направление Чебрецова, в первую очередь нанося удары по кратчайшему направлению на дорожные магистрали.

— Да это же ясно, Сергей Сергеевич! Это мы и вчера могли утверждать и даже заранее знали, — нетерпеливо и с раздражением перебил Балашов. — А все-таки что же дает нам разведка? — строго спросил он.

— Ни черта не дает она, Петр Николаевич! — вдруг неожиданно просто, без своих обычных «словечек», сказал Чалый. — Я считаю, что медлить с прорывом нельзя, товарищ командующий, — добавил он так же просто. — Сегодня еще настоящего, плотного фронта против нас нет. Но армейские корпуса фашистов, как я понимаю, вот-вот начнут подходить. Пока же фашистские части держатся на огневой связи, без крепких стыков, и мы можем еще пробиваться. Как бы не оказалось поздно, если затянем...

— Да, время не ждет, — согласился и Балашов. — Пора принимать окончательное решение. Давай сядем, подумаем вместе, Сергей Сергеевич, — предложил он. — Выпьем-ка чаю, что ли! В ополченских частях должны быть планы запасных укрепрубежей. Они же их сами строили. Фашисты, конечно, сейчас занимают построенные ополченцами укрепления. Необходимо прежде всего разобраться, где слабее построена оборона. Хорошо бы привлечь Муравьева.

— Схемы укрепрайона есть и у нас, — возразил Чалый.— Нашел в бумагах Логина Евграфовича. Вот она, схема, изволите видеть, — и Чалый в ту же минуту развернул перед командармом карту укреплений. — Я уже поработал немного. Левый фланг Чебрецова должен стать главным заслоном на водоразделе, вот здесь. А тут, по болотцу, в верховьях, пройдут основные силы на тот берег Осьмы. Тут полесистее, и от танков спокойнее, и строительство вяземских укреплений как раз было еще не закончено...

В штаб возвратился Ивакин. Ночью где-то в лесном блиндаже он собирал совещание коммунистов из местного населения, которое не успело уйти или не собиралось уходить со своей земли. Он поставил перед ними задачи партизанской помощи Красной Армии. Часть из них тут же, ночью, ушла на задание. Ивакин уже получил сообщения от своих людей, которые за ночь миновали Вяземский укрепленный район и прошли далеко к востоку.

Он показал их проходы Балашову и Чалому.

— Ценные сведения, — согласился Чалый, — однако же там, где пробрался разведчик, не обязательно выйдет военная часть!

— Тут главный вопрос в другом, — возразил Балашов, склонившись над схемой района. — Главное то, что в этом районе не заняты высоты и укрепления. Значит, их могут без боя занять наши артиллеристы, чтобы поддерживать выходящие из окружения части. Надо немедленно выслать сюда разведку, дать ей сигнальных ракет и условиться о сигналах.

Вошел дежурный по штабу.

— Товарищ командующий, полковой комиссар Муравьев!

— К телефону?

— Нет, лично.

— Зовите скорее! — обрадовался Балашов.

Муравьев похудел, осунулся, но живые, темного золота глаза его поблескивали по-прежнему весело и молодо.

— Здравия желаю, товарищ командующий! Товарищ дивизионный комиссар! Здравствуйте, товарищ полковник! — весело приветствовал он всех троих. — Ну и цацу привез я вам! Зверь-эсэсовец чистокровной арийской породы. Командирский танк захватили, а этот тип — командир полка! В нашу ловушку попался, дурак!

— Допрашивали? — спросил Балашов.

— Никак нет. Сберегал для вас. Пусть всю важность почувствует: генеральские звезды, лампасы! — усмехнулся Муравьев.

Чалый поднялся:

— Разрешите идти, товарищ командующий? Подработаю — возвращусь.

— Постойте, Сергей Сергеевич, — удержал его Балашов. — Пусть начинают допрос, а мы с вами еще посмотрим, как и что намечается. Допрашивай вдвоем с полковым комиссаром, Григорий Никитич, — сказал он Ивакину. — Садитесь сюда, за мой стол, дежурному прикажите вызвать майора Люшина и переводчика.

Чалый и Балашов отошли к небольшому столику. Чалый снова раскинул карту.

— На плацдарме выявилось, изволите видеть, скопление зенитных орудий, и мы можем себе позволить, так сказать, роскошь: при прорыве уплотнить противотанковые силы дивизии Чебрецова зенитками...

К ним подошли Муравьев и Ивакин.

— Над картой колдуете? — спросил Муравьев.

— Колдуем. Вопрос касается укреплений, которые строила ваша армия, — обратился к нему Чалый. — Если у вас остались строители этой части укрепрайона...

Чалый поспешно достал из бокового карманчика пачку бумаг, перебирая их, обронил карточку пятилетней девчурки с кошкой...

— Внучка, изволите видеть, — бормотнул он в смущении и все же не удержался и, отстранив от своих дальнозорких глаз фотографию, ласково просияв, посмотрел на нее две-три секунды.

— Глазастая девка! — произнес Муравьев.

— Наташенька, — пояснил Чалый.

— А у меня перед самой войною внук народился. В честь меня Гришкой внука назвали. На Урале живет, так его и не повидал, — сказал Ивакин.

И вдруг все замолчали. Каждый, видимо, думал с минуту о близких.

Чалый торопливо убрал портрет и развернул прежнюю схему.

— Если остался у вас инженер или кто-нибудь из строителей, то немедленно командируйте их к нам. Очень важно! — закончил он свою мысль, обращаясь к Муравьеву.

Вошли лейтенант-переводчик и майор Люшин из отдела разведки.

— Разрешите, мы это выясним уже после допроса фашиста? — упросил Муравьев.

Балашов кивнул. Ивакин отошел и занял место у стола.

Два бойца ввели небольшого роста, складного эсэсовского полковника, рыжеватого, в золотых очках. Войдя с улицы в мрачное помещение, тот у порога блиндажа напряженно всматривался в присутствующих.

— Ближе к столу! — приказал Ивакин. Немец сделал два шага к яркому свету.

Балашов посмотрел на него сбоку и от волнения изменился в лице.

— Что с вами? — тихо спросил Чалый.

Балашов отвернулся от немца и приложил к губам палец.

— Ничего. Продолжим работу, — так же тихо сказал он.

Чалый посмотрел на него удивленно и продолжал доклад:

— В этом месте как раз за два дня до начала последних боев построена лесная дорога, а вот тут — переправа, — указывал Чалый дорогу, построенную двумя батальонами, которые были взяты у Чебрецова.

Но Балашов, сознавая всю важность того, что надо решать с Чалым, не мог оторвать внимания от допроса, который начали Ивакин с Муравьевым и Люшин. На стандартные вопросы о фамилии, имени, возрасте и месте рождения пленный молчал.

— Если вы, пленный, не хотите ответить ни на один вопрос, мы не будем терять на вас времени. Выстрел — штука короткая, а у нас много дела! — раздраженно сказал Люшин.

— Все эти пустые вопросы не имеют значения ни для меня, ни для вас, — надменно ответил эсэсовец. — Что вам личность? Я— солдат фюрера. В другое время я вам сказал бы, что дам ответы на все, что касается меня лично, но не скажу ни слова касательно службы, как велит долг офицера. Но сегодня я вам заявляю: моя личность для вас не имеет значения, зато я дам — и сегодня имею право дать — любые, самые важные, военные показания, потому что считаю вас всех пленниками германской армии, мертвецами. А мертвому можно с полным спокойствием доверить любую военную тайну.

— Загну-ул! — сказал Ивакин, выслушав переводчика.— Спроси-ка его, лейтенант, кто же тут пленный — он или мы?

— Мой плен — это мелкая хитрость. «Ложный передний край» — как в шахматах «детский мат», для шутки. Я стоил вам жизней многих русских солдат. Это жестокая игра комиссаров. Но вы обрекаете гибели сотни тысяч своих солдат, продолжая бессмысленное сопротивление. — Эсэсовец посмотрел, какое он произвел впечатление. — Я считаю...

— Фашистская лекция о гуманности — это уже сверх программы, — оборвал Ивакин.— Скажи ему, лейтенант: война не игра, мы в такую «игру» «играем» со всем фашизмом, при этом — насмерть. Наступление на Москву кончится гибелью или пленом всех фашистов, которые ведут наступление.

Чалый и Балашов прислушивались к допросу.

— Ваше сопротивление, — продолжал разглагольствовать пленный, — может для тысяч русских обернуться гибелью, а может прийти к почетной капитуляции. Может быть, мой личный плен послужит к тому, чтобы установить взаимное понимание... Я могу взять на себя роль посредника...

Балашов не выдержал, резко поднялся с места и подошел к столу. Сидевшие у стола встали.

— Садитесь, товарищи, — сказал Балашов. — Штандартенфюрер дивизии «Райх» Карл-Иоганн фон Кюльпе — наглый гестаповский провокатор. — Балашов обернулся к пленнику: — Между гранатой и танком, Кюльпе, бывает только один посредник — солдат, который бросает гранату...

— Zwischen einer Granate und einem Panzer...l начал было переводчик.

-----------------

1 Между гранатой и танком.

 

He трудитесь, товарищ лейтенант, — перебил Балашов,— Кюльпе в девятьсот четырнадцатом окончил в Варшаве русский кадетский корпус и отлично владеет русским. Верно, Кюльпе? — резко спросил он немца.

— Так точно, господин генерал! — дрогнув, ответил по-русски эсэсовец.

Все внимание присутствующих было обращено к Балашову, и, кроме него, никто в первый момент не заметил, как изменился в лице пленник.

— Так вот, посредник между гранатой и танком может быть лишь один. Этого только дурак не поймет! А вы не дурак,— спокойно сказал Балашов.

— Но гранаты подходят к концу, господин генерал,— возразил эсэсовец.

— Не спешите! Не так уж скоро они подойдут к концу. Вы в вашем гестапо привыкли к дешевеньким провокациям, Кюльпе. Но нас вам не спровоцировать!

— Господин генерал, разрешите вас уверить, что я не есть провокатор. Я не подписывал той бумаги... Я заверяю вас честным словом, что я лично... я тут ни при чем, — торопливо сказал эсэсовец. Лицо его вдруг покрылось каплями пота.

Балашов нахмурился:

— Что такое? Какая бумага?

— Я не подписывал той бумаги, что вы от меня получали деньги... Я честный солдат... — бормотал торопливо эсэсовец. — Контрразведка не спрашивает нашего согласия, когда пишет чье-то имя в свои документы... Я не... как сказать?.. я не путался с провокацией...

Балашов глубоко и жадно вдохнул полную грудь и несколько секунд не мог выдохнуть. Он все понял. Все понял... Он побледнел и, с трудом, медленно взяв себя в руки, ответил с небрежностью:

— Ах, во-от вы про что!.. Это все не имеет значения, Кюльпе, кто клеветал, вы сами или ваши хозяева, и сколько вам заплатили за это... Сейчас вы — пленный, враг нашей родины, а не личный мой враг. — Балашов старался держаться холодно и спокойно, но не сдержал волнения в голосе и в нетерпеливом движении пальцев, сломавших пополам карандаш.

Какое-то смятенное недоумение отразилось на лицах присутствующих. Ивакин живо и напряженно взглянул в потемневшее лицо Балашова и поднялся, уступая ему свое место.

— Садитесь, товарищ командующий. Ваше участие в допросе пленного особенно ценно, — сказал он.

Переводчик с поспешностью уступил свое место Ивакину.

— Итак, значит, пленный Кюльпе, — обратился Ивакин к эсэсовцу, — вы хвалились, что можете нам сказать правду, потому что мы мертвецы? Так отвечайте: сколько танков направлено против вяземского «котла», как его у вас называют?

— Две танковые дивизии, — твердо сказал Кюльпе, — с мотопехотой. В последние сутки прибыло еще семь дивизий пехоты и артиллерии, через сутки прибудет еще двенадцать дивизий пехоты. На это хватит ваших гранат?! — ехидно спросил немец.

— Заврался! — сказал Люшин.

— Заврался! — согласился и Балашов. Он уже окончательно справился со своим волнением. — Что же вы хвастались правдой, которую не боитесь сказать?! — спросил он эсэсовца.

— Я говорю только правду, — ответил Кюльпе. — Вы всегда объявляете нашу тактику «шаблонной», а свою — «маневренной». На этот раз именно мы действуем маневренной тактикой: когда обнаружили ваши глубокие эшелоны резервов западнее и восточнее Вязьмы, мы разгадали, что вы хотите ударить нам в тыл и отрезать нас под Москвой. Когда же от пленных узнали про ваш «штаб прорыва», то мы ваш маневр окончательно разгадали. Две наши танковые дивизии получили приказ приостановить движение на Москву и полностью повернуть против вас. — Кюльпе смотрел с торжеством, видя, что завладел общим вниманием и произвел впечатление.

— Две танковые дивизии?! — внезапно вмешался Чалый.

— Две дивизии, — торжествующе повторил Кюльпе.— Послезавтра мы уничтожим вас танками и авиацией. Больше на эту игру у нас нет времени. Тогда мы продолжим марш на Москву. Ваши группировки в районе Гжатска уже уничтожены. У Ярцева и Ельни разбиты остатки отходивших дивизий. Ваши армии будут уничтожены через день, если вы не пойдете на капитуляцию.

— Но ведь ваше радио уже три дня назад объявило нас пленными, а «котел» ликвидированным, — сказал Балашов.— Ваши танки три дня назад должны были войти в Кремль, а вам до Кремля еще двести километров, и вы сами в плену. У кого же? У пленных, что ли?!

— Германское командование не дети, — сказал Кюльпе.— Ценой нескольких суток мы избегали капкана, который вы, господин генерал, нам расставили. Ничего! Мы успеем в Москву, а вы все-таки пленные.

— Мы тоже считаем, — заговорил Муравьев, — что мертвецу можно все рассказать. Потому я вам объясняю, пленный: мы здесь сражаемся именно для того, чтобы вы не дошли прежде времени до Москвы. Москва вам готовит смертельный удар. Вы именно и попались в капкан, когда задержали продвижение танков к востоку.

— Если даже и так, все-таки послезавтра будет тотальный штурм! Вы будете кончены, а германская армия двинется на Москву, — упрямо сказал эсэсовец.

— Товарищи, мы с ним теряем время, — обратился к присутствующим Ивакин. — Мне кажется, смысл допроса исчерпан.

— Могу сказать, Кюльпе, что вы нам серьезно помогли. Мы не все понимали, — добавил Муравьев.

— Неправда! — крикнул эсэсовец.

— Товарищ майор, у командования вопросы исчерпаны. Если отделу разведки зачем-нибудь нужен пленный, то забирайте, — сказал Ивакин и взял у переводчика протокол.

Люшин и переводчик вышли, уводя с собою эсэсовца.

— Ну вот, товарищи, все и ясно, — сказал Балашов.— Прорыв нам удастся только в том случае, если наш общий штурм будет внезапным. Пора начать перегруппировку. Давайте, Сергей Сергеевич, ваш план.

На столе командарма раскинули карту укрепрайона. Командарм, Ивакин, Чалый и Муравьев окружили ее.

В сущности, было почти все разработано. Они обсуждали только кое-какие детали о численности и силе арьергардных заслонов, о расположении артиллерии.

Вскоре Чалый попросил разрешения уйти к себе, чтобы поработать в уединении над окончательным уточнением вывода частей и дислокации.

Балашов отпустил его.

Муравьев, уезжая к себе, кроме противотанковых средств просил и пехотного пополнения.

— Пехоты пока не дам. Поддержу огнем артиллерии. Бой скоротечный будет. Либо прорвемся, либо все заново строить, — возразил Балашов. — Вы, полковой комиссар, не считайте, что я нервный субъект, — сказал Балашов на прощание Муравьеву, — но с этим фашистом такая встреча... как будто в романе, что ли, — добавил он.

— Да, я понимаю, что тут какая-то рана... У вас даже кровь отхлынула от лица, — сказал Муравьев. — Так, значат, связь я буду держать и запрошу по частям. Если есть строители укреплений Вязьмы, то направлю их к вам. Пошел! — заторопился к себе Муравьев.

Балашов остался наедине с Ивакиным.

Установилось временное затишье, когда слух и нервы могли отдохнуть от непрерывного грохота и содроганий земли. Ивакин и Балашов молчали, думая об одном и том же — об этой встрече с фашистом, с пленным эсэсовцем. Оба словно никак не могли подыскать, с чего начать разговор.

— Ты пойми меня правильно, Петр Николаевич, — сказал наконец Ивакин. — Нам с тобой рядом на этом плацдарме насмерть стоять в бою... Можешь ты мне объяснить, что тут такое произошло у нас на глазах?

Балашов поднял медленный взгляд.

— Трудно это мне объяснить и самому понять... Постараюсь, — глухо ответил он.

 

Карл-Иоганн фон Кюльпе — это был фашист, в котором олицетворялись для Балашова вся психология и идеология гитлеровщины.

Именно этого Кюльпе имел в виду Балашов, когда разговаривал в 1936 году со своим начальством и просил освободить его от службы в Германии, в частности одновременно подняв вопрос о поездке добровольцем в Испанию.

— Нет, товарищ армейский комиссар, вы здесь не знаете в полной мере, что такое немецкий фашизм. Это я знаю,— говорил тогда Балашов своему начальству. — Когда этот тип в золотых очках, восточнопрусский помещик и потомок тех самых «псов», говорит о музыке, — музыка превращается в барабанный грохот. Если он позволяет себе быть сентиментальным, — представление о человеческих чувствах становится рвотным. Если он шутит, то понятие юмора делается пошлостью или цинизмом. Этот приставленный ко мне на все случаи господин называет меня своим «другом», и я не могу за это плюнуть ему в физиономию. Только раз за все время мне удалось случайно увидеть его во всей красе, когда возле ресторана, где был назначен официальный ужин, приехав случайно раньше, я увидел, как он методично бьет по щекам женщину, оттеснив ее за кузов машины. Мы в ту секунду столкнулись внезапно. Я не знаю, что это была за женщина... Фашист увидел меня и смутился. «Это моя, так сказать... — пробормотал он. — Эрна, это мой русский друг...» Я сдержался, чтобы не дать ему в рожу, поклонился и поспешил уйти. А он, товарищ армейский комиссар... он улыбнулся в ответ на поклон. И она, она улыбнулась! Товарищ армейский комиссар, я тогда понял, что если когда-нибудь этот тип войдет в чужую страну, он будет так бить по щекам всех встречных женщин и требовать, чтобы они улыбались... Он может детей топтать! Я готов поехать в Испанию рядовым бойцом, только бы их истреблять, а не встречаться с ними в постоянном общении...

— Это уж просто истерика, товарищ майор, — возразил тогда Балашову начальник. — Вы же знаете, что на нашей земле они никогда не будут. Мы им на нашу, советскую землю ступить не дадим. До наших женщин и наших детей им никак не добраться! И ваша служба, в частности, товарищ майор, должна для этого послужить надежной порукой... Мы знаем, товарищ майор, что такое фашизм, а ваше дело — знать точно, что такое вермахт! И это не имеет никакого отношения к семейным и любовным конфликтам вашего немецкого «друга». Вы получите предписание завтра в этом же кабинете, из моих собственных рук... А нервы и сантименты к чертям, дорогой товарищ! Большевикам они не к лицу!

И Балашов опять надел военную форму, которую не носил целый месяц.

— Значит, ты, папа, не едешь в Испанию? — спросил его разочарованный сын.

— Значит, не еду, Ваня, — грустно сказал Балашов...

Потом Кюльпе был приставлен к нему в качестве офицера связи на маневрах вермахта.

После случайной встречи у ресторана месяца три он старательно прятал глаза за стеклами очков, а потом, должно быть, решил, что все позабыто, и любезно рассказывал о письмах из Испании своего брата-летчика... Чего стоила Балашову дипломатическая корректность, с которой он, выслушивая тирады восхваления фашистскому асу, должен был давать фашисту отпор только в вежливой форме! Это очень сложное дело — быть военным и дипломатом...

Когда наконец Балашова отозвали из Германии и он получил возможность приняться за теоретическое обобщение своего опыта, он согласился, что не пустить его в Испанию было правильно. Ведь раньше он понимал только кое-что. В последний же период своей службы в Германии он добрался до сущности: он теперь раскусил не только злобную растущую воинственность этих закованных в танки хищников, он понял всю механику их военной мысли, нашел к ней ключи...

Работая над своими выводами, Балашов как бы уже сражался против фашизма, отражая его неминуемое нападение — именно вот это, сегодняшнее нападение, эти самые, сегодняшние танковые удары, при которых ему неизменно представялся конкретным противником именно этот Кюльпе, этот поджарый волк, который прятал холодный, жесткий взгляд за стеклами золотых очков.

Волк тоже почувствовал своего противника, попытался его погубить, и это ему почти удалось...

Будучи уже месяца два в заключении, Балашов оказался как-то переведенным на полтора-два часа в камеру, где находился другой арестованный. Одиночество утомило его, и он в первый момент обрадовался сожителю в камере.

— Вы военный? — спросил его тот. Балашов кивнул утвердительно.

— Японский шпион? — продолжал собеседник.

— Что за гнусности вы говорите! Что за гнусная провокация! — возмутился Балашов.

— Не провокация. Это — опыт! — горько ответил тот.— Военный или ученый обвиняется в каком-нибудь шпионаже — в японском, в немецком, английском. Инженер — во вредительстве, гуманитарий — «чуждая идеология»... Вы ведь, наверное, в партии до революции были?

«Неужели я так состарился здесь, что выгляжу старым большевиком?» — подумалось Балашову.

— Что вы! Я в восемнадцатом только вступил в комсомол,— сказал он.

— А в девятнадцатом — в партию? — продолжал собеседник.

— Да.

— Ну, значит, все точно! — воскликнул он. — Шпионаж или заговор... Лично я уже получил приговор — десять лет. Обвинялся во взрыве Дворца Советов.

«Сумасшедший!» — решил Балашов.

— Но Дворец Советов еще не построен, — все-таки возразил он своему компаньону.

— Не имеет значения, — просто сказал собеседник.— Важно, что я большевик с шестнадцатого. Это самое главное. А вы военный, — значит, шпион... Военные — все за шпионство! Уж такие «порядки»!..

Соседа по койке вызвали через час «с вещами».

— Может, придется встретиться где-нибудь в лагере... До свидания, — сказал тот, уходя.

Балашов так и остался уверенным, что разговаривал с сумасшедшим.

«От одиночества да безделья можно и спятить!» — подумал он.

Но вот после долгого-долгого перерыва, еще, может быть, месяца в два, его снова вызвали на допрос. Балашов ожидал, что его наконец поймут и все повернется к лучшему. Следователь вдруг назвал имя Карла-Иоганна фон Кюльпе.

Даже тогда, когда силою непонятных обстоятельств продолжение разговора было перенесено из кабинета начальника академии в кабинет следователя, слушая повторение обвинений, выдвинутых Зубовым, Балашов был вполне готов отстаивать свои прежние позиции. Он с полной готовностью, вкладывая всю силу личной своей убежденности, писал объяснения, доказывал свою историческую, политическую и военно-теоретическую правоту.

И вдруг тот же следователь внезапно прервал разговор с ним на полуслове и, холодными, злыми глазами глядя ему в лицо, перейдя на «ты», внезапно задал вопрос: сколько денег за все время службы в Германии было получено им, Балашовым, от немецкой разведки?

— Это еще что за дикая выдумка?! — возмущенно вскочил Балашов.

— Сесть! — скомандовал следователь, вдруг сменив интонацию корректного оппонента на окрик, и в руке его Балашов увидал пистолет.

Обвинение было настолько беспочвенным и нелепым, что даже такая резкая перемена тона и обстановки следствия не внушила Балашову опасения за свою судьбу. Все было только глупо и оскорбительно...

— Чем ты можешь опровергнуть это обвинение? — спросил его следователь и достал портсигар. Открыл его, но медлил взять папиросу.

— Даже опровергнуть не считаю нужным подобную чепуху,— с раздражением сказал Балашов. — На основании чего и кто именно меня обвиняет?

Следователь щелкнул крышкой портсигара и закурил, выпустив тучу дыма.

— Это уж лучше тебе знать, на каком основании, — вероятно, на основании фактов. Ты знал такого... — он посмотрел на бумажку, где было записано, — Кюльпе? — сказал следователь. — Такого, Кюльпе, ты знал в Германии?

— Разумеется, знал. Он был основным «консультантом», который следил, чтобы мой взор не проник, куда не хотели господа немецкие генералы, — сказал Балашов.

— Какие между тобой и Кюльпе были денежные дела? — спросил следователь, внимательно следя за тем, что пишет в протоколе допроса его помощник, и в то же время заглядывая в какой-то вопросный листок.

— Никогда никаких денежных дел у меня с Кюльпе не было, — набравшись терпения, ответил ему Балашов.

Ведь как ни нелепо выглядел этот вопрос, все же его задавали серьезным тоном, в серьезнейшей обстановке.

— Ты был в Германии на больших маневрах вермахта осенью тридцать шестого года. Там вы с Кюльпе встречались?

— Каждый день встречался, разговаривал, даже два раза ездил в одной машине.

— Точнее: двадцать третьего сентября тысяча девятьсот тридцать шестого года около полудня? — спросил следователь.

— Не помню.

— Ты пил вместе с ним молоко в деревне?

— Какого числа — не помню, но было, пил молоко, даже два или, может быть, три раза пил молоко. Это что, преступление?

— Я еще напомню, — не обратив внимания на вызывающий тон Балашова, сказал следователь, — ты платил деньги за молоко?

— А как же! Это вам не Россия, «культура»! Выпил стакан молока — и деньги на бочку! — иронически сказал Балашов.

— Кюльпе тоже платил за себя? — перебил Балашова следователь, сухо подчеркивая серьезность вопросов.

— Конечно.

— А потом он, Кюльпе, держа бумажник в руках, сказал: «Кстати, мой русский друг, я хочу расплатиться с вами. Я вам задолжал». И передал деньги, а ты эти деньги взял, не спросив никаких объяснений. Было так?

— Было! — с усмешкой согласился Балашов.

— Ну вот, так-то и лучше! А ты говорил, что не имел с ним денежных дел! Значит, все-таки было? — словно даже обрадовался следователь.

— Было, помню, — повторил Балашов все с той же веселой усмешкой. «Молодцами работают парни! — подумал он. — Так вот оно что за история!» И ему вдруг стало так радостно на душе, что не осталось даже самой ничтожной тени обиды за то, что его заподозрили и обвинили. — Видите, накануне, в другой деревне, Кюльпе просил меня заплатить за него те же самые десять пфеннигов за молоко, сославшись на то, что он не взял с собой денег, — с охотой, серьезно рассказывал Балашов. — Я заплатил. А в этот день, как вы говорите — двадцать третьего сентября, он мне возвратил эти десять пфеннигов.

— Десять пфеннигов, или марок, или десять тысяч, а может быть, десять тысяч еще с нулем — вот об этом-то я и задал вопрос тебе прежде всего: сколько было за все время твоей службы в германской разведке тобою получено через Кюльпе и сколько другими путями, под видом возврата долга или еще под каким-нибудь видом? Вот все это и должен я с тобой выяснить...

Лицо следователя при этих его словах было совершенно серьезным.

...С этого дня обвинение, выдвинутое Зубовым, послужившее поводом для ареста и следствия, не то чтобы отступило на задний план, а совершенно исчезло! Больше никто не интересовался оценками Балашовым мощи вермахта и теоретическими изысканиями в области тактики и стратегии. Обвинение в получении денег, в связях с германской разведкой, в предательстве родины стало единственным пунктом, который интересовал следствие. Статья обвинения получила другую цифру и литеру...

— Дайте мне очную ставку с тем человеком, который выдвинул против меня эту нелепость! — возмущенно требовал Балашов.

— Ты что — малютка? Не понимаешь, что твой разговор — трепатня, что подобные вещи сделать нельзя? Хочешь сидеть без конца? Ну, сиди! Сиди, думай, — оборвал его следователь.

Страшно было не одиночное заключение, не изоляция сама по себе, а то, что эта явно фашистская провокация, предпринятая Кюльпе и его хозяевами, была подхвачена в нашей стране... В нашей стране!

Присвоение высокого звания, орден, а вслед за этим такой смертельный удар, нанесенный профессиональным приемом подлого гангстера...

Балашов требовал перо и бумагу. Ему выдавали. Он писал заявления, объяснения, письма, полные гнева, логики, страсти, адресовал их в самые высокие, мудрые и справедливые инстанции. Но это был крик в пустыне, в пустыне, отделявшей его на сотни, на тысячи километров от мира живых людей...

Мучительно было сознание и того, что фашистская клевета дойдет до близких, до сына.

Не может Иван поверить в измену отца. Но что же будет с его сердцем? Какое трагическое раздвоение должно оно претерпеть! При мысли о сыне, о Ксении, о Зинушке, о старых товарищах Балашова охватывала тоска отчаяния. Хоть молча бы взглянуть им в глаза! Он без слов им сказал бы, что он не виновен!..

Ни газет, ни журналов, ни писем. Прекратились допросы. Как ни были бы они оскорбительны, как ни нелепы, но когда их не стало, Балашов начал тосковать даже и о допросах, во время которых он мог кричать свое «нет», мог обозвать следователя тупицей, болваном, фашистом, пособником Гитлера... Теперь ему не дано было даже этого...

Балашов тогда понял, что причиной его гибели является не случайность, не чья-то ошибка, а точный расчет фашистов, их опасения, что он за три года слишком много узнал о вермахте, об их подготовке к войне. Может быть, у них были сведения о том, что он читает лекции в академии, что пишет учебники. Он был сильным врагом фашизма, и фашисты поняли это...

Но как же так оказалось, что фашистская гадина получила больше доверия со стороны советских людей, чем он, Балашов, который мальчиком с первых недель революции взял в руки винтовку, чтобы драться с белогвардейцами, и отдал все, силы партии, родине?! Кто же мог верить больше фашистам, чем ему, Балашову? Кто был обманут и кто хотел быть обманутым, кто и зачем заранее хотел поддаться обману?!

И вот сегодня эта до неправдоподобия неожиданная и странная встреча с пленным эсэсовцем возвратила Балашова к сомнениям и мукам, почти позабытым в последние напряженные боевые недели, к порочному кругу истерзавших мозг размышлений, которые так до сих пор и не привели его к решению загадки, заключавшейся в практическом слиянии двух, казалось, по самой природе несовместимых линий.

Как могли действовать в одном направлении прямолинейно-недальновидные, но честные обвинения, выдвинутые против него коммунистом Зубовым, и фашистская провокация, источником которой послужила его официальная, всем известная связанность с Кюльпе?!

Кюльпе был враг как враг, фашист как фашист. После того как Балашов получил возможность оставить эту давно уже ненавистную службу, Кюльпе исчез для него, был позабыт, растворившись в сонме во всем подобных ему образов.

Зубов же был командиром Красной Армии, слушатель академии, коммунист, ученик Балашова, не отличавшийся от десятков других, и если бы ничего не стряслось, Балашов даже и не запомнил бы его, как не запомнил многих других своих сравнительно краткосрочных слушателей...

Когда Зубов впервые подал рапорт начальнику академии и Балашову пришлось давать объяснения комиссару и секретарю партбюро, Балашов был даже доволен тем, что вопрос о недостатке нашей организованности приходится несколько углубить. В результате своей службы в Германии он пришел к убеждению, что именно гитлеровский вермахт послужит ударным орудием капиталистического мира, которое будет в первую очередь направлено против СССР.

Кое у кого из военных существовало и другое отношение к Германии: некоторые пытались в ней видеть потенциального военного союзника России, странно ссылаясь при этом на скользкие цитаты из Бисмарка. Балашов даже очень хотел поспорить на эти живые и практически важные темы.

Книги были разрешены ему год спустя. И тут Балашов принялся за работу по той же теме: «Гитлеровский вермахт и его подготовка к войне».

Он трудился, сдавал готовые части работы и продолжал дальше. О себе, о своей судьбе, он забыл. Тема военной мощи вермахта занимала его целиком. Год спустя он затребовал для справок сданную в прошлом году часть своего труда. Ему прислали ее не в рукописи, а на стеклографе. Это дало некоторое удовлетворение: значит, он трудится не напрасно, его работа кому-то нужна, если ее размножают. Он продолжал работать. Но что же творится в мире? Прочесть газету, журнал, хоть раз услышать по радио что-нибудь, кроме боя часов...

И вдруг вместо радио он услышал сигналы воздушной тревоги. Значит, война?!

Выступление Сталина по радио он слушал в камере следователя, в здании тюрьмы. Слушая, он готов был сейчас же написать заявление о том, что любые обвинения признает и просит лишь об одном: дать ему возможность участвовать в разгроме врага, хотя бы в качестве рядового бойца.

Но ему не дали времени совершить над собой страшный акт самооклеветания.

— Слыхали? — сказал следователь. — В связи с войной выясняется много неожиданного... Вот вам перо и бумага. Садитесь сюда, на мое место, и пишите заново свои объяснения: все, что можете вспомнить об этом фашисте... как его?.. Кюльпе, о ваших с ним встречах...

— Это долго. Может быть, я у себя в камере напишу?

— Пишите, сколько вам нужно, товарищ комбриг, — сказал следователь. — Хотите, обед принесут вам сюда? Я должен отправить эту бумагу в Наркомат Обороны сегодняшней почтой. Да пишите-ка покороче и порешительнее!..

Совершенно простые, обыденные слова. Вежливый, дружелюбный тон. Куда делся тот, прежний следователь? Что изменилось в этом нелепом обвинении?

И тон и взгляд нового следователя были совсем иными. Этот как будто только прочел обвинение и сразу понял, какая все это чушь...

Когда Балашов через час работы отдал свои «объяснения», следователь сам вручил ему последние номера газет.

Газеты и журналы, свежие и старые, за три последних года захватили Балашова. Это была такая буря событий внутреннего и международного значения!.. Зачем же и кому было нужно так оторвать его от этих событий? От подготовки Красной Армии к войне, от Халхин-Гола, от Карельского перешейка? Ведь он даже не знал обо всех этих событиях!.. И теперь вот идет война, а он здесь...

Но прошло еще около полутора месяцев, пока ему сообщили, что в связи со вновь открывшимися данными с него, Балашова, снято всякое подозрение. Ему выдали партийный билет, ордена.

Академия была уже эвакуирована на восток, и Балашову вручили билет на самолет. Там получил он уже подготовленную ему зарплату, оформил партийные взносы и прочел приказ о присвоении ему звания генерал-майора.

Обратный рейс самолета был так же поспешен. И, стрелою промчавшись через Москву, успев только в Генштабе получить назначение в штаб армии и оставить записку в почтовом ящике собственной квартиры, Балашов оказался между Смоленском и Вязьмой...

В течение короткого фронтового периода жизни Балашова порочный круг страшных кошмаров разомкнулся впервые и при этом лишь потому, что каждый час и каждый миг требовал оперативности. Делать, делать и делать! Не думать ни о чем, кроме того, чего требует данный час. Так Балашов прожил этот недолгий и бурный отрезок фронтовой жизни. На решение загадок, связанных с его арестом, четырехлетним заключением и внезапным освобождением, в напряженной работе не было времени...

Выслушав рассказ Балашова, Ивакин две-три минуты молча курил. Простоватое, ясное лицо его омрачилось.

— Да-а... пережил ты, Балашов, не дай бог! — сказал он наконец. — Пережил, пережил, — повторил он задумчиво. И вдруг посмотрел на часы, встрепенулся:

— Время-то, время! Семнадцать тридцать! Что же, пора за дела! Как думаешь, все же пробьемся?

— Сейчас еще взвесим все, семь раз примерим, как говорят,— сказал Балашов.

Прозвучал телефонный вызов. Говорил Зубов. С севера на позиции его частей пробились отдельные группы из правофланговых пропавших дивизий. Продолжают еще выходить вместе с техникой. Поступают сразу на сборные пункты...

— Старшие командиры немедленно пусть направляются в штаб, — приказал Балашов, — тут получат районы для сбора своих частей и комплектования.

В следующую минуту Балашова по телефону вызвал Бурнин, попросил разрешения явиться лично с докладом о данных разведки. Балашов приказал явиться. Разведка с направления дивизии Чебрецова была важнее всего. Ведь именно там предстоит наносить главный удар на прорыв.

Было важно и интересно, что скажет Бурнин.

— Поторопить, что ли, Чалого? — нетерпеливо сказал Ивакин. — Пора уж решить все да браться за дело!

— Не спеши. В штабных делах важно спокойствие. Может, ему именно минутки до конца решения ве хватает...

Эх, Петр Николаич, Петр Николаич, аж голова заболела от твоего рассказа, — сказал Ивакин. — Выйду, хоть духом лесным подышу да послушаю, где, как стреляют... Я как-то, знаешь, на слух привык чуять фронт. Чалый придет, и я тотчас к тебе ворочусь...

Ивакин вышел из блиндажа. Балашов остался один.

«Вот даже и у него вчуже башка разболелась, — подумалось Балашову. — А что значит «вчуже»?! Разве Ивакин не враг фашизма, не коммунист?! Он мог оказаться в таком же положении, как я, если бы эти кюльпе его посчитали особенно для них опасным... Но ведь все началось не с Кюльпе, совсем с другого. Ведь первым выступил Зубов... Почему же так вышло, что рядовой коммунист, каких много, кадровый командир Зубов должен был дать первый толчок во всей этой истории? Чего хотел тот, кто подсунул в прямолинейный мозг Зубова мысль о вредности идей Балашова? Кто был «успокоитель», страшившийся критики недостатков, признания нашей неподготовленности к войне? Видимо, это был тот мещанин-чиновник, который хотел доказать, что все обстоит отлично, и обстоит отлично именно потому, что он, лично он, талантливо и блестяще делает свое дело?! Этот «кто-то» хотел доказать, что его не напрасно возвышают и почитают. Мещанин беспокоился больше всего за возможную потерю личных наград и почета. Он хотел жить с комфортом, спокойно, хотел иметь власть, звания, ордена и удобства... Но разве честного человека и коммуниста могло осилить желание покоя, стремление к личным удобствам? Могут ли вообще у нас быть уютные должности, тихонькие и сытенькие местечки где бы то ни было, не то что даже — особенно — в делах обороны?

А мещанину было решительно все равно. Он горланил с особой радостью: «По заслугам каждый награжден...», полагая, что главное в жизни — награда. Не сами героические деяния, а ордена и чины...

Мещанин запугал нас тем, что нашим собственным признанием наших недостатков и слабостей могут воспользоваться враги. А враг-то как раз и воспользовался успокоительной мещанской проповедью благополучия! Враг радовался всегда, когда под давлением «успокоителей» умолкал голос нашей критики — голос тревожной партийной совести. Ведь признание нами наших собственных недостатков угрожало изжитием их, усилением нашей мощи!

Но теперь поднялся весь народ с оружием. Он фашистам ни землю, ни правду свою, ни правду своих детей не отдаст!» — уверенно решил Балашов. И эта вера в народ, в огромную силу народа, так заслонила и неправдоподобное появление на его пути призрака Кюльпе и все это прошлое, явно спровоцированное теми же кюльпе, что им окончательно овладели спокойствие и уверенность в том, что все они, попавшие в зону фронтового прорыва, правильно делают свое дело: они хорошо дерутся и, как только хватает сил, облегчают оборону Москвы, отвлекая сюда, на себя, многочисленные дивизии этих кюльпе, которые без их сопротивления лезли бы в этот час на столицу. А Москва уж конечно примет все меры, чтобы выручить их, дать им тоже всемерную помощь, если они успеют опередить фашистский удар...

Вошедший в блиндаж летчик доложил Балашову, что завтра будет готов к вылету единственный оставшийся на плацдарме самолет, который уцелел от уничтожения на аэродроме лишь потому, что вследствие поломки был вынужден приземлиться на одной из лесных полян. Уже после прорыва его удалось разобрать на части и перевезти из района, занятого фашистами.

— Постарайтесь закончить ремонт, чтобы вылететь завтра, как только стемнеет. Через вас мы будем просить Генштаб о прикрытии с воздуха наших частей, пробивающихся из окружения, — сказал Балашов летчику.

У выхода летчик отступил, пропуская к командарму Чалого и Ивакина.

 

Глава четырнадцатая

 

Эти десятки и десятки тысяч бойцов, командиров и политработников, окруженных фашистами западнее Вязьмы, не знали того, что они в эти дни стоят единственной силой, которая защищает Москву на прямом, кратчайшем, и потому самом опасном пути.

Окруженные здесь бойцы не знали этого. Они не знали, что именно от их воли и стойкости теперь зависит, ворвутся ли в Москву разнузданные орды фашистов, ринутся ли по улицам и домам шайки убийц и насильников, оскорбляя и унижая народ, губя и уничтожая все на своем пути.

Они считали, что где-то недалеко, к востоку от Вязьмы, перед Москвою уже выдвинут прочный резерв свежих сил Красной Армии. Эти силы стоят как стена. Фашисты о них разобьются.

Только немногие, как Балашов, Ивакин да кое-кто из командиров дивизий, осознали свою беду как несчастье более грозное, чем предшествующие военные неудачи. Если несколько дней поряд не может быть установлена ни воздушная, ни даже радиосвязь ни с фронтом, ни с вышестоящим штабом, это может означать только одно — организованность нарушилась и выше.

Но никто — ни Балашов, ни Ивакин, ни их помощники не могли даже представить себе, что между Вязьмою и Москвой нет никакого фронта, что обнаженная и беспомощная Москва защищается только этими окруженными и полуразбитыми частями, а свежие силы, призванные стоять за Москву, еще тянутся по железной дороге из просторов Сибири, из степей Средней Азии и из Поволжья. И пусть на путях этих поспешающих под Москву бойцов зажигают повсюду зеленые огни семафоров, пусть стрелки манометров на паровозах подходят к предельно опасной черте, пусть даже сердца бойцов разрываются болью от нетерпения — им не успеть к Москве ранее, чем через несколько дней. А эти несколько дней они, только они, эти самые окруженные и подуразбитые части, обязаны выстоять, чтобы спасти Москву...

Ну, а если бы и Балашов и Ивакин и все командиры и бойцы знали о том, что творится на самом деле на подступах к нашей столице, то как бы стояли в этой неравной борьбе отрезанные от своих и окруженные врагами советские люди?

Они стояли бы так же. Лучше стоять в боях не сумела бы никакая армия, оснащенная самой современною техникой.

Против фашистской авиации не защищала их своя авиация, против фашистских танков у них не было танков. В их руках были винтовки образца прошедшего века, да гранаты-жестянки, да бутылки с зажигательной смесью.

Сотни разбитых машин грудами обгорелых обломков лежали в кустах и дорожных канавах. Тысячи бойцов и командиров погибли в схватках с атакующими фашистскими танками, тысячи бойцов были убиты бомбами и пулеметами вражеской авиации. Орудия окруженных то тут, то там  начали замолкать из-за отсутствия боеприпасов. Раскаленный металл орудий и пулеметов требовал отдыха, винтовочные стволы обжигали руки, а люди, которые по многу часов не выходили из жестокого боя, стойко держались.

И Вяземский плацдарм в эти дни все-таки не сузился ни на шаг.

А всюду — в лесу, в кустах и в оврагах — появлялись сотни могил. Скоро их размоют и заровняют дожди, осядет земля, и никто не увидит, никто никогда не узнает даже места братских могил этих безымянных солдат. И сколько их, павших тут при защите Москвы, останутся только в памяти близких!..

Но никто не думал об этом. Думали не о смерти — о жизни и о борьбе. Вырваться из окружения, выйти к своим и снова стать против фашистов с тою же неизменной пятизарядной винтовкой, с теми же гранатами и в таких же окопах!..

Для подготовки прорыва за ночь была уже проведена частичная перегруппировка сил круговой обороны. Часть полков Старюка, Щукина и Дурова была с Днепра переброшена ближе к району намеченного прорыва. Значительная часть техники перетянута на новые направления.

Но правильно ли представлял себе враг размеры расхлябанности и дезорганизации, вызванных разрушением фронта? Конечно, не все люди мужественны и отважны. В эти дни еще оставались в кустах и оврагах несорганизованные в боевые части бойцы. Если бы знали эти уклонявшиеся от честного боя люди, что Москва лежит беззащитной, конечно, у многих из них раньше проснулась бы дремавшая совесть и гражданская честь. Ведь именно на человеческую слабость рассчитывали фашисты, когда сбрасывали на окруженный плацдарм провокаторские листовки с призывом убивать комиссаров и спасать свою жизнь в плену. На труса и шкурника были рассчитаны «пропуска в плен», которые сбрасывали фашистские самолеты с обещанием содержать в наилучших условиях тех, кто предъявит «пропуск». Но именно эти фашистские прокламации и разбудили даже в ленивых душах гражданскую совесть. Оставив свои кусты и овражки, бойцы потекли к сборным пунктам...

Двое суток заградительный отряд Баграмова вел работу, пополняя бойцами части круговой обороны.

Обстановка была все та же: гулко грохала артиллерия, с разных сторон доносились звуки снарядных разрывов, много раз засветло налетала и авиация немцев, которая бомбила плацдарм. Но отряд был удачно замаскирован в лесу и не испытал на себе фашистских налетов.

В окопах сборного пункта бойцы тихонько переговаривались, приводились в порядок, курили, чистили винтовки. Кто-то из только что прибывших, сворачивая цигарку, заметил, что табак у него на исходе, и что-то по этому поводу проворчал.

— Погоди, товарищ, к своим пробьемся, тогда уж вдосыть покурим, — сказал пожилой, угрюмого вида красноармеец, рядом с ним чистивший ручной пулемет.

— А считаешь, пробьемся? — спросил тот.

Сосед взглянул на него с удивленным недоброжелательством.

А ты что, товарищ, зимовать в окружении собрался? — насмешливо спросил он.

Ближайшие к ним бойцы засмеялись. Ворчун смутился неуместностью своего вопроса.

— От таких разговоров и паника! — поучающе заметил угрюмый немолодой красноармеец.

— Да, что ты, отец, я ведь так спросил... — сконфуженно возразил боец.

— А лучше «так» никогда не спрашивать, братцы! «Так» только галки летают, а ты красноармейское звание носишь! Думай, что говоришь! — сурово, по-отечески, сказал тот же немолодой.

— Я с начала войны в третий раз попадаю в такой ералаш. Два раза пришлось пробиваться, — ни к кому отдельно не обращаясь, громко заговорил румяный, голубоглазый, похожий на девушку паренек. — В первый раз — с пограничной частью, на самой границе, двадцать второго июня...

— И что за война, прости господи, за чудная! — вмешался боец с перебинтованной головой, с лицом, обросшим седой щетиной. — Я три года в империалистическую воевал — ни разу такого не видел, а в этой уже второй раз. Обида берет. Нам в колхозе доклад читали: когда еще было, при князь Александре Невском, русские немцев сажали в мешок, а тут нас самих, как поросят...

Иван Балашов, который пристроился бриться в окопе, подал свой голос:

— Постой, папаша. У них сейчас опыта больше. Они всю Европу в мешок посадили, а мы воевать отвыкли. Потренируемся малость...

— Не раскачались?! — по-своему понял седой. — А пора бы уж! Гляди, куды он залез! Не мы на его земле, он на нашей! Высадим мы, конечно, сукина сына с нашей, как сказать, территории... Да сколько ж терпеть! От терпения и камни лопаются!

Подошли ещё два бойца, еще трое. Спускались в траншею, их зачисляли во взводы и отделения. Как и другие, они переобувались, принимались чистить оружие.

Командир отряда в этот день приказал снять часть постов с лесных тропинок. Снят был и пост, который держал Иван Балашов со своими двумя товарищами.

— Товарищ командир, зачислите нас в роту пополнения всех троих, — обратился Иван к Баграмову.

— Хочется воевать тебе, Ваня-печатник? — ласково спросил командир.

— Как не хочется! Нельзя же в тылу!

— Ну, иди в окоп. Зачисляю. Да скоро все уж, видно, туда направимся. Не стоит овчинка выделки тут стоять. Вчера батальонами подходил народ, а сегодня стоим почти без толку, — сказал командир, который после утреннего донесения по телефону о ходе комплектования рот уже получил приказ явиться со всем отрядом в распоряжение «штаба прорыва» тотчас после обеда.

Комплектовалась последняя рота. Связисты ожидали приказа снимать телефонную связь.

— Стой! — услыхали бойцы команду в кустах.

Возглас раздался с той стороны, где стояли вчера Иван и его друзья, с тропинки из леса, и прозвучал он какой-то тревогой.

— Стой! Руки вверх! — узнал Иван голос старшины. Так не командовали никому. Бойцы в окопе прислушались.

— Ну что такое?! — дерзко и недовольно спросил задержанный, которого за кустарником не было видно.

— Что будешь за человек? — послышался строгий вопрос старшины. — От кого схоронился?

— Человек. А тебе что?!

— Руки вверх, говорю! — настойчиво повторил старшина.

— А зачем мне их вверх? — вызывающе продолжал задержанный.

При общем молчании голоса из кустов доносились ясно:

— Пристрелю, вот зачем! Какой части?

— Я не в части, а сам по себе.

— Откуда явился?

— Иди-ка ты... знаешь куда! — грубо крикнул задержанный, видимо не подозревая присутствия рядом стольких людей.

— Товарищ старшина! Ведите задержанного сюда,— громко отдал приказ командир.

Бойцы с любопытством глядели в ту сторону, откуда слышалось препирательство. Иван, старательно бреясь, сидел на корточках на дне окопа и не видел задержанного.

— Успели уж в штатское переодеться? — спросил командир.

— Успел, — по-прежнему вызывающе и угрюмо ответил тот.

— Ну, держать руки вверх! — прикрикнул командир.— Признавайся, фашистский парашютист?! — спросил он.

— Товарищ командир! Та вин же наш командир хозвзвода, лейтенант Горюнов! — почти весело воскликнул один из красноармейцев. — Вин самый! — радостно подтвердил он. — Ой, як обрядывся — не разом признаешь! — по-прежнему жизнерадостно заключил боец.

— Что же, лейтенант, гражданское платье на случай с собой, что ли, возил в чемодане? — строго спросил политрук.

— Возил. Ну и что? — притихнув и оробев, но все еще внутренне сопротивляясь, отозвался задержанный.

— А може, у них в Германии тетя чи дядя! — сказал тот же красноармеец.

Иван вытер бритву и любопытно выглянул из окопа. Он почему-то ожидал, что увидит мелкорослого человека, у которого красный нос алкоголика, маленькие бегающие глазки, лысина и толстенькое брюшко, а увидал поднявшего руки рослого молодца, своего ровесника, с правильными чертами и нахальным выражением лица, одетого в несколько даже щеголеватый макинтош и пушистую кепку. У ног его лежал туго набитый новенький желтый портфель. Он нагло глядел в обезображенное ожогом лицо командира. Выражение своего превосходства и злобного презрения к окружающим было в его голубых глазах, опушенных длинными ресницами.

— Куда девал форму? — спросил командир.

— Бросил в лесу, — мрачно глядя в дуло нагана, признался дезертир. Он сбавил тон и хотя не менял позы, но как-то вдруг весь обвис.

— Где оружие?

— Оставил под деревом,— вдруг совсем тихо сказал тот.

— Бросил?! Струсил?! А слыхал, что за это бывает? — спросил политрук Климов.

— А як же вин не чув, товарищ политрук! Вин сам инструктировал бойцов! — со злостью откликнулся веселый красноармеец.— А буде ему за его видвагу от яка малюсенька пуля в башку, девять граммов, — и вся тут справа!..

— Слыхал? — грозно спросил командир отряда. И тут Иван увидал на искаженном лице переодетого лейтенанта в самом деле узенькие, как щелки, бегающие глаза. Тот не знал, куда деть их, переводя взгляд с командира отряда на политрука, на старшину, на красноармейцев в окопах, и, ощутив недостаток смелости, попытался его возместить нахальством.

— Разрешите узнать: а на кой черт, кому нужна эта комедия? Нас предали, начальство сбежало. А мы что же, не люди?! Что мы в плену — это ясно даже ребенку... — заговорил дезертир.

— То есть как это вы в плену? У кого? — перебил командир заградотряда.

— Не я, а мы все, вместе с вами. Комиссары-то смылись! Ну что ж, отдавайте меня под суд, если сам прокурор не сбежал...

— Чести много! — оборвал его политрук. — Обойдется и без суда!

Два бойца ощупали платье, вывернули карманы задержанного, а старшина вытряхнул на землю все, что было в портфеле.

Голубое белье, пестрый галстук, коробок пять папирос, бритва, одеколон, несколько пачек денег, оклеенных банковскими бандеролями, плитки три шоколада и русско-немецкий словарь рассыпались по траве.

«Чего с ним возиться? — мелькнуло в уме Ивана. — Чего они тянут?!»

— Товарищ командир, разрешите прочистить канал ствола! — как бы подслушав мысли Ивана, вызвался пограничник, похожий на девушку, он вскинул к плечу винтовку и направил ее в голову задержанного.

— Не спеши, минут через десять успеешь! — остановил политрук. — Куда же вы шли, гражданин? — обратился он к дезертиру.

Тот побелел. Подбородок его дрожал, губы кривились, вздрагивали.

— Я... куда-нибудь в лес... выбраться хоть в одиночку к своим... — пролепетал тот.

Старшина, перелистывая словарик, найденный у дезертира, вдруг с восклицанием гнева и удивления выхватил из его страниц маленькую бумажку и как улику держал ее перед носом задержанного.

— А это что?! Это что?!

— «Пропуск в немецкий плен»! — отчетливо произнес политрук.

Щелканье десятка ружейных затворов, крики негодования — все заглушил показавшийся неожиданно громким одиночный удар выстрела над самым ухом Ивана.

Пораженный в голову пулей Николая Шорина, изменник молча упал к ногам командира, широко раскинувшись по траве своим макинтошем...

Политрук погрозил Николаю пальцем и презрительно скривил губы, шевельнув убитого носком сапога, и добавил несколько крепких солдатских слов.

Командир с отвращением содрогнулся всем телом.

— Гадина! — сплюнув, сказал он.

В окопе все разом заговорили:

Таких не стрелять, а давить! На кусочки таких!.. Проститутка! Продажный гад! Денег с собой прихватил! Коли гражданскую форму возил, значит, думка заранее была...

— Разговоры! — строго выкрикнул старшина, унимая нестройный галдеж.

В окопе примолкло, но, не в силах утихомириться сразу, бойцы вполголоса еще продолжали клясть убитого негодяя.

— Товарищ лейтенант, сколько у вас бойцов? — спросил командир отряда.

— Девяносто четыре, — ответил командир, присланный с батальонного пункта, чтобы принять пополнение.

Баграмов что-то вполголоса сказал политруку, и оба разом они посмотрели на часы.

Время двигаться. В штабе ждут, — громко сказал командир. — Принимайте роту, — обратился он к лейтенанту. — Товарищ сержант, снимайте связь...

 

Они шагали тропинкой по направлению к реке, и Иван опять увидал впереди, километрах в полутора по прямой, переплеты моста, через который ночью его не пропустили.

Из небольшой лощинки доносился запах мясного варева. Возле трех почти рядом стоявших походных кухонь открылась обычная прифронтовая картина: десятки бойцов в шинелях и плащ-палатках, маскируясь под деревьями и кустами у каждой кухни, подвигались в очередь с котелками к раздаче пищи. Другие, уже получив порцию, присев в окопчике или в кустах, с винтовками между коленями, на склоне овражка, торопливо и молча ели. Слышалось только бряканье ложек о котелки. Бойцы сознавали, что их ожидает сегодня тяжелое боевое дело. Все знали, что подходит час пробиваться из окружения. Все было буднично просто. На лицах отражалась заботливая суровость трудного дня.

Пообедавшие взводы и роты по команде возбужденно сбегались под деревья на построение. Майор, батальонный комиссар и несколько лейтенантов и политруков с планшетками толпились в кустах, в стороне от обедавших, отмечали что-то на развернутых картах. К ним подошли и Баграмов с Климовым, что-то докладывали майору, слушали указания.

Роту, с которой пришел Иван, после обеда построили невдалеке от кухонь.

— Товарищи командиры, политработники, — обратился к ним батальонный комиссар. — В прошлую ночь наши части уничтожили множество танков и целые батальоны гитлеровской пехоты! Мы с вами у Вязьмы сковали свыше десятка дивизий врага! — Комиссар помолчал, как бы давая время бойцам оценить их собственную важность и силу. — Пока мы тут держимся, Москва укрепляется, создает оборону. Чем крепче мы будем стоять, тем больше фашистских сил мы отвлекаем от нашей святой столицы. А когда закончится подготовка, мы пойдем на прорыв и пробьемся сами к Москве...

Иван прислушивался к сильному, напряженному, но словно бы даже радостному биению своего сердца. Наконец-то он вместе с другими вступит в бой за Москву!

— ...мы непременно прорвемся! — услышал он заключительные слова батальонного комиссара.

Их роту щедро пополнили. В конце той же лощины взвод боепитания в достатке снабдил их патронами, гранатами и зажигательными бутылками.

Слышно было, как бой неустанно ревет со всех сторон круговой обороны, особенно сильно в ополченской дивизии, с северной окраины Вязьмы.

Роты, пообедавшие раньше, уже сведенные в батальоны, двинулись из лощины, когда рота, в которой был Иван, принялась за еду. Бойцы провожали глазами уходящих товарищей. Одна рота уже миновала мост, вторая проходит по мосту, а третья идет по овражку, и видно только, как над кустами, поблескивая, движутся острия примкнутых штыков.

— Воздух! — послышался выкрик у кухонь.

Раздалось над самыми головами внезапное завывание моторов, и над деревьями небо черкнули два фашистских штурмовика. Бойцы от кухонь рассыпались под кусты. Гитлеровцы пронеслись вдоль реки и, брызжа из пулеметов, кинулись к мосту. Было видно, как по мосту побежали красноармейцы, оставляя раненых и убитых. Но тут же ударили зенитные пулеметы. Штурмовик, охваченный пламенем, круто взмыл вверх и камнем грянулся в реку. Из воды грохнул взрыв, сверкая под солнцем, вымахнул высокий фонтан.

— Вот это ахнул!

— Вот так «аминь»! — раздались голоса бойцов.

Второй самолет скользнул за деревья и скрылся.

— Становись! — резким внезапным выкриком пронеслась команда.

Бойцы, лежавшие рядом с Иваном, поспешно вскочили строиться, неотрывно и напряженно следя за происходящим на мосту.

— Рота, смир-но! Шаго-ом арш! — и лейтенант, назначенный командиром роты, повел их вперед.

— «Это есть наш последний...» — запел Иван, неожиданно для самого себя с тех самых слов, которые так звучали в нем ночью. И оказалось, что эти слова молча, тайно, звучали в сердцах всей роты.

— «И решительный бой!» — подхватили вокруг, и песня взвилась, уже не подвластная никому...

Когда, казалось, прямо на них из-за леса вылетел вражеский самолет, никто не скомандовал: «Воздух!» Они шли, как шли...

И седой угрюмый боец, и молоденький пограничник, и Иван, и Николай, и Дмитрий — все жили одним чувством, одним сознанием «Это есть наш решительный бой...»

Сердце Ивана спотыкалось и падало в какие-то провалы.

«Боюсь? — спросил себя Иван. — Нет, волнуюсь», — ответил он сам себе.

Заградотряд во главе с писателем и политруком двигался в одном направлении с ротой — к мосту.

— Товарищ старший сержант, вам не случалось командовать взводом? — неприметно подстроившись рядом, спросил лейтенант Ивана.

— Я печатник, товарищ лейтенант. Ничем я не командовал,— признался Иван. — Однако я снайпер и пулеметчик.

— Будешь со стариком вторым номером. Диски возьми у него, — указал лейтенант глазами на пожилого угрюмого красноармейца, который нес ручной пулемет и коробку дисков.

Иван подхватил диски.

Лейтенант, политрук и Баграмов шли стороной.

Старшина скомандовал винтовки взять на ремень и разрешил закурить. Бойцы привычными движениями лезли в карманы за пачками и кисетами, бережно, чтобы на шагу не рассыпать махорку, свертывали цигарки.

Проходя мимо одинокого убитого красноармейца, Иван заметил возле него коробку с пулеметными дисками. Он выскочил из строя, по-хозяйски ее подобрал, подстроился и понес. Неуверенно оглянулся в сторону командиров.

— Правильно, Ваня-печатник! — сказал Баграмов.

Иван покраснел...

Сквозь кусты за рекою, на том берегу, виднелось несжатое хлебное поле, над которым с криком кружились сытые стаи грачей. Людей там не было видно...

Бойцы подтянулись, выходя из кустов, и повернули на пыльный береговой проселок.

Им пришлось идти мимо нескольких разбитых авиацией грузовиков и легковых машин. Обходя убитых, бойцы держались теснее друг к другу, сбивались с шага.

— Вот это шарахнула! — сказал кто-то сзади.

— Разговоры! — нетерпеливо одернул старшина. — Кончай курить! — скомандовал он.

Торопливо и жадно вдохнув последние затяжки, бойцы побросали цигарки.

Вдоль реки до моста оставалось не более километра, когда крикнули: «Воздух!»

Все попадали под кусты, в канавки, в воронки, в отрытые на берегу окопы и щели...

Гул моторов, нарастая, катился с севера.

В ту же минуту сразу со всех сторон — на шоссе, в лесу, в полях за рекой — стали рваться авиабомбы. Земля дрожала. От рева моторов, от грохота зениток и пулеметного треска давило уши...

«Мессершмитты» с воем носились над рекою и будто вымершим берегом. Пулеметы истребителей вздымали фонтанчики пыли над проселком и прижимали бойцов к земле. Быстрота самолетов удесятеряла впечатление об их количестве, они метались низко, почти как стрижи, едва не касаясь реки и прибрежного мелколесья, взмывали к небу и крупными неожиданными кривыми с ревом снова кидались к земле.

Командир роты вскочил, пробежал с десяток шагов. Остановился, видимый всею ротой.

— Короткими перебежками к мосту... За мной! — скомандовал он и пустился вперед.

Они перебегали, пока не было самолета, и падали, как только летел истребитель; вскакивали и снова перебегали. Бойца впереди Ивана скосила пуля. Иван растерялся, запнувшись о ноги упавшего, хотел помочь ему, но увидал, что каска того свалилась, затылок разбит и сквозь пролом в черепе выступил белый мозг...

Рота перебегала еще и еще.

До моста осталось каких-нибудь пятьсот метров, как вдруг по противоположному берегу заревела, завыла моторами и гудками машин вся пустынная равнина, уходящая к Вязьме.

С того берега, из-за моста, слышались дикие крики, бежали какие-то кучки людей, без дорог, через поле катили машины с техникой, мчались грузовики. Фашистские самолеты летали над ними, но никто не хотел маскироваться — все неслось вдоль реки...

Что, что там такое случилось?!

Из кустарников, перелесков, оврагов по той стороне реки вырывались еще и еще машины, с криками выскакивали еще и еще толпы людей. И все это с гамом и треском ломилось без дорог, без порядка по хлебному полю, по пням и кустам, напролом, в перепутанной бешеной гонке куда-то на юг. Через холмы и овраги бойцы поспешали толпами и в одиночку, падали, скошенные огнем с воздуха. Легковые машины, грузовики и автобусы с ревом летели туда же, сталкивались, горели... На широком поле в трех местах жарко пылал неубранный хлеб. Пламя бежало с ветром. «Может быть, удался внезапный прорыв и штабом подан сигнал о наступлении? — мелькнула мысль у Ивана. — Но кто же так наступает?!»

 И вдруг по их, по этому берегу прямо на Ивана и на всю роту, вынудив их шарахнуться прочь, в кусты, тоже с севера вылетели трое мотоциклистов. Что случилось? — закричали из роты. — Прорыв обороны у ополченцев! На том берегу фашистские танки! — крикнули им, и, не сбавив хода, связные промчались тоже на юг.

Иван остолбенело, непонимающими глазами смотрел в непроницаемо пыльную тучу, оставленную мотоциклистами.

— Знать, мирные люди, не любят братишки бою! — глядя на тот берег, на панику и сумбур, с насмешкой сказал угрюмый ручной пулеметчик.

— Только срам принимают, а боя нигде все равно не минуешь! — ответил второй боец, презрительно сплюнув. — И чего ведь творится? Чисто все посходили с ума! — говорили красноармейцы, глядя на тот берег.

— Ну и драпают!

— Должно, там большой прорыв! Не сдержалися ополченцы!

Зрелище паники на том берегу не умерялось, а словно бы расширялось и возрастало. Теперь именно там сосредоточились и вражеские самолеты. Туда, в гущу бегущих, откуда-то падали мины...

Один самолет круто свернул, пролетел вдоль реки и дал пулеметную очередь по этому берегу. Взмахнул руками и рухнул ничком лейтенант, командир роты. К нему подбежали политрук и Баграмов, приподняли, посмотрели и бережно положили убитого.

Рота рассыпалась, залегла под кусты.

— Товарищи командиры! Приведите роту в порядок! — громко, отчетливо и совершенно не хрипло прозвучал голос Баграмова.

Он вышел вперед. Обезображенное ожогом лицо его потемнело, кустистая бровь нависла, и вызывающе раздувались широкие ноздри; в руке появился наган.

Раздались голоса сержантов, разбиравших свои взводы.

— Рота, за мной бего-ом! — крикнул Баграмов. И они побежали к мосту во мгле еще не улегшейся после мотоциклистов пыли, сами вздымая ногами пыль...

— Рота, шаго-ом!

Возле самого моста им навстречу поднялся из укрытия лейтенант. Иван узнал его: это он же стоял и той боевою ночью тут на охране и не пустил его за реку. Сейчас Иван разглядел, что у этого лейтенанта темные, как владимирские вишни, глаза и детский вздернутый нос.

С предмостной возвышенности было видно, что на том берегу, за мостом, продолжается тот же сумбур: все катится к югу через поля, через дорогу, канавы, овраги, в клубах желтого, черного, розовато-серого дыма. Десятки фашистских штурмовиков с воздуха хлещут бегущих свинцом, а с севера и востока им в спины рушится яростный огонь минометов...

— Ложись! — раздалась команда Баграмова.

Иван упал на траву прибрежного косогора. Его слегка затошнило, будто от сильной морской качки. Холодная капля ртути, зародившись где-то в крестце, поднималась тоскливой щекоткой по его позвоночнику, проползла меж лопаток и подошла к голове; она остановилась в затылке и, как червяк орешинку, стала сверлить мозжечок... Иван слышал и чувствовал только эту тяжелую, жидкую, холодную каплю, которая лишала его способности мыслить. Да еще ощущал он какие-то равномерные и дребезжащие толчки, не понимая, что это гудит в шейной артерии его собственная кровь, напряженно бросаясь в голову по спазматически сжимающимся сосудам.

Картина растерянности и отчаяния, которая развернулась на том берегу, влекла поддаться стремлению этой людской лавины — вскочить и бежать. На юг? Не все ли равно! Вероятно, туда все течет потому, что фашистские танки прорвались с севера. Бежать туда, куда мчатся все, влекло неодолимое чувство стадности.

— Приказа взорвать мост у охраны нет, — услыхал Иван словно откуда-то издалека дошедшие до него слова лейтенанта с глазами-вишнями.

Этот голос был так же тверд, как и ночью.

— Какого приказа? Там же фашисты! — воскликнул Баграмов.— Танки ворвутся на этот берег, так всех передавят!

— А кто вы такие? Как ваше звание? Почему вы без знаков различия? — настаивал лейтенант, такой же подтянутый, дисциплинированный, уверенный, как был той ночью. — Как я могу вам поверить?!

— Ты сам смотри, что творится, — вмешался политрук Климов. — Фашистские танки там! — он сунул бинокль лейтенанту. — Значит, приказа больше оттуда тебе не ждать. Так ты головой и работай: надо тот берег отрезать от этого. Ясно?

— Ясно, — согласился лейтенант. — А хватит нас продержаться, пока подготовим взрыв?

— За подкреплением пошлем в штаб полка. Тут недалеко, — ответил Климов.

Слушая их голоса, Иван отрезвел. Паника была побеждена этими людьми, настоящими воинами. Они видели в бинокль фашистские танки, видели, что творится на том берегу, но сами не растерялись и только думают, хватит ли роты бойцов для отражения первой атаки...

Вот, значит, оно пришло и его, Ивана, время сражаться!..

— Товарищи командиры, занять оборону для отражения противника от переправы! Биться насмерть! — приказал политрук.

— Ну, печатник Ваня, повоюем, дружок! — сказал Баграмов, неожиданно тронув Ивана за плечо. — Кто знает, живы ли будем...

В голосе писателя были и теплота и грусть.

— Будем живы, товарищ писатель! — бодро откликнулся Иван, тронутый дружелюбным вниманием командира.

Командиры привычно и быстро расположили бойцов. Ивану с его первым номером досталась ложбинка, из которой была видна дорога на той стороне реки. Он подготовил коробки с дисками, чтобы ловко было заправлять их в пулемет своего напарника, того, что с тоской вспоминал о тактике Александра Невского.

В выемке чуть впереди, в кустах, замаскированные, разместились два противотанковых орудия. Артиллеристы прибыли сюда раньше и, освоясь на месте, высовывались из окопа, следили за тем берегом, пока их командир вел в бинокль наблюдение.

«Не робкого десятка ребята!» — подумал Иван. Он усмехнулся, заметив в себе возвращение способности мыслить, хотя на том берегу продолжалась все та же сумятица, та же нелепая гибель людей.

Чуть повернув голову, Иван увидал, как двое бойцов охраны моста, маскируясь в кустах, срываясь, ползут по крутому обрыву под мост. Иван покосился на них, явственно разглядел даже электрический шнур, заметил, что этот шнур зацепился бойцу за носок сапога, а ниже их он как будто впервые увидел темную воду небыстрой реки, по которой плыли желтые листья, и между желтых листьев, должно быть подбитый пулею, несся по течению грач. Он не тонул, а лежал, распластав по воде неподвижные серые крылья, вытягивал шею с взъерошенными, мокрыми перьями и, широко раскрывая клюв, непрерывно кричал... Иван точно вдруг вспомнил свою обязанность наблюдать за указанным расчету ориентиром: «Две разбитые машины и дерево». Он перевел туда взгляд. Брюхо немецкого танка лезло из-за откоса шоссе.

— В ориентире семь вражеский танк! — выкрикнул Балашов, ожидая в ответ команду «огонь» и выстрелы из ПТО.

Но ни команды, ни выстрела не было. Балашов покосился на артиллеристов. Они напряженно замерли и выжидали в полной неподвижности.

«Чего они ждут? Чего они ждут?!» — нетерпеливо подумал Иван.

Танк уже по-хозяйски нахально шел к мосту. За ним оттуда же вылез второй. Иван доложил о танках громче, повторно. А команды «огонь» все не было, и расчет ПТО молчал. Оба фашистских танка разом изрыгнули грохот и треск из своих пулеметов. Над головами роты свистнули пули.

— Не стрелять без команды. Подпускай. Бить прицельно, без промаха! — услышал Иван приказ командира взвода.

Не видя противника и ускоряя ход, танки мчались к реке. Грянуло первое противотанковое орудие. Но танк продолжал идти. И вдруг в двухстах метрах от моста, опередив выстрел второго орудия, выскочил из окопа одинокий красноармеец и прямо в упор, в морду танка, бросил одну за другой две бутылки. Над броней взвился огненный смерч, танк повернул и с каким-то дьявольским воем ринулся прочь с шоссе, зажигая пожар в придорожном ельнике. Отчаянный одиночка-боец упал, расстрелянный автоматчиками, которые показались в кустах, но из того же окопа в них полетели подряд три гранаты. Взрывы скрыли фашистов от Балашова, и в эти мгновения второй снаряд ПТО врезался прямо под танк. С грохотом взметнулись огонь и земля, казалось — из-под самой гусеницы второго танка, но он все же мчался в атаку. Он был крупнее и стремительнее первого. За ним поднялась и смело бежала пехота врага. Огонь фашистов был густ. Их пули свистели над головой и шлепались в землю вокруг Ивана, взрывая комочки. Из-за шоссе по окопам защитников моста ударили минометы. Вокруг рвались мины...

— Огонь! — раздалась наконец-то рядом с Иваном команда.

И все загремело и зарычало в упор гитлеровцам. Подавленные внезапным отпором из винтовок и пулеметов, фашистские автоматчики отвалились от танка, бежали назад, за насыпь шоссе, падали, роняя оружие, и оставались валяться так, на виду. Еще раз ударило орудие, и танк вдруг остановился, грохнул, точно вздохнул, огненным взрывом и в густом дыму околел...

Автоматчики перебегали за подбитый танк, который теперь служил им прикрытием. Но Иван заметил, что его первый номер по ним не стреляет. Он дернул старика за рукав. Рука седого воина распрямилась, да так и осталась... Иван подполз на полметра — пуля попала первому номеру в лоб, под каску. Иван отодвинул плечом убитого, принял оружие из мертвой руки, заложил новый диск и приник к пулемету. До сих пор ему доводилось из пулемета только «отстреливать» учебные упражнения да удачно участвовать в стрелковых соревнованиях... Он навел пулемет на десяток метров ближе подбитых танков, и как только первый гитлеровец проник в эту зону, Иван срезал его верным коротким ударом.

— Вот так да Балашов! Упраж-жнение на «отлично»! — бодря себя, крикнул Иван. — Вот так да! Вот так да! — повторял он за следующими удачами.

И вдруг он заметил, что еще два танка прошли стороной и мчатся с холма к мосту, а в стороне от моста, выскочив почти к берегу, поджидая их, поднимается к атаке гитлеровская пехота. Это было не в ориентирах Ивана, но ему показалось очень с руки ударить, а соседи молчали...

Перенести огонь нет приказа. Иван оглянулся. Двое красноармейцев противотанкового расчета лежали неподвижно. Один — без каски, с покрытым кровью затылком, второй — откинувшись на бок и свесив голову в сторону, третий корчился, откатившись в сторону от второго орудия, и возле него рассыпались игральные карты. Другие бойцы из лощинки не были видны Ивану. Ему представилось, что вся рота погибла, что никто уже не может подать команду и он остался один оборонять этот мост, пока те, внизу, подготовят взрыв.

«Все равно не пущу! Не пройдут!» — яростно сказал он себе. Он заложил полный диск с черными головками, бронебойных, наблюдая и поджидая врага. Двое фашистских автоматчиков попробовали вырваться вперед, вскочили, но Иван их обоих срезал. Вслед за этим над его головой свистнули пули, зато где-то тут, рядом с ним, вдруг ожил и в поддержку ему застрочил второй пулемет...

No pasaran! — закричал Иван, вспомнив героев Испании и уроки испанского языка в школьном кружке, еще тогда, когда шли бои на подступах к Мадриду и все московские комсомольцы чувствовали себя испанскими патриотами. Эта река перед ним стала его Мансанарес. Пока он жив, фашисты здесь по мосту не пройдут. Отсюда он защищает Москву. Фашисты, которых он здесь уложит, уже не пойдут в наступление к востоку. — No pasaran! Снова лезете, сволочи?! — И короткой очередью он сковырнул еще одного гитлеровца.

Это было началом его войны. Вот так будут падать под его пулеметом фашисты на всем его победном пути до Берлина.

No pasaran! — кричал он, чтобы услыхали его призыв все живые защитники моста.

Немецкие автоматчики хотели прижать Ивана и поднялись целым отделением, осыпая его смертельным огнем.

No pasaran! — И он брызнул ответной очередью.

Танки ударили выстрелами из пушек по берегу.

Разрывы шрапнели и свист раздались над головой Ивана. Фашистский танк мчался на мост, изрыгая бурю. И тут Иван услыхал внизу, под собою, как прежде спокойный, внятный голос политрука Климова:

— Готово? Огонь!

Иван успел увидать Климова возле противотанковой пушки, увидал вспышку выстрела. Но грохот взрыва вырвался из-под земли. Ивана ударило звоном в уши, он ослеп, и сознание его растворилось в бездонном багровом тумане...

 

Глава пятнадцатая

 

Балашов и Чалый готовили к ночи удар на прорыв. Но с утра начались яростные атаки на ополченскую дивизию, и с помощью массового авианалета фашистские танки прорвали с севера круговую оборону на том берегу, за рекой. И вот там случилось худшее из того, что может быть на войне, — началась паника.

«Мост!» — первое, что мелькнуло в голове Балашова, как только ему доложили о панике.

— Мост! — первое, что выкрикнул Чебрецову по телефону Чалый. — Уничтожьте мост!

А в это время командир левофлангового полка дивизии Чебрецова майор Царевич уже выслал к мосту батальон стрелков, усиленный артиллерией. Взрыв ударил из-под моста на глазах подходившего батальона.

Фашисты бесились по левобережью реки Вязьмы. Осатанелые, они, прорвав оборону ополченцев, давили, давили ее, зайдя с тыла; дорвались до асфальтовой магистрали, пересекли ее, налетели на «штаб прорыва» и расправлялись, расстреливая и бросая под гусеницы танков всех, на чьих рукавах видели нашивки политсостава. Они выжгли прилегающие деревни, истребили оставшихся жителей, перекололи штыками и перевешали вяземских беженцев, добивали раненых мстя им за многодневное сопротивление...

И все-таки круговая оборона была восстановлена — части левого фланга Чебрецова создали новый рубеж по берегу, смыкаясь с растянутым и загнутым флангом Зубова. Попытки фашистов навести переправы подавлялись пушками, пулеметами, минами...

Штаб армии продолжал держать управление. И в сохранивших боеспособность частях по-прежнему живо было стремление к координации действий. Танковые атаки повсюду пока еще были отражены.

Как только чуть стих боевой натиск, Варакина вызвали в штаб Чебрецова, вблизи которого расположился теперь и армейский КП и где сосредоточился центр управления вместе с остатками телефонной связи и связными частей.

Штаб дивизии уже два дня как покинул бывшую кухню больницы и перебрался в блиндажи, искусно устроенные в крутосклоне заросшего кустами оврага за маленькой деревенькой. Сюда-то и направлялся пешком Варакин из расположения эвакогоспиталя, который тоже готовился к выходу из окружения.

Наступивший вечер кишел движением. В лесу тут и там раздавались командные возгласы, урчали моторы машин, куда-то перевозили орудия, и под колесами их, ломаясь, хрустели толстые сучья. Поспешно двигались пехотные части.

— Подтянись! Шире шаг! — слышалась команда.

Варакин впервые был так близко от переднего края, впервые ощутил он сдержанное, несуетливое и размеренное напряжение надвигающейся грозы.

«Какая же все-таки тут огромная сила осталась!» — подумал он, пропуская бойцов по дороге.

Осторожно откинув у входа маскировочную палатку, Варакин вошел в блиндаж, где Бурнин, склонившись над картой, без слов напевал какой-то мажорный мотив, почти касаясь огня коптилки своими пышными волосами.

— Анатолька, космы спалишь! — предупредил Варакин.— Что это там у тебя такое веселое? — спросил он.

— Вот молодец, что быстро явился, Миша! — сказал Бурнин. — Видал, что творится в лесу?

— Сила идет! — сказал Варакин. — Я посмотрел и подумал: какая же прорва народу тут с нами...

— Здорово ты подумал — «прорва». Этой ночью мы совершим прорыв! — торжественно объявил Анатолий. — К ночи заварится каша...

— Так, значит, эти все части готовятся для удара? Сила, брат! Уверенно, хорошо идут! — сказал Варакин. — Ну, а я для чего тебе нужен? Каков мне приказ?

— Твоя задача — выводить весь сводный санитарный обоз. Спасать наших раненых. Ты ведь эти окрестности здорово знаешь?

— Прежде знал... Знаю все-таки... Ну и что?

— Вам откроют проходы, дадут прикрытие, и ты поведешь санобоз. Фашисты боятся лесов, оврагов, поросших кустами и мелколесьем. Значит, ты можешь двигаться всюду, кроме удобных для танков мест, можешь маскироваться в лесах... Санобоз будет укрыт в самой середке общего порядка наших частей. Но это совсем не значит, что все будет гладко, — могут быть внезапные нападения, стычки, засады. Однако лучше санчасти от них уберечься. Вот тут-то твоя задача и есть. Смотри-ка на карту. По карте ты разберешься в местности?

— Разобраться-то я разберусь... — с сомнением пробормотал Варакин.

Он все-таки был только врач. Лечить, оперировать, отстаивать до последней секунды в схватке со смертью жизнь человека — это было его профессией. Но водить санобозы в лесах, командовать, распоряжаться движением?! Что это вздумалось Анатолию возложить на него такое задание?!

Бурнин заметил колебания друга.

— Ты же сам говорил, что охотник, хвалился, что ты кум волчихи и правнук бабы-яги. Собери-ка охотничий нюх!

— Да я соберу... — опять-таки неуверенно бормотнул Варакин.

— Вот и отлично. Бери эту карту и просмотри намеченный путь... Смотри, вот линия нашего фронта. Вот тут сейчас расположен санобоз, который тебе предстоит выводить. Вот отсюда вам откроют проход... А дальше по краю оврага, по просеке. Так?

И Бурнин увидел и понял, что в Варакине уже откликнулся врач, человек, отвечающий за беспомощных раненых. Михаил внимательно и деловито рассматривал карту.

— На случай встречи с фашистами, вам дадут надежное охранение с артиллерией, минометами, — продолжал Бурнин.

— Чуть ли не с танками! — усмехнулся Варакин.

— Возможно, и пару броневиков, — подтвердил совершенно серьезно Бурнин.

Варакин придвинул к себе размеченный условными знаками лист и, внимательно изучая его, вспоминал когда-то знакомую местность.

Бурнина отозвали к телефону. Варакин не слушал его разговора. Он был занят решением своей нежданной задачи.

— Ну как? — спросил Бурнин, возвратясь через три-четыре минуты.

— Да что же, дорогу я понял, — ответил Варакин. — Вот только тут, примерно вот тут... на дороге, — указал он на карте, — я взорвал бы заранее — тут есть такой каменный мост... И выставил бы надежный заслон. А вот здесь, да, вот здесь, я навалил бы лесной завал. В лесу я поставил бы тоже сильный заслон по краю оврага. А тут, — Варакин уже отмечал по карте, — а вот тут ведь болото! Наверное, придется вымостить гать не меньше чем в километр... Самое трудное, я считаю, вот здесь, у моста, и тут, по болоту...

— Ну, эту гать мы уже послали мостить. Саперы работают. А вот в этом местечке, на протяжении двух километров, надо фашистам в это самое время не дать переправиться. Ты так же считаешь? — спросил Бурнин.

— Правильно, Толя! — обрадовался Варакин. — Здесь, вдоль реки, держать оборону, пока пройдем. Речка в этом месте глубокая, без мостков они не перейдут ее.

— Все это только еще наметка, Миша, — сказал Бурнин. — Приказа пока еще нет. Он только готовится. Я иду сейчас к генералу. Через полчаса будет приказ. Ты на месте пока оставайся, дождись меня. Вызову к телефону. Охраны тебе дадим батальон, командира хорошего, боевого. Советуйся с ним. Разведчиков выделю славных... Сколько времени, по-твоему, нужно, чтобы раненых погрузить на повозки и подать на исходный рубеж, куда я указал?

— Меньше трех-четырех часов не управиться, Анатолий. Ведь в разных местах санбаты.

— Уже приняты меры к сосредоточению санобозов северных и западных санбатов в ваш район, — сообщил Бурнин.— Они уже движутся. Рацию дам тебе, двух хороших радистов... Так ты меня здесь ожидай, никуда не ходи, понимаешь, а то я тебя не найду. Скоро вся телефонная связь загружена будет.

Некоторое время Варакин слышал лишь глухой орудийный гул, тиканье часов у себя на руке да голос связиста, который твердил:

— Я «Кама». Я «Кама». Слушаю... Вышел. Если срочно, свяжись с «Волгой»... Я «Кама».

И под это мирное однообразие звуков Михаил, почти не спавший несколько суток, невольно впал в дремоту.

Он очнулся, когда от близкого взрыва колыхнулась земля, хрустнули бревна наката и сквозь щели меж ними потек сухими струями песок...

В диком хаосе ураганной стрельбы зенитных орудий, пулеметного треска и взрывов Варакин услышал многоголосые крики. Снова их заглушил воющий свист, и опять один за другим два тяжелых удара фугасных бомб поколебали небо и землю. Коптилка погасла.

— Я «Кама», я «Кама»... — услыхал Михаил сквозь все эти звуки невозмутимый голос связиста. — Товарищ военврач! Вас к телефону! — выкрикнул вдруг боец.

Варакин вскочил, ощупью взял трубку. Связист чиркнул спичку, зажег свой огонек.

— Прибыть немедленно на КП «Волга» с хирургическим инструментом! Скорее! Беда, Михаил! — выкрикнул в трубке голос Бурнина.

Варакин схватился за хирургический ящик и выглянул из блиндажа.

Полусожженная деревенька, за которой размещался штаб армии, была ярко освещена повисшими в небе люстрами. Самолеты врага, как белые призраки, реяли в облаках, то попадая в голубые щупальца прожекторов, направленных из леса, то ускользая за тучи. Нитки трассирующих пуль тянулись за ними. Где-то рядом пылал пожар, — должно быть, горела изба, от дыма сжало дыхание.

Михаил побежал через затоптанное картофельное поле. Воющий свист заставил его упасть. Две бомбы загрохотали где-то уже за деревней. Он снова вскочил и побежал. Стволы деревьев были ясно видны, как днем. Бойцы перебегали поляну огромными скачками, точно прыгали через лужи.

— Врача! Врача! — испуганно взывал кто-то.

— Здесь врач! — громко отозвался Варакин.

— Сюда! Сюда! — призывал тот же голос.

Михаил со связным штаба армии под обстрелом с самолета вбежал под кусты. У входа в блиндаж было тесно, толпились люди, осторожно выглядывая из-под земляного свода на освещенное небо...

— Пропустите врача! — крикнул в скопление людей красноармеец, сопровождавший Варакина. — Врача к командарму!..

«К командарму!» — испугом отозвалось в сознании Михаила.

При слабом освещении он увидел на носилках, поднятых на стол, раненого и сразу понял, что тяжело. Крупный седой человек лежал как мертвец. Из-под недвижной головы его за брезент носилок стекала кровь. Пульс был едва заметный. Осмотрев рану на его голове, Варакин заметил еще лужу крови в ногах. Он качнул головой, присел на корточки, щелкнул замком хирургического кожаного ящика и наклонился к носилкам.

— Света! — требовательно скомандовал он. Кто-то готовно поднес тусклую автомобильную «переноску».

— Ближе! — приказал Михаил, сулемой протирая руки.— Зрители, к черту! Тут не театр! — обратился он к обступившей толпе командиров, которая вмиг отшатнулась. — Сестру живо, фельдшера! Кто там!..

Балашов оказался ранен осколками — в голову, в спину и обе ноги.

Не дождавшись, пока разыщут сестру, Варакин взялся за дело. Зондируя раны, накладывая повязки, делая инъекции морфия и сердечных, он лишь покрикивал: «Свет ближе! Справа! Выше!  Теперь свети слева!» Когда прибыл второй врач, прибежала сестра и когда была закончена первая помощь, только тогда Варакин поднял глаза на того, кто держал ему лампу. Это был Анатолий.

— Ну как? — несмело спросил тот. Варакин молча пожал плечами.

— Вот что, Миша. Я должен немедля вернуться к работе. Ты Петра Николаевича не оставляй без надзора. Что, очень плохо с ним? — спросил Бурнин шепотом.

Варакин кивнул.

— Совсем? — добивался Бурнин. Варакин снова молча кивнул.

— Значит, так: либо пан, либо пропал? Если доставят в Москву, то могут спасти?

— В Москву?! — поразился Варакин. — В Москве-то спасли бы!

— Так вот что. Тут у нас санитарный самолет — стоял на ремонте. Сегодня его привели в порядок. Должен был лететь майор с донесением. Майора оставим тут. Донесение он отдаст летчику, а ты командарма доставишь на самолет санитарной машиной и сам уж устрой, как сумеешь. Будем его спасать...

Михаил еще раз молча кивнул. Он слыхал про этот санитарный самолет. Но как же он пролетит через расположение фашистов? Сумеет ли ускользнуть?

— Возьмешь шофера Полянкина, Миша. Он знает дорогу. А я нужен здесь. Ты спеши, как вернешься, тотчас обратно сюда... Приказ подписан. Раненых начинают грузить на транспорт...

...По ночному лесу в санитарной машине Варакин доставил не приходившего в сознание Балашова на самолет, готовый ко взлету, погрузил носилки с Балашовым и посадил сопровождающим фельдшера. Вместе с историей болезни он передал фельдшеру папку со своей работой по шоку. «Кто знает, удастся ли выйти живым. Не пропадать же труду!» Он хотел написать Татьяне, по только вздохнул и убрал карандаш.

— Возможно, раненому нужен будет укол. Тут все для врачей записано. Если сможете, в Можайске захватите сопровождающего врача. Все зависит от быстроты доставки на операцию, — объяснил Варакин пилоту. — Положение очень опасно.

Пилот забрался на место, мотор заработал сильнее; вот самолет пошел по земле от опушки леса, быстрее, быстрее, по какому-то полю с прямой, наезженной дорогой, слился с лунной мглой; вдруг показался уже в небе, над горбатым холмом, который чернел за пашней, обозначился точкой над лесом, скользнул и исчез из виду...

Варакин махнул фуражкой и вместе с двумя летчиками, с медсестрой и майором, который передал пилоту донесение штаба армии, возвратился к поджидавшему их в санитарной машине Полянкину.

— В штаб! — приказал Варакин.

...Громадный санитарный обоз проходил во тьме по лесной дороге. Продвижение войск к своим рубежам, видимо, было закончено, двигался только санитарный обоз, растянувшийся более чем на полкилометра. Врачи, фельдшера, сестры, санинструкторы и санитары шагали рядом. Кое-кто из них сидел с водителями машин. Ездовые осторожно вели лошадей под уздцы, чтобы, напуганные разрывом случайной мины или снаряда, кони не заметались по лесу, не натворили смятения.

Бурнин проводил Варакина до встречи с головою продвигающейся колонны. Майор, командир боевого охранения, выступив из лесной темноты, доложил Бурнину о готовности своей части.

Бурнин и Варакин попрощались в лесу без свидетелей, не говоря, что это объятие навек, но каждый в душе сознавал, что так, вероятно, и есть.

Санитарный обоз более чем в сотню конных повозок и полсотни разных автофургонов снялся с места, оставляя по флангам звуки стрельбы и нечастые вспышки ракет или минных разрывов.

Боевое охранение обоза было приведено в готовность. В течение более часа осторожного продвижения не было никаких тревожных сигналов.

И вдруг далеко впереди, в расположении Чебрецова, разразился бой.

«Наступают. Пошли! — сказал себе Михаил. — Пошли прорываться...»

Обоз стоял долго. Все слушали бой, который шел и сзади, и справа, и слева.

С невысокого холмика, на котором Бурнин и Варакин еще ранее договорились о наблюдении, Михаил с командиром боевого охранения санобоза ожидали сигналов к дальнейшему продвижению вперед. Перед ними дорога уходила в лощину.

Артиллерия ревела со всех сторон. Слышно было, как справа и слева пролетали и где-то вдали разрывались снаряды. И вдруг взлетели одна за другой три зеленые ракеты справа, две белые слева. Путь открыт!

Командир боевого охранения в ответ выстрелил двумя красными, пожал Варакину руку и помчался на мотоцикле вперед.

Машины пошли по дороге. Михаил пропускал их мимо себя. Дальше двигался конный обоз. Сквозь скрип повозок, фырканье лошадей и стоны раненых Варакин хотел услышать крики атаки — крики «ура». Но услыхал лишь раскаты страшной грозы — удары «катюш». Небо светилось полной луною, а с севера — оранжевым полыханием зарев, которые встали уже далеко за спиною обоза.

«Прикрыли нам выход! Значит, мы вырвались?! Вышли! Неужели же так и дойдем, дойдем до своих?!» — радостно думал Варакин.

Он остановил проезжавшего мотоциклиста, подсел к нему и, перегоняя подводы, поехал неспешно к голове автоколонны. На ходу останавливался, окликал сестер, санинструкторов, бодрил стонущих раненых.

Так они двигались еще часа два. Луна опустилась за лес. Время было около четырех утра. Варакин сошел с машины и снова стоял на дороге, пропуская мимо конный обоз.

В это время машины впереди остановились. Как всегда бывает в таких случаях, повозочные не сразу сообразили сдержать лошадей. Кони сделали несколько лишних шагов и уперлись грудями в передние повозки, а морды их оказались над ранеными, и несытая скотина с жадностью стала тянуться к сенной подстилке в повозках, выдирая ее из-под лежащих людей. Кто-то из ездовых хлестнул свою лошадь за это по морде. Та заржала, другая откликнулась ей, и по лесу пронеслась визгливая конская перекличка.

— Не можете лошадей унять?! Я вас постреляю к чертям! — непривычно закричал Михаил, крепко встряхнув за ворот первого же из повозочных.

— А как их уймешь?! — огрызнулся тот

— Кормить! Рви траву! Потрудись, не бойся! Нагнись, нагнись, сукин сын!..

Варакин побежал в голове автообоза разобраться в причинах остановки.

Впереди буксовала санитарная машина. Автоколонна завязла, загородив дорогу конным повозкам. Шоферы уже таскали сучья, рубили стволы молодняка, кидали широкие еловые лапы под колеса машин, но топь оказалась так велика, что, видимо, предстояло с ней повозиться не менее двух-трех часов.

«Черт возьми, что же саперы тут делали! — возмутился Варакин. — Мы же из графика выйдем!»

Топкое место тянулось около километра. Работать были поставлены все. Оказалось, саперы еще не успели закончить свою работу. Им теперь помогали, кто мог.

Боевое охранение санобоза растянулось и вперед и назад. Чтобы не попасть в беду, в тыловое охранение выслали пулеметы и минометы. На пройденном поначалу пути стали делать лесной завал и минировать дорогу — на случай, если фашисты будут настигать с тыла...

Боя здесь было почти не слышно. Лениво и редко стреляли орудия где-то далеко позади. Откуда-то издали едва доносилась стрельба пулеметов. Так что же общий прорыв? Где дивизия? Бурнин говорил, что санитарный обоз будет в центре прорыва, но связь утратилась. Варакин не знал и не понимал ничего. Командир батальона охраны тоже не мог понять положения...

Лишь после рассвета обоз перешел эту злополучную топь. Двигались еще час-полтора, когда головное охранение передало по колонне, что разведчики дошли до скрещения с большой дорогой, по которой движутся одиночные немецкие мотоциклисты и грузовые машины. Раньше ночи пересечь большак санитарным обозом оказалось немыслимо.

«Так и есть! С этой проклятой топью мы вышли из графика... Запоздали... Отстали!» — в волнении думал Варакин. Конечно, командование заметит, что нет санобоза, будет их выручать, но сможет ли?!

Получалось, что за ночь и утро обоз продвинулся не более чем на пятнадцать — семнадцать километров... Вся надежда была теперь на следующую ночь.

Варакину доложили, что разведка пересекла опасный большак и по лесной дороге углубилась к востоку, чтобы обследовать предстоящий путь.

В двух километрах от пересечения большака санитарный обоз в лесу ожидал сигнала к дальнейшему продвижению. Костров не жгли, чтобы запахом дыма не выдать свое присутствие. Ведь здесь было около полутора тысяч беззащитных людей, охраняемых всего батальоном пехоты. И хотя батальон охраны был усилен минометами, пулеметами и противотанковыми средствами, но все же это был всего батальон.

Весь день Михаил, скрывая от подчиненных тревогу, обходил обоз, участвуя в срочных перевязках, делая обезболивающие уколы наиболее страдавшим раненым. То его тянули врачи для консультации, то призывала какая-нибудь сестра к «своему» раненому, то докладывали о прохождении вражеских бронемашин через большак, то снова тащили его к раненым. Сведений от разведки не поступало. Но за всеми врачебными заботами Михаил забывался от мучительного волнения.

Уже стемнело, уже обоз ожидал движения дальше, когда над лесом внезапно поднялись две красные ракеты, с других сторон вспыхнули ответные. Вдруг отовсюду разом ударили минометы, затрещали близкие пулеметы и автоматы, которым ответила разрозненная, словно испуганная, винтовочная стрельба батальона охраны, и в несколько секунд вспыхнул бой впереди и сзади обоза.

Первые упавшие мины не принесли вреда. Они рвались в лощине, которая тянулась рядом с лесной дорогой, где-то внизу, глубоко под кручей. Первые пули засвистали высоко над обозом, сбивая сучья в вершинах деревьев.

— Раненых из повозок на землю! — приказал Варакин.

Санитары вместе с ездовыми бросились выполнять приказание. Но фашистский огонь нарастал, сгущался. Послышался вскрик, второй вскрик, тонкое, возбужденное ржание лошади... Мины одна за другой разорвались у самой дороги, брызнули осколками. Лошадь рванула повозку, понесла, вдруг упала, забилась.

Такая богатая окопами и блиндажами местность оказалась на этой дороге лишенной земляных укрытий!

— Стояли весь день и не отрыли окопов! Черт знает что! — корил себя Михаил. — Надо же было мне думать!..

Тьма ночи сгустилась. Пули на дорогу летели бесприцельно и мало, только в той мере, в какой попадали случайно, направленные против сражавшихся в стороне бойцов охранения. Зато мины ложились точно на лесную дорогу, прямо в обоз.

— Вперед! — приказал Варакин.

Он рассчитывал, продвигаясь вперед, вывести обоз из-под огня минометов, а при удаче, пользуясь ночной темнотой, под прикрытием своего батальона охраны все-таки пересечь большак и прорваться дальше к востоку, где он надеялся встретить поддержку и выручку со стороны прорвавшихся главных сил.

Но как только водители машин завели моторы и начали продвигаться, так со стороны большака им в лоб ударили крупнокалиберные пулеметы.

Пальба шла со всех сторон. Вспышки взрывов и мигающий отсвет пожаров выхватывали из мрака ночи картины ужаса и страдания, искаженные страхом лица раненых, уложенных на землю рядом с дорогой, почти под колеса машин и повозок, торопливые движения сестер, на ощупь делавших перевязки старых и новых ран, бившихся в предсмертных конвульсиях лошадей.

Сержант с автоматом на груди подбежал к Варакину.

— Товарищ военврач! — выкрикнул он, собираясь что-то докладывать, но пуля, посланная снизу, из лощины, ударила его в подбородок, сержант высоко вскинул руки и молча упал к ногам Михаила.

Варакин склонился к тему. Он был уже мертв.

Первый раз в жизни Михаил почувствовал себя не врачом, а воином. Он подобрал автомат, оброненный убитым сержантом, взял у него гранаты, запасные диски и кинулся на обочину дороги, в кусты над лощиной.

Из лощины трещали выстрелы, вспыхивали огоньки трассирующих пуль. В первое мгновение Варакину показалось, что все эти красные и зеленые огоньки летят прямо в него. Он даже зажмурился, ожидая мгновенной смерти. Потом выпустил бездумную и мстительную очередь. Казалось, он хочет разом опустошить свой диск. Но тут же он понял, что его страх рожден обманом зрения, и, глядя прямо перед собой в череду автоматных вспышек, он направил туда, на них, огонь своего автомата. Он сообразил, что стреляет как-то не так, и в ответ на короткие очереди из лощины тоже стал посылать короткие очереди в направлении трассирующих вспышек фашистских автоматов.

Михаил лежал животом на земле и стрелял, как рядовой боец. А позади него, на лесной дороге, по-прежнему выли и разрывались мины, бились лошади, стонали страдающие люди...

Когда у Варакина истощились все три его диска, взятые у убитого сержанта, он вскочил.

— Автоматных патронов! Кто даст патронов?! — выкрикнул он. Но вокруг были раненые, безоружные люди. — Кто даст автоматных патронов?! — взывал Михаил, через убитых людей пробираясь к машинам.

— Давай, давай бери! Кому надо?! — позвали его.

Он разыскал на земле кричавшего. Это был лейтенант из батальона охраны с простреленной грудью. Раненный вчера по пути, он не сдал никому оружия. При нем был автомат, были диски.

— Доктор? — узнал он Варакина. — Бери! Бей их, доктор! Бей... А я уж теперь... не могу... Бери! Вот тут, в головах, посмотри...

— Рана сильно болит? — спросил Михаил. — Бинт поправить?

— Сердце болит за наших, вот что, доктор, болит! За родину сердце... За Сталина сердце болит... Каково-то ему сейчас!.. А всему-то народу сейчас каково! — прохрипел раненый.

Варакин взял диски. Снова отполз к обрывистому краю лощины. Брезжил рассвет. В сыроватой мгле уже обозначились ориентирами темные пятна широких стволов, а искры трассирующих пуль светились, не меркли. Теперь Михаил уже накопил «боевой опыт». Он следил, выжидая, откуда вылетит трасса, и направлял отрывистый, краткий ответ в эту точку. Он почти не слыхал нарастания гула орудий, криков и взрывов ручных гранат, которые принимал за разрывы мин.

Смятенный крик: «Танки! Танки! Давай белый флаг! Белый флаг!» — заставил Михаила очнуться.

Он оглянулся. Рассвет побелел. В прогал меж двух санитарных фургонов Варакин увидел широкую морду танка, который лез из леса, подминая молоденькие стволы березняка и поливая дорогу в упор пулеметным огнем.

Стоны, крики раздавались вокруг по дороге. Раненые вскакивали возле машин и падали, скошенные огнем.

— Сдаемся! Вир зинд алле фервунден!1 — кричал кто-то...

На штыке винтовки поднялся белый врачебный халат.

Танковый пулемет замолчал.

Варакин с обочины приспустился за край крутого откоса, в кусты, и сквозь можжевельник смотрел, что творится. Мстительная ненависть душила его. Он видел, как постепенно открылся танковый люк, как высунулась гнусная и довольная арийская рожа. Из-за танка шли теперь на дорогу фашистские автоматчики с оружием на изготовку и не стреляли...

«Подпустить их да бросить гранату», — подумал он. Но тотчас представил себе, как в ответ на этот бросок фашистские танки ринутся месить остатки обоза, навалятся гусеницами на раненых, на сестер, на врачей...

Сжимая свой автомат и ощупав в карманах гранаты, Михаил соскользнул в заросли елочек, покрывавшие крутой склон оврага.

Пригибая голову, он почувствовал боль в шее справа и сзади, чуть ниже затылка. Ощупал рукой. Рука оказалась в крови.

«Кажется, ранило. Непонятно, когда это вышло!» — подумал Варакин.

Справа и слева впереди него по крутому откосу овражка карабкались, переговариваясь, два немецких солдата.

Das ist das Ende2, — услышал Варакин фразу, сказанную одним.

Finita la comedia!3 — напыщенно, по-актерски, отозвался второй.

— Was hast du gesagt?

— Parlare italiano4, — важно ответил тот...

A-a, «finita»! — засмеялся второй и вдруг запел:

 

Ninita, cara Ninita,

Nostra amore

Е finita!5

 

Оба солдата расхохотались, выбираясь на гребень овражка.

Hande hoch!6 — закричал в ту же минуту, должно быть, кто-то из них уже наверху.

Hande hoch! — откликнулось дальше вправо и влево по дороге.

----------------------------------------------------------------------------------------

1 Мы все раненые!

2 Вот и конец.

3 Кончена комедия! (итал.).

4 — Что ты сказал? (нем.). — Говорю по-итальянски (итал.).

5 А-а, «финита»!.. Нинита, дорогая Нинита, наша любовь окончена!

6 Руки вверх!

 

«В этих солдат я стрелял. Неужели ни одного из них не задели мои пули?» — думал Варакин.

Он лежал неподвижно, слушая шум и крики с дороги. Выстрелов вблизи больше не было. Он лежал под густыми елочками лицом вниз, ничего не видя. Там, наверху, все глохли и глохли голоса. Только где-то вдали бушевала гроза артиллерийского боя. Вдруг рядом послышался тихий шорох. Михаил поднял голову. Из-под елки почти рядом с ним неуклюже выбралась какая-то птица, вспорхнула и, низко стелясь над еловым молодняком, молча слетела на дно лощины.

Варакин крадучись начал спускаться за нею. Он полз осторожно и оказался скоро в такой густой заросли, что уже в пяти шагах не мог ничего разглядеть. Толстые стволы елок обступили его. Где-то в одном месте ветви росли несколько выше от оснований стволов, и можно было уже сидеть без риска, что кто-то увидит со стороны. Под этим колючим шатром Варакин сел, вытащил из сумки индивидуальный пакет и, как сумел, наложил повязку себе на рану. Что там творится с шеей, было трудно понять...

Он прислушивался. Здесь, в тишине елей, были едва слышны сверху какие-то команды. А где-то в двух-трех километрах шла ружейная и пулеметная перестрелка.

Но спереди по оврагу доносились частые глухие удары артиллерии — оживленные звуки большого, серьезного боя.

«Там, видно, наши дерутся, — подумал Михаил. — Значит, все-таки прорвались! А наш санобоз отстал. Эх, окаянная топь, погубила!»

Куда же теперь?

Он еще осторожнее начал спускаться. Чтобы не отсвечивать белизною бинта, он натянул на голову капюшон плащ-палатки. Через каждые два-три метра он замирал, минут по пятнадцать прислушиваясь и выжидая. И вот он услышал тихое, постоянное, как течение времени, журчание родника. И именно в этот момент ощутил, как пересох его рот... Михаил подобрался к воде и напился. Настал уже день.

Подняв от воды голову, он увидал за кустом убитого немца. Тот лежал, ткнувшись носом в траву. Первым движением Михаила было желание подползти. «Может быть, ранен?» Но тут же сообразил, что этот фашистский солдат стрелял в санобоз. «А может быть, это я его из своего автомата!» — подумалось Варакину, и в нем снова встала мстительная солдатская злость...

Молчаливая птица опять взлетела и понеслась вдоль оврага. Пригибаясь в кустах, Михаил пошел вслед за ней, в ту сторону, откуда слышались звуки артиллерийского боя.

Только бы не нарваться на немцев!

При приближении Варакина птица вновь поднялась и перелетела еще метров на сотню вперед.

«Если бы там кто-нибудь был, то птица не опустилась бы», — подумал Варакин и с охотничьей осторожностью снова стал продвигаться за ней.

Раза три еще птица вновь поднималась при его приближении, служа для него проводником и разведчиком. Наконец она отлетела в сторону, и Михаил целый час не решался подняться из-за кустов, пока по дну оврага, беззаботно щелкая и стрекоча, проскакали две белки. Михаил осмелился продвинуться дальше, за ними. Овраг был когда-то, должно быть, руслом реки. Он тянулся на долгие километры. Знакомая Варакину местность давно миновала.

Звуки фронта под вечер стали слышнее. Иногда земля вздрагивала от ударов тяжелых авиабомб. Края оврага сделались более пологими. Родник исчез под каким-то камнем.

Впереди появился просвет между деревьями. Небо темнело над почти открытою местностью и, темнея, ярче мигало взрывами, огнями войны.

В густых сумерках Михаил поднялся из оврага. Фронт слышался ближе. Видны были цветные ракеты, явно обозначавшие передний край обороны. Чьей, какой обороны?..

Рана на шее замучила Михаила. Повязка его за целый день пропиталась кровью и, подсыхая, сделалась жесткой, каляной, грубой...

У самого края оврага проходила дорога.

«Пойдет же по ней кто-нибудь, поедет!» — подумал Варакин, тяжело волочась при последних движениях вверх.

Он упал за куст, решив наблюдать, и заснул. Взрывы и доносившиеся выстрелы ему не мешали.

Очнулся он от шума прокатившего грузовика. Он едва успел разглядеть в лунной мгле над кузовом темные очертания красноармейцев в буденовках и пилотках. Но крикнуть им не успел...

Так или иначе, это были красноармейцы с винтовками. Значит, в той стороне, куда прошел грузовик, должны располагаться свои.

Варакин пошел по дороге, освещенной луной и отблесками ночного боя.

— Стой! Кто идет?! — внезапно остановили из мрака.

— Врач санобоза. Советский врач. Военврач третьего ранга...— забормотал Варакин, в тон окликнувшим отвечая негромко.

— Руки вверх! — приказали ему.

Один из бойцов поднялся из окопа, подошел к нему, взял у него из руки поднятый автомат, провел по шинели ладонью.

— Гранаты? — спросил он.

— А как же! — ответил Варакин.

— И то! — одобрительно согласился боец. — Да вы ранены? Откуда идете?

Михаил, спустившись в окоп, рассказал, как был разбит и взят в плен санитарный обоз.

— А вы не сдались! — удовлетворенно сказал боец. — Вам бы теперь на медпункт, да проводить у нас некому — маловато тут нас... Дойдете?

— Курить-то что-нибудь есть у вас? — спросил Михаил.— Весь день не ел, не курил...

— Вот закусить — так точно, а курить у нас ночью никак... Дайте повязку вам наложу получше, — сказал боец.

— Вы из наших или из ополченцев? — спросил их Варакин.

— Мы из наших, дивизии Чебрецова, — усмехнулся боец. — Вы, значит, товарищ военврач, тоже от нас шли? Вот ведь попали вы, а! Мы в арьергардном заслоне да вот никак опять в окружение втяпались! — вздохнул один из бойцов. — А мы ведь слыхали, что санитарный обоз оторвался, ушел. Мы-то сами не сразу пробились. Ну, думали, слава богу, хоть раненых из окружения увезли, — словоохотливо говорил боец. — А на вторую атаку как дали, как дали! «Катюши» били, изо всей артиллерии подняли бой, аж самим стало страшно от нашего грома и от огня. Ну, и вырвались... Те-то, кого мы пропускали вперед, ушли, а нас-то, заслон-то, опять отхватили фашисты... Вот тут и бьемся. Плацдармишко невелик — одно село, да овражки вокруг, да кусты. Если никто не придет на помощь, так все тут и поляжем...

Шею Варакина перевязали свежим бинтом, но каждое движение челюстей отдавалось болью, и Михаил был вынужден глотать куски сухой колбасы не разжевывая.

Бойцы охранения рассказали ему, как добраться до их штаба.

И вот Варакин с трудом шагал по дороге, которая взбиралась по склону холма, а когда он взошел на холм, то перед ним вдали, в разноголосом рыканье грома, открылось фронтовое празднество пламени, бешеное сверкание всевозможных огней. Там рвались мины, всех калибров снаряды, скрещивались смертельные потоки трассирующих пуль, взлетали ракеты, скользили лучи прожекторов, полыхали пожары. И земля и воздух — все содрогалось.

— Нет, не дойдут они до Москвы, черт возьми! Не дойдут, споткнутся! Ведь экая сила в нас! — говорил сам с собой Варакин.— Ведь только что вышли из окружения, изранены, оборваны, голодны, неделю в боях, без сна, говорят — опять в окружение попали, а снова стоим и бьемся! Нет, мы же их все-таки пересилим!

Истомленный усталостью, раной, потерей крови, он неприметно сошел с дороги, наткнулся в темноте на широкий пень, присел на него и склонился головою к коленям...

Очнулся он только утром. Солнце всходило, пробиваясь сквозь темную тучу и бросая первые красные лучи на багрянеющие стволы высоченного «корабельного» сосняка.

Бой шел где-то близко. Пушки молчали, но непрерывно трещала винтовочная и автоматная стрельба. Заглушая ее, зарокотали два пулемета, перебивая друг друга, умолкая и вновь заливаясь лаем, словно два верных дворовых пса, разбуженных одной и той же тревогой...

Варакин увидел конную повозку, рысцой протарахтевшую метрах в двадцати от него. Значит, дорога была рядом. Он поднялся со своего пенька и пошел по дороге.

Первый попался навстречу ему шедший пешком санинструктор с сумкой.

— Товарищ военврач, вы ранены. Вам бы в санбат! Вон там, в кустах, за железной крышей. Я вас провожу...

Но на дороге появилась машина. Варакин остановил ее, с помощью санинструктора залез в кузов и, мучаясь от тряски, поехал в направлении штаба, по бывшей улице теперь сожженной деревни. Запах гари висел в воздухе.

Когда фронт, судя по звукам, был уже рядом, шофер, словно прося извинения, сказал, что ему дальше ехать нельзя.

— Спасибо, — пробормотал Варакин, сошел с машины и двинулся пеше между остовами печей, двумя горелыми танками и кустами.

За грудой развалин какого-то дома, — должно быть, школы, — стояли минометы, каждую минуту посылавшие в воздух по мине.

В купе берез в овражке затаилась зенитная батарея. Рядом с нею выгружали снарядные ящики. Бойцы как раз сняли последний ящик, машина отъехала, а зенитчики закурили.

— Товарищи, угостите махоркой, — попросил Михаил.

Его угостили с охотой, спросили, откуда он, и он снова рассказывал, восстанавливая в воображении раздирающие душу детали гибели раненых и врачей санобоза под огнем вражеских танков.

— Ну что ж, на то одно слово — фашисты! — сказал боец в заключение его рассказа.

— Разбить-то мы их разобьем, как пить дать... Вот только когда-а!.. — произнес второй.

— Воздух! — крикнули рядом.

— К бою! — прозвучала команда на батарее.

Михаил направился дальше в лесок по дороге, к штабу.

Встреченный над речкой в кустах старший лейтенант, грузин, которого Варакин видел в эти дни много раз с Анатолием, указал ему в сторону леса, спускавшегося в небольшую лощину. И Варакин узнал, что здесь, рядом, начальник штаба майор Бурнин.

Опираясь на палку, Михаил побрел дальше. Идти было нужно с четверть часа. На окопы обороны шел налет фашистской авиации, грохотали зенитки.

Над головой Михаила прогудели немецкие мины и взорвались где-то метрах в двухстах позади, где с настойчивым однообразием ржала, видимо раненая, лошадь.

Лейтенант с автоматом остановил Варакина на тропе у опушки и проверил его документы, потом объяснил, куда повернуть вдоль канавы, заботливо посоветовал пригибаться от пуль, маскироваться от самолетов...

Анатолия Михаил нашел, как и сказали ему, под рябиной, пылающей богатыми, спелыми гроздьями ягод. Майор лежал перед входом в блиндаж на разостланной плащ-палатке, привалившись в удобной позе, будто на пикнике, обставленный питьем и закусками, с папиросой в зубах и с задумчивой углубленностью рассматривал карту... Над поляной свистали пули... Услышав шаги, майор оторвался от карты.

— Эх, Миша, значит, обоз не прошел! — досадливо сказал он. — Садись скорее, убьют! — строго прикрикнул майор, только тут услышав свист пуль над собою.

Варакин опустился на землю.

— «Вятка»! «Вятка»! Я «Кама»! «Вятка»! Я «Кама»! — слышался из блиндажа голос связиста.

Варакин повторил свой рассказ о расстреле и пленении сопровождаемого им санобоза. Он не мог передать словами всех своих чувств от боли в груди.

— Погибли! — печально сказал Бурнин. — И ты тоже ранен... — Бурнин сокрушенно качнул головой. — Ну что же, Миша, плакать-то нам не к лицу, да и времени нет ведь! Бой на рассвете был трудный. На одном участке двенадцать танков подбили, а на том участке всего-то было полтора десятка людей!.. Совсем уже под утро на другом участке три человека сами под танки со связками кинулись... Славу им, Мишка, петь! А ведь каждому по двадцать лет. Им бы жить, да любить, да строить дома, или там хлеб выращивать, или еще... Кто они были — и ведать не ведаем. Безымянны навеки, и слава им вечная... А сколько их ляжет еще сегодня!..

Майор помолчал и вдруг, словно возвращаясь к прерванному разговору, сказал деловито:

— Так вот, товарищ Варакин, у нас старший врач убит. Придется тебе работать, санбат принять. Как твоя рана? Сможешь?

— О чем говорить! — воскликнул Варакин.

— О том, чтобы ты часок отдохнул. Ведь сутки тоже не спал, и потом, может быть, не удастся!

— Все равно не усну. Я сидя поспал в лесу на пеньке.

— Истый внук бабы-яги! А все-таки отдохни, а потом... Вон там, метрах в трехстах по лощине, в лесу, стоит группа палаток... Только пока садись, закуси, стопку выпей. Полезно. Рука будет тверже.

Майор придвинул хлеб и консервы, налил себе и Варакину водки.

— Ну давай. А то я тут, как римский патриций, возлежу при жратве, а поесть не успел. Да где там есть! Думать приходится... Обстановка такая, знаешь!..

Да, обстановка была «такая»!

 Дивизии Чебрецова и Волынского получили на усиление всю наличную тяжелую артиллерию, которую было не вывезти по ухабистым и топким лесным дорогам. На движении она стала бы больше бременем, чем средством защиты. Отходя, ее следовало уничтожить. Но прежде уничтожения именно с ее помощью дивизии Чебрецова — слева, и Волынского — справа нанесли фашистам двойной удар, который размел фашистские части с пути и образовал как бы огненные ворота, сквозь которые окруженные части прошли на намеченный ранее маршрут. Прорвались!

Дивизия Чебрецова, вернее сказать, уцелевшая после прорыва часть этой дивизии, стала арьергардным прикрытием отходивших. С помощью последних остатков все той же тяжелой техники Чебрецов, насколько было возможно, сдерживал освирепевшего противника и наносил такие удары, которые принудили гитлеровцев сосредоточить против него главные силы. Именно это и было основною задачей прикрытия, которое дало возможность прочим войскам оторваться от немцев.

В результате этого боя, продвинувшись всего километров на десять, остатки дивизии Чебрецова оказались отрезанными от прочих частей.

Чебрецов пробился к большому селу на пригорке, зацепился за выгодную позицию на высоте и, ничего не зная о судьбе тех войск, которые оторвались и ушли вперед, около суток держал здесь оборону. Да как держал!

Здесь бились против отборных фашистских частей, направленных Гитлером на советскую столицу, бойцы, научившие фашистов стоять на месте, а среди них и те самые профессора, токари, дворники и парикмахеры, которых родина призвала в трудный час взять оружие. Некоторые из них месяца два назад в первый раз в жизни вблизи увидали винтовку и пулемет. Теперь они тут, в лесах, кустарниках и на хлебных полях, истекали кровью.

С рассвета до ночи их громили бомбардировщики и прижимали к земле фашистские истребители, на них шли за танками опытные фашистские полчища, растоптавшие города и села Европы, а они не сдавались.

Туманным осенним рассветом они зарыли своих убитых в братских могилах тут же, вблизи окопов, а оставшиеся в живых опять продолжали сражаться.

— Да, тут нам стоять до конца, до последней минутки, Миша, и пусть она, эта минутка, наступит не скоро! — говорил Бурнин. — Ты ешь, Миша, ешь... Артиллерия придана нам судьбой очень щедро. Ну, прямо сказать, богатство у нас артиллерии... Ух, и драться же будем мы, Михаил!

Говоря, Бурнин останавливался, секунду о чем-то думал и вдруг наносил на карту значок.

С последними словами он спохватился, что сам не ест, взял кусок хлеба и колбасы и поспешно засунул в рот.

В лесу послышался топот и хруст ломаемых сучьев. Топот был привычно размеренным. Так бегут с донесением, на котором помечен аллюр «три креста». Что-то, должно быть, случилось...

— Товарищ майор! Товарищ майор Бурнин! — послышался возглас из-за кустов. Связной торопился опередить свою скорость скоростью голоса.

— Лейтенант Усманов, здесь я! — отозвался Бурнин, вдруг весь подобравшись, складным, привычным движением застегнув ворот и оправив кобуру пистолета. Голос его гулко и бодро прокатился по лесу, а сам он ловко поднялся на ноги.

Коренастый крепыш лейтенант, без шинели, в сапогах, заляпанных окопной глиной, взволнованно выскочил на поляну.

— Товарищ майор, полковника Чебрецова. — выдохнул он и осекся, глотнув нехватающего ему воздуха.

— Убило? — поняв, закончил Бурнин. — Капитан Лозовой! — громко позвал он.

Из блиндажа показался знакомый Варакину рыжеволосый капитан.

— Полковник убит. Я принимаю командование дивизией. Ты назначаешься вместо меня начальником штаба.

— Слушаюсь, — строго сказал Лозовой.

— Уходишь? — спросил он просто, как будто все шло, как должно идти.

— Пойду на НП. Держи связь. Беркману сообщи, он сейчас у артиллеристов. — Бурнин повернулся к Варакину: — Ты, Миша, полежи тут, у меня, — дружески сказал он. — А то хочешь, спустись в блиндаж, там сено постелено... Иван Ларионыч тебя приютит, пока отдохнешь.

Варакин с волнением смотрел на уходящего друга.

— Минутку, товарищ Усманов, — сказал Бурнин, слегка задержавшись.

Он сунул руку в карман, кинул папиросы и спички на колени Варакину.

— Ну, поправляйся, Миша. Поспи хоть немного, тогда иди принимать санбат, вон в том направлении, — указал майор на прощание. — Чем полковника? — уже на ходу тихо спросил он лейтенанта.

— Осколком, товарищ майор. Только выбрался на НП...

— Большие несем потери? — перебил Бурнин. Варакин уже не слышал ответа — его заглушил порыв ветра в трепещущих над головой последних листьях рябины...

Не прошло десяти минут, как тот же крепыш лейтенант так же бегом вернулся к Варакину с запиской Бурнина:

«Полковник жив. Направлен в санбат. Немедленно осмотри его сам. Анатолий».

Михаил поднялся с плащ-палатки, нашел свою палку, крикнул в блиндаж Лозовому, что Чебрецов жив, и зашагал в указанном направлении в лес.

Санбат помещался в трех больших санитарных палатках. Здесь работало трое совсем молодых врачей, чем-то напомнивших Варакину желтеньких бабушкиных цыплят, которых она, бывало, кормила крутым яйцом, постукивая по полу указательным пальцем. Знаков различия на петлицах под халатами не было видно.

«Взяты досрочно ребята. Вероятно, без званий, — подумал о них Варакин. — Ничего, видно, сразу в дело вошли, отличными станут хирургами!..»

— Здравствуйте, товарищи! Военврач третьего ранга Варакин. Принимаю санбат по приказу командира дивизии. Где полковник?

Ему указали на стол, где лежал человек со знакомым строгим лицом.

— Уже осмотрели? Тогда доложите.

— В череп, в правую теменную кость. Осколок размером ноль пять на один сантиметр сидит на виду, — докладывал молодой врач. — По-видимому, непосредственной опасности для жизни ранение не представляет, однако раненый без сознания. Мы, после совета с товарищами, приняли решение на извлечение осколка и транспортировку раненого в блиндаж. Там все-таки тише, — пояснил он.

— С извлечением осколка согласен. Приступим. Халат! Руки! — привычно сказал Михаил санитарке и охнул от боли, торопливо скидывая шинель.

— Пульс? Дыхание? Сердце? — кивнул он одному из троих врачей.

Тот с часами и фонендоскопом наклонился к лежавшему на столе полковнику.

— Товарищ военврач, разрешите мне осмотреть  вашу рану, — обратился к нему второй врач.

— После, после, товарищ! Как вас зовут?

— Борис, — смущенно ответил тот, должно быть сомневаясь, что лучше назвать — фамилию или имя.

— После, Борис. У нас на столе тяжелый случай. Его будем в первую очередь.

Он принял от санитарки халат и, прежде чем готовить к операции руки, сам подошел еще раз проверить сердце Чебрецова.

— Отличный насос! — похвалил он. — Маску!

Только по окончании операции Чебрецова он почувствовал снова боль в собственной ране и опустился на стоявшую рядом табуретку.

— Разрешите все-таки, Михаил Степанович, осмотреть вашу рану, — попросил его румяный, молоденький, с девичьим лицом врач Женя Славинский.

Варакин совсем было согласился, когда принесли бойца с раздробленными ногами.

Через час он разрешил эвакуировать Чебрецова в госпитальный блиндаж.

— Борис, вы отправитесь сопровождать. Если наркоз перестанет действовать, примите тотчас же меры против шока. Если часа через три он еще не очнется, все равно ту же инъекцию в половинной дозе, — распорядился Варакин.

И так до самого вечера Михаил не смог отойти от операционного стола.

Палатки санбата были полны ранеными. Санитары из блиндажей не могли подойти за ними до полного наступления темноты, потому что участок леса на пути к блиндажу оказался под пулями.

Слышно было, как вблизи палаток санбата раздавалась команда строиться, — повели легкораненых в пополнение на передний край. Значит, там было очень тяжело.

Орудийный гул с темнотой усилился, слившись в сплошные раскаты, треск пулеметов приблизился. Несколько раз разрывы мин и снарядов рушились где-то почти рядом с санбатом. В крайней палатке осколки мины прорвали брезент в трех-четырех местах.

Прибывающие говорили, что далеко на востоке разгорается битва — там все небо мигает вспышками артиллерийских разрывов. Может быть, началось встречное наступление Красной Армии. Может быть, им нужно здесь продержаться еще только сутки, полсуток — и Красная Армия подоспеет на помощь!..

Вдруг в операционной появился Борис.

— Принес обратно полковника, — сказал он. — По дороге туда одного носильщика наповал, а полковника заново ранило на носилках осколком. Я там обследовал, да обратно дороги не было дотемна. В брюшную полость входное, справа на два пальца ниже печени — область поперечной кишки. Повыше бедра осколок, — должно быть, застрял в суставе. Задет ли кишечник и каково повреждение сустава, понять пока трудно... А я думаю, все-таки, может, кишечник... Я бы рискнул полостную, — добавил несмело Борис.

— Не повезло вам, Гурий Сергеич! А что же делать, Борис, как же тут без операции? — устало сказал Варакин.— Давай на стол.

Кто-то доложил, что пришли санитары с носилками из блиндажей.

— Женя, займись эвакуацией, — приказал Варакин. Крючков и Борис Головин остались при нем ассистентами. Чебрецов снова уже лежал на столе. Все черты его заострились.

— Да, резко осунулся! Пожалуй, Борис действительно прав, — задумчиво произнес Варакин. — Маску!

Фронт ревел рядом, но погруженный в работу Варакин почти не слышал его звуков. В его руках была жизнь человека, сраженного при защите родины. От его искусства и знаний зависело сейчас удержать эту жизнь в теле воина. Оказалось, осколок порвал в трех местах кишечник, прежде чем врезался в кость тазобедренного сустава. Операция была кропотливой.

Женя Славинский вошел в палатку после отправки транспорта раненых.

— Разгрузился, — сказал он. — А новых прибыло сорок... И еще прибывают... Слышите, что там творится?!

— Займитесь прибывшими. Не мешайте, — сделал резкое замечание Варакин, как будто грохот разрывов, выстрелы, дикий рев всего переднего края его не касались.

— Приказано срочно менять дислокацию, — заикнулся Женя.

— Менять дислокацию? — переспросил Варакин. Он поднял глаза и опять отвернулся, словно забыл о переданном приказе.

Славинский выскочил.

— Сулему! Салфетки! — требовал Варакин. — Зашивать не будем, заложим тампоны...

Пулеметы рычали нетерпеливо, грызлись где-то тут рядом. Казалось, в двух сотнях шагов раздалось «ура» атакующей пехоты, разрывы гранат...

— Приказ немедленно отходить! — крикнул Славинский, опять появившись в шинели.

— Вы понимаете, что говорите?! — в бешенстве закричал Михаил.

— Я говорю — приказ! — настаивал Женя.

— А я говорю — операция! Вон отсюда!

Варакин работал, закусив губы, молча, методично, сосредоточившись весь на деле.

За брезентом палатки раздались выстрелы из винтовок и пистолетов. Крики... Удары гранат, еще и еще...

Варакин заметил смятение своих ассистентов. Руки у них дрожали.

— Спокойнее! Вы на работе, товарищи, — строго сказал Варакин.

Hande hoch! — ворвался в палатку пронзительный возглас за спиной Михаила.

Оба его ассистента подняли руки. Но Варакин закладывал в это время в брюшину тампоны и был весь погружен в работу.

Немец, ворвавшийся в операционную, обежал вокруг стола и направил автомат на Варакина.

Hande hoch! — снова скомандовал он.

— Ich habe keine Zeit fur «Hande hoch». Ich rette ein Menschenleben. Ich bin Arzt1, — ответил Варакин, продолжая дело.

Фашист на мгновение растерялся, но вдруг повернул ствол автомата в голову Чебрецова и дал очередь.

С лицом, искаженным бессильной ненавистью, Михаил сжал кулаки.

Nun, lieber Herr Arzt, haben Sie jetzt Zeit fur «Hande hoch»?2 — ухмыльнулся гитлеровец и перевел автомат на Варакина.

Михаил растерянно посмотрел на свои окровавленные руки и медленно поднял их...

Verfluchtes Schwein!3 — рыкнул немец и ударом автоматной рукояти в лоб сбил Михаила с ног...

-----------------------------------------------------------------------------------------------------

1 У меня нет времени поднимать руки. Я спасаю человеческую жизнь. Я врач.

2 А теперь, любезный господин врач, есть у вас время поднять руки?

3 Проклятая свинья!

 

Глава шестнадцатая

 

От роты, сражавшейся вместе со взводом охраны моста и заградительным отрядом, уцелело всего восемь человек, включая политрука Климова и писателя Баграмова.

Отстреливаясь от гитлеровцев, занявших господствующую высотку, эти восемь человек ускользнули в скрытый кустарником лог, который тотчас же был настолько засыпан немецкими минами и залит огнем пулеметов и автоматов, что невозможно было со стороны представить себе, чтобы кто-нибудь остался там жив.

Но из всех восьмерых никого даже не ранило. Переползая, в сумерках они ушли к северу от шоссе, в прибрежный кустарник, который их вывел сперва в чащобу мелколесья, а затем — в довольно густой и обширный лес, изрытый неиспользованными блиндажами. По начальному стратегическому плану здесь, видно, готовилась защита подступов к водному рубежу. Это место должно было стать предпольем вяземской обороны. Оказалось — не суждено.

В лесу стемнело. Выбившиеся из сил защитники моста добрались до воронки тяжелой фугасной бомбы, свалились в нее один на другого, и несмотря на голод, на то, что к вечеру вокруг разгорелся бой, все они крепко заснули, даже не выставив охранения...

Политрук Яша разбудил Баграмова уже глубокой ночью. Что это была за ночь! Со всех сторон ревела она грохотом и рычаньем моторов. В лесу, в их яме, было темно, но земля непрерывно дрожала, и листья с деревьев сыпались сразу охапками.

— Баграмов, ты слышишь, что там творится?! Ни черта не пойму! — шептал Яша. — С юга, у Чебрецова, что ли, такой страшный бой, да что-то к нам слишком близко, или сюда от шоссе отжали они Чебрецова?! И на западе явно дерутся... Значит, и там давят. А вот с востока я ничего не могу понять. По-моему, танки ходят уже по нашему берегу... Ты слушай-ка лучше, Баграмов. Вот! Слышишь?!

Баграмов прислушался. Со стороны реки явно ревели танковые моторы. Неужели у берега немцы?

— А может, там наши... — сказал он.

— Черт знает что! Откуда у наших появятся танки? В первую ночь все пожгли, — возразил Яша. — До утра нам, видно, не сунуться. И разведку не вышлешь — заблудится. А нас и так-то уж...

Они решили ждать до утра.

Едва рассвело, они двинулись. Самый оживленный бой шел теперь от них далеко к югу. Разведка определила, что линия обороны исчезла. Значит, за ночь дивизия Зубова или была разбита, или вынуждена была отступить.

— Так что же, выходит, что все прорвались, а мы остались у фашистов в тылу? — с отчаянием спросил Баграмов.

— Да, ведь так получается, Емельян Иваныч! — сказал политрук. — Пожалуй, если мы переправимся тут через речку, то сможем Сычевскими лесами продвигаться в сторону Гжатска или Сычевки...

Они попытались пробраться к берегу, но чуть не нарвались на ближайшей поляне на фашистских солдат...

Приходилось чащобой леса, оврагами, глушью выбираться сначала на запад, обходя опасную зону скопления гитлеровцев, а там уже, севернее прежних позиций Зубова, поворачивать на восток и искать речной переправы...

У Яши была отличная карта, та самая, по которой он размечал расположение частей, когда, по заданию Муравьева, собирал отовсюду политруков для организации пунктов формирования. Пока было светло, они наметили путь. Бойцы, побродившие тут в эти дни достаточно, отчетливо представляли себе местность и помогали полезными советами...

Восьми человек для вынужденного боя со случайной фашистской разведкой могло, пожалуй, хватить. Однако разумнее было избегать всякой встречи с немцами. Они подсчитали, что на каждый из трех ручных пулеметов у них приходится по четыре запасных диска. Без особых усилий в окрестных лесах можно было найти и еще. У пятерых были в руках ППШ. Гранатами они были более чем обеспечены. За день они несколько отдохнули, а к ночи выступили в поход.

Этот лесной поход такой малой группой напоминал Баграмову далекие дни гражданской войны, когда он четырнадцати-пятнадцатилетним мальчишкой, пристав к ревкомовскому отряду матросов-балтийцев, принимал участие в борьбе с бандой белых офицеров, переправлявших оружие для подготовки кулацкого восстания.

Тогда война была совершенно другая: винтовка да пулемет, маузер да наган, да еще граната — вот было главное оружие сражавшихся сторон...

Так же, бывало, крались они по лесу, чтобы выследить беляков. Однажды после короткого боя им удалось захватить целый склад в десяток пулеметов, полсотни винтовок и десятка два револьверов с припасами, сложенные в лесной яме под корнями старого дуба...

Вот так же тогда они, крадучись, слушали лес, как охотники пробираясь в чаще, на каждом шагу ожидая белогвардейской засады...

 

«Вот так же!» — вспоминал Баграмов, прислушиваясь к ровному шуму леса.

Это уже был не густой и могучий «зеленый шум». Шелестящая сухость осени проникла в его тона, война ощипала лес. Шум был сухой и жидкий...

По лесу слышалось движение, треск сучьев под ногами таких же случайных отрядов, которые направлялись тоже к северо-востоку. Иногда небольшая группа бойцов во мраке вплотную сталкивалась с такой же группой. Они проходили таящейся, рыскучей походкой. Отряды красноармейцев, сближаясь, пугались одни других...

Бродя по лесу, встретившись несколько раз с такими группами, Баграмов чувствовал и видел, как все эти разрозненные бойцы потрясены тем, что не сумели сберечь свою армейскую организованность и боевое единство — залог боеспособности, как будто сами они были тому виною.

А в самом деле, они ли виновны в том, что случилось? Баграмов видел, как беззаветно они сражались с превосходящими силами врага. Как же могло получиться, что тысячи бойцов Красной Армии оказались охвачены развалом? Откуда взялась паника?

Панике не подвергался отдельный боец. Паникой не были охвачены ни соединения, ни армейские части. Пока сохранялся в порядке организм армии, пока деятельность ее мозга — управления — не нарушалась, полки, батальоны и роты были способны стоять и стояли в самых тяжелых боях. С отвагою и сознанием долга до последнего человека стояли они, и этот последний нередко сражался один против целого взвода, пока не погибал...

Панике поддавалась дезорганизованная человеческая масса, если нарушалось управление и связь, если враг наседал, а приказа к отпору или отходу не было. Под ударами врага масса, не руководимая командованием, впадала в растерянность именно потому, что она была слишком велика, чтобы самоорганизоваться. Стадное смятение охватывало тысячи людей, они бежали, как им казалось — спасая каждый себя, и гибли под пятою организованного врага.

Но достаточно было группе в десять — двенадцать человек отбиться от этой смятенной толпы, как заразный психоз, называемый паникой, ослабевал. Тогда старший или более сильный волей и опытом брал в свои руки инициативу. Его поддерживали, ему подчинялись не только с охотой, но даже с жадностью, — возрождалось отделение бойцов, затем возрождались взвод, рота... Это было инстинктивное ощущение силы коллективного принципа. Умы начинали работать спокойнее и целеустремленнее. Люди опять становились бойцами, охраняли друг друга и защищали друг другу жизнь. Направление их движения было уже не растерянным метанием; оно приобретало осмысленность. Буква военного устава вдруг заново выступала в сознании бойца ярко, со всей возможною выпуклостью. Она ощущалась уже не заученной догмой, а элементом военной теории и руководством к действию...

«Из таких разрозненных групп с течением времени, — может быть, очень скоро, — сложатся крупные партизанские отряды, способные к мощному сопротивлению», — думал Баграмов, пробираясь по следу Климова.

Отряд молча двигался через лес, тщательно обходя большие поляны, стараясь мгновенно пересекать дороги и держаться в зарослях. Несколько раз им попадались места вчерашних боев, иногда довольно большие группы убитых красноармейцев, видимо сражавшихся здесь до последнего. Их трупы валялись неубранными, с вывернутыми карманами, разутые... Впрочем, убитые немцы тоже были еще не все похоронены.

Черные тени деревьев настораживали бойцов. Временами они застывали на месте и ждали, не двинется ли, не шевельнется ли черная, зловеще застывшая фигура, которая на поверку оказывалась кустом... Хотелось курить, но Климов решительно запретил курение ночью.

Переходя одну глухую дорогу, отряд наткнулся на мертвую вереницу легковых и грузовых автомашин, которые стояли одна за другой, в порядке движения. Видимо, машины остановились, попав в засаду. Водители были убиты, некоторые из них, на ходу пораженные фашистскими пулями, так и продолжали сжимать «баранки» окоченевшими пальцами. Рядом с водителями в кабинах и в кузовах машин находились убитые командиры, красноармейцы, несколько женщин в военной форме. Много трупов лежало в канавах и на дороге — эти, видно, успели выскочить из машин и погибли в бою, отбиваясь от наседающего врага... Возле машин были разбросаны опустошенные чемоданы и вещевые мешки. На одном грузовике бойцам удалось, однако, найти несколько банок консервов, запас колбасы, хлеба и сахару. Шедшие много часов без пищи, они набросились на находку. Она давала новые силы для быстрого и тяжелого пути.

Идти было холодно. Переходя ручьи и болота, все промокли, издрогли.

Перед рассветом, выбрав в лесу один из многочисленных «дзотов» с широко просматривающимися подходами через большую вспаханную поляну, отряд занял его на отдых.

 

Несмотря на отступление Красной Армии в течение всего лета, народ верил в ее силы, в то, что враг будет отсюда отброшен. Видимо, с такой уверенностью и подняли зябь колхозные пахари на этой обширной лесной поляне...

Как и во все время пути, сюда доносились далекие выстрелы, взрывы гранат, но можно было понять по звукам, что это лишь небольшие стычки немцев с отрядами, которые вот так же пытаются вырваться из окружения. Сплошного гула, характерного для фронта, не было слышно...

Никто еще не успел заснуть в дзоте, когда часовой заметил в лесу движение численно превосходящего отряда и поднял тревогу. Все пристыли к своим боевым местам, но не открывали огня: может быть, «пронесет»... Два человека отделились от приближавшегося отряда и решительно направились через поляну.

 — Вот тут блиндажик мы присмотрели, товарищ капитан, не блиндаж, а патент на комфорт! — с облегчением услышали русскую речь Баграмов и Яша.

— А блиндажик-то занят, товарищи! — громко сказал Баграмов.

— Здрасьте, как из яичка вылупились! — проворчал тот же голос. — Когда же вы поспели? — спросил он.

— Не поспела кошка умыться, как гости наехали! — шутливо ответил какой-то боец из отряда Баграмова.

— А сколько у вас народу? — спросил второй голос, принадлежавший, видимо, тому, кого боец назвал капитаном.

— Нас восемь человек, — выйдя из дзота, сказал Баграмов, приветливо взглянув на мелкорослого, курносого малого с добродушным чубом из-под пилотки и с капитанскими знаками на петлицах. — Товарищ капитан, разрешите к вам присоединиться? — обратился он, не теряя времени.

Еще раньше, советуясь, Баграмов и Климов договорились влиться при первом случае в более крупный и организованный отряд.

— Нет, нет, не разрешаю! — со злостью взъерошился капитан, сразу утратив вид «доброго курносого малого».

— А почему? — спросил Баграмов, слегка растерявшись от этого жесткого отказа.

— В такой обстановке я не могу принять к себе больше ни одного человека.

— У нас на восемь бойцов семь автоматов и три ручных пулемета, — пытался соблазнить капитана Баграмов: ему казалось надежнее идти с опытным командиром, привычным к ориентировке, тем более в тылах противника.

— Я веду бойцов  не прорываться, а  пробираться. Наша задача — незаметно проскочить через фронт. С восемью бойцами я взялся бы восемь раз перейти туда и обратно. У меня шестьдесят, а это уже слишком много, зато они все бойцы моей разведроты, я знаю их, как одного... Мой совет — идите самостоятельно, а не то ищите других товарищей. Их много, и все, как бараны, сбиваются в стадо. Воображают, что больше — лучше...

Отряд капитана расположился невдалеке вдоль болотца, расставив свое охранение.

Баграмов и Климов подумали, что капитан, может быть, по-своему прав, когда узнали, что он со своей разведротой успел без боя пройти уже около ста километров. Их все же порадовало соседство разведчиков. Они рассчитывали, что если высланная капитаном разведка найдет переправу, то ею сможет воспользоваться также и их группа.

В ясном и теплом затишье Баграмов с товарищами отдыхали после напряженного ночного пути. Баграмов проснулся чуть за полдень. По лесу слышались голоса птиц. С неба доносилось воющее гудение вражеских самолетов, да время от времени раздавались отдаленные звуки ружейной и автоматной стрельбы, по которым было немыслимо угадать, с какой стороны ждать опасности.

Среди красноармейцев с начала войны укрепилось представление о том, что фашисты боятся русских лесов, в которых и после захвата широкой территории оставались большие скопления вооруженных красноармейцев. Немцы действительно избегали углубляться в леса, но коль скоро поняли, что именно здесь скрываются те, кто взрывает мосты, минирует дороги и обстреливает колонны машин, им поневоле пришлось выделить специальные части для прочесывания лесов... Не имея точных карт, гитлеровцы предпочитали производить прочесывание именно в дневные часы.

Часа три за полдень стрельба в лесу раздалась неожиданно близко. Баграмов разбудил Яшу, и они послали для связи бойца к суровому курносому капитану, чтобы договориться о совместных оборонительных действиях в случае стычки с фашистами.

Из своего можжевёла и молодого ельника минут двадцать спустя они наблюдали, как их связной пробирался уже обратно краем болотца, припадая под начавшими долетать и сюда фашистскими пулями.

Связной сообщил, что капитан со своей разведротой минут уже за двадцать до его прихода ушел, оставив на месте дневки только заслон из станкового и ручного пулеметов да ротного миномета — всего шесть бойцов...

— По-моему, Емельян Иваныч, порядочный человек так, не предупреждая соседей, не снимется и не уйдет, — сказал Яша Баграмову.

— А что мы ему, Яша? — отозвался Емельян.

— Ну как это «что»?! — возмутился политрук. — Если даже не фронтовые «соседи», то советские люди, которых он недостойной хитростью заставил остаться для прикрытия своего отхода... Если бы не было нас, то своих он оставил бы не шестерых, а не меньше двенадцати...

Разведчик, высланный Яшей и Баграмовым в сторону немцев, тоже вернулся и сообщил, что в лесу фашистов полным-полно. Сквозь выстрелы уже изредка слышался отдаленный лай их собак.

Вдруг с той стороны, где была стрельба, донесся далекий жиденький крик «ура», разрывы гранат и сравнительно близкий треск немногочисленных автоматов. Должно быть, немцы наткнулись на подобный же небольшой отряд советских бойцов...

— Ну что же, и мы попробуем отходить туда, за болотце, куда увел своих капитан? — обратился Баграмов к политруку.

— Да, с их заслоном немцы управятся в каких-нибудь полчаса-час. Надо хоть сообщить заслону разведчиков, что и мы теперь тоже отходим, — ответил Яша.

Он подозвал связного, который ходил к бойцам, оставленным капитаном.

— Кто там у них командиром всего прикрытия?

— Старший сержант, товарищ политрук.

— А что ты ему сказал?

Связной неловко замялся.

— Ну-ну! — поощрил политрук.

— Да, товарищ политрук, — смущенно признался связной,— я им сказал, что нам с ними разом до смерти стоять на хвашиста... Бо нам все равно уж теперь не уйти... Я думал — пусть уж хоть те пятьдесят разведчиков со своим капитаном проскочат, а мы постоим, — как бы оправдываясь, пояснил боец.

Яша и Емельян значительно переглянулись. Словно электрическая искра мгновенно прошла между ними.

— А правильно ты ведь сказал, товарищ... — перебил Емельян. — Как фамилия?

— Оливець... Та хвамилия что, товарищ командир! Имьячко грозное у меня — Тарас!.. Як у Бульбы, хиба у Шевченка, — с радостным юношеским смущением отшутился красноармеец.

— Так вот что, грозный боец Тарас, — в тон ему полушутливо приказал Яша, — швидче скликай до блиндажа все наше невелыко вийсковое товариство...

И когда через две минуты все были в сборе, Яша Климов сказал:

— Товарищи, дорогие мои! Уйти от фашистов нам не поспеть. И в плен к фашисту бойцам Красной Армии не к лицу. Если поодиночке ползти в кусты да в болота, то, может быть, кто-нибудь из нас ускользнет. Да ведь надо подумать и о других — о наших соседях-разведчиках. Если мы примем бой, то спасем пятьдесят человек: они успеют добраться до переправы и до больших лесов...

— О чем же нам толковать, политрук! Значит, примем бой! — нетерпеливо перебил один из бойцов.

— Время только на разговоры уходит!

— Вон уж рядом фашисты. Позицию надо покрепче выбрать да окопаться успеть! — поддержали другие.

— Правильно, товарищи, — ласково согласился Яша.— Значит, давайте позицию занимать.

«Не по-военному это как-то», — подумал Баграмов, удивленный, что политрук допускает подобные вольности, но тут же сообразил, что Яша прав: ведь они здесь не подразделение Красной Армии, а семья людей, связанных общей бедой, семья, в которой все равны...

Вот Тарас принял за всех единственно правильное решение, которое подсказала его красноармейская совесть, и все они выполняют это решение, и не нашлось среди них человека, который подал бы голос против!

Они рассредоточились перед вспаханной поляной, изобразив для врага, что их тут не менее сотни, и тотчас же послали Тараса к заслону разведчиков сказать командиру, что они поддержат его, и указать свое расположение, чтобы заслон не принял их за врагов...

Как раз в это время из осиново-березового рыжего леса начало доноситься осторожное потрескивание сучьев. Двести метров пашни в ширину и около пятисот в длину отделяло их от этого леса. Влево лежало болотце, где засел оставленный капитаном заслон. Справа был реденький, молодой, полуоблетевший березняк, а за спинами бойцов все гуще и глуше вставали ели...

На опушке за поляной уже раз-другой промелькнули молчаливые серые тени врагов. В их сторону в этот же миг брызнули пулеметные и автоматные очереди из заслона, оставленного капитаном разведчиков. Отчаянно завизжала раненая собака. Фашисты залегли между кустарником и стали отстреливаться.

— Не стрелять без команды! — строго предупредил Яша, которому Емельян, естественно, уступил командирское первенство.

Стремясь обойти заслон разведроты, фашисты беспечно подвигались по опушке все ближе к Емельяну и Яше с товарищами.

— Огонь! — вдруг скомандовал Яша и сам припал к ручному пулемету.

В тот же миг затрещал второй пулемет. Баграмов дал очередь из своего ППШ и, слыша раздавшуюся разом пальбу своих товарищей, сам был готов поверить, что их не менее взвода.

Немцы растерянно метались, бежали и отползали назад от опушки, в глубь леса.

— Обожгли-ись! Обожглись, собаки! — довольно пробормотал Яша.

Фашисты залегли и не могли теперь двинуться, чтобы не быть обстрелянными. Но под прицельный огонь гитлеровцев были зато взяты и позиции заслона у болотца и вся полоса можжевёла и ельничка, где залегли Яша и Емельян с товарищами.

Обе стороны с нетерпением ждали наступления темноты. Одни — чтобы встать в наступление, другие — чтобы попробовать уйти в темноте от врага.

Яша лежал в такой близости от Емельяна, что мог с ним негромко переговариваться.

— В ночной бой в лесу они не полезут, — сказал политрук, когда чуть заметно начало меркнуть. — Еще немного стемнеет — и снимемся.

Смеркалось. Прошло минут десять. Вдруг немцы подняли дружный огонь из автоматов и, против своего обычая, рванулись с опушки через поляну, но были снова прижаты к земле. Однако чувствовалось, что враг невидимо надвигается, подползает.

Гитлеровцы вскочили еще раз, может быть, уже метрах в сотне и побежали вперед, стреляя из автоматов.

— Гранаты! — скомандовал Яша.

Емельян бросил свою и прижался к земле, слушая, как грохочут разрывы. Подняв голову, он разглядел, что немцы отбегают назад, и одну за другой он швырнул им вдогонку еще две гранаты... Тотчас же их поддержал миномет заслона разведчиков.

— А ведь мы неплохо деремся, — сказал из темноты Яша. — Ты понимаешь, Баграмов, их против нас больше роты, значит, на каждого около десяти человек...

Емельян попытался представить себе, что против него лежат в темном лесу десятеро, и мысленно рассмеялся невозможности даже вообразить обратное положение: вдруг десятеро красноармейцев не смели бы сунуться на одного фашиста!

«Лежу на пороге смерти и думаю, как интересно будет рассказывать жене и сынишке об этой последней схватке, — тут же подумал он. — А ведь ни Ганны, ни Юрки мне уже не придется увидеть и не придется им ничего рассказать...»

Яша с кем-то шептался, но Емельян не слышал его слов.

— Емельян! — произнес Яша чуть громче. — Двое наших убито. Капитан со своими, конечно, давно переправились. Из заслона разведчиков к нам приполз связной, говорит — пора и нам отходить. Сейчас сюда подползут остальные. Тогда разом тронемся.

«Неужели он все же считает, что мы спасемся?!» — удивленно подумал Баграмов.

Несколько трассирующих пуль пронизали поляну со стороны немцев. Емельян вслепую послал ответ из своего ППШ, другие бойцы тоже дали короткие очереди. Трассирующие огоньки еще раз прошили ночь. Миномет от края болотца послал фашистам несколько мин.

— Отходим! — шепнул Яша.

— Тарас! Оливець! — позвал он негромко. В тот же миг разом со всех сторон взлетели ракеты и осветили поляну.

— Гранаты! — скомандовал Климов.

Баграмов бросил гранату, но понял, что вместе с брошенной им ударило всего три гранатных взрыва, покрытых с разных сторон трескотней фашистских автоматов. У болотца тоже рвались гранаты, шла схватка немцев с разведчиками... Теперь оставалось только скорее ползти в можжевёл, а в чаще его вскочить и бежать влево. Фашисты не сунутся ночью в болото. Они поползли. И вдруг позади Баграмова послышался стон. Емельян задержался.

— Климов! Яша! Ты ранен? Куда?

В темноте Емельян ощупывал неподвижное тело товарища. Кровь текла по лицу Яши. Емельян дернул нитку перевязочного пакета, но в то же мгновение сам едва сдержал крик: как стальным прутом хлестнуло его по ноге повыше колена...

— Хенде хох! — кому-то скомандовал немец вблизи, за кустом.

Емельян взвалил на себя Климова и, задыхаясь, змеей пополз в можжевёл и в чащу, под ветви молоденьких елок.

— Хенде хох! Ауф! — крикнул второй немец с другой стороны.

Больше уж никто не стрелял.

Емельян лежал, тяжело дыша, в какой-нибудь сотне шагов от места, где они бились. Накрывшись вместе с Яшей плащ-палаткой, он чиркнул спичкой и увидал, что политрук ранен в правый глаз. Выходного отверстия он не нашел. Емельян наложил повязку, и Яша слегка застонал.

Вокруг все утихло. Могло быть, что гитлеровцы ушли, а могло оказаться и так, что они оставили тут засаду. Перевязывая Климова, Баграмов утратил ориентиры и теперь должен был ждать рассвета, чтобы не нарваться на немцев. Пристроив под голову раненого вещевой мешок, он прилег рядом с ним и забылся дремотой, сжимая в руке автомат...

Шорох ветвей и треск сучьев разбудил Емельяна. Брезжило утро.

Hande hoch! — рявкнуло над Баграмовым.

Он торопливо перехватил автомат, но удар по темени ошарашил его.

Из рук Баграмова рванули оружие, и пальцы его, сжимавшие ППШ, ослабли...

«Я отдал своей рукой автомат?!!» — ужаснулся Баграмов. Он вскочил на колени, шаря гранату.

Его ударили в грудь сапогом. Руки солдат ощупывали его карманы, искали за пазухой.

Verfluchtes Schwein, auf! Auf!1 — кричал немец, тыча его носком сапога под бок.

Окруженный тремя солдатами, Емельян с трудом поднялся, опершись ладонями оземь. Боль в ноге, от бедра до ступни, вырвала стон. Немец ударил его прикладом собственного его автомата между лопаток, отчего он едва устоял на ногах.

Емельян ждал выстрела в голову, ждал конца, но конец не пришел...

Hande hoch! Auf! Auf!2 — кричал теперь немец Яше, тыча его сапогом в грудь и в бок.

— Он ранен — фервундет! — вступился Баграмов.

Dein Komissar ist gefalien, kaputt!3 — крикнул немец и в упор выстрелил в голову неподвижного Яши. — Los! Los!4 — пронзительно заорал он на Емельяна, ударив его по плечу стволом автомата.

«Чего не стреляет сразу? Куда он меня? Зачем?» — подумал Баграмов, не двигаясь с места.

Los! — гаркнул немец, толкнув его в спину.

Баграмов заковылял вперед. Несколько раз он цеплялся раненой ногой за корни деревьев, спотыкался и каждый раз получал за это удар.

Schneller, schneller!5 — кричал при этом солдат.

------------------------------------------------------------------

1 Проклятая свинья, встать!

2 Руки вверх, встать!

3 Твой комиссар убит, кончено!

4 Пошел!

5 Живей!

 

«Не пойду, пусть тут расстреляет!» — думал Баграмов, но продолжал, однако, идти, и путь казался ему бесконечным, хотя он прошел все те же сто метров, которые ночью прополз, таща на себе Климова.

Перед ним лежала та же вспаханная поляна. Но теперь немцы согнали сюда около трех сотен пленных, должно быть захваченных за день в этом же лесу. Пленные тесной массой сидели тут на земле. Поляна была покрыта выпотрошенными противогазами; их серые кишки, как издохшие змеи, перепутанные в кольцах, отвратительно извивались, переплетаясь с сотнями солдатских ремней, брошенных в ту же кучу. Как непотребная посуда, опрокинутые донцами на землю, валялись десятки стальных касок. По сторонам поляны наглые, презрительные, с ручными пулеметами стояли голубоглазые, белобрысые пастухи этого скорбного стада.

Страшная правда, правда страшнее смерти — плен — вдруг отчетливо встала в сознании Баграмова.

— Плен! — тупо сказал Емельян и не нашел даже мысленно других слов. Жуткое слово как будто опустошило сразу все чувства и подавило его...

Вспыхнув на миг, как сознание, оно тотчас и перестало им быть, превратилось в тяжкий, бессмысленный рев души...

Это было ощущение тоски, подобное тому, какое, должно быть, испытывал тот буйвол, тонувший в трясине, которого Емельян лет пять назад видел через окно вагона в пустынных степях где-то за Бухарой. Поезд шел медленно над болотами и песками. Только одна голова животного оставалась еще над поверхностью предательского солончакового болота, но и она погружалась с неумолимой медлительной безнадежностью. Тяжесть вязкой, засасывающей гущи сковала движения всего уже затонувшего тела. Остановившиеся, еще живые глаза буйвола опустошенно в последний раз глядели на тянувшиеся вагоны, на небо; тоска обреченности охватила его, и последний вздох глухим, мертвяще тягучим криком рвался из горла, еще не залитого трясиной...

Баграмов не вспомнил этого одинокого тонущего быка — просто его самого охватила такая же тоска бессилия, которая вырвалась подобным реву того буйвола животным, отчаянным воплем.

Этот вопль, донесшийся будто со стороны до слуха Баграмова, был настолько нечеловеческим, что отрезвил его.

Ruhe!l гаркнул немец и еще раз ударил Емельяна автоматным прикладом между лопаток. Он пнул его сапогом в поясницу, и Баграмов свалился на четвереньки на землю с краю скопища пленных.

----------------

1 Тихо!

 

— Ты ранен, отец? — спросила участливо медсестра, тут же склонясь над ним.

Она осмотрела свежую рану, наложила повязку, сменила повязку также на голове.

В туманном, сумрачном дне Емельян утратил представление о времени. Да и было ли теперь какое-то время?!

Из лесу доносились отдельные выстрелы, разрывы гранат, короткие очереди автоматов и пулеметов. Изредка слышались нестройные крики «ура» — три-пять голосов. Это геройски гибли, не сдаваясь, храбрецы, столкнувшиеся с фашистской облавой...

Рота разведчиков под командой неприветливого курносого капитана, должно быть, все-таки раньше успела вырваться из этих мест и теперь, вероятно, миновала уже переправу.

Время шло в мучительном отчаянии под моросящим дождем. Пленные, приткнувшись друг к другу спинами и головами, старались забыться. В стороне от них немецкие часовые грелись около высоких трескучих костров из можжевельника и желтых еловых лап...

Емельян не заметил, когда осеннее белое солнце пробило туман...

Щеголеватые рыжие мальчишки в серебряных погонах, нахальные и веселые, с фотоаппаратами вертелись вокруг пленных, потупившихся бойцов.

Sind Sie Offizier?1 — неожиданно вплотную спросил благодушный и толстый офицер-немец, щелкнув затвором фото.

— Найн, их бин зольдат2.

Ответ машинально сорвался с языка Баграмова по-немецки, прежде чем отупевшая от несчастья мысль успела остановить его.

Sprechen Sie Deutsch?3

Емельян отрицательно качнул головой. От этого движения тупая боль разлилась в затылке, как от нового удара прикладом или кованым солдатским каблуком.

— О-о! Я сам говорру по-русски, — произнес немец, стараясь изобразить доброту всем выражением самодовольной, брюзгливой физиономии. — Ви есть интеллигент? — спросил он, тяжело расставляя слова.

— Я учитель.

— О! Майн фатер ист аух утшитель... Я хочу вас утешать... порадовать: ви швидко едет домой... Большевик капут. Нох цвай вохен... Еще два неделя — Москва капут... Ви все едет домой, нах хаузе.

Баграмов с сомнением качнул головой.

— Да, да! Посмотреть сюда, господин утшитель: немецкая армия маршироваль больше один с половина тысяч километер — три месяц! Москва капут. Болшевик есть капут.

— Еще десять тысяч километров — и вся Россия капут! — со злостью сказал Емельян.

Немец приставил себе ко лбу указательный палец и покрутил туда и сюда.

— Ви ранен у в голова? — с насмешкой спросил он.

— Я знаю географию: с запада на восток Советский Союз — двенадцать тысяч километров...

— О, о! Ви есть пессимист!

— Найн, их бин оптимист! — поправил его Баграмов.

Dreck!4 Болшевик! — заключил немец, презрительно скорчив рожу, и отошел, оскорбленный и недовольный.

-----------------------

1 Вы офицер?

2 Нет, я солдат.

3 Вы говорите по-немецки?

4 Дерьмо!

 

— Эй, отец! У тебя язык, видать, из коровья хвоста, что этак вертится! За таких брехунов нас и всех тут в братскую яму! — сказал лежавший невдалеке от Баграмова раненый.

— Нашел кого агитировать! Башка, видать, с дыркой! Уж он и не знаю чего несет! — воскликнул второй.

— А так их и надо! И правильно все им сказали! — послышались голоса в поддержку Баграмова.

— Папаша, а как ты считаешь, Москву возьмут? — робко спросил лежавший рядом с ним восемнадцатилетний парнишка.

— Никогда не возьмут, — уверенно сказал Емельян.

— Они говорят — окружили...

— Бахвалятся, не возьмут, — твердо повторил Емельян громче и услыхал вздох облегчения, вырвавшийся разом у нескольких соседей...

Тяжело раненных пленников укладывали в повозки и куда-то увозили. Тех, кто мог идти, перегнали из леса на открытую дорогу километрах в трех. Там уже была выстроена колонна, как говорили — тысяч в пятнадцать пленных. Они ночевали среди поля, где им было приказано сидеть или лежать. Вокруг стояли немецкие автоматчики, не позволявшие никому отходить в сторону, даже ради естественных нужд...

Перед закатом всех их заставили встать вдоль дороги, по которой подъехала легковая автомашина. Гитлеровский генерал вышел из нее в сопровождении полковников, постоял на шоссе, принимая какой-то рапорт подбежавшего начальника конвоя. Волчьим взглядом генерал посмотрел на пленников, что-то рыкнул конвойному гауптману и, забравшись назад в машину, уехал...

От холода, голода и сознания непоправимой беды мало кто из пленных мог спать. Мечтали о кострах. Утром старались согреться на солнце, но оно уже плохо грело. Лежали без сна, в молчании...

Баграмов тоже не спал, укрывшись плащ-палаткой, лежа на мерзлой земле, он слушал говор окружавшей толпы.

Эти вчерашние воины, потерявшие воинскую честь и оружие, не понимали, как это они, такая громадная масса боеспособных мужчин, оказались бессильным стадом. И они пытались найти этому объяснение и оправдание.

Пленник не хочет взять на себя вину за то, что он не сумел защищать родину. Ему необходимо как воздух найти объяснение вне себя. И как ответ на мучительные поиски этого объяснения, кем-то недобрым снова посеяны были слова «измена», «продажа».

Выпущенные фашистами из тюрем уголовные подонки, которые успели получить от гитлеровцев бумажки об «освобождении из советской неволи», сновали с шипением в гуще пленных, предсказывая неминуемую гибель советского строя, говоря, что иначе и быть не могло: продали Гитлеру всю Россию... евреи за два миллиарда рублей...

Так при помощи уголовных пособников внедрялся в среду пленных во все времена чуждый русскому народу и дикий для советского человека фашистский средневековый бред антисемитизма. Эта смрадная, ползучая плесень пускала свои корешки в расслабленные бедой мозги отчаявшихся, растерянных людей.

Выделяясь из толпы новенькой коричневой кожанкой, в серой каракулевой кубанке с малиновым донцем, изукрашенным позументом, в хромовых сапогах, нахальный высокий малый с бегающим взглядом, дымя сигареткой, сплевывая по сторонам сквозь золотые зубы, изрыгал самую грязную ругань по адресу каждого, кто возражал на бесстыдную и позорную мерзость его речей. Он пространно рассказывал, что уже побывал у немцев в плену, а теперь отпущен домой, в один из оккупированных районов Гомельской области.

— Колхозы делить! — пояснил он с поганой усмешкой. — Хватит, попановали господа коммунисты! Теперь землю народу!..

— Фашистским помещикам землю отдать хотите, а не народу! — не выдержав, отозвался Баграмов. Малый с угрозой шагнул к нему.

— Чего-о-о?! — протянул он, злобно прищурясь.

— Я говорю — гитлеровским помещикам землю. А таких, как ты, гадов, бандитов, хотят поставить при нашей земле фашистскими холуями...

— Ты раненый, что ли? — спросил агитатор.

— А что?

— А то! Кабы ты был здоров, так я бы тебе, твою душу...

— Жора, оставь! А ну его, Жорка, пойдем! — позвал второй, плюгавый человечек в кепке и с желтеньким галстуком. Малый в кожанке погрозил Емельяну пальцем.

— Смотри, отец, я добром говорю! Сам был в плену, навидался! Немцы такого не любят. Станешь трепаться — и шпокнут...

— Лучше пусть шпокнут, чем за перчатки да кожанку продаться фашисту! — отозвался за спиной фашистского агитатора рассудительный голос.

Жорка выплюнул сигаретку и вызывающе обернулся.

Емельян увидел сзади него немолодого колхозника в обычной крестьянской одежде, но в красноармейской пилотке.

— Ты откуда такой сорвался? — спросил Жорка, гнусно прищурясь.

— С другой стороны, обратно: ты — с немецкой, а я — с русской. Мы все оттуда! — не сдался колхозник в пилотке.

— Небось председатель колхоза? — вызывающе просил Жорка.

— «Небось» землю всю жизнь пахал! А ты всю жизнь по чужим карманам в вагонах шарил да сундучки воровал. Я тебя сразу признал, как в прошлом году тебя на платформе в Рославле от народа милиция отымала...

Жорка прыгнул к колхознику и сграбастал его за горло, но тот с неожиданной силой отшвырнул фашистского прихвостня кулаком в подбородок. Жорка выхватил финку...

Halt!1 — пронзительно по-немецки скомандовал Жоркин спутник, до этой минуты казавшийся тихим и скромным. Зрачки его злобно и повелительно сузились.

Жорка, как механизм, послушный сигналу, вытянулся руки по швам.

— Пойдем, Жора... Ну их... тут с ними!.. Пойдем, — опомнившись, вдруг просительно, но настойчиво забормотал невзрачный белесый спутник неуемного фашистского агитатора, и оба исчезли в толпе.

----------------------

1 Стой!

 

Их гнали, измученных, шатающихся, спотыкающихся от голода и усталости. Изнемогших, упавших конвоиры прикалывали штыками, присевших для минутного отдыха пристреливали из автоматов полупьяные и тупые девятнадцатилетние гитлеровские «арийцы».

Путь колонны усеян был трупами, которые остались от ранее тут проведенных пленных. Сотни мертвых лежали по всей, казавшейся бесконечной, дороге — трупы со штыковыми ударами в грудь и живот, с разбитыми черепами...

На привалах растянувшаяся на километр колонна пленных сбивалась в бесформенные серые кучи. Над громадиной безобразной толпы взлетали тоскливые, ставшие в эти дни привычными вопли.

— Тамбо-овские! Тамбо-овские! — кричала надсаженная, хриплая глотка.

— Калу-уцкие! — призывали другие.

— Могиле-о-вские! — раздавались вопли, разносимые на километр.

— Рязанские! Рязанские! Ягор Дяргунков! Дяр-гун-ко-ов!

Так они, разрозненные в этом гигантском скопище, криками искали друг друга, искали земляков, как частицы потерянной родины...

— Явту-ше-енко! Па-влю-у-ук! Явтушенко! Павлю-у-ук! — долго стонал один тоскливый, тоненький, пронзительный голос.

Опускается ночь, снова раскинулся табор к ночлегу, но все еще несутся эти сиплые и отчаянные призывы людей, которые среди многотысячной толпы очутились в пустыне и бесплодно взывают к «ближнему».

— Ми-инские! Бря-анские! — ревут глотки между дымящимися кострами, сложенными из выломанных по пути крестьянских заборов, из плетней, из украденных по дороге слег, а кому не удалось, у того — из сырых, не горящих сучьев...

Автоматные очереди, брызнув внезапно, пронизывают эти толпы. Падают раненые и убитые. Это означает «отбой» — пора прекратить крики и всем опуститься на землю, спать. Люди валятся на людей, и тот, на которого кто-то упал сверху, не протестует, — может быть, от утомления он не чувствует тяжести навалившегося тела, а может быть, просто доволен тем, что сверху ему тепло...

Серую, промозглую ночь кропит мелкий дождь. Люди лежат на мокрой земле, в лужах.

По сторонам, окружив этот страшный стан, оставив между собой и пленными сотню метров, у ярких оранжевых, стреляющих искрами костров стоят часовые. Всю ночь вокруг табора они пускают осветительные ракеты.

К рассвету сгустился туман. Над мертвенным лагерем опять раздается внезапный треск автоматов — это фашисты «играют» подъем... По лежащему человеческому скопищу хлещут между потухших костров визгливые прутья автоматных очередей. Новый десяток убитых остается на месте кошмарного сна у потухающих головешек, на кучах золы. Остальные вскакивают с земли.

— Темпо! Шнеллер, шнеллер! Вег-вег! Швайне! — кричат конвоиры.

Кто не понял, того подымают пинком, ударом приклада, резиновой палкой и выстрелом...

Раненых везут на повозках изнемогающие раненые лошади. Крепких, нераненых лошадей немцы взяли в свои обозы. Санитарный обоз пленных выходит с утра в голове колонны, чтобы постепенно, в течение дня отставая, к вечеру оказаться в ее хвосте...

Когда проходят через деревни, пленные видят расстрелянных и повешенных «гражданских», одетых по-крестьянски и «по-городскому», иногда на дорогах рядом с трупами расстрелянных военнопленных, к которым уже привык глаз, у дороги в канавах лежат убитые женщины и дети...

— Бандитен! — пренебрежительно и даже с чувством удовлетворения пояснил конвоир пленным, заметив удивленные взгляды.

Кто же такие эти «бандиты»? Партизаны, которые не хотят отдать врагу свою землю? Может быть, так. Но зачем же убиты дети? Ведь это же именно дети! Ведь девочке не более двенадцати лет, мальчику — не более десяти... Зачем это немцам?! — таково было общее недоумение.

О гитлеровских зверствах писали в газетах. Но, может быть, это были отдельные патологические случаи? Нет!

«Так что же такое фашисты? — думал Баграмов. — В чьи же руки попал я вместе с тысячами бойцов?

Гитлеровцы умышленно и расчетливо взрастили целое поколение палачей. Коричневые блузы, выдуманные в мюнхенской пивнушке как форма «нацистов», были напялены на немецких парней в возрасте перехода от отрочества к юности, и эти форменки сыграли для их сознания роль деревянных колодок, которыми в течение столетий калечили ноги своих девочек китайские аристократы: человеческое сознание немецкого юношества остановилось в развитии, втиснутое в колодки нацизма — новой формы осатанелого от воинственности, нищего духом пруссачества.

Когда осатанелый от мании величия прусский лавочник ринулся покорять планету, катастрофически унизительная вивисекторская операция фашистов над молодыми немцами обнаружилась во всем ее обезьяньем безобразии: чувства человечности, понятия правды, справедливости, красоты — все это оказалось вытравлено из опустошенных душ нового поколения той самой нации, которая первой когда-то восстала против сумрака католицизма, которая когда-то родила великую философию и полную мысли поэзию, создала могучую музыку.

Все было растоптано и унижено в самой их стране. Сапогами фашистского низколобого орангутанга в погонах была попрана прежде всего сама Германия, сам немецкий народ, употребленный круппами, герингами и гиммлерами для унижения прочих народов.

Лишенные права черпать даже из книг своих, немецких писателей понятия о человечности, обязанные считать героем, достойным подражания, уже не Вильгельма Телля, а фашистского погромщика, уголовника Хорста Весселя, они потешались на занятых землях меткими выстрелами в кошек или в детей, не делая между ними различия и не будучи даже способными постигнуть умом это различие.

Поколение тупых недоучек фашисты приспособили для того, чтобы убивать или стоять с бичом над толпою рабов. Они даже не в состоянии понять, что вместе с этой растерзанной русской женщиной, с этими убитыми детьми лежит в дорожной грязи униженная Германия, пьяная от нацизма, превращенная в насильника и палача.

Придя домой, возвратясь к семье, этот Ганс или Руди не скажет ни матери, ни сестре, как он был унижен на службе у фюрера. Он скажет им, что воевал, и они поверят... А он просто палач, тупой, ничтожный мертвец, автомат с автоматом. И, может быть, кто-то дома о нем волнуется, плачет, не зная его позора... — думал Баграмов, глядя на этих конвойных солдат. — И вот эти полчища гнусных нигилистических карликов захватили нас в рабство! Да, эти будут стремиться нас всех уничтожить, особенно в тот момент, когда на них самих надвинется гибель...»

Однажды фашисты оказали пленникам «милость», разместив раненых на ночлег не так, как здоровых, под дождем и осенним ветром, а в громадном колхозном сарае, набитом сеном почти до крыши. Валившийся с ног после дневного марша Баграмов был счастлив, что на правах раненого его впустили в сухое и защищенное от леденящего ветра место.

Он забрался в дальний угол, под самую крышу, и начал рыть себе в сене яму. Он рыл ее половину ночи. Уже откопав «гнездо» в метр глубиною, Емельян сполз в него и продолжал, как крот, рыться глубже, добиваясь, чтобы, засыпанный сверху сеном, он мог вытерпеть, если по нему будут ходить ногами... Но тепло и усталость свалили его прежде, чем он завершил работу. Он позволил себе «чуть-чуть» отдохнуть и... уснул. Во сне все надежды его сбылись. Немцы ушли. Какая-то старушка пришла в сарай, принесла молока и хлеба, и Баграмов с жадностью ел и пил до тех пор, пока над ним не послышалась немецкая брань и тяжелый удар приклада пришелся ему меж лопаток... Баграмов открыл глаза. Солдат стоял рядом с его ямой и что-то кричал. Емельян не мог разобрать слов, кроме «зухен»1.

— Цу кальт, постен!2 — пробормотал он, стараясь произнести спокойно и желая внушить солдату, что от холода он и спрятался в яму.

Ja, es ist zu kalt,— мирно согласился солдат, — aber es ist Zeit zu marschieren. Los! Tempo!3 — вдруг закричал он, ткнув Емельяна прикладом в бок.

------------------------------------------------------------------

1 Искать.

2 Холодно, постовой.

3 Да, холодно, однако время идти. Пошел! Живо!

 

Это наблюдали два пленных санитара, носивших тяжелораненых из сарая в повозку.

— Чудак ты! — сказал один. — Яму выкопал, а не зарылся! На том конце сарая двое раненых уже неделю живут. Как немцы уйдут, так женщины из деревни приходят, их кормят. Дня через два их взять обещают в деревню...

От этих слов Емельяна защемила тоска, словно он уже вырвался и вторично попал в плен. Как же он мог так заснуть и проспать возможность освобождения! Как можно это простить себе!

День начался как обычно: колонну построили по шесть человек в ряд, скомандовали «марш», и гигантское шествие потекло по дороге...

Над полями и лесом висел осенний густой туман. Емельян двигался, стремясь на ходу обрести машинальность, единый ритм на весь день. Его неотступно мучила все одна и та же картина — картина того, что могло бы произойти, если бы он не заснул, а достаточно глубоко и удачно зарылся в сено... Ёмельян уже нашел постоянный ритм в этом смертельном марше и, несмотря на хромоту, начал ощущать чувство инерции в движении рук и ног.

— Пора! — вдруг негромко скомандовал кто-то.

Сосед резко толкнул Емельяна локтем, чуть не сбив его с ног, вырвался из рядов, шагнул в сторону, оглянулся направо, налево, прыгнул через дорожный кювет и стремглав помчался во мглу... В ту же секунду он словно размножился: таким же движением метнулся второй, третий перескочил канаву... Вот их уже пять или шесть, уже десять бросилось веером, врассыпную. Первые двое исчезли, растворясь в тумане, когда спохватился ближайший конвойный открыть огонь им вдогонку. Двое последних беглецов в мутной мгле у молочной кромки тумана упали шагах в тридцати от дороги. Были ли они ранены, или убиты, или упали нарочно — кто знает!..

Опасаясь в такой туман отойти от колонны, солдаты не побежали осматривать их тела, и колонна прежним размеренно-медленным шагом ползла дальше, только все загудело в ней приглушенным, тревожным жужжанием...

Эта картина бегства из-под носа у фашистов стояла весь день перед глазами Баграмова. В однообразном движении по размокшей дороге перед ним, как видение, расстилался густой рассветный туман и уходящие в осеннюю седину отважные беглецы, через полсотни шагов тонущие во мгле...

Каждый такой мучительно медленный день тянулся как месяц. Одни и те же и снова такие же голые, нудные холмы Смоленщины — верблюжьи горбы земли — казались бесконечными среди одинаковых кустарников, мелколесья и неубранных полей льна. По сторонам дороги лежали мертвые, сгоревшие деревни, а впереди вставали снова те же холмы, те же горбы, по которым далеко-далеко на запад змеилась дорога рабства и смерти.

 

Глава семнадцатая

 

Ксению Владимировну разбудил, как всегда, звук позывных радиостанции имени Коминтерна. Десять знакомых, привычных нот.

Хотя в московских школах занятия в этом году так и не начинались, Ксения Владимировна не изменила многолетней размеренности своей учительской жизни. Она по-прежнему рано вставала и почти каждое утро шла в школу. Так легче было переносить одиночество, которое стало для нее особенно тяжким после внезапного визита Бурнина и последовавшего на другой день отъезда дочери.

Зина писала часто, подробно описывала свое устройство в общежитии в маленьком городке, который волей военной судьбы вынужден был вместить два крупных завода, отчего все постоянные жители почувствовали себя в тесноте...

В телеграмме, полученной только вчера, Зина молила мать не ждать больше, оставить Москву и немедленно выехать к ней. Значит, до них успели дойти слухи о том, какое тяжелое испытание, смятение душ и растерянность пережила дня три назад советская столица...

Надо будет сегодня же написать Зине трезвое, спокойное письмо о том, что Москва ей, москвичке, привычнее и ближе других городов, что после того, как заводы и часть учреждений и жителей эвакуировались, жизнь снова вошла в колею. Надо также сказать, что все-таки вскоре ожидается начало учебных занятий в школах и она будет нужна здесь ребятам, тем более что некоторые предприятия их района остались на месте, работают, и надо же детям не терять учебного года...

«Пора вставать», — сказала себе Ксения Владимировна, прослушав в постели утренние известия, в которых не было ничего нового и утешительного. Опасность, нависшая над Москвой, не рассеялась. Бои шли на прежних направлениях — Калинин, Можайск, Тула, Наро-Фоминск, и уже упоминались какие-то населенные пункты, обозначенные таинственными начальными буквами: «3», «С», «Г», «М»; весь алфавит был пущен в ход, но не давал никакого представления о действительности.

В комнате было холодно, неприютно. На улице пасмурно, и оттого рассвет наступал особенно медленно. За окнами лепился мокрый, тающий снег, несколько крепких, не сорванных ни холодами, ни ветром кленовых листков трепетали над самым окном.

Ксения Владимировна, привычно занимаясь уборкой комнаты, подумала, что у нее никак не доходят руки законопатить окна. Когда настанут морозы, то поздно будет. По счастью, ни одно стекло не лопнуло от бомбежки в их стареньком домике. Видимо, от взрывной волны защищали его соседние высокие дома — ишь там сколько стекол заменено фанерой, а то и вовсе покинутые жильцами квартиры стоят без стекол.

Когда вскипел чайник, встряхнула примус. Не много в нем керосина. Подозрительно тронула жестяной жбан; тоже на донце. Значит, надо еще наведаться и в нефтелавку. Живешь одна, а какие-то мелочи все-таки остаются...

Чай был слабостью Ксении Владимировны. Стакан крепкого чая всегда давал утреннюю зарядку. Это была привычка Балашова — пить с утра крепкий чай, и Ксения Владимировна давно освоила и сохранила эту привычку. В течение последних недель, ожидая приезда мужа, она припасла чай разных сортов, берегла его, расходуя скупо и бережно на себя. Но сегодня, по поводу скверной и неприятной погоды, решила с утра подбодриться и разогреться крепким...

По крылечку протопотали привычные поутру шаги почтальонши, стукнула жестяная крышка дверного ящика.

Ксения Владимировна нетерпеливо открыла его. Только газета. Последние известия были уже прослушаны по радио.

На остальное могло быть уделено не более десяти минут. Пробежать глазами по заголовкам... Да, видимо, положение остается пока все то же...

Она разложила бумагу. Именно то, что положение оставалось прежним, нелегким, понуждало не откладывая написать Зине спокойное, убедительное письмо. Опережая себя на день, можно сказать, что заклеила на зиму окна, натопила печку и блаженствует на диванчике с книжкой, слушая, как поскрипывает будильник, или что-нибудь в этом роде...

Но она не успела начать письма, как раздался телефонный звонок.

— Ксения Владимировна, родная! — послышался знакомый ласковый голос учительницы географии. — Я должна сегодня дежурить в школе, но приехал зять с фронта в командировку на сутки и только сию минуту вошел. Вам ведь там рядом. Уж вы отдежурьте сегодня, пожалуйста, за меня. А я — в другой раз.

Это был уже не первый случай. Все в коллективе помнили, что она живет ближе других к школе, и все просили ее подежурить, с обещанием заменить ее в другой раз.

Ксения Владимировна не роптала, хотя никто потом за нее не дежурил «в другой раз», да она и не напоминала об этом. Ей и самой было лучше в школе, чем дома одной.

Так и теперь она сразу согласилась. «Ну как же, раз с фронта приехал, конечно!» — сказала она и собралась в школу, оставив на видном месте бумагу, приготовленную для письма Зине, чтобы уже не откладывать по возвращении.

Поеживаясь под мокрым снегом в демисезонном пальто, на улице она увидала несколько групп, в различных направлениях марширующих по мостовой, людей разного возраста, проходивших военное обучение. Каждый в своем гражданском одеянии, в ватниках и разношерстных пальто, в шапках, шляпах и кепках, они напоминали семнадцатый год, красногвардейцев... Среди них, как каланча, возвышался одетый в капитанскую форму сослуживец Ксении Владимировны, школьный преподаватель физкультуры Капитон Селифаныч, которого ребята издавна переименовали в капитана Василь Иваныча. Вот и в самом деле стал Капитон капитаном... На голову ниже его ростом окружали его младшие командиры, а вокруг них, задрав кверху головы, толпились любопытные ребятишки.

Картинка была комичной, и Ксения Владимировна про себя улыбнулась, хотя опять засосала ее сердце тревога о том, что мало, мало все они, педагоги, делают для ребят. Им в это сырое осеннее утро сидеть бы за партами, а они, как какие-то беспризорные воробышки, стайкой прыгают тут по мостовой, развлекаясь шагистикой, которой заняты взрослые.

Ноги моментально оказались промокшими. Надо ботинки отдать в ремонт, хоть резиновые подметки подбить, но сегодня с этим сверхурочным дежурством, конечно, не успеть в мастерскую...

Сокращая путь к школе, Ксения Владимировна нырнула в ребячий лаз, давным-давно проделанный в школьном заборе. Раньше здесь не хватало одной доски. Теперь уже не было четырех, а в стороне еще оказалось оторвано штуки три.

«Начали уж растаскивать на дрова! Так до весны не останется никакой ограды, а когда-то потом еще поставят этот забор!» — сокрушенно подумала она.

— Не снимайте пальта. Отряхните от сырости, пусть обсохнет на вас, а так-то замерзнете там, — посоветовала уборщица-«нянечка». Так было всегда смешно, когда усатые дылдушки с нарождающимся баском продолжали по многолетней привычке произносить это нежное слово «нянечка»...

И вот уже их нет почти никого... Только один «очкарик-бондарик» — Сеня Бондарин, близорукий длинноногий парень, остался от прошлого выпуска, числился старшим вожатым и приходил на дежурства с утра до вечера ежедневно. Его не взяли в армию из-за близорукости, а почти все остальные отправлены либо в военные училища, либо на фронт. О некоторых из них Ксения Владимировна помогала их матерям наводить справки. Многие как-то с первых же дней оказались в «пропавших». Где? Как? Почему?

Сеня Бондарин уже был в учительской и усердно читал газету. Навстречу Ксении Владимировне он поднялся с места.

— Сегодня должна дежурить Софья Петровна, — сказал он.

— У Софьи Петровны дела, Сеня. Она меня попросила.

Сеня что-то невнятно пробормотал.

— Ты что, недоволен? Что ворчишь? — спросила Ксения Владимировна.

— А вы знаете, Ксения Владимировна, как вас ребята зовут? «Безотказная душа». Вот вы и есть безотказная. Это самое я себе и проворчал. Уж вы извините...

— Ладно, Сенечка, извиняю. А ты вот скажи — беспризорность школьных ребят пионерского возраста как-то должна касаться вожатого? — спросила она.

— А... а как же! — даже запнувшись, воскликнул Бондарин. — Да кто же у нас беспризорный?

— Пролезь через ту дыру, — сказала Ксения Владимировна, в окно учительской указав на худой забор, — пройди в переулок и посмотри...

— Они там на обучение смотрят. Я видел.

— И находишь нормальным?

— Я, Ксения Владимировна, вообще не нахожу, что война — нормально. Людям нужна жизнь без войны, работа, ребятам — учеба. А что я сделаю? Созову ребят в школу играть в «испорченный телефон», во «флажок»?.. Они не п... пойдут. Им там интереснее. В футбол — сезон не тот...— Сеня угрюмо помолчал, просматривая газету, но, видно, не мог читать и снова заговорил с досадой и болью: — Во... вообще я совсем не хочу быть фиктивной личностью... фиктивный-дефективный какой-то! В армию меня не берут, вожатому нечего делать. Околачиваюсь тут в придурках, а райком комсомола ничего придумать не может с ребятами... Лучше я на завод куда-нибудь, что ли! Девятиклассники вон, девчонки, разряды уж получают, по третьему, по четвертому получили... А я?

— Выходит, что ты меня отчитал! — сказала Ксения Владимировна. — Райком не придумал, так, может быть, мы с тобой и должны райкому помочь. Я помню, что в восемнадцатом, в девятнадцатом школы работали...

— Да ведь теперь и ребят не так много осталось! — сказал Сеня. — Работать пошли человек пятнадцать из старших. Рабочие карточки получают и носы уж задрали, в школу совсем перестали ходить. А мелюзга — это верно, как беспризорники бегают.

— А все-таки жмутся ведь к школе! Что ни день, забегают...

Да, они забегали. Бывшие девятиклассники, не успевшие посидеть в десятых классах, уже работали на заводе и на окопных работах и заходили реже. Они почти все подали в районный военкомат заявления, что хотят идти на фронт добровольцами, но им указали объект ПВО — их школу, и они несли охрану ее; по воздушной тревоге сбегались сюда, неся дежурства на чердаке и на крыше.

Эти недавние озорники и завзятые тайные курильщики повзрослели, и учились, орудуя щипцами, топить фашистские «зажигалки» в бочках с водой, завидуя тем, кто во время первых бомбардировок Москвы удачно открыл боевой счет погашенных бомб. Они мечтали установить на крыше школы зенитный пулемет, но вражеских самолетов, прорывавшихся до самой Москвы, становилось все меньше.

Однажды, дней десять назад, со школьной крыши пост ПВО заметил предательскую ракету, пущенную из Нескучного сада в направлении завода. Ребята смело кинулись на поиски вражеского агента и отважно помогали ловить его, прочесывая кусты. Они знали свой парк — место игр, прогулок и первых романтических вздохов. Враг был схвачен...

Школа получила через два дня благодарность от командования воинской части за воспитание отважных патриотов. Ксения Владимировна, замещавшая с этих дней только что мобилизованного директора, с гордой радостью, растроганная, прочла им вслух эту официальную бумагу, а затем вывесила ее под стеклом на видное место. И родители, в большинстве рабочие соседнего большого завода, с такой же гордостью читали эту бумагу, приходя специально для этого в школу...

Иногда райком комсомола вызывал троих-четверых комсомольцев. В последние напряженные дни, когда газеты выходили с призывом: «Все на защиту Москвы!», комсомольцы ожидали, что получат боевое задание, все были готовы на подвиг... Но дело кончалось тем, что нужно было поработать несколько дней в заводских яслях, разнести повестки на срочный пленум райкома или распространить санитарно-просветительные листовки.

— Какую же я могу затеять работу, Ксения Владимировна! — продолжал Сеня. — Либо учебные занятия надо начать, либо серьезное дело ребятам в руки... Взрослые вон и то в Москве без работы многие ходят. В райкоме сказали, что старших на заготовки дров с шестнадцати лет могут послать. Я тоже просил, чтобы меня хоть на заготовки.

— Схожу-ка сама я, Сеня, в РОНО. Старших могут послать, а у нас с тобой на руках останутся малыши. Подумаем. Нечего им по улицам бегать, — сказала Ксения Владимировна.

Сеня неопределенно и скептически фыркнул, чего не позволил бы себе с другим педагогом. Но ведь Ксения Владимировна была своя, совершенно своя!..

Ребята привыкли видеть в школе чаще других педагогов именно Ксению Владимировну. К ней бежали с последней радиосводкой, ей рассказывали о письмах с фронта, о радостном и печальном: о полученных старшими братьями и отцами медалях и орденах, о похоронных извещениях. А из этих старших иные помнились Ксении Владимировне еще в облике вихрастых юнцов, стоявших, казалось, еще так недавно у классной доски...

Были и другие письма. После длительного молчания, после настоятельных справок и поисков вдруг приходило неопределенное сообщение: «Пропал без вести»...

Может, и жив, в партизанском отряде, или, отрезанный от своих, израненный, обессиленный, умирает в темной, промозглой землянке, боясь даже выползти и позвать на помощь, чтобы не попасть в руки фашистов. Никто не будет свидетелем его смерти, но никто не видел его и в живых. Он исчез! Может быть, его разорвало прямым попаданием снаряда, может быть, он засыпан землею, сгорел, утонул...

Жены и матери этих пропавших без вести встретились — и не раз — у окошка, где подавали заявления о розысках, они уже знают друг друга и с радостью вдруг узнают, что кто-то «пропавший» оказался в тыловом госпитале, нашелся!

И снова отчаяние сменяется зыбкой надеждой...

В течение долгих лет Балашов был для Ксении Владимировны тоже «пропавшим без вести», казалось — пропавшим навек... И вдруг война его вырвала из безвестности, но неужели же он появился лишь для того, чтобы снова исчезнуть?..

За этот последний месяц все тревоги ее удесятерились, теперь уже за двоих — за Петра и Ивана...

По многу раз в день она заглядывала в почтовый ящик. Иногда, оставляя школу, спешила на несколько минут к себе на квартиру, лишь для того, чтобы проверить, не принесла ли чего-нибудь почта, и снова шла в школу. Среди детей ей все-таки было легче...

— Ксения Владимировна, пакет! Ксения Владимировна, пакет! Ксения Владимировна, пакет! — кричал на ходу мелкорослый, курносый мальчишка, вбежав в учительскую. Он без спросу распахнул половинку окна и, высунув голову, закричал во двор: — Сюда давайте, сюда! Тут она, тут!

Ксения Владимировна побелела, поднялась с места, но не могла сделать шага навстречу решительной девушке в военной шинели и пилотке, с петлицами сержанта, которая подала пакет и указала пальцем, где расписаться.

Ксения Владимировна не видала, как она вышла, не заметила и того, как исчезли из учительской Бондарин и маленький мальчуган, вбежавший с таким криком.

Глядя на крупный, официального вида пакет, на котором были четко написаны ее домашний адрес, фамилия, имя и отчество, она заметила, словно глазом постороннего наблюдателя, что пакет дрожит в ее пальцах. Взяла ножницы и, выигрывая секунды на этой операции, чтобы собрался с духом, аккуратно разрезала край пакета. Бумага извещала, что муж ее, генерал-майор Петр Николаевич Балашов, ранен и находится на излечении в госпитале. Для получения прочих сведений ей предлагалось прибыть по указанному адресу и в указанные часы, имея на руках свои личные документы.

На несколько мгновений она была ошарашена и замерла, глядя прямо перед собою в окно и ничего не видя, потом вскочила, стала бесцельно перебирать какие-то лежавшие на столе бумаги, взяла телефонную трубку и не могла вспомнить нужный номер, по которому ежедневно звонила... Пришлось его разыскать по списку. Наконец она позвонила завучу школы, прося его приехать, сменить ее на дежурстве.

— Получила вызов из военного комиссариата, — сказала она, в волнении и поспешности не в силах ему объяснить, в чем дело.

Она выбежала на улицу без шляпы, в распахнутом демисезонном пальто, не чувствуя резкого ветра и влажного тумана, оседавшего над городом, не замечая сама, как расталкивала людей, чтобы вскочить в трамвай...

Она едва успела попасть в назначенные часы. Трамвай, вагоны метро, мокрый асфальт под ногами... Окошко... Она подала пакет, паспорт. Окошко захлопнулось.

В первый раз в жизни в официальной бумаге он был назван ее мужем. «Только бы не в последний!» — с каким-то суеверным опасением подумала она, ожидая перед окошком.

Вот и пропуск. Адрес. Все предусмотрено. Но часы...

— Справки — по телефону. Звонить туда можно с семи утра. Сегодня вы уже опоздали...

Ждать в бездействии до семи утра?! Этого она не могла!

Она помчалась в другой конец города, через всю Москву, ничего не видя, охваченная лихорадкой волнения за жизнь Балашова... Ведь, может быть, он умирает...

Дежурный врач сам не мог разрешить посещение.

— Ранение в голову, в спину и в ноги. Идет борьба за его жизнь. Ваш муж в бессознательном состоянии. Его личный медальон с вашим адресом и фамилией не был никем обнаружен раньше, а то бы вас известили несколько дней назад. Звоните с семи утра, в одиннадцать можете поговорить с начальником отделения. Вероятно, начальник разрешит вам ночные дежурства, это делают, — сказал врач.

Слушая врача, Ксения Владимировна видела только белый халат и чувствовала запах лекарств.

Возвратиться в школу она не могла, да и зачем?! Но, приехав домой, она все же убедилась по телефону, что старенький завуч, он же учитель физики, на дежурстве, а Софья Петровна, географичка, обещала его сменить.

Ксения Владимировна решила пока ничего никому не рассказывать, — не по скрытности, нет. Слишком много пришлось бы им объяснять. Ведь никто во всем коллективе не знал, что у Шевцовой есть муж...

«Установить потверже дежурства. Днем работать, после работы спать, а на ночь — туда, в госпиталь», — решила она.

Оказалось, она уже просто не может обходиться без школы, а сейчас дома ей стало особенно одиноко. Она не знала, что делать, и под предлогом «установить дежурства» все же снова оделась, пошла в школу...

И неприкаянный Сеня Бондарин был здесь. Он, видно, тоже не мог жить без школы и Ксении Владимировны.

Сеня встретил ее «изобретением». Он надумал создать кружок выразительного чтения, подобрать рассказы, чтобы ребята могли обслуживать раненых. Райком комсомола эту идею одобрил, а договориться с администрацией госпиталя должна была школа.

— Хорошо. Подберите пока рассказы, можно из Чехова, Зощенки... А завтра обсудим подробнее, — сказала Ксения Владимировна, чувствуя, что, может быть, первый раз в жизни относится к делу поверхностно...

— Ксенечка Владимировна, что с вами такое творится? Вы на меня обиделись, может быть, что я не пришла на дежурство... Или случилось дурное у вас что-нибудь? Неприятности, да? — заговорила с ней Софья Петровна, почуяв непривычную рассеянность Ксении Владимировны, какое-то скрытое чувство. — Может, расскажете, легче станет, а, Ксеня? — дружелюбно спросила она Шевцову.

— Нет, нет, нет! Нет, не надо!.. Я только очень прошу вас завтра быть аккуратно на месте и подежурить. Вы извините, Софья Петровна.

Ксения Владимировна торопливо простилась и возвратилась домой.

Приготовленная для письма бумага лежала на столе, но она не могла сейчас писать Зине. «Продолжаем бороться за жизнь... продолжаем бороться за жизнь...» — звучало в ушах.

Значит, вот и сейчас, и сию минуту, они продолжают бороться за его жизнь... И, может быть, вот именно в эту минуту эта борьба решается... Ждать до семи утра!..

Ночь была полной провалов, каких-то криков. Кто-то звал ее громко, отчаянно... Или это она звала его... То вдруг залает собака. И во сне возникают голодные собачьи глаза... Да, это было у булочной. Люди несли домой хлеб, еще теплый, свежий. А возле булочной одиноко сидела собака-овчарка. Какими глазами смотрела она на эти кусочки хлеба! Она понимала, что ей никто не подаст куска, и сидела, как голодный нищий, у булочной, большая, безнадежно печальная и немая...

— С голоду уж припадает на задние лапы, бедняга, а где там собаку кормить, когда люди... — говорили стоявшие в очереди.

— Да чья же собака?

— Тут жил в пятом номере инженер, ушел на фронт, с первых дней и пропал. Остались жена да грудной ребеночек. Она и сама-то на задние лапы уже припадает от горя, как эта... А попробуй-ка на иждивенскую карточку...

— И сколько народу вот так-то без вести попропадало!

— Гадает тут одна женщина, у кого кто пропал. До чего же у ей верные карты! — заговорила еще одна.

«Повылезли! — с ненавистью подумала тогда Ксения Владимировна.— Повылезли и попы и гадалки — все черные силы, спекулянты человеческим горем!» Но она понимала, какая тоска гнала чаще всего трезвых, раньше не подверженных никаким суевериям женщин, в притоны молитв и гаданий. Она целиком испытала эту тоску безвестия...

«Продолжаем бороться за жизнь!.. Бороться! Бороться за жизнь!.. Продолжаем бороться... продолжаем... за жизнь...» — слышался голос врача.

«А про Ваню забыла сегодня! Совсем про него не подумала даже», — упрекнула себя Ксения Владимировна.

Петр очнется, и первым вопросом будет: «Где Ваня?..» А что она скажет? И как сказать? Столько людей пожрала война... Говорили ужасные вещи об ополчении. Говорили, что ополчение все целиком попало в руки фашистов... Сколько вдов и сирот, и где было найти столько справочных кадров, чтобы разобраться в том, кто жив, кто погиб! Оставалось ждать...

Спать она не могла.

Воздушная тревога разразилась «не вовремя», не по немецкому «расписанию», глубокой ночью.

«Опять мудрят!» — с досадой подумала о фашистских летчиках Ксения Владимировна.

Если фашисты бомбили «вовремя», каждые сутки в одни и те же часы, это становилось привычным и многих уже не пугало. Тревога в необычное время заставляла насторожиться: может быть, новые невеселые перемены на фронте...

«Но теперь из столицы убрались все те, кто был способен на панику. Остались такие люди, которых на удочку не поймаешь!» — думала Ксения Владимировна с удовлетворением, поспешно одеваясь, чтобы бежать в школу. Откуда-то недалеко уже слышался грохот зениток, на западе рыскали по небу белые пальцы прожекторов, пахло морозцем.

Держа наготове для патрулей ночной пропуск, она перебежала улицу, нырнула в тот самый лаз и позвонила в школу.

— Чего ты вскочила?! Не допустят их! Полетают вокруг, погремят-погремят, да отбой. — проворчала нянечка.

— Ну, все-таки, знаешь, директора нет. Ведь надо кому-то!

— А я! От бомбы и ты не спасешь, а в пожарну команду и я позвоню, коли что! Собралась уж на крышу, а тут твой звонок. Или вместе полезем войной-то на самолеты?! — Нянечка засмеялась, — Иди-ка ложись в кабинете на диванчик да спи. Уж если прорвутся, сбужу, а нет — так поспи, хоть одетой.

— Ох, Прокофьевна, мучаюсь я, извелась совсем! Знаешь, ведь я получила пакет — муж у меня прибыл с фронта израненный. Все равно не засну! — не утерпела, сказала Ксения.

— Чижолый? В сознании лежит-то? — спросила только Прокофьевна

— Нет, без памяти, говорят! Сама-то я не видала еще.

— А, бог даст, обойдется! Ты не горюй! — успокоила «нянечка» — Говорят, енерал ведь? — шепотом спросила она.

Ксения Владимировна невольно улыбнулась. А она-то думала — тайна для всех... Вот тебе тайна!..

— Генерал, — подтвердила она.

— А, бог даст, обойдется! Ложись, поспи.

Отбой воздушной тревоги последовал вскоре. Ксения Владимировна легла на диване в директорском кабинете и недвижно лежала до семи утра, как раз до того самого часа, когда пришла пора справляться по телефону о состоянии Балашова. Она забежала домой.

Телефон госпиталя был упорно занят. Вероятно, звонили все, кто справлялся о близких перед тем, как самим идти на работу.

Стоять так у телефона и без конца крутить диск, слыша ответ лишь коротенькие гудочки, было невмоготу.

Чтобы заполнить время, оставшееся до назначенного часа разговора с врачом, она взяла керосиновый жбан и отправилась в нефтелавку. Тут была уже очередь — женщины, ребятишки, старик, отчаянно кашлявший и чадивший махоркой, невзирая на надпись: «Огнеопасно». Все поеживались от утреннего морозца.

Мальчишки со жбанами в руках развлекались, давя подошвами хрупкий ледок на подмерзших лужах.

В очереди говорили о том, что немцы стоят где-то возле Клина и где-то недалеко от Серпухова и надвигаются на Звенигород, говорили, что у кого-то в соседней квартире живет целая семья, убежавшая из Наро-Фоминска в тот момент, когда фашисты входили в город... Какая-то женщина просила ее пропустить без очереди, потому что она провожает на фронт сына, студента четвертого курса.

Когда Ксения возвращалась домой с керосином, «капитан Капитон» уже возвышался над подчиненными, и мальчишки, шедшие из нефтелавки с бидонами, так и застыли возле них на мостовой. Мужчины, одетые в штатское, строились по своим подразделениям, хотя над шеренгами еще вился вольный папиросный дымок, смешанный с паром дыхания...

И все-таки она оказалась перед зданием госпиталя слишком рано и, поглядывая на электрические часы на площади, нетерпеливо ходила взад и вперед мимо дневального, который стоял у ворот. Только тогда, когда, перейдя дорогу от трамвайной остановки, в эти ворота вошла еще одна женщина, Ксения Владимировна решилась и развернула перед дневальным свой пропуск...

В вестибюле оказалось их уже не одна и не две, а пять женщин — жен, матерей.

Врач вышел точно в назначенный час, обращался к ним как к давно знакомым, уже зная, о ком какая из женщин наводит справку.

Ксения Владимировна осталась последней. Она протянула свой пропуск, едва слышно назвала Балашова. «Продолжаем бороться за жизнь», — прозвучала в ушах у нее вчерашняя фраза.

— Мне докладывали, что вы вчера приезжали... Я был у него сегодня — изменений особых нет. Как пишут во фронтовых сводках, «борьба продолжается». И должен признать — борьба с переменным успехом. Могу разрешить вам дежурства около мужа. Он лежит в одиночной палате. Однако имейте в виду: сдержанность — первое условие, никаких проявлений сильного чувства, ни разговоров.

— Вы же сказали, что он без сознания, — возразила она.

— Видите, мы и сами становимся иногда чуточку суеверны и боимся признаться в удаче, что называется «как бы не сглазить»... — чуть усмехнулся врач. — Пульс, дыхание, кровяное давление — все значительно лучше. Состояние уже походит на сон. И когда он придет в себя...

— Доктор, — перебила она, — мы не видались четыре года. Наверное, надо, чтобы его сначала предупредили, что я приду.

— Если он сам вложил в медальон ваш адрес, значит, он хочет вас видеть, — успокаивая ее, возразил врач. — Мало ли что случается в семьях — размолвки, разлуки... А когда мы в бою и ждем смерти, мы о них забываем...

— Нет, доктор... это была разлука, которая от нас не зависела... Я уверена, что муж всегда хотел меня видеть, но... — она не договорила.

Врач пристально посмотрел на нее.

— Ну, что бы там ни было, вам это лучше знать,— согласился он.

Несмело и осторожно Ксения Владимировна входила в изолятор. Тишину нарушало только прерывистое дыхание Балашова. Он был неподвижен. Большая, забинтованная голова его лежала запрокинутой, без подушки, и лицо его под забинтованным лбом было безразличным. Исхудалое, обросшее бородой, оно давало лишь общее, грубое напоминание о живых, выразительных чертах Балашова. Если бы не знать, что это лежит именно он, Ксения Владимировна могла и не узнать его... А руки... Это были его широкие, добрые и крепкие руки с напряженными жилами.

В палату вошла сестра измерить температуру, сосчитать пульс и дыхание. Вошел врач. Они двигались совершенно беззвучно.

Врач, выходя, поманил за собою Ксению Владимировну.

— Вы на работе? — спросил он ее в коридоре.

— Замещаю директора школы. В школе учебных занятий в данное время нет, но...

— Я понимаю. Если вы нам хотите помочь, то для нас важнее всего ночные дежурства. В последние дни мы эвакуировали почти всех транспортабельных. Откомандировано много из персонала в качестве сопровождающих. Госпиталь ощущает недостаток в ночных нянях... Если вы будете приезжать на ночные дежурства...

— Конечно, конечно! — торопливо согласилась она.— А как вы его находите? Вы сейчас его слушали? — жадно спросила она, не в силах сдержать слезы в голосе.

— Вы поймите, я очень хотел бы, но вместе с тем все еще очень страшусь внушить вам надежду...

...Она возвратилась к постели мужа уже поздно вечером. Та же ненарушимая тишина, бледная лампочка. Неподвижное крупное тело и напряженное дыхание Балашова.

Ксения Владимировна положила кончики пальцев ему на пульс — он бился ровно, хотя очень слабо. И она считала его, считала, считала... Держа его руку, она на какие-то мгновения после этих бессонных суток впала в дремоту. Перед глазами всплыло курносое лицо маленького восьмиклассника, который кричал ей: «Пакет, пакет!» Потом раздались сигналы воздушной тревоги, мелькнула школьная «нянечка»...

В первый момент Ксения Владимировна не могла понять: во сне или наяву тревога? Каждый раз по такому сигналу она торопилась в школу. И теперь первым движением ее мысли была та же школа. Но, тут же очнувшись, она вскочила и заметалась. Что делать? Как же теперь быть? Что же делать с Петром?

В сигнал тревоги уже ворвался нарастающий с приближением грохот зениток, то ли примерещились, то ли в самом деле откуда-то издали донеслись обычные в такой обстановке звонки пожарных машин. За дверью палаты слышалось беспокойное движение.

Ксения Владимировна осторожно приотворила дверь в коридор. Санитары несли одни за другими носилки, двигали койки на роликах в лифт, вели раненых под руки.

Знакомый врач стоял, наблюдая всю эту невольно замедленную поспешность спуска раненых в бомбоубежище. А удары зениток все множились, нарастали, и вот содрогнулась земля, задрожали стекла... Что это было — разрывы авиабомб или залп зенитной батареи?..

Ксения Владимировна подбежала к врачу, в растерянности и испуге судорожно схватила его за руку.

— Очнулся? — оживленно спросил врач, памятуя ее предупреждение.

— Нет. Не очнулся, но надо же ведь спасать его, надо в укрытие, в бомбоубежище! — забормотала она.

— Не волнуйтесь, отправим. Сейчас санитары поднимутся...

— Ну как же так, как же?! Ведь слышите, слышите, что там! — твердила она.

— А вы не привыкли еще? Вы спуститесь по лестнице,— сказал врач.

Она посмотрела удивленным, непонимающим взглядом.

— Я?! — спросила она. — Я говорю о муже! Ведь он же без памяти.

Она быстро вошла в палату и сама покатила кровать Балашова к дверям, не ожидая, пока придут санитары. Он застонал. Она испугалась этого стона и замерла, испугалась, что он очнется во время тревоги, бомбежки.

Но тут раздался отбой...

...И все-таки он очнулся при ней, в эту же ночь, при этом очнулся тогда, когда она снова держала свою ладонь на его руке. Он молча смотрел, может быть, с минуту, опять сомкнул веки и снова смотрел, пока все осмыслил, и тихо сказал:

— Аксюта...

— Молчи, ты молчи, ты молчи, ты молчи! — забормотала она в испуге от неожиданности. — Тебе нельзя ничего говорить, ты молчи... Я сейчас позову к тебе доктора...

Она вдруг ослабла и лишь беспомощно улыбалась сквозь слезы, не в силах в ту же минуту встать.

— Аксюта, — еще раз шепнул Балашов почти одними губами, почти без звука, не поднимая ресниц.

Она пришла в ужас: вдруг вот так наступает конец... Молча вскочила и кинулась из палаты бегом к сестре.

Когда врач и сестра вошли в палату, Ксения Владимировна уже с чайной ложечки поила Балашова.

— Идите и спите, спите, — говорил утром врач. — Теперь и он будет около суток спать нормальным, обычным сном. Я могу вам сказать — самая трудная битва выиграна. Главный натиск отбит.

Врач говорил еще что-то, еще... Но Ксения Владимировна понимала во всем лишь одно — что Петра пока миновала опасность, что смерть отступила.

— Аксюта! Аксюта! — повторяла Ксения свое позабытое имя.

 

После свидания с Бурниным Татьяна Варакина каждый день не смела уйти из дома: вдруг Миша приедет, не застанет ее и уедет по назначению. Она придумала это сама, но убедила себя, что знала — был такой случай!

Она понимала, что Михаил прежде отъезда из госпиталя в Москву должен сдать кому-то своих раненых, что два-три дня может не быть заместителя, что могло не оказаться са­молета...  Но вдруг ее охватывала ужасная мысль: «А вдруг да был! Вдруг разбился! Вдруг сбили фашисты!

И как это так она не спросила, куда же теперь писать, у кого узнавать, от кого зависит его отозвать скорее!.. Да и смешно было спрашивать адрес, когда Анатолий сказал, что в течение ближайших дней Михаил непременно приедет в Москву. А вот же нет его, нет! Три недели!

Ожидание стало особенно мучительным…

 

(часть страницы повреждена прим. OCRщика)

 

…полчища  остервенелых  молодчиков,  опьяненных  тупой убежденностью в своем зоологическом превосходстве над всеми народами. Эти парни с кастрированной мыслью и честью при­дут, как стада обезьян, безобразничать, гадить и разрушать. Они смогут входить в любой дом, убивать безоружных лю­дей — мужчин и женщин, детей, стариков.

Татьяне делалось попросту страшно.

А Михаила все не было.

Хорошо им, мужчинам, на фронте, с оружием...

Нет, но все-таки, как же это возможно!..

Если бы оставался в эти дни коллектив, с которым она была связана... Но театр уехал. Туда, на восток, на Каму, гитлеровцы никогда не посмеют прийти. Побоятся глубин народа, который их переварит и просто выбросит, как золу... Если бы оставались хоть соседи. И они уехали — кто на восток, кто на фронт... Работница, которая приходила к ним убирать квартиру, стирать, выехала в деревню. Это сплошное одиночество было невыносимо. Татьяна заставила себя выйти из дому.

В трамваях, в автобусах говорили о том, что на восточных…

 

(часть страницы повреждена прим. OCRщика)

 

…убедиться, что не все же в Москве обалдели от страха, что кто-то готов работать, сражаться... Тысячи москвичей стругали, пилили, копали, заливали бетон, резали автогеном рельсы. Они строили баррикады и доты, и не только на са­мых окраинах — и ближе к центру Москвы... И все были заняты — не суетились, а просто и честно исполняли общее дело. Студентки, рабочие, работницы, подмосковные колхоз­ники, служащие, старшие школьники и домохозяйки. Суро­вые, утомленные, но неустанные. Как были они не похожи на ту толпу у вокзала...

«А я-то что же! Разве я не могу? — спросила себя Татьяна. — Ведь мне только тридцать лет, я здорова...

Неужели мое единственное занятие — ждать мужа, а если... если он почему-нибудь не сможет приехать?! Нет, я тоже должна найти свое место, а не носиться по Москве, как тоскливая, растерянная ворона, никому ни зачем не нужная...»

Она наблюдала работу. Группа людей сгружала с машин какие-то декоративные конструкции. Татьяна среди них узнала художников.

— Что это? — спросила она знакомого по студенческим временам товарища, одетого в военную форму.

— Домики, домики, Татка! — узнав ее, крикнул он даже весело. И пояснил: — Маскировка шоссе от авиации. Пусть-ка фашист разберется, где что!..

Это были декорации для обмана воздушных фашистских наблюдателей. Полоса шоссе должна была исчезнуть под этими фанерными домиками...

Татьяна не размышляя поехала тут же с ними в порожнем грузовике и с этого дня включилась в бригаду художников, которые занимались маскировкой столицы, разрабатывала эскизы. Днем работа ее отвлекала. Но по ночам, в одиночестве, вспоминались слухи, за день навязшие в уши, — слухи о сотнях тысяч убитых и угнанных в плен, о фашистских танках, которые неуязвимой стеной надвигаются на Москву. Ее охватывала тоска. Хотелось заплакать, но слез не было, была только боль в груди, щемящая боль в сердце... и так до утра...

Она работала в бригаде художников уже дней десять, когда, проезжая как-то в районе Калужской, вспомнила дом, у которого ей довелось тогда ожидать Бурнина.

«Может быть, эта женщина знает что-нибудь большее о том, что творится на фронте! Ее муж был на том же участке, где Бурнин и где Миша!» — подумалось Татьяне.

Она разыскала дом. Никто не отозвался на звонок. «Приказали вам здравствовать, укатили!» — с усмешкой досады сказала она себе. Но ее окликнула незнакомая девушка и предложила проводить до школы. Девушка шла с ней рядом и говорила о своем наболевшем: она просится в армию снайпером, а ее не берут, и Ксения Владимировна не хочет понять — они целый год уже, три девушки, были в стрелковом кружке, все три снайперы, а им говорят про какую-то молодость...

Ксения Владимировна как раз шла из школы навстречу, торопливая, занятая.

— Опять ты, Катя, свое? К сожалению, хватит еще и на вашу долю. Успеете подрасти, и придется еще воевать. Не так это просто. Иди-ка домой! — заговорила она. — Завтра в школу придешь. Я найду для тебя другое дело. С утра приходи...

— А какое другое дело? Хорошо, я с утра... — пробормотала девчушка.

— Здравствуйте. Вы меня узнаете? — спросила Татьяна, задерживая Шевцову.

Ксения Владимировна посмотрела на нее в удивлении.

— Ах, да, да! — спохватилась она. — Вы были тогда с майором?

— Да... Вы знаете... муж... мой муж до сих пор не приехал... Может быть, вам что-нибудь известно, что там творится? — торопливо забормотала Татьяна. — Говорят, что ужасно! Что все начальство оттуда сбежало на самолетах... что генералы спаслись, а остальных всех там бросили.

Ксения Владимировна опешила, словно даже не понимая сказанного, смотрела пристально Татьяне в лицо.

— Как вам не стыдно! — шепотом выдохнула наконец она. — Как вы можете повторять всю эту фашистскую гадость! Мой муж — генерал...

— Ну и что с ним?

— Весь изранен... десять дней пролежал без сознания, прежде чем произнес хоть одно слово...

— И что обещают? Поправится он? — спросила смущенная Татьяна, только сейчас в самом деле поняв, что она повторила скверную сплетню.

— Говорят... очень плохо и очень опасно...

— Мой муж, доктор Варакин, был тоже там. Где-то там же, — может быть, он его знает... Он говорил что-нибудь? — спросила Татьяна. — Рассказывал?

— Ему запрещают о чем бы то ни было говорить. Я дежурю там целые ночи, и мы молчим. Молчим и молчим...

Столько ночей прошло!.. Каждую ночь Балашов по нескольку раз открывал глаза и смотрел на нее. По взгляду мужа Ксения Владимировна понимала, что он ее узнает. Глаза его были сознательны. Но он молчал. Единственно, что он делал, — это губами втягивал воду с ложечки да время от времени поднимал истонченные темные веки. Но она понимала, что у него просто нет сил говорить.

Татьяна почувствовала ее усталость и горе. Уже в течение ряда ночей эта женщина сидит возле мужа и ждет, что вот, может быть, через час придет смерть...

Варакиной захотелось утешить, не отпускать ее, проводить до госпиталя, куда она едет, видно, в надежде и вместе с тем в страхе за то, что без нее могло совершиться.

— Конечно, я в этом не очень смыслю, но мне кажется — очень важно, что он видит вас, что вы с ним рядом. Я уверена, дело пойдет на поправку, — тихо заговорила Татьяна.— Я вас провожу до госпиталя. И я уверена — мы услышим сейчас, что вашему мужу лучше...

Татьяне до боли мучительно захотелось быть сейчас с Михаилом. Ведь если он так же вот ранен, то и ему так же важно, чтобы она была рядом с ним, и она облегчила бы его муки, так же сидела бы ночью...

«Да что это я! — сказала она себе. — Может быть, он здоров, а я завидую женщине, у которой муж умирает! Что это я? Я сошла с ума!.»

Они уже шли вместе, не видя прохожих, не замечая Москвы, которая после растерянности прожитого месяца подтянулась и сжалась, готовясь к отпору все надвигающемуся врагу.

В трамвае обе молчали, думая каждая о своем и в то же время о том, что было близко обеим.

Ободренная ласковым сочувствием Татьяны, Ксения Владимировна уже готова была поверить, что сегодня Балашову действительно будет лучше. Ее сильнее всего начало беспокоить, что ответить Петру, если он спросит о сыне... Но, может быть, он даже сам знает больше. Ведь она посылала ему номер почты...

В вагоне метро ехали парень с девушкой. Он был в красноармейской форме. Они не садились, хотя места было достаточно. Они стояли у двери, держась за руки, и молча смотрели друг другу в глаза, не отрываясь, одну остановку, другую, третью...

«Вот так же и эта будет ждать хоть какого-нибудь известия, — думала Татьяна, глядя на девушку. — Нет, все же счастливая эта Ксения Владимировна! Если бы я могла сейчас так ехать в госпиталь к Михаилу, знать, что ему уже лучше, что через несколько дней или, может быть, даже недель он поправится и дело только во времени...»

— Я буду вас тут дожидаться, ходить от угла до угла, — сказала Татьяна у ворот госпиталя.

— Что вы! Я буду дежурить всю ночь! — только тут спохватилась Ксения Владимировна. — Разве я вам не сказала? Я на ночь...

— Я хочу знать о его состоянии. Вы урвите минутку, чтобы сказать мне... ну, может быть, через сорок минут, через, час!

— Хорошо. Но если Петру Николаичу худо, то я не выйду.

— Нет, я уверена, что ему лучше... уверена...

Татьяна ходила полчаса, час, полтора, ходила иззябшая, ожидая, что Ксения Владимировна к ней выйдет и, может быть, сможет сказать что-нибудь про Михаила. Она понимала, что ее надежды нелепы, и все же надеялась, не могла уйти...

Прохожих на улице почти не осталось, дневальный у ворот госпиталя давно уже сменился. Совсем стемнело. Татьяна издрогла, но не могла, просто-таки не в силах была уйти.

— Господи! Вы же замерзли совсем! Ну как же так, девочка! — воскликнула Ксения Владимировна, выйдя уже часа через два в пальто, с непокрытою головой. — Петру Николаевичу было опять совсем плохо, но сейчас уже лучше, он спит, — пояснила она свою задержку. — Врач говорит, что на сопроводительных бумагах, с которыми прибыл Петр Николаевич, стоит подпись вашего мужа. Это он оказывал ему первую помощь, делал переливание крови...

— Как? Как? Что?! — тихо спросила Татьяна. — Что вы сказали? Как? — Ее вдруг затрясла лихорадка.

— Ваш муж, доктор... доктор Варакин... оказывал первую помощь Петру Николаевичу. Там его подпись в листе. Врачи говорят, что Петр Николаевич непременно погиб бы, если бы не ваш муж...

— Ну, а где же он сам? Где он? Где? — истерически перебила Варакина.

Ксения Владимировна в ответ виновато пожала плечами:

— Что я могу сказать? Ведь я же сама ничего не знаю...

— А вы-то? Что же вы мужа-то своего не спросили? — растерянно пробормотала Татьяна, забыв обо всем на свете.

Зубы ее стучали от холода и от нервной дрожи, она была почти невменяема.

— Татьяна Ильинична! — строго и даже резко произнесла Ксения Владимировна. — Да поймите же вы, что он при смерти! Никто не имеет права его ни о чем спросить!

Она сжала холодную руку Варакиной, стараясь успокоить ее и в то же время понимая сердцем всю глубину растерянности и отчаяния этой мало знакомой ей женщины. Чем она могла ее успокоить?!

— Да, я понимаю... я... — Татьяна сдержала слезу.— Я... — и она не нашла, что добавить.

В этот миг завыла сирена воздушной тревоги.

— Идите со мной! — уверенно сказала Ксения Владимировна, взяла Варакину за руку и повлекла в ворота госпиталя.

Дневальный пытался остановить их. Ксения Владимировна показала ему пропуск.

— А гражданка?

— Гражданка — жена врача, — тоном, не допускающим возражения, ответила Шевцова. — Ты что, не слышишь сигнала? Куда ей теперь?

Они прошли мимо дневального в здание госпиталя.

Тревога оказалась короткой, но возвращаться теперь домой через весь город было уже поздно.

Татьяна напряженно застыла на диванчике в темном вестибюле, пока Ксения Владимировна сидела возле постели мужа. Она уставилась взглядом на щелку в какой-то двери, из которой едва пробивался луч синей маскировочной лампочки, и не могла отвести глаза от этой одной точки.

Дежурный врач только после отбоя тревоги спустился к Татьяне с историей болезни Балашова в руках.

— Вот эта запись сделана рукой военврача третьего ранга Варакина. Вы узнаете его почерк? — мягко спросил он.— Возможно, что генерал его знает и помнит, но в минуты, когда писалась эта бумага, генерал Балашов был без сознания, что и записано вашим мужем. Ваш муж его спас. Мало того — он вложил в пакет и прислал самолетом, который доставил в тыл генерала, свою большую работу, чтобы другие врачи могли пользоваться его методом в очень тяжелых случаях. Он много работал над важным вопросом. Надеюсь, что он на фронте сейчас так же, как мы здесь, спасает других... Лично я Варакина знаю с финской войны. Он талантливый человек.

«Прислал с самолетом свою работу... Прислал работу, чтобы другие врачи могли... Он расстался с работой, послал ее... Значит, он не рассчитывал сам... Значит, он не надеялся...» — промелькнуло вихрем в сознании Татьяны. У нее потемнело в глазах.

— А потом, еще позже, не поступало к вам раненых с его... с этим почерком? — тяжело спросила она. — Так и не было больше оттуда совсем никого?

— Нет, больше не поступало, — ответил врач и потупился. — Да, он талантливый человек, — как эхо, повторила Татьяна. Она опустила голову на руки и так осталась без сна до утра со своими мыслями...

...Когда Балашов почувствовал, что его оторвало от немой, непроглядной бездны и, плавной зеленой волной обтекая, выносит куда-то вверх, в расплывчатый, мглистый мир, полный неясных движений, — это и было возвратом к нему ощущения бытия...

Мимо Балашова, по сторонам и навстречу ему, все гуще неслись какие-то смутные тени, может быть птиц, а может быть рыб, которые в лад движению волны махали крыльями и плавниками, извивались телами, как змеи, то наплывая совсем близко, то исчезая во мгле. Вдруг змеиная пасть всплыла перед самым его лицом и застыла, подрагивая раздвоенным языком, уставив злые стеклянные зенки в лицо Балашова. Было что-то гадливо знакомое в этой змеиной гримасе, в ее злобном, недвижном взгляде, колющем как булавка. У Балашова проснулось желание оттолкнуть ее от себя, но не было сил шевельнуть ни единым мускулом, а стеклянный змеиный взгляд упорно висел перед ним, и зубастая пасть шевелила двойным языком. Балашов застонал... Его собственный стон — это был первый звук вновь возникшего смутного и немого мира, и вдруг вслед за этим звуком бытие навалилось на его барабанные перепонки невыносимым ревом, грохотом, звоном... Так, несмотря на все ухищрения медицины, мир возвращался в сознание Балашова не покоем больничной палаты, а сонмищем фантастических призраков — злыми стеклянными глазами фашиста Кюльпе, выстрелом Острогорова, воем и взрывами авиабомб, залпами зенитных орудий, ложью, болью и чувством бессилия.

Страшной, давящей волной встал этот мир и обрушился на Балашова, бросив его еще раз в слепую, глухую бездну немой пустоты...

Все померкло вокруг, но уже не исчезло его ощущение себя. Он в наступающем мраке чувствовал себя одиноким мерцающим пятнышком света, но в нем, в этом пятнышке, уже была воля к жизни, и оно всеми силами мучительно устремлялось с черного, непроглядного дна кверху, в туманные зеленоватые волны, в смутное, но трепещущее движением царство плавучих, летучих теней. И вот опять появились над ним злые стеклянные зрачки, и широкая зубастая пасть повисла, медленно наплывая все ближе... Однако на этот раз прохладная женская рука уверенно взяла Балашова за руку и подняла из зеленой мути в мягкие волны тепла. И вот тут, с тихой радостью подняв веки, он сразу узнал лицо Ксении. А может быть даже, он почувствовал ее присутствие раньше, чем узнал, и ранее, чем увидел ее лицо.

Может быть, прежде, чем в первый раз поднял веки, он угадал прикосновение именно ее пальцев к своей руке. Может быть, именно это ее прикосновение и увело его из-под власти заново наступавших призраков. Вдруг он почувствовал тишину, и покой, и еще какое-то удивительное свечение всего бытия и чуть слышно сказал:

— Аксюта...

— Ты молчи... ты молчи... ты молчи! — волновалась она. Он замолчал. Он готов был молчать, лишь бы она не исчезла.

— Надо молчать. Вы должны молчать! — повторяли врачи.

Балашов молчал. Сознание возвращалось к нему медленно, но неуклонно, день ото дня полнее. Он молчал днем, молчал ночью. Сутки, вторые, третьи...

Если бы лечащие врачи могли проникнуть в работу его мозга, то, желая его оградить от напряжения, они должны были бы ему разрешить разговаривать, не оставляя его наедине с собственными мыслями.

Не разговаривать, не делать попыток движения, лежать в одиночестве и тишине, в состоянии дремоты, впадая в сон, вновь возвращаясь к дремоте, отдаваясь полностью растительным процессам грануляции пораженных тканей...

А мысль?

Разве слова рождаются на кончике языка? Разве они не уходят корнями в сердце и голову? В ожившее сердце, в мозг, наполняющийся воспоминаниями...

Грануляции...

Ноги в гипсе, голова под повязкой, сон, дрема...

Но даже во сне живет мысль. Она оживает сама, и разве ей запретишь врываться в тот полунаркотический сон, который врачи придумали для плавного выведения организма из состояния длительного беспамятства?!

И эта настойчиво живущая мысль копошилась, рылась, вгрызалась и возвращала его к напряженным дням вяземской круговой обороны, упорной, самоотверженной борьбы отрезанных и окруженных фашистами частей его армии...

...Вот решили они той ночью вести окончательный бой на прорыв. Над картой скрестились взгляды Ивакина, Чалого, Бурнина, Чебрецова, Старюка, Зубова, Щукина, Дурова, Волынского. Приказ был подписан.

Ивакин с командирами частей выехал руководить перегруппировкой. Зубов, прощаясь, четко взял под козырек, и Балашов протянул ему руку. За эти дни он оценил в полковнике умного и решительного командира дивизии. Ивакин, сверкнув на прощание молодыми глазами, обнялся с Балашовым. Чалый ушел к себе — «нитки держать в руках», как выражался он о своей работе начальника штаба. Задержанные в блиндаже командарма Чебрецов и Бурнин ожидали Балашова.

— Перехожу на НП Чебрецова. Там сейчас будет главное дело, — сказал Балашов капитану, дежурному по связи.— Пошли, товарищи, — обратился он к Чебрецову и Бурнину как раз в ту минуту, когда одновременно с грохотом зенитных орудий раздались сигналы воздушной тревоги.

— Может быть, переждем минутку, товарищ командующий? — сказал Чебрецов.

— На войне, товарищ полковник, опасности не переждешь,— возразил Балашов.

Он первым вышел из блиндажа, увидел, что вокруг все светло от фашистских «небесных свечек», как он называл.

— Ишь черт их принес! — проворчал Балашов, направляясь к деревне.

— Ложись! — крикнул кто-то.

Он услыхал вой бомбы, удар... И все на этом кончилось для него. Кажется, он не успел упасть на землю раньше взрыва...

Значит, он выбыл в самый решительный, самый трудный момент. Что же там дальше сталось? Как же они пробивались и как удался прорыв?.. Должно быть, удался, если он здесь, у своих, явно в Москве... Значит, Москва стоит... Но как же решилась судьба их частей? Кто командовал?

— Где мы? В Москве? — задал он осторожный вопрос Ксении.

— Молчи! Ради бога, молчи! Мы в Москве, в Москве! Ты молчи! — повторяла она, свято блюдя наказы врачей.

Наивные предписания медицины!

Он умолк. Врачи предписывали ему покой и безмолвие, но эти безмолвие и «покой» вонзались в мозг, как раскаленные железные прутья.

В безмолвии палаты, которое казалось врачам спасительным, рождались вопросы о том, как же все-таки и почему так получилось с этим злосчастным началом войны. Почему передовая военно-теоретическая советская мысль, явно преобладавшая над фашистской военной теорией, не смогла претвориться в победоносную военную практику? Опять все та же надежда на русское тысячелетнее «авось», которое стало недопустимым в век точных расчетов и техники...

И все-таки — что же теперь? Миновала опасность, нависшая над Москвой, или нет?! Кто командует обороной? Что введено нового? Где рубежи? Как они там, под Вязьмой, решили задачу, которую перед ними поставила жизнь? Помогло ли Москве их жестокое сопротивление в круговой обороне?..

Если бы в госпиталь заглянул кто-нибудь из его соратников — Ивакин, Чалый, комдив Чебрецов или этот, с бородкой, из «штаба прорыва», полковой комиссар... Балашов поморщился, силясь вспомнить фамилию Муравьева... Они сумели бы понять, что человеку нужнее, важнее покоя и тишины. Они-то поняли бы, что главная боль не черепное ранение. «Черепное», — иронически повторил Балашов. Не этот самый... как его?.. тазобедренный, не шестого ребра в области... как его?.. в области соединения с позвоночником...

В открытых глазах Балашова было столько молчаливого страдания и муки, что Ксения не выдержала сама.

— Больно тебе, Петрусь? Больно, родной? — спросила она.

— Тише, Аксюта, тише! — шепнул он. — Услышат — велят молчать, а то и совсем тебе запретят посещения. Давай говорить потихоньку.

— Мне страшно. Они говорят — нельзя, — беззвучно сказала она и прижала к губам его руку.

— Молчать страшнее... Они ведь не знают, Аксюта, что для меня, что для нас с тобой нет ничего страшнее молчания. Ведь нас окружало молчание, четыре года.

— Не надо об этом, — пыталась остановить она.

— Как не надо?! Все надо. Обо всем. Ты видишь, мне легче...

Шаги сестры не доносились из коридора, но малейшее движение двери Ксения улавливала глазами раньше, чем наступала «опасность». И они умолкали...

Они говорили о фронте, о жизни в Москве.

— От Вани так все по-прежнему ничего? — спросил Балашов.

Она молча кивнула.

— Где Зина?

Ксения Владимировна ответила.

— Близко к Москве фашисты?

Она с трудом молча кивнула. Что делать?! Она не смогла солгать.

— Сколько суток прошло, как меня...

— Теперь почти три недели.

Он помолчал.

— Они ничего уже не смогут, — шепнул он. — Москва отобьется... Да, да ты мне верь...

— Молчи... ты молчи! — спохватилась Ксения. Но он уж и сам замолчал Ответ успокоил его. Если они не прошли в эти три недели, то, значит, уже не пройдут... Он закрыл глаза и отдался сну...

 

Женщины вышли из госпиталя в пять утра, когда разрешалось начало движения по Москве.

До рассвета было еще далеко. Здания едва обрисовывались.

— Ну как он? — спросила Татьяна.

Ведь это Миша ровно двадцать суток назад выступил на борьбу со смертью этого человека, которого Татьяна никогда не видела. И этот человек был ей теперь не чужой.

Врач сказал, что множество раненых будут спасать от смерти по методу Михаила, а Михаил всегда говорил, что он разрабатывает метод Павлова, при этом не без насмешки часто вставлял, что каждый медик ссылается на Павлова, чтобы убавить свою ответственность и прибавить себе веса...

Но Татьяна была уверена, то в расчет самого Михаила никогда не входило ни то, ни другое ответственность он любил оставлять на самом себе, а становясь на весы, не засовывал гирь в карманы...

Его вес для него самого определялся практическим результатом — спасением человеческих жизней. И Татьяна не для проформы спросила: «Как он?» В этом вопросе был для нее вопрос о чести Варакина.

— Спит. Они говорят — это главное, — уклончиво ответила Ксения Владимировна.

Да, когда он наконец уснул, она про себя вела с ним длинные разговоры, те самые, которые предстояли позже — через месяц, может быть, через два, кто же знает... Доктор сказал, что спустя недели три или месяц Балашова эвакуируют глубже в тыл, — может быть, на Урал или даже в Сибирь. Может быть, только там она и будет с ним по-настоящему разговаривать... обо всем... Впрочем, зачем эвакуировать из Москвы, если «они» не пройдут?! Она уже была уверена в правоте Балашова...

Женщины, не ожидая трамвая, пешком шли к метро.

По широкой дороге, словно бы нагоняя уходящее время, спеша до рассвета, грузные, мощные, катились колонны машин. Орудия с длинными хоботами, автомашины с бойцами, сидевшими в кузовах плотно один к другому; в шапках-ушанках, с винтовками в руках, они проносились мимо лишь туманными силуэтами. Их лиц было еще не видно в рассветной мгле, и только земля едва колебалась под колесами при прохождении этой мощной колонны. За ними шли тяжелые машины, груженные, вероятно, снарядами, проходили цистерны с горючим.

— Нет, не пройдут они, Таня! Выстоим! — вдруг произнесла Ксения Владимировна.

— Как вы узнали, что я именно это и думала? — спросила Татьяна.

— О чем же еще могут люди сегодня думать! — просто сказала ее спутница.

А колонна все шла и шла, и в морозном утреннем воздухе еще не полностью проснувшегося города гул моторов и шорох тяжелых колес разносились подымающим, грозным маршем. Промчались отряды мотоциклистов, и опять шли орудия, и проезжали бойцы в кузовах машин.

Мгновениями казалось, что в бесформенном гуле моторов рождается приглушенный напев, от которого содрогался асфальт тротуара и проходил торжественный трепет во всем человеческом существе.

— Выстоим! — прозвучал уверенный голос за спинами женщин.

Обе они одновременно оглянулись. Сзади стоял пожилой рабочий, как и они наблюдая движение машин.

Ксения Владимировна сжала руку Татьяны.

— Слышишь? И он «угадал» наши мысли, — сказала она.

 

Конец первой части