Александр Казбеги; “Избранные произведения”.

Изд-во: Заря Востока”; Тбилиси; 1955.

OCR и вычитка: Давид Титиевский, август 2008.

-------------------------------------------------

 

Александр Казбеги

 

Избранные произведения

 

 

 

 

АЛЕКСАНДР КАЗБЕГИ

 

Александр Казбеги — один из самых популярных грузинских писателей второй половины XIX века. Его имя навсегда заняло достойное место рядом с бессмертными именами классиков грузинской литературы — Николая Бараташвили и Ильи Чавчавадзе, Акакия Церетели и Важа Пшавела. Александр Казбеги продолжал и развивал славные патриотические, демократические и реалистические традиции своих великих предшественников и старших современников — в этом залог его неувядаемой славы, этим обрел он бессмертие в сердце своего народа.

Все творчество Ал. Казбеги отдано служению социальной справедливости, проникнуто идеями свободы, самоотверженной любви и преданности отчизне, одухотворено мужеством и героизмом, благородными чувствами дружбы и любви. В романах и повестях Казбеги ярко выражены лучшие черты национального характера грузинского народа, благодаря которым наша родина на протяжении веков превозмогала бесчисленные испытания и беды, донесла свой язык, свою культуру, свое национальное существование до нашей эпохи, великой эпохи социализма.

В восьмидесятых годах прошлого века, когда в нашей стране свирепствовала тирания самодержавия, когда дикий социальный и национальный гнет душил всякое благородное стремление и свободное проявление человеческой мысли, Александр Казбеги с уничтожающей силой разоблачил уродливость феодально-самодержавного строя, коварство и лживость чиновников царского бюрократического аппарата и представителей военно-феодальной аристократии, их умственную ограниченность и моральное разложение.

В произведениях Казбеги даны потрясающие картины необузданного нарушения человеческих прав, грубого попрания человеческого достоинства. Истинный трагизм мрачной и коварной действительности — жизни нашего народа в условиях буржуазно-помещичьего, самодержавного строя — воссоздает Казбеги в своих произведениях.

Изобличающая сила грузинского критического реализма с особенной яркостью проявилась в созданных Александром Казбеги художественных образах, правдиво воплотивших в себе представителей деградированного дворянства и царской бюрократии.

Однако высший пафос творчества Казбеги заключается в изображении непреклонности нашего героического народа, который не гнул спины перед грубой и темной силой тирании и ценой крови своих лучших сынов самоотверженно защищал свое достоинство. С огромной любовью и сочувствием пишет художник романтически возвышенные образы героев, олицетворяющих мужественный и благородный дух народа, окружает их ореолом неувядаемой славы. Элгуджа и Матиа, Иаго и Коба, Мзаго и Джаджала, Нуну и Маквала и многие другие положительные образы в произведениях Казбеги являются живыми символами физической и духовной силы трудового народа. Эти образы оказывают на читателя неослабевающее воздействие, неизменно волнуют его мысли и чувства, зовут ум и сердце к благородным, героическим деяниям.

Ненавистной своре эксплуататоров, палачей и царских чиновников, темному миру одержимого корыстными целями дворянства Казбеги с глубокой исторической правдой противопоставил величавый облик народа, высокие чувства справедливости и гуманности. В творениях Казбеги народ действует не только в лице своих лучших и типических представителей, но сам непосредственно, во всей своей коллективной сущности. Народ является главным и любимым героем в творчестве Казбеги. В этом смысле его творчество может считаться подлинным образцом народности литературы.

Угнетенный, но отважно и непреклонно защищающий свои права, трудовой народ нашел в лице Казбеги большого художника, замечательного певца. Почти все положительные герои Казбеги гибнут в неравной борьбе, но в самоотверженности своей они претворяют в жизнь непобедимые идеи правды и свободы.

Каждая написанная им строка дышит светлым и возвышающим чувством социального оптимизма.

Важа Пшавела в своем стихотворении на смерть Казбеги воспроизвел незабываемый образ писателя-рыцаря, самоотверженно борющегося за права угнетенного народа: на челе Казбеги — терновый венец, в руках у него — меч. Поистине, острым мечом, разящим беспощадно, было перо писателя, про которое в том же стихотворении Важа говорил, что оно «кровью писало».

Велики заслуги Казбеги перед грузинским народом. Он горячо отозвался на национально-освободительное движение, развернувшееся во второй половине девятнадцатого века и возглавляемое Ильей Чавчавадзе и Акакием Церетели.

Когда измученный, преследуемый темными силами эпохи, писатель преждевременно заканчивал свою жизнь в больнице, его произведения, изданные в четырех томах, с большим успехом распространялись в народе, который, говоря словами Акакия Церетели, «приникал к этим книгам, как жаждущий приникает к роднику».

К тому времени в нашей стране зарождалось рабочее революционное движение, распространялось марксистское учение, создавались первые марксистские организации, надвигалась буря великих классовых боев, призванных низвергнуть мир рабства и тирании, с таким гневным презрением изображенный Александром Казбеги.

Александр Казбеги не дождался разгара этих боев. Он не возвысился до теории научного социализма и классовой борьбы пролетариата. Но творчество Казбеги бесспорно сыграло большую роль в воспитании боевого революционного духа грузинского трудового народа. И в годы подъема рабочего революционного движения в Грузии народ черпал в произведениях Казбеги чувство непримиримой ненависти к угнетателям и находил примеры самоотверженной борьбы за свою честь и свободу, зовущие его к беззаветным подвигам.

Александр Казбеги оказал огромное воздействие на последующее развитие грузинской литературы.

Однако произведения Казбеги и до сих пор сохраняют глубокую актуальность и силу воздействия. Творческое наследие его входит в сокровищницу тех культурных ценностей прошлого, на основе критического освоения и использования которых советский народ строит новую социалистическую культуру.

Коренные социальные и политические изменения, происшедшие в нашей стране на протяжении более чем полустолетия со дня смерти писателя, не только не ослабили его влияния на народ, но, наоборот, усилили и углубили это влияние.

Творчество Казбеги помогает нам глубже осознать, из какой тьмы вывела нашу страну Великая Октябрьская социалистическая революция, насколько жизненно необходимы для нас навеки восторжествовавшие в нашей стране социальные и национальные свободы, с какой преданностью и самоотверженностью должны мы отстаивать и укреплять эти наши завоевания. К этому зовет и этой мыслью воодушевляет нас каждое творение Казбеги.

Для нашей советской эпохи — самой героической эпохи в истории человечества, для советского народа — самого героического народа в мире,— является близким и родственным творчество Казбеги, пронизанное духом мужества и героизма.

Любовь к родной земле, к своей отчизне, вдохновенно воспетая писателем, находит живой отклик в духовном мире советских людей.

Идеи свободолюбия, гуманности и социальной справедливости роднят Казбеги с советским народом, возглавляющим борьбу прогрессивного человечества за сохранение и упрочение мира и содружество народов во всем мире.

Для мастеров советской литературы творческое наследие Казбеги является большой школой высокой идейности художественного творчества. Обостренное чувство современности, связь с передовыми идеями эпохи и жизнью народа, сила правдивого изображения действительности ставят Казбеги в ряд славных предшественников советской литературы.

 

* * *

 

«Согласись, читатель,— стоны моего народа не могли остаться чуждыми мне, ибо все мое существо связано невидимыми нитями с существом моей страны»,— писал Казбеги. Вся история жизни и творчества писателя, поистине, неотъемлема от жизни народа, любовь и сострадание к которому с детства овладели его сердцем.

Александр Казбеги родился в 1848 году, 8 января по старому стилю, в селении Степанцминда (нынешний Казбеги), в семье богатого и знатного феодала. Предки писателя носили фамилию Чопикашвили. Фамилия же Казбеги впервые была присвоена деду писателя Гавриилу, отличившемуся еще при царе Ираклии II своим незаурядным мужеством и умом. Царь приблизил его к себе и назначил правителем Степанцминды. Когда Ираклий II окончательно решил связать судьбу Грузии с Россией, что выражало многовековую мечту грузинского народа и его умнейших руководителей, Гавриил Казбеги примкнул к ним. Он сыграл большую роль при вступлении русских войск в Грузию. Царское правительство отличило его, присвоило ему чин майора; он был назначен правителем всего Хеви. Отец Александра, Михаил, старший сын Гавриила, после смерти последнего унаследовал его должность и звание. Михаил Казбеги занял еще более высокое положение, чем его отец, и был назначен правителем всего горского округа.

Первая жена Михаила Казбеги была родственницей грузинских поэтов-романтиков Николая Бараташвили и Григория Орбелиани. Это сблизило семью Казбеги с передовой грузинской интеллигенцией того времени. Сам Михаил Казбеги писал стихи. Большой любительницей литературы была и вторая жена Михаила, мать писателя, Елизавета Тархнишвили.

Будущий писатель, как единственный отпрыск столь богатой и знатной семьи, воспитывался в большой роскоши. Вся семья благоговела перед ним, видела в нем будущего достойного продолжателя могущества рода.

Однако мальчик всем существом своим тянулся к угнетенному народу. Один из первых биографов Казбеги рассказывает: «Он не уживался с барским укладом, убегал от мамок и нянек к деревенским мальчишкам, часто его находили среди маленьких пастухов». Об этом свидетельствует и Акакий Церетели, близко знавший семью Казбеги: «Он с детства любил простой люд, души не чаял в деревенских парнишках».

Немалую роль сыграла в воспитании мальчика его няня — горская крестьянка Нино, которая рассказывала ему народные сказки и предания, сильно впечатлявшие ребенка и будившие в его сознании любовь и сострадание к народу. В одном из своих писем к кормилице Казбеги, уже прославленный писатель, говорит: «Вспомни-ка те времена, когда за мною, маленьким, смотрели, как за сыном царя, баловали меня чрезмерно, приучали к зависти, чванству и злобе. Вспомни и сказки свои: «Турецкий цветок», «Утешение народа», «Пираты» и другие, которым я верил больше и которые глубже запечатлевались в моей душе, чем наставления родных! Ты помнишь, с каким сочувствием ты рассказывала мне об участи слуг и крепостных под властью господ? Помнишь, сколько раз я лил горячие слезы, слушая тебя? Не пропали даром твои слова, они долго таились в моем сердце, и теперь, после стольких годов, когда пришло время отчитываться в своих поступках, я могу с гордостью сказать тебе: если в твоем воспитаннике есть что-нибудь хорошее, усвоенное им с детства, то это только от тебя, за что благодарю тебя безгранично».

Александр Казбеги гордился тем, что он рос в недрах мужественного и храброго горского народа: «Да, мой читатель, там я родился, там вырос, там же сосал из груди горской женщины молоко, в котором как бы растворилась вся величественность горной природы!».

Начальное образование Казбеги получил дома под руководством специальных преподавателей и гувернеров. Одиннадцати лет он был отдан в частный пансион и потом в тбилисскую гимназию, в которой до него учился Николай Бараташвили, а позднее — Илья Чавчавадзе. В ученические годы он в совершенстве овладел русским и французским языками и увлекался музыкой. В 1866 году умер отец Казбеги, и он, не успев получить среднего образования, вынужден был вернуться домой. На него легла вся тяжесть ведения отцовского хозяйства. Однако жизнь хевского помещика-феодала отнюдь не привлекала молодого Казбеги, который уже тогда был увлечен передовыми идеями национально-освободительного движения. Он мечтал получить высшее образование и, вооружившись знаниями, вступить на путь служения своему народу. Он твердо решил, по примеру своих предшественников из славной плеяды грузинских писателей-шестидесятников, поехать в Россию, сблизиться с передовой русской интеллигенцией, приобщиться к ее прогрессивным социальным идеям, чтобы, подобно ей, бороться за свободу и счастье народа. Не имея ценза для поступления в какое-либо из высших учебных заведений Петербурга, он устроился через своих товарищей вольнослушателем в Московскую сельскохозяйственную академию. «Больше всего радует меня, что сбывается моя мечта стать образованным человеком, а не офицером,— дело, недостойное даже упоминания, не только того, чтобы заняться им»,— писал Казбеги своей матери из Москвы. Он верил, что, обогатившись достижениями передовой русской культуры и общественной мысли, он сумеет вернуться на родину достойным ее сыном. «Правда, я взялся за весьма и весьма трудное дело, но надеюсь добиться своего, и тогда, подобно Давиду, обезглавившему Голиафа, я поборю все трудности и вступлю в ворота Грузии со славой»,— писал он.

Надежды на переезд в Петербург не оправдались, Сельскохозяйственная академия не соответствовала конечным целям Казбеги. Это влияло на него угнетающе, к тому же он начал хворать и был вынужден вернуться на родину.

Осенью 1870 года он уже снова в Хеви, в родной семье.

Годы, проведенные в Москве, не прошли даром для Казбеги. Он пристально следил за пробудившейся общественной жизнью России шестидесятых годов, много читал, писал стихи, занимался переводами образцов русской и европейской классической литературы. В эти годы перевел он на грузинский язык «Горе от ума» Грибоедова и «Ромео и Джульетта» Шекспира. Написанная им в этот период студенческая песня свидетельствует о том, что он был воодушевлен идеями борьбы с самодержавно-помещичьим строем и колонизаторской политикой царизма. По возвращении в Грузию он освободил горские деревни от податей и повинностей, возложенных на крестьян его отцом и дедом, покинул родовой дворец, отказался от положения господина-феодала, взял в руки посох и стал пастухом. Он поставил себе целью пристальнее и глубже изучить жизнь своего народа, познать его горести и радости, чтобы впоследствии суметь со всей правдивостью отобразить их в своем творчестве. Для того времени это был беспримерно смелый шаг: он знаменовал собой решительный отказ Казбеги от породившего его сословия и переход на сторону народа.

В дворянской среде этот поступок Казбеги вызвал крайнее возмущение. Хевские же пастухи вначале недоверчиво отнеслись к такому непонятному поступку барского сына. Но ничто не могло поколебать решение молодого Казбеги, воодушевленного благородными намерениями. Он не посчитался со злопыхательством знатных родственников, а народу скоро доказал на деле искренность своего поступка. Он завоевал доверие и любовь пастухов, его прозвали «щитом горцев».

Семь лет провел он в пастушестве. Это были годы, полные многих лишений и бедствий. Без отдыха и сна скитался он в зной и непогоду под открытым небом по склонам и долинам Кавказских гор. Обо всем этом он с неподдельной искренностью рассказал в своем замечательном автобиографическом произведении «Пастушеские воспоминания». Эти годы непосредственно подготовили начало большой творческой жизни Казбеги. Они дали писателю неиссякаемое обилие образов и тем, большой жизненный опыт, глубокое знание народного духа — все то, что впоследствии легло в основу его произведений. Тогда же обрел он исключительную зоркость в восприятии природы, так пластично воссоздаваемой во всех его творениях. В пастушеской среде почерпнул он все богатство народного творчества горцев. «Если кто-либо, читая мои произведения, находит в них радость для своей души, с увлечением следит за ними до конца, в этом сказывается мое прошлое, мое пастушество, семь лет жизни среди вас, когда одной общей болью объединялись наши сердца, устремлялись к одной общей цели»,— писал Казбеги к одному из своих старых друзей-пастухов.

В 1879 году Александр Казбеги переселился в Тбилиси. И началась его многосторонняя общественная деятельность. В следующем году в газете «Дроэба» появился его этнографический очерк «Мохевцы и их жизнь» — первое его выступление на страницах прессы. Редактор газеты «Дроэба», крупный деятель тогдашней грузинской прессы, пригласил Казбеги постоянным сотрудником газеты. Большие заслуги имеет Казбеги в деле развития грузинского театра, возрождение которого в восьмидесятых годах прошлого века непосредственно связано с его именем. В 1880 году впервые была сыграна на грузинской сцене пьеса Казбеги «Один из несчастных». За этим последовали другие его драмы и комедии: «Царевич Константин», «Утро после свадьбы», «Арсен» и другие, занявшие видное место в репертуаре грузинского театра. Его перу принадлежит около двадцати пяти оригинальных и переводных пьес.

Однако сила его большого таланта ярче всего выявилась в его неувядаемых романах и повестях. В 1881 году в газете «Дроэба» появилась повесть Казбеги «Элгуджа», подписанная псевдонимом «Мочхубаридзе». Слово «мочхубари» — буквально означает «драчун»,— так он был прозван в детстве своей матерью из-за драчливого нрава. Появление «Элгуджи» вызвало всеобщее восхищение. Впервые в грузинской литературе появились герои-горцы. Полные глубокого драматизма картины мужественной борьбы горских крестьян за свою честь и свободу, их благородные образы, отмеченные цельностью характера и высокой моралью, сразу же нашли путь к сердцу читателя. Прославленный маститый грузинский поэт-романтик Григорий Орбелиани, прочитав в газете повесть «Элгуджа», сделал на полях восторженную приписку: «Прекрасно! Очень обрадован! Это — грузинский Гомер! Ура! Да благословит тебя господь, Мочхубаридзе, за то наслаждение, которое эта повесть доставила моему сердцу!»

Рабочие, набиравшие повесть, отказались продолжать набор, если писатель не продлит повествования и герой Элгуджа погибнет так стремительно, как это происходило в первом варианте произведения. Писатель пошел навстречу этому настойчивому требованию.

Ободренный успехом «Элгуджи», писатель начал подряд опубликовывать свои последующие творения — «Элисо», «Цико», «Отцеубийца», «Пастырь», «Отверженная», «Хевисбери» и др. Появление каждого из них умножало славу писателя и преисполняло чувством национальной гордости сердца передовых людей Грузии. Выдающийся грузинский писатель Давид Клдиашвили писал о своем впечатлении от «Отверженной» Казбеги: «Отверженная» — прекрасна. Она дает право нам, грузинам, с уверенностью сказать: «Не все погибло для нас, мы продолжаем жить и еще долго будем жить. Я с восторженной радостью прочитал эти великолепные страницы... Да будет благословенна десница, так щедро одаряющая родную страну своими творениями».

Все пленяло читателя произведений Казбеги: и увлекательность сюжетов, построенных на столкновении больших страстей, и художественное отображение одухотворенной природы, и высокое искусство передачи движений человеческой души, самых сокровенных переживаний, самых напряженных чувств человека. Но всенародный успех произведений Казбеги был вызван, прежде всего, тем, что в них находил народ правдивое выражение своих идеалов, чаяний и надежд. В этих произведениях большого гуманиста и патриота звучал воодушевляющий боевой призыв к штурму мира, тьмы и рабства. В них гудел набатный звон великой скорби и гнева, отзывающийся в народном сердце.

На протяжении шести лет, с 1880 по 1886 год, создал Казбеги все произведения, составляющие его творческое наследие. Нетрудно представить себе, с какой неукротимой энергией работал он в эти годы. Одновременно писатель продолжал утомительную работу в редакции, подвизался в грузинском театре в качестве драматурга и актера. Такая интенсивная и многообразная деятельность требовала от писателя чрезмерного напряжения духовных сил. Вместе с тем, в условиях царского самодержавия даже такая плодотворная работа не обеспечивала грузинскому писателю элементарных жизненных благ. В самые продуктивные годы своей творческой жизни Александр Казбеги влачил полуголодное существование и часто, работая над своими бессмертными романами и повестями, сидел без керосина и огня.

В то время как народ восторженно принимал каждое новое произведение Казбеги, слуги реакции злобно преследовали писателя. Царская цензура стремилась подрезать крылья вдохновению Казбеги. В 1884 году весь тираж первого издания «Элгуджи» был конфискован полицией и сожжен. Цензура беспощадно искажала произведения писателя. Приспешники царизма и дворянства всевозможными сплетнями и гнусной клеветой старались дискредитировать Казбеги. «Под удивительной звездой я рожден! Обязательно должны вооружиться против меня «герои» всевозможных степеней и достоинств... И каждый из них считает своим непреложным долгом зарыть меня заживо в землю»,— с горечью говорил писатель о себе.

Крайне напряженная и непрерывная работа, тяжелые жизненные условия, преследования и гонения рано подорвали здоровье писателя, нарушили его душевное равновесие. Он тяжко заболел. С 1886 года он больше не писал ничего, что было бы. достойно его большого таланта. В 1893 году Александр Казбеги в одиночестве и лишениях скончался в Тбилиси.

Вся Грузия с великой скорбью провожала в могилу своего любимого писателя. Его похоронили во дворе отцовского дома в селении Казбеги. Редактируемая Ильей Чавчавадзе «Иверия» писала: «Умер! Но кто выдумал это слово по отношению к бессмертному? Что может причинить одна смерть рожденному дважды, тому, чье чело помазано миром! Казбеги родился вторично в тот день, когда свой могучий талант посвятил родине. Душа каждого грузина отныне качает его колыбель. Смерть не смеет коснуться того, кто вырос в подобной колыбели! Он будет жить, пока не померкнет слава Грузии, пока будет жить хоть один грузин, пока будет звучать речь грузинская!»

 

* * *

 

В тот период, когда Александр Казбеги вступил на литературное поприще, литература Западной Европы, утратив традиции классического реализма, находилась в состоянии упадка и декадентского разложения, в ней господствовали мотивы индивидуализма, безнадежности и отчаяния, характерные для выражения духа обреченной на гибель буржуазии. Мистицизмом, антигуманистическими идеями и нервозностью было отмечено большинство литературных произведений того времени на Западе. В нашей же стране в последние десятилетия прошлого века прогрессивные идеи великой освободительной борьбы оказывали все большее и большее влияние на литературу. С новой силой утверждались в ней глубокие традиции реализма и народности. Появление Александра Казбеги в грузинской литературе знаменовало собой новый расцвет как раз этих лучших творческих традиций прогрессивной классической литературы. Совместно со своим великим соратником и современником Важа Пшавела Казбеги мощной рукой подхватил литературное знамя, служащее прогрессивным идеям эпохи. Александр Казбеги непосредственно продолжал творческие традиции Ильи Чавчавадзе. Истоком вдохновения Казбеги является образ мохевца из «Записок путника» Ильи Чавчавадзе; этот мохевец словами: «Наша жизнь должна принадлежать нам самим!» выразил высшие стремления грузинского народа.

Идея патриотизма пронизывает все творчество Казбеги. Но чувство самоотверженной любви к отчизне у него всегда нерасторжимо с чувством справедливости, с идеями гуманности и непримиримой борьбы с притеснителями и эксплуататорами трудящихся. С беспощадной силой вскрывал он всю моральную низость феодального сословия, его враждебность народу — в образах Гаги Чопикашвили («Элгуджа»), Горджаспа Гудушаури («Цико») и др. С огромной любовью рисовал он и воспевал борьбу грузинского крестьянства с феодальным гнетом. В одном из лучших своих произведений «Хевисбери Гоча» писатель в волнующих картинах изобразил мужественный отпор, данный горскими крестьянами кровавому феодалу Нугзару Эристави.

В предисловии к повести «Элгуджа» Казбеги, наподобие знаменосцев русской революционной демократии, разоблачил непомерную лживость и лицемерность крестьянской реформы. Для того, чтобы показать, как подло поступило самодержавие с крестьянством, как вероломно был обманут народ, Казбеги, по собственным его словам, написал повесть «Элгуджа».

С чувством гнева и отвращения рисует писатель ненавистные образы изменников народа, из корыстных целей ставших слугами царизма. Гиргала в «Отцеубийце», Гела в «Пастыре» и им подобные отщепенцы своего общества чаще всего вызывают те потрясающие человеческую душу невзгоды и бедствия, о которых рассказывает Казбеги в своих произведениях. И там же проходит чудовищная галерея царских чиновников, уездных начальников, приставов, офицеров карательных экспедиций. Вышвырнутые из России из-за полной своей непригодности или ищущие на Кавказе легкого успеха и карьеры, чиновники эти уродливо и грубо проводили колонизаторскую политику царизма, неизменно возбуждая против себя ненависть народа, постоянно разжигая ее. Это чувство справедливого народного гнева со всей исторической правдивостью отобразил Казбеги в своих романах и повестях.

С глубоким сочувствием относился Казбеги к массе русских солдат, порабощенных и бесправных, оторванных на долгие годы от родного очага, насильственно угнанных в эти далекие, чуждые им края. Достаточно вспомнить, с каким унылым недоумением шли русские солдаты по Пасанаурскому ущелью на бой с восставшими горцами в повести «Элгуджа». В этой же повести писатель с огромной любовью и симпатией рисует положительный образ Симона Чопикашвили, убежденного приверженца политической ориентации Ираклия II, с именем которого связано реальное осуществление векового стремления грузинского народа к дружбе и союзу с Россией. Казбеги ясно понимал глубокую разницу между русским народом и русской самодержавной властью, которая была злейшим врагом трудящихся России, как и всех других национальностей, стонавших в мрачной «тюрьме народов».

Патриотизм Александра Казбеги не имеет ничего общего с национальной ограниченностью. Элисо и Важна, Мзаго и Элгуджа — люди разных национальностей и вероисповеданий, однако это обстоятельство не мешает их взаимной искренней дружбе и любви. Чувство любви к родине в творчестве Казбеги озарено идеями мирного содружества народов. Это чувство должно подчинить себе все другие человеческие интересы и устремления.

В повести «Хевисбери Гоча», произведении большого трагического звучания, Казбеги с огромным мастерством показал столкновение таких больших человеческих страстей, как долг перед родиной, с одной стороны, и любовь к женщине и отцовская любовь,— с другой. И в этой коллизии патриотическое чувство обретает силу и значение высшей моральной нормы. У старого Хевисбери, героя этой повести, не дрогнула рука, когда он совершил справедливый суд и убил своего единственного любимого сына Онисе, нарушившего высший патриотический долг во имя любви к женщине. Казбеги не пощадил даже женщину — прекрасную Элеонору, которая из-за честолюбия обрекла на гибель многих храбрых сыновей своей страны. От нее с ненавистью отвернулся Кречиашвили — герой новеллы «Элеонора», безгранично любивший ее и готовый пожертвовать жизнью ради права стать ее супругом.

Так же, как и в гениальной поэме Руставели, в творчестве Александра Казбеги мужество и отвага воплощены не столько в физической мощи, сколько в морали человеческой личности. Ореолом мужества окружает Казбеги не только юношей, способных сразиться в неравном бою с врагами, но также и старого пастыря Онуфрия, и нежные образы своих героинь. Героини Казбеги (Нуну, Маквала, Мзаго) с удивительной стойкостью отстаивают свое достоинство и проявляют подлинную отвагу в преданности, любви и дружбе. В этом смысле Казбеги — достойный преемник творца величественных образов Нестан-Дареджан и Тинатин.

Рыцарское чувство дружбы занимает одно из первых мест в моральном кодексе героев Казбеги. Связанные клятвой побратимства, друзья самоотверженно делят горе и радости — они всегда готовы отдать жизнь друг за друга. И это не составляет преимущества избранных личностей, а оказывается органическим свойством всего народа. Самым ярким олицетворением чувства дружбы является образ героя «Отцеубийцы» Коба. Кто хоть однажды прочитал эту эпопею единоборства святого чувства любви с низменными инстинктами темных сил, тот навсегда сохранит в своем сердце светлый образ Кобы — благородного рыцаря дружбы, правды и добра.

Нет ни одного произведения Казбеги, в котором любовь не составляла бы основной движущей силы драмы. Вся атмосфера жизни героев Казбеги пронизана этим чувством. Любовь — достояние только благородной души. Начальники и диамбеги не могут любить, они только способны на насилия. Для них недоступно счастье любви. В любви герои Казбеги верны и непоколебимы до самой смерти. Чувство это, часто зарождающееся внезапно и стихийно, овладевает всем существом человека, подчиняет себе разум его и сердце, определяет все его действия. И часто любовь воодушевляет человека на чудесные героические дела (Элгуджа, Иаго, Коба и др.), иногда же толкает его на измену долгу, дружбе, родине (Матиа, Онисе и др.). В последнем случае катастрофа неизбежна. Самые разнообразные проявления, все оттенки любви с изумительным мастерством изобразил Казбеги в своих творениях.

Александр Казбеги — один из прекраснейших художников природы. В мощных и ярких красках, с осязаемой пластичностью воссоздает он пленительный ландшафт горной Грузии. История жизни и борьбы героев Казбеги протекает всегда среди природы, воспроизведенной с проникновенным поэтическим чувством. Природа не является только лишь фоном жизни и действия людей. Она действенно проникает в духовный мир героев Казбеги, сопутствует движению их чувств, участвует в их повседневном быту. Все явления природы воспринимаются писателем с точки зрения их воздействия на человека, их взаимоотношений с духовной жизнью героя. Природа то сочувствует печалям и скорбям человека, то радуется его победе, то порицает его за недостойные поступки.

О своей концепции одухотворенного восприятия и изображения природы Казбеги говорит: «Природа хороша лишь тогда, когда в ней кипит сама жизнь, кипит во всем многообразии радостей и горестей, сопутствующих жизни человека. К чему луне проливать свое сияние на тысячи цветов, если не видит она человека, который радуется или утешается ею? Я не поклоняюсь бездушным, безжизненным вещам. Ни мечты мои, ни разум мой, ни перо мое не могут заниматься мертвыми, неподвижными предметами».

Грузинская литература имеет долгую и богатую традицию углубленного изображения природы. Однако один лишь Важа Пшавела может сравниться с Казбеги в мастерстве действенного пейзажа, пронизанного человеческой драмой. Казбеги занимает одно из первых мест среди писателей прошлого, в творчестве которых органически слиты романтическая и реалистическая манера восприятия и отображения действительности. В его произведениях мощно бьет струя романтического мироощущения. Этим определяется его одухотворенное восприятие природы, его способность проникать в духовный мир своих героев, известная приподнятость и возвышенность его литературного стиля. Но при этом Казбеги не допускает компромисса в художественной правде, он дает всегда четкие реалистические картины быта, рисует полнокровные человеческие характеры, истинно реалистически раскрывает душевную драму человека.

Казбеги не может смотреть индиферентно на мир, воспроизведенный в его творчестве. Взволнованное отношение к жизни и человеческим судьбам придает исключительно эмоциональную силу его творениям. С большой естественностью сочетаются в его письме эпическое повествование и лирический трепет. Григорий Орбелиани назвал его первым драматическим прозаиком Грузии. И, в самом деле, каждое его творение дышит глубоким драматизмом и безмерно волнует ум и сердце читателя.

Казбеги — подлинный виртуоз композиции. Его произведения обычно открываются напряженными и осложненными ситуациями. И дальнейшее действие развивается со все возрастающей стремительностью и динамичностью. Всякая неожиданность у Казбеги доведена до типической убедительности.

Если значение слова в художественной литературе измеряется не законами грамматики и чистописания, а интенсивностью передачи мысли и чувства, степенью воздействия на читателя, то Казбеги должен быть признан одним из крупных мастеров художественного слова.

 

* * *

 

Александру Казбеги, как и многим другим великим художникам прошлого, присущи известные противоречия. Он преувеличивает достоинства родового общества. Но вместе с тем, он показывает всю несовместимость жестоких норм общественного строя со свободным развитием свободных чувств и устремлений человека. Писатель зачастую чрезмерно восторженно рисует далекое прошлое Грузии, хотя он в то же время является непримиримым врагом социального неравенства и рабства, царивших в нашей стране в прошлом.

К слабым сторонам творчества Александра Казбеги относится то, что борьбу горцев-грузин против насильников и поработителей он изображал слишком замкнуто и изолированно, оторвано от процессов развития социальных взаимоотношений и общественной мысли в нашей стране. Следует отметить также, что писатель не нарисовал ни одного положительного образа из массы солдат, насильственно пригнанных царскими властями с целью утверждения колонизаторского режима в Грузии.

Социальные идеалы Казбеги не лишены некоторой утопичности. Однако совершенно ясно и несомненно, что писатель стоял на передовых позициях идейной жизни и общественных взаимоотношений своего времени и своим могучим талантом способствовал ускорению социального прогресса и преобразования жизни. Писатель не мог с ясностью осмыслить правильные пути и средства к низвержению самодержавно-помещичьего строя и освобождению народа. Но он с неизменной верой предвидел счастливое будущее своего народа, непоколебимо надеялся на приход этого будущего. Эту непоколебимую надежду писатель вложил в уста одного любимого своего героя, который говорит: «Придет время, и туман рассеется, выглянет солнце, времена изменятся и излечится больной. Брат узнает брата, и объединенная Грузия единодушно и в едином устремлении возродится к жизни».

В нашу советскую эпоху вдохновенная мечта писателя стала действительностью. Грузинский народ, навеки возрожденный в единой семье братских народов нашей отчизны, ореолом неувядаемой славы окружает имя своего любимого писателя Александра Казбеги, и слава эта выходит далеко за пределы Грузии.

 

Бесо ЖГЕНТИ

 

 

 

 

ХЕВИСБЕРИ ГОЧА

 

Вечером, часу в девятом, к селу Каноби подъезжали вооруженные всадники с двумя порожними санями.

Молодые, все как на подбор, один стройнее другого, весело ехали всадники, пели, постреливали из ружей. Не с воинственной целью, видно, ехали они, да и мало их для этого было, а чужое село словно защищенная крепость: к нему открыто не подступишь.

Вот уже близко село. Сельские юноши выехали навстречу гостям. Отряды всадников с криками и ружейными выстрелами помчались друг к другу. С головокружительной быстротой неслись кони. Ружья сверкали в руках всадников, как молнии. Упруго изгибались джигиты, свешивались с коней, ладонью касались земли, снова стрелой выпрямлялись в седле и, колыхаясь, с нежно-стремительной легкостью неслись друг другу навстречу.

Встретились, кони сошлись — голова с головой, вот-вот сшибутся грудью. Но вдруг застывают на месте, как заколдованные, как высеченные из камня, и веселыми приветствиями оглашается воздух:

— Доброй дороги!

— Доброй дороги и вам!

А потом расспросы, поклоны, и все вперемежку сворачивают с дороги к одиноко стоящему дому; там в окнах — огни, там — плеск ладоней, веселые звуки пандури.

У порога опять постреляли из ружей и пистолетов, гул выстрелов слился с криками сбежавшихся отовсюду ребят. Всадники спешились. Ребята, приняв разгоряченных коней, стали водить их по двору, чтоб не сразу остыли кони.

Гости у входа собрались в круг. В кругу стоял юноша в бурке, накинутой на плечи, с едва пробивающимися бородой и усами. Рядом с ним — другой юноша, побогаче одетый, увешанный оружием с золотым и серебряным набором.

Все смолкли, тишина обступила дом.

Из этой тишины сперва еле слышно, потом все явственней выступили нежные звуки «Джварули». Голоса подхватили напев, и гармонический гром могучей песни, зовущей на подвиг людские сердца, величаво наполнил окрестность. Эту песню поют только в горах, только суровая природа высот могла породить такие чистые, мощные звуки.

Эта песня поется в походах, с этой песней поднимают знамена, с нею празднуют свадьбы. Теперь была свадьба. В кругу стояли рядом: юноша в бурке, Гугуа Пичитаури, жених, и другой, побогаче одетый, Онисе, первый дружка, сын прославленного вождя Хеви — хевисбери Гоча.

 

2

 

Гости вошли в переполненный дом, старшие выступили на встречу с приветствиями. Благословили путь жениха, обвели его вокруг очага, усадили на главное место рядом с дружкой и со старейшим в доме. Снова уселись за стол, снова начался пир, и пошла по рукам круговая заздравная чаша.

Но пировали только мужчины. Женщин не было видно, только слышались их голоса за перегородкой, в дальнем углу. Там провожали невесту. Там были песни и пляски, туда потянулись и юноши: восхищенно глядели они на стройных красавиц, выходивших в круг танцевать лекури.

Вот где было веселье! Плясали девушки, дразнясь, убегали от юношей. Вот, лукаво глянув на смуглого парня, раззадорив его, потянув за собой,— глядишь, ускользнет красавица то словно тихая речка, то словно бешеный горный поток.

Убегает мохевская черноглазая девушка, как вспугнутая серна, на лице ее страх; раскинув руки, как орлиные крылья, устремляется юноша следом за ней. Усталость одолевает нежную. Охотник все ближе и ближе, вот уж он раскрывает объятья,— нет спасенья трепещущей горлинке! Пустые надежды! Девушка, увернувшись, уходит из-под его распростертых рук и — вон она! — перебирает ножками уже по ту сторону круга. Огорченно смотрит юноша вслед ускользнувшей, видит улыбку ее, ласковый блеск ее глаз, которые снова зовут, манят к себе, словно говорят: «Поймай, догони меня, буду рада тебе!»

Только двум юношам, Онисе и Гугуа, сегодня надлежит быть степенными, сидеть чинно, хотя всем сердцем своим они там, с веселящейся молодежью. Украдкой поглядывают они в ту сторону, откуда доносятся звуки веселья и плясок. Гугуа томится желанием хоть разок взглянуть на свою милую Дзидзию, а Онисе мечтает пронзить соколиным своим взглядом девушку,— все равно, кто бы она ни была, лишь бы глаза ее блестели, лишь бы манили уста, розовели юные щеки и воспламененное сердце бурно гнало по жилам горячую кровь.

Вдруг расступились гости: вошла мать невесты. Все встали, приветствуя ее. Прямо подошла она к первому дружке, обняла его и прижала к своей груди.

— Ну вот, дорогой мой,— сказала она, — тебе я поручаю дочку мою... Присматривай за нею, заботься о ней, и всякого, кто посмеет обидеть ее, накажи!

— Богом клянусь тебе, Хазуа, жизни своей не пощажу!— ответил юноша. — Обидчик ее будет иметь дело со мною,— сурово прибавил он,— а со мною шутить, ей-богу, никому не советую!

— Гугуа еще молод,— продолжала старуха,— а мир велик и пестр, на каждого не угодишь... И чего только не может натворить язык человеческий! Ты вразумляй этого юношу, чтобы не слушался он ничьих наветов. Немало врагов на свете. Не выдержит бедная моя дочь, если собьет его с пути людская молва, исчахнет, истает вся...

— К чему, к чему такие речи, Хазуа? — прервал ее Онисе. — Гугуа хоть и молод еще, но он не какой-нибудь пьяница и не пустой человек... Товарищи берегут его, как зеницу ока, встанут за него все, как один, потому что и сам Гугуа не пощадит себя ради друзей. Отважный он человек и, богом клянусь тебе, не посрамит он вашу семью.

— Слова твои — мед, дорогой мой, век бы слушала их! — воскликнула старуха. — Не осуждай меня, Онисе!.. — смущенно прибавила она. — Состарилась я, с адамовых времен на свете живу, одна-единственная у меня дочка и никого больше нет... И свет, и солнце она для меня, в ней одной отрада моя.

— Перестань, Хазуа, утомишь гостя! — крикнул старик из дальнего угла. — Приготовь невесту да поскорее вручи ее дружке!

— Сейчас, сейчас, мои милые... Идем, Онисе! — заторопилась старуха. Завистливым взглядом проводил Гугуа друга; тот шел к его желанной Дзидзии, а жениху, по обычаю, не следовало до свадьбы глядеть на невесту.

 

3

 

За переборкой, в темной клети, скупо освещенной мерцанием лучины, печально сидела среди бочек и кувшинов невеста со своими подругами. Чего только не выдумывали девушки, чтобы развлечь, развеселить невесту!

Шестнадцать лет минуло Дзидзии, и была она в той цветущей поре, когда буйствует юная кровь, а сердце рвется к еще безвестному счастью и трепетно любуется каждым цветком, каждой былинкой и вступает в жизнь, как в обетованную, блаженную страну. Она была стройна и красива: губы — словно нежный бутон, готовый раскрыться для поцелуя; бело-розовое лицо было покрыто ровным загаром, никогда не заливал его сплошной румянец; иссиня-голубые глаза, окруженные надежной охраной длинных ресниц, сверкали из-под тонко натянутых над ними бархатных бровей; густые черные волосы, заплетенные в две косы, плющом обвивались вокруг беломраморной шеи. Словом, Дзидзия была писаная красавица, и каждый, увидев ее, невольно восклицал: «Да снизойдет благодать на тех, кто породили тебя!»

Многие вздыхали по ней, многие пытались похитить ее, но так уж, видно, решила судьба, что избрал ее Гугуа, и она досталась ему.

А раз уж Гугуа назвал ее своей и девушка дала ему слово,— никто больше не смел подступиться к ней: с Гугуа было опасно шутить, и солнце померкло бы для того, кто бы дерзнул теперь стать ему поперек дороги.

Дзидзия шла замуж по доброй воле, Гугуа нравился ей, и не одну ночь провела она, вздыхая по нем, не раз вставал перед нею его мужественный образ. И все же сегодня, когда пришло время проститься с родным домом, с друзьями, с девичеством и стать женщиной, сердце ее сжималось какой-то смутной жалостью к себе самой и трудно ей было расстаться со своим прошлым. А прошлое свое она помнила хорошо: ее всегда и всюду баловали, все любили, нежили ее, теперь же, кто знает, что ждет ее в будущем?

От безотчетного волнения лицо ее чуть-чуть побледнело, стало нежней; прекраснее, чем когда-либо, была она в этот вечер!

Тщетно старались подруги утешить и развлечь невесту. Вдруг все замолкли, пронесся шопот:

— Идет! Дружка идет!

Все повскакали с мест. Словно уколом в сердце пронзило Дзидзию какое-то неприязненное чувство. Вскочив, она быстро опустила на лицо покрывало. Вошли — Хазуа, Онисе, какой-то старик и еще много девушек. Все обступили Дзидзию. Начались «плачи» по невесте, прощальные песни, грустные слова расставания девушки с родным домом, с друзьями. Подруги целовали невесту, плакали, причитали.

Но вот замолкли песни. Старец зажег восковую свечку, перекрестился, подошел спокойно к девушке, взял ее за руку и, помянув святого покровителя Хеви и ангелов его, обернулся к Онисе.

— Онисе! Вот вручаем тебе девушку, чистую и непорочную... Отныне назван ты братом ей. — И старик вложил в руки Онисе дрожащую и горячую руку девушки.

От прикосновенья девичьей руки Онисе вдруг смутился, растерялся, и какая-то непонятная тревога охватила его.

— Ну, вот! Да будут защитой ей ты и честь твоя! Никого, кроме тебя, не будет в вашем селе, кто мог бы оберегать ее и заботиться о ней, отныне ты — ее названный брат.

— Перед богом клянусь,— жизни своей не пощажу ради нее!

Старец подошел снова к девушке и медленно поднял покрывало с ее лица. Как раз в это мгновение Онисе произнес:

— Она — мне сестра, а я — брат ей!

Но слова замерли у него на устах. Он вздрогнул н зашатался, словно хлебнул не в меру вина.

— Что с тобой?— спросил старик.

— Ничего, ничего, душно, голова закружилась,— еле слышно прошептал Онисе.

— Не много ли выпил?.. Дайте воды! — обернулся старец к женщинам.

— Нет, нет, не надо, родимые! — сказал Онисе. Руку девушки он все еще держал в своих руках, хотя и чувствовал, как она обжигает его, волнует кровь, сводит с ума.

Онисе провел рукой по вспотевшему лбу и, взглянув девушке прямо в глаза, громко сказал:

— Призываю в свидетели бога в небесах и землю под ногами своими, что буду любить Дзидзию, как сестру, буду служить ей, как брат, даже больше, чем брат!

Рука девушки дрогнула. Онисе взглянул на нее и быстро опустил голову. Тихий, глубокий стон вырвался из его груди, сердце забилось в тревоге.

 

4

 

Почувствовал Онисе: как море беспарусным суденышком, играет его сердцем бурно клокочущая кровь, туманит взор в разум его.

Юноша негодовал на себя, досадовал, что не умеет совладать с неудержимо нахлынувшим чувством, хотел успокоить девушку ласковым словом, но пересохло во рту, сдавило горло, язык онемел. Нет, лучше бежать от беды, так нежданно наступившей на сердце и растоптавшей его!

Онисе простился с девушкой и вернулся к гостям. Они весело пировали: молодежь балагурила, смеялась, старики беседовали о грядущих судьбах родной Грузии.

Вот внесли длинные, низенькие деревянные столы, в изобилии разложили на них пунтуши — особым способом испеченные мягкие хлебцы, и жирные куски мяса откормленных для этого дня баранов!

На дворе бушевала зима, валил густой снег. Гости торопились покончить с ужином и вернуться домой, — боялись снежных обвалов: вдруг завалят они дорогу.

Последняя чаша «за благополучие дома сего» обошла гостей; старший в роде, сидевший во главе стола на особом стуле, зажег восковую свечу, воззвал к хевским угодникам и святым и вручил судьбу поезжан господу богу. Потом обернулся он к Онисе, еще раз поручил девушку его братской защите, потребовал сундук с приданым и передал его поезжанам.

Снова повели первого дружку в клеть, чтобы вручить ему невесту.

Задумчивый и смущенный, послушно исполнял Онисе все, что требовалось от него по обычаю.

Его подвели к невесте, снова вложили руку девушки в его руку и снова раздались величавые звуки «Джварули». С этой песней, казавшейся Онисе погребальным напевом, направились дружка с невестой в общую комнату, где ожидал их жених. Увидев их, Гугуа вспыхнул весь, глаза засверкали, по губам пробежала улыбка сдерживаемого счастья. От смущения он низко опустил голову.

Онисе подвел невесту к жениху. Девушка вздрогнула, и рука ее, словно нехотя, выскользнула из руки дружки. Гугуа схватил ее руку и сжал с такой силой, что она хрустнула в его ладони. Девушка чуть не вскрикнула от боли. Онисе направился к выходу. За ним двинулись жених с невестой. Так дошли они до саней, а потом забота о невесте, по обычаю, снова перешла к первому дружке. Он и невеста уселись в сани. Гугуа должен был сопровождать их верхом, — потому что нельзя жениху до венчания в церкви сидеть рядом с невестой. На другие сани уложили приданое, и весь свадебный поезд с песнями, гиканьем и ружейной стрельбой полетел в родное село.

 

5

 

Ночь была холодная, мутная. Белесовато отсвечивали сугробы вокруг. С воем налетал холодный ветер с юга, и мелкая колючая пороша царапала лицо.

Мальчик, укутанный в бурку и башлык, правил первыми санями, с трудом пробираясь по занесенной снегом дороге. Далеко было ехать!

Разгоряченные пиром поезжане ускакали вперед, весело джигитуя.

Онисе сидел в санях рядом с Дзидзией. Откинув башлык, он сдвинул папаху на затылок и подставил леденящему ветру пылающее лицо.

Миновали первые мгновенья растерянности и тревоги — воздух освежил его мысли. Только теперь понял он, какая беда его постигла. Только теперь почувствовал и сладость первой любви, и горечь сурового долга, навсегда разлучившего его с девушкой, сидящей рядом.

Жадно подставил он лицо ветру и снегу, словно ожидая спасения и успокоения от них, и они без помехи хлестали его.

Он думал, что, охладив лоб, охладит и кровь свою, успокоит взбудораженное сердце. Но увы! С грустью убеждался он, что образ Дзидзии неодолимо овладел его сердцем и тихо, бережно и сладостно баюкает его; баюкает так осторожно, так заботливо, как только мать может качать своего первенца.

Онисе решил не глядеть на девушку, не говорить с ней, зная, какая это будет для него пытка. Глядеть? Говорить? Шевельнуться не смел он, не смел вздохнуть, чтобы невольным движением не выдать себя.

Притихла и Дзидзия, сидела с низко опущенной головой. Кто скажет, что бушевало в ней в этот час, какие волны вздымались в сердце, к чьему образу с ужасом и тоской влеклась ее мысль?

Для чужого взора сердце ее было — словно безмолвная черная пропасть: ничего там не разглядишь, ни на что не получишь ответа.

Дзидзия была в легком шитом архалуке, плечи она закутала в шаль, — плохая защита от ветра и непогоды! Она замерзала, холод пронизывал ее, но она молчала.

А дружке это и в голову не приходило, он весь ушел в свои думы. Будущее Дзидзии было поручено общиной его заботам, его совести. Оберегать имя и честь этой девушки, заступаться за нее даже перед мужем — все это становилось отныне святым его долгом,— а, по слову горцев, «доверенное даже волк бережет». Что же делать ему со своею любовью? Всепоглощающая страсть пронизывала все его существо, безжалостно терзала мозг и сердце. Как примирить эту боль с возложенным на него непосильным бременем?

Тем временем ветер и стужа брали свое. Девушка стала дрожать. Почувствовал Онисе ее дрожь, вздрогнул сам, как ужаленный, повернулся к ней. Тут только заметил он, как легко одета невеста. Дзидзия, его сестра, его святыня, страдает, а он даже не позаботился защитить ее!

Один поворот головы, один взгляд, одно легкое прикосновение — и Онисе вспыхнул, как порох.

— Ох, девушка, да ты замерзла совсем, а я и позабыл о тебе! — воскликнул он, весь дрожа, теряя всякую власть над собой.

— Ничего, не беда, родимый! — сказала девушка нежно и еле слышно. В ее голосе, бог весть отчего, звучала печаль.

— Бедная ты моя, да как же это не беда? Что станется со мной, если ты захвораешь? — И, сорвав с Дзидзии мокрую шаль, Онисе откинул полу бурки, укутал плечи девушки, обнял ее и с силой притянул к себе ее тонкий стан. Он прижал ее к своей груди. Сердце бурно забилось. Дзидзия не противилась,— оттого ли, что страсть Онисе напугала ее, подчинила себе, оттого ли, что она поняла его муки. А он, теряя рассудок, все сильней обнимал ее, все крепче прижимал к своей груди.

Одно только чувство владело им в эти мгновенья — чувство беспредельного счастья, не сравнимого ни с чем на свете. Что ему люди, весь мир? Стоит ли думать о них? Он медленно склонялся к лицу девушки, горячее дыхание обжигало ее. Он приникал к ней и шептал те странные речи, которые может шептать только любящий, речи простые, немногословные.

— Тебе холодно, все еще холодно?.. Жизнь ты моя! — прерывисто шептал Онисе, и казалось: изо рта вырывался пожирающий огонь.

Дзидзия притихла, словно притаилась, молча прижалась к груди Онисе, и сердце ее трепетало от радости и страха. Раньше у нее хватало сил скрывать от дружки свое чувство, но теперь, когда лицо Онисе было так близко от ее лица, когда она чувствовала его обжигающее дыхание,— все затаенное вырвалось наружу и она с глубоким вздохом взглянула на него благодарными глазами.

Непостижимая сила влекла их друг к другу, и в одном чувстве, в одном порыве и помимо их воли их губы слились.

 

6

 

Не было бы, верно, конца ласкам влюбленных, если бы не прервала их безжалостная случайность. Захолодал в пути один из поезжан, захотелось ему погреться водкой. Придержав коня, стал он дожидаться саней, в которых лежали бурдюки.

Когда подъехали сани, увидал он, что Онисе, словно прячась от холода, уткнулся головой в бурку. Не понравилось это горцу: нельзя мужчине показывать свою слабость перед женщиной, стыдно это и унизительно, а позор одного наводит и на остальных тень позора.

Вот почему поезжанин этот, хотя и в шутку, занес нагайку над головой Онисе и громко крикнул ему:

— Эй, ты, голова, или замерз совсем?

Вздрогнул Онисе. Он поднял голову и, как во сне, огляделся невидящими глазами. Чувство обиды угасло мгновенно. Онисе пришел в себя. Жестокая, безжалостная правда жизни лишала его всякой надежды на счастье. Человек, только что предававшийся безрассудной страсти, снова стал человеком разумным, отвечающим за себя. Сознание своей ошибки потрясло его, искорка раскаяния обожгла его душу. «Значит, тщетно билось его сердце в ожидании счастья? Значит, напрасно встревожил он Дзидзию, склонив ее на ответные ласки?» Вихрем кружились мысли в его голове, и чей-то неотступный голос упрямо и тонко звенел в ушах: «Напрасно ты убиваешься».

— Да что с тобой, парень, уж не пьян ли ты? — прервал молчание всадник, на которого все еще продолжал удивленно глядеть Онисе.

— Ну, чего тебе надо? — произнес он наконец, с трудом отвлекаясь от своих мыслей.

— Уж не заболел ли ты?

— Не знаю, право, что-то нехорошо мне.

Всадник вплотную подъехал к саням, наклонился и заглянул в лицо Онисе. Тот отвернулся и сердито воскликнул:

— Ты что смотришь? Чего тебе надо от меня?

— Ничего мне не надо,— удивился поезжанин и прибавил:— Я хотел только посмотреть, не жар ли у тебя,— красный ты или нет?

— Что ты разглядишь в темноте? — проворчал Онисе. — Верно, жар у меня, и голова болит и кружится, — прибавил он раздумчиво.

Поезжанин пристально всмотрелся в Онисе, словно не поверил ему, хотел что-то сказать, но сдержался и рассеянно потрепал коня по груди. Видно, пришла ему в голову беспокойная мысль, и от этой мысли забыл он и про стужу, и про водку, ради которой подъехал к саням.

Оба молчали. Каждый ушел в свои мысли, каждый старался разобраться в смутных своих чувствах.

Вдруг воздух огласился звуками веселой шуточной песни:

 

«По струнам чианури

Води смычком, играя!

Не тронь жену соседа:

Она — сестра родная!..»

 

В самое сердце ужалили Онисе эти слова. Песня приближалась,— это веселились поезжане в ожидании отставших саней.

Вот и окружили всадники подоспевшие сани, град веселых шуток посыпался на Онисе. Но первый всадник торопливо предупредил товарищей, что Онисе занемог и ему не до шуток. Поезжане притихли и молча последовали за санями.

Злой ветер щедро осыпал всадников с головы до ног колючим мелким снегом, налипавшим на ворс их бурок, и всадники становились похожими на белые изваяния. Так двигался молчаливый свадебный поезд следом за первым дружкой, замкнутым и мрачным, сопровождая непорочную девушку, которой не дано было знать, сколько испытаний готовит ему будущее в отмщение за сладостный миг первого чувства.

Вскоре стали пробиваться сквозь густую мглу отдельные еле мерцающие огни и слабо обозначились очертания домов. Они подъезжали к селу.

Всадники, почувствовав, что не подобает свадебному поезду въезжать в село в такой гнетущей тишине, вдруг встрепенулись, раздался выстрел, кто-то гикнул, кто-то поскакал вперед вестником. Песни и крики зазвенели в горах.

Очнулся и Онисе, но он не участвовал в общем весельи. Сердце его болело от близкой разлуки с любимой, которая не могла пойти против обычаев своего народа, не могла покрыть себя несмываемым позором.

 

7

 

Свадебный поезд приблизился к церкви. Величавый снежно-седой старец стоял перед церковью и приветливо вглядывался в подъезжавших. Изборожденное морщинами доброе лицо с первого же взгляда располагало к почтительному доверию. Умные глаза смотрели ласково и повелительно.

Силой и стойкостью дышал весь его мужественный облик.

Правитель Хеви, — общин всего ущелья, — хевисбери Гоча ожидал молодых. Он должен был первым благословить их и пожелать счастья.

Онисе еще издали увидел отца, перед которым преклонялись жители всего Хеви, чье слово для всех было законом, и бледность еще сильнее разлилась по его лицу, еще суше стало во рту.

И когда остановились сани, так смутился Онисе, что соскочил с них лишь после отцовского окрика: «Сходи, чего ждешь?».

Соскочил и неподвижно стал в стороне, безучастно глядя на людей, которые сновали перед его глазами.

Женщины окружили невесту, помогли ей сойти с саней, подвели ее к Гоча. Гоча снял с головы шапку, призвал бога и сказал невесте:

— Да благословит тебя господь! — Он прикоснулся к ее руке.— Да ты замерзла совсем, дрожишь вся! — воскликнул он и, взяв обе ее руки в свои, стал крепко растирать их, заботливо отогревая. Потом соединил руки Дзидзии и Гугуа.

— Да сочетает вас господь, и да не разлучит вас человек,— громко провозгласил он.

Девушка вздрогнула при этих словах. Онисе пошатнулся, стоявшие рядом поддержали его. Запели «Джварули», и жених с невестой вступили в церковь, где ждал их священник в полном облачении. Гоча обернулся к сыну.

— Что с тобой? — спросил он, испытующе заглядывая ему в глаза.

— Ничего,— пробормотал Онисе и низко опустил голову, не выдержав отцовского взгляда.

— Как же ничего, когда на тебе лица нет, едва на ногах стоишь!

— Нездоровится что-то.

— Нездоровится? — медленно произнес Гоча, еще пристальнее вглядываясь в сына.— Тогда почему ты на свадьбе? Ступай домой, ложись... Найдем другого дружку.

Вмешались родственники Гугуа. Горячо упрашивали они Онисе не покидать их в такой торжественный день. Но Онисе рад был уйти от непосильного испытания. Шатаясь, направился он к своему дому. Там, в темноте, не зажигая лучины, упал он ничком на свою постель.

Гоча вошел в церковь — смотреть на обряд венчания. Невеста стояла под покрывалом, изредка вздрагивая всем телом.

— Озябла, бедняжка! — сочувственно шепнул кто-то на ухо Гоча.

Он не ответил, только провел рукой по лбу, и еще теснее сдвинулись его нахмуренные брови.

Продолжался обряд венчания. Какой-то юноша сменил Онисе. Священник подошел к жениху и спросил его,— по доброй ли воле женится он на этой девушке. Жених смущенно улыбнулся и кивнул головой. С тем же вопросом обратился священник к невесте, которая стояла неподвижно, и только грудь ее высоко и часто вздымалась.

Ничего не ответила невеста, низко опустила голову. Но зашумели, заговорили женщины, — любят они отвечать за других!

— Ну как же не по доброй воле?.. Что тут спрашивать! Если б не ее воля, не стояла бы она здесь!..— наперебой застрекотали они.

Дзидзия продолжала молчать.

— Так по своей воле венчаешься? — снова спросил священник.

— По своей, по своей, сердечный, а то кто же, кто волен над нею, чтобы насильно заставить! — снова зашумели женщины, и священник, довольный ответом, приступил к совершению седьмого таинства.

 

8

 

Венчание — радостный обряд, и теперь он проходил, как обычно. Весело перешептывались дружки, поезжане, женщины. Много было шуток и беспричинного смеха.

Только невеста стояла немая, словно камень. Молчалив был и Гоча, чье лицо дышало величавым покоем. Искренно веруя, всеми помыслами своими стремился он к всевышнему. «Глас народа — глас божий». Как избранный пастырь своего народа, молился он за народ, за детей его — жениха и невесту, вступающих в брак. Глубокое знание жизни и постоянные думы о делах народных отметили печатью большой человечности его подвижное лицо.

Сегодня какая-то печаль омрачала временами его высокий лоб, хмурились брови, словно тень находила на солнце, но мгновение спустя он снова с глубокой верой обращал ввысь свое мужественно-торжественное лицо.

Можно было подумать, что его многоопытное сердце чувствует приближение беды. Достаточно было его мудрым глазам взглянуть на сына, чтобы понял он: не болезнь гнетет Онисе. Но правды он еще не мог разгадать и, как вспугнутый зверь, только в воздухе чуял опасность.

Венчание кончилось. Молодых отвезли домой. Их обвели вокруг очага, а потом разлучили,— новобрачной следовало отдохнуть среди женщин. Гоча стал рассаживать приглашенных за свадебные столы.

Жених, сияя от счастья, в венце с бахромой, сидел на почетном месте, окруженный родней и друзьями.

Началось пиршество: здравицы, застольные песни — «Смури». Временами брал какой-нибудь старец в руки пандури и, перебирая струны, пел на грустный лад песню о древних и любимых героях. Тогда затихал, как по волшебству, застольный шум, и все, затаив дыханье, слушали рассказ о беззаветном служении народу, о мужестве и чести, так щедро вознаграждаемых всегда народной любовью.

А потом опять пели «Смури», а потом плясовую — «Гогона». Так веселились они до утра.

 

9

 

Пока шло веселье в доме Гугуа и сердца гостей резвились, как ягнята на снежной поляне, Онисе лежал, уткнувшись лицом в подушку, не в силах поднять тяжелую, разгоряченную голову. Кровь стучала в висках, в ушах шумело. Тяжкий стон вырывался порою из груди Онисе. То вскакивал он, весь в холодном поту, и долго сидел неподвижно, уставившись в темноту застывшими глазами. То снова, рухнув на тахту, изнемогал от сладких видений. Но вдруг, очнувшись, вскочил он так стремительно, словно тысячи шипов вонзились в сердце, и с криком: «Нет, нет, не бывать этому!» — бросился к выходу.

— Ты куда? — В раме двери возник Гоча с зажженной лучиной в руке.

— Отец! — Онисе отшатнулся.

Старик испытующе посмотрел на сына и вошел в дом.

— На, возьми, — протянул отец лучину. Онисе взял лучину и поставил ее на каменный выступ у камина.

— Куда ты шел? — строго и спокойно повторил свой вопрос: хевисбери.

— Никуда! — растерялся Онисе.

— Это не ответ,— нахмурился старик; он требовал от всех доверия к себе и правдивости.

— На свадьбу хотел!..

— На свадьбу? Поздно на свадьбу, — там одни только пьяные остались теперь.

— В горах выпал снег, зверь, верно, спустился пониже,— хотел я на свадьбе подговорить какого-нибудь охотника со мной на охоту пойти,— солгал Онисе.

Отец не спускал с него глаз.

— Ты что, малый, шутишь?

— Почему шучу?

— Разве ходят на охоту по свежему, рыхлому снегу? Или хочешь, чтобы обвалом тебя занесло?

Не сообразил Онисе второпях, что охота в такую погоду и в самом деле опасна, а запальчивость и неосторожность не пристали доблестному мохевцу, жителю Хеви.

— Не занесет,— пытался оправдаться он, — ветер сдул, верно, снег со скал и оголил их.

Старый мохевец еще раз взглянул на сына.

— Молчи, малый! Ты что-то скрываешь от меня!

— Что мне скрывать?

— Не знаю и не спрашиваю тебя об этом, — строго сказал старец.— Ответь мне только одно: помнишь ли ты, из какого ты рода?

Онисе с удивлением посмотрел на отца.

— Помню!

— Помни и никогда не забывай об этом,— погрозил ему пальцем старик. — Верю, что ты не станешь посмешищем для народа, — спокойно прибавил он.

Юноша склонил голову и густо покраснел, словно только сейчас почувствовал свою вину.

— Ну вот, а теперь ступай,— сказал старик, поднимаясь с тахты.— Иди, куда хочешь, только помни мои слова... помни, из какого ты рода... а человек создан для страдания!

Старик взял лучину и вышел с сыном на крыльцо. Там он еще раз взглянул на него, будто хотел еще что-то оказать, но промолчал, отвернулся и вошел обратно в дом.

Онисе продолжал стоять на крыльце. Он понимал, что отец чует беду, но еще не знает всей правды о чувстве, грозящем погубить доброе имя их семьи.

«Помни, из какого ты рода», — сказал ему отец. Нет, Онисе не опозорит свою семью. Он не станет преступником. И Онисе дал самому себе клятву — с корнем вырвать из сердца это чувство. Он воскликнул:

— Да, я пойду на свадьбу!.. Я — мужчина, у меня шапка на голове, и совладаю я с сердцем своим!

Стремительно сбежал он с лестницы и вскоре переступил порог дома Гугуа, где пир еще был в разгаре, хотя приближался рассвет.

Все радостно встретили Онисе. А он, словно нагоняя упущенное, веселился больше всех, пел и балагурил без удержу.

 

10

 

Кончилась свадьба... Минули первые радостные дни. Подруги, по обычаю, сводили молодую за водой, разломили у родника пирог с сыром в знак доброго соседства, угостили новобрачную пирогом, спели старинную песню:

 

«Дружка мой.

Помоги поднять кувшин с водой!..»

 

И жизнь вошла в свою привычную колею.

Дзидзия стала хорошей, послушной женой, она прилежно работала в доме и по хозяйству. Никто никогда не слыхал от нее грубого слова, и старшие невестки, обычно обижающие младшую, любили ее, как родную сестру.

Гугуа любил свою жену: всегда-то принесет ей какой-нибудь гостинец — кусочек чурчхелы или румяное яблоко, всегда обнимет и расцелует ее. А Дзидзия молчаливо искала одиночества. Никогда не улыбались ее глаза и поблекшие губы.

Все старались развлечь ее, жила она свободней других, невесток Хеви, ходила на храмовые праздники и оплакивания умерших. Там встречались родственники и друзья, годами жившие в разлуке, там конца не было оживленным разговорам. Но Дзидзия оставалась молчаливой и скрытной, хотя у нее всего было вдоволь: и еды, и питья, и нарядов; не могла она пожаловаться на то, что мало о ней заботятся или не любят ее, но давила ее какая-то непосильная, непонятная тяжесть. Она грустила и таяла с каждым днем.

Вначале женщины старались разгадать тайну сердца своей новой подруги, но вскоре отступились, решив, что у нее от природы такой нрав.

Тем временем Онисе уехал в Пшавию, где жили его дяди, братья его матери. Там, охотясь и пастушествуя, надеялся он убить время, развеять свою печаль. Но стоило ему остаться где-нибудь в горах одному и задуматься над своей судьбой, как тотчас же снова вставал перед ним образ Дзидзии и тяжелый стон вырывался из груди.

Синева небесная и облака, луна и звезды, все богатство природы — весь мир был прекрасен лишь оттого, что образ Дзидзии был неотделим от него, и Онисе без конца любовался прекрасным видением.

 

11

 

Миновала угрюмая, холодная зима, унесла с собой свинцовые туманы, кутавшие в одежды скорби ущелья и вершины гор. Унеслись северные ветры, которые с уныло-однообразным завыванием осыпали колючим снегом все живое, душили все краски и ароматы земли, иссушали их, дробили и развеивали по миру.

Природы не узнаешь: вой ветра сменился тихими шелестами. Земля согрелась, растения ожили, трава почувствовала прилив соков, приподнялась, призвала на помощь солнце. Разорвался снежный покров, превратился в ручейки, которые с ревом устремились вниз, в ущелья, не разбирая ни путей, ни дорог. Кавказские горы, освободившись от тяжелой, ненавистной ноши, встряхнули головами и набросили на плечи зеленый бархат взамен белой парчи. Цветы проснулись и, нежно кивая друг другу головками, любовно зашептались между собою. Яростный солнечный луч метался в тревоге, стремясь насладиться их красотою, но они насмешливо прятались от него в зеленой траве. Только от хлопотливой пчелы невозможно было укрыться, и цветы позволяли ей собирать с них мягкими бархатными лапками ароматную пыльцу, высасывать из пестрых чашечек сладостный нектар.

Утренняя заря жемчужно кропила зеленые листья, полные соков, и охлаждала их раскаленный жар.

Воздух оглашался пеньем и щебетом птиц, перекликающихся между собою, призывающих друг друга к радости, к жизни. Все ожило; сердце каждой твари забилось тревожней в ожидании любви.

Онисе смотрел на этот праздник природы, не участвуя в нем. Сердца его не коснулась весна, оно все еще куталось в зимние облака, в нем было сумрачно и туманно.

Радость и упоение сулило всем величественное пробуждение природы, и только в сердце Онисе вливало оно горечь, подобную соку молочая.

Ожесточенный, рыскал он, словно раненый барс, по горам и ущельям, нигде не находя себе покоя.

Еще потому тосковал он, что хотел вернуться к себе на родину, хотел снова слушать рокот родимых чистых родников. Пресной казалась ему вода на чужбине; шум ручьев не так ласкал его слух, как вой бешеного Терека, неудержимо скачущего по скалам. В мыслях своих он лелеял каждый уголок родной земли, но не смел вернуться туда, боясь, что силы покинут его, что забудет он предостерегающие слова отца: «Помни, из какого ты рода!.. Не стань посмешищем для людей!»

Надеясь, что любовь его угаснет вдали от Дзидзии, затевал он ласковые игры с девушками, стройными тушинками. Но стоило ему обратиться к какой-нибудь черноглазой с любовным словом, как тотчас же возникал перед его взором колдовской образ Дзидзии и, лукаво улыбаясь, говорил ему: «Не убивайся зря, не забудешь ты меня!» И Онисе в отчаяньи отходил от девушки. Так пролетали дни один за другим. И все же, как ни тяжело ему жилось, Онисе неизменно был верен своему решению: не смеет он любить Дзидзию, должен забыть ее!

 

12

 

Однажды у подножия горы Архоти, куда тушинцы выгнали на летние пастбища овечьи стада, собрались потрапезничать пастухи. Было среди них немало мохевцев, вошедших в долю с тушинцами на нынешний приплод и теперь дожидавшихся срока.

Убоина сварилась, и собравшиеся приглашали друг друга занять места, подобающие возрасту и положению каждого. Многие уже успели усесться, когда на гребне горы показался человек. Перекинув, как палку, ружье через плечо и подоткнув полы чохи под пояс, спешил он к собравшимся, вытирая папахой пот со лба.

Видно было, что держит он путь издалека и по очень важному делу, потому что, приближаясь, он все ускорял шаги.

Редко встречаются путники в горах, поэтому собравшиеся с нетерпением всматривались в приближающегося: каждый ждал известия от своих.

— Кто бы это был? Как спешит! — говорили пастухи, заслоняя глаза от солнца, бьющего лучами прямо в лицо.

Больше всех тревожился Онисе, он даже побежал навстречу идущему.

А тот тем временем спустился в ложбину, пересекающую тропинку, и когда, мгновение спустя, он снова появился по другую сторону откоса, Онисе с радостным волнением подбежал к нему. Он узнал мохевца — своего соседа, сверстника и друга.

— В добрый час, Дата! — крикнул он.

— Дай тебе боже, — ответил Дата.

Обнялись друзья. Онисе не знал, с чего начать свои расспросы,— так много хотелось ему узнать. А Дата, словно нарочно, молчал. Слишком встревоженным казался он, чтобы молчание его можно было принять за шутку. Видно, с недобрыми вестями явился Дата.

— Ну, говори, какие вести? — спросил наконец Онисе, бледнея.

— Вести?.. Пойдем в шалаш,— расскажу всем сразу.

Одержимый одной только мыслью, одной заботой, Онисе, позабыв, что Дата ничего не знает про его любовь, решил: сосед принес вести от Дзидзии и скрывает что-то недоброе, жалея его. Его возбужденные мысли могли озарять только одну из вершин его жизни,— все остальное лежало во мраке.

— Говори, друг, не скрывай ничего, — хрипло пробормотал Онисе.— Незачем мешкать, когда быка ведут на убой,— прибавил он.

Путник с удивлением взглянул на друга и подумал, что тот боится дурных вестей из дому.

— Да что с тобой, сосед? У вас все здоровы! — поспешил он успокоить его.

— Ты правду говори, заклинаю тебя!

— Да верно же, что мне врать!

Дата направился к пастухам. Онисе, все еще полный тревоги, шел рядом с ним.

— Постой-ка!..— снова начал он.

— Чего тебе?

Онисе хотел опросить про Дзидзию, но не посмел назвать ее имени.

— Я... я... А как отец? — пробормотал он.

— Ты что, ума лишился? — удивился Дата.

— Тогда говори, рассказывай обо всех по порядку, — взмолился Онисе.

— И Гоча здоров, и твой дядя, и все домашние твои, слава богу, здоровы... И живут прекрасно, и даже ягнячьего ушка у них вдоволь!

— Тогда в чем же дело?

— А дело в том, что владетель Арагвского ущелья, дерзкий Нугзар Эристави решил нас поработить!

— Что? — не веря своим ушам, переспросил Онисе.

— Прислал сказать: если не покоритесь, пойду на вас войной и вырежу всех до единого.

— Ну, это еще посмотрим!.. Как-то он вырежет весь Хеви, как сделает нас своими рабами!..— горячо воскликнул Онисе, нахмурясь.

Подошли пастухи.

— Это верно,— да нрав у Нугзара больно крутой, всем известен... Никому не уступит без боя.

— А что думают в Хеви?

— Готовятся... без драки не обойтись. Разослали гонцов в горы, чтобы собрать пастухов отовсюду. Вот и меня сюда снарядили. Враг поднял всю Мтиулети, осетины тоже пристали к нему, все идут против нас... Теперь они стоят в Трусинском ущелье.

— Пойдем, все пойдем! — послышались крики. Многие схватились за оружие, словно уже начинался бой.

— А ну-ка, ребята, медлить нечего! — воскликнул Онисе.— Пошли! Там узнаем обо всем.

— Пошли, пошли! — И все кинулись к своим ружьям и пожиткам.

 

13

 

Светало. В ущелье Терека залег густой и белый, как взбитая вата, туман. Казалось, что окрестные села сами закутались в него. Лишь кое-где самые высокие гребни гор, прорвав плотный покров, высились над туманом, словно стояли в воздухе. И еще выше над ними — восходящее солнце озаряло легким пурпуром синий край неба. Нежно мерцали побледневшие звезды в предчувствии близкого дня. Седые вершины Кавказского хребта гордо глядели сверху на гору Самеба, где на зеленом, усеянном цветами склоне возвышался древний храм святой троицы — Самеба. Туман ровными слоями подступал снизу к священному памятнику нашего прошлого, словно отрывая его от земли. Величественное зрелище открывалось отсюда.

Земля спала, все было безмолвно. И это безмолвие рождало какую-то тоскливую тишину. Притих даже хлопотливый ветерок, не резвился среди пестрых ароматных цветов. Камень, скатившийся из-под ног вспугнутого тура, изредка нарушал тишину; и этот шум сливался с шумом горных водопадов, вечно баюкающих родную спящую природу.

Протяжный свист прорезал воздух; должно быть, горная индейка почуяла своего друга в тревожном предрассветном сне.

Заалела верхушка Мкинвари, солнце надело на нее золотой венец,— переливчато заискрился белый, чистый снег. И тотчас же закудахтала куропатка, страстно призывая друга. Тоскливо одной наслаждаться прелестью мира! Встрепенулись тур и серна. Отдохнули за ночь быстрые ноги, им нужно было поразмяться, а белый, переливающийся тысячью огней снег так и манил порезвиться на нем! Одурманивала сладкая свежесть. Неподалеку, в «медвежьем бору», запел дрозд, славя разлитую в природе благодать. Вдруг ударил колокол. Звуки его, расходящиеся медленными кругами, подхватил рассветный ветер и унес далеко в горы. Ударили во второй раз, потом начался частый, размеренный звон. Проснулись сторожа в храме троицы.

Потянуло свежестью, заколыхался туман, взволновался, а тут еще солнечные лучи пришли на подмогу заре, и туман, как влюбленный, негодующий на докучный свет утра, стал украдкой пробираться по расселинам и отступил далеко за горы.

Ущелье озарилось утренними лучами, и в его извилинах зазмеился яростный, пенящийся Терек. Зашевелились в деревнях, всюду стали появляться люди, собираться толпами, с волнением что-то обсуждая. В каждом селе толпился народ, и над каждой толпой реяло свое знамя, знамя села, древнее знамя общины. Колокол продолжал звонить.

Послышались торжественные звуки воинственной песни «Гергетула», народ, обнажив головы, подхватил песню. Знаменосцы сошлись и выступили вперед, а за ними, сомкнутыми рядами, благоговейно двинулся народ, готовый итти хоть в огонь за святыней своей — знаком славы и чести.

Все шли к храму святой троицы, где заседал общинный совет и был назначен сход теми. Решение, принятое народом, было свято для каждого горца и всеми исполнялось беспрекословно.

На Троицкой горе ожидал свою паству хевисбери Гоча, задолго удалившийся туда для очищения души. Были с ним и его помощники, тоже очищавшиеся многодневным постом, чтобы стать достойными коснуться «верховного знамени» общины. А это — суровый обряд: слову, данному перед этим знаменем, нельзя изменить, и каждый мохевец скорей умрет, отречется от родной матери, от брата... и даже от любимой своей!

Да и дело, ради которого нынче собрался народ, было нешуточным делом. Вольным общинам угрожало рабство; соседи, вчерашние друзья, шли войной; ненасытный Нугзар Эристави, лев рыкающий, не довольствуясь господством над Мтиулети, в неутолимой жажде порабощения обратил свой меч против свободолюбивых соседей, пожелал подчинить их власти своей, хотя бы пролив ради этого братскую кровь.

Мохевцы понимали грозящую им опасность и хотели достойно встретить врага.

 

14

 

Троицкий храм Самеба стоит на верхнем краю пологой поляны, спускающейся со склона Кинварцвери.

Сверху поляну замыкает небольшая гора со стройной вершиной, а внизу — крутой обрыв спускается к Тереку, до самой деревни Гергета.

Гордо возвышается церковь из тесаного камня; рядом — колокольня и здание общинного совета. Сама природа обвела это место крепкой, прочной оградой, кое-где еще более укрепленной рукой человека.

Поблизости нет твердого камня, из которого построен храм, и речка бежит далеко внизу, в лощине. К храму ведет извилистая тропинка, по которой даже пешеходу нелегко подняться. Поэтому удивленно спрашиваешь себя: откуда и как доставлялся материал для такой прекрасной постройки? И, глядя на храм, понимаешь, какая могучая сила скрыта в единодушном, высоком порыве народном. В стене храма замурована мраморная плита, с которой ветры и ливни не успели еще стереть едва различимую надпись: «...Хари Лома... пастух Тевдоре...» — имена тех, которые, верно, отдали немало сил на построение памятника былого величия Хеви.

Поднимаясь к храму по тропинкам, народ стекался на поляну перед церковной оградой. И когда над оградой сперва показался крест общинного знамени, укрепленный на древке, а потом, медленно колыхаясь, выплыло и само знамя, народ благоговейно опустился на колени перед своею святыней.

На одной из башен ограды появился старец с обнаженной головой. Неземным видением казался он: гладко ниспадающие волосы, седая борода и длинное белое одеяние из простого холста с веревкой вместо пояса. Его светлое и кроткое лицо, ныне исполненное суровой печали, невольно влекло и подчиняло себе людские сердца. Сельские знамена, заколыхавшись, отделились от толпы, и знаменосцы в белых чохах внесли их в ворота церковной ограды. Вскоре они появились на башне, окружив главное общинное знамя. Все затихли, даже ветер, и тот присмирел, словно поняв, что решается нынче судьба всего Хеви. Старец прикоснулся к знамени, увешанному маленькими колокольчиками, и среди глубокой тишины зазвенели они, и дрогнули от священного звона сердца коленопреклоненных людей.

— Благословляет, благословляет! Гоча благословляет! — пронесся шепот в толпе.

Гоча еще раз колыхнул знамя, колокольчики снова зазвенели чистым звоном, и хевисбери стал благословлять народ. Потом он благословил в отдельности каждого, кто в прежние годы отличился перед общиной делами и трудами своими, кто не жалел своих сил ради народного блага, первым шел против врага и хранил оружие отточенным, и закончил молитвой, призывая бога заступиться за Хеви и не лишать его благодати своей.

На каждое его благословение и молитву народ откликался возгласами: «Аминь, да снизойдет на нас твоя благодать!» И эхо повторяло возгласы и уносило их далеко в горы.

Хевисбери закончил благословение и объявил народу о замыслах Нугзара Эристави.

— Велик и милостив бог, — говорил Гоча волнующейся толпе, — он не оставит нас. Чего надо от нас Нугзару Эристави, зачем он врывается в единую нашу семью? Мы признаем только одного царя нашего, царя всех грузин, и черными пусть будут дни того мохевца, который не принесет в жертву народу и дома своего, и детей своих!.. Мы служим нашим братьям, и так это и должно быть... Брат для брата — в беде! Но ожесточился Нугзар, войдя в силу, он обратил к нам ненасытные глаза свои и хочет натравить брата на брата, хочет истребить и мохевцев, и мтиульцев, чтобы господствовать над нами, владеть всеми нашими землями и всем нашим стадом. Что скажете, люди? Нелегко будет воевать с Нугзаром, да и мтиульцы, братья наши, забыли закон братства и идут против нас... Не покориться ли нам судьбе?

— Нет, нет, никогда! — возмутился народ.

Из толпы вышел юноша и поднял руку в знак того, что хочет говорить.

— Гоча! Зачем ты нас спрашиваешь? Хеви умеет быть верным в дружбе. Смерть тому, кто изменит другу и побратиму, позор на голову того, кто с изменой в сердце войдет в дом к соседу! И пусть сгинет тот мохевец, который захочет стать рабом!.. Нугзар кичится своими победами. Он думает, что и нас легко покорить. Мтиульцы, видно, забыли о дружбе, о хлебе и соли и хотят итти на нас... Умрем, но рабами не станем!

— Пойдем!.. Все, как один! Победим! — единодушно закричали в толпе.

К юноше подошел старик из толпы.

— Онисе! — сказал он ему. — Ты — достойный сын своего славного отца. Верно ты говоришь: доблестная смерть для храбреца лучше позорной жизни! Это так и должно быть, но мтиульцы — наши братья. Их совращает коварный Нугзар. Не попытаться ли нам повести мирные переговоры с ними.

Народ разделился надвое: одни настаивали на схватке с неприятелем, кто бы он ни был; другие стояли на том, что нельзя вступать в схватку без предварительной попытки образумить введенных в заблуждение соседей.

Долго волновался народ, но ни к какому решению не мог притти.

Тогда снова послышался священный перезвон колокольчиков и сразу наступила тишина.

— Старейшие, выходите на совет! — крикнул хевисбери Гоча. Выборные вышли из толпы и удалились в здание совета решать вместе с Гоча судьбу Хеви.

 

15

 

Недолго совещались старейшие: заранее было решено отстаивать свободу, хотя бы ценою жизни. Выбрали предводителей дружин, распределили людей, направили к мтиульцам вестников для переговоров, выражая этим волю народа. Хевисбери стал полновластным вождем. Распустив выборных, он велел готовиться к походу и через три дня собраться в Сионской долине, — здесь следовало задержать неприятеля.

Народ разошелся, а Гоча и сельские знаменосцы остались еще раз вознести молитву богу.

Онисе шел со своими сородичами, они расспрашивали его о жизни тушинцев и пшавов. Он же, всецело уйдя в радостные мысли о близкой встрече с Дзидзией, односложно и неохотно отвечал на их расспросы.

— Посмотри-ка, Онисе, — воскликнул вдруг один из его спутников, — вон женщины наши, словно отара овец, усеяли всю гору.

И он указал рукой на мохевских женщин, собиравших чернику и ежевику на солнечном склоне.

Желая отделаться от докучного собеседника, Онисе нехотя повернул голову и вдруг затрепетал весь, сердце забилось так бурно, что он едва на ногах удержался.

— Что с тобой? — тревожно спросил товарищ.

— Ничего! Ремень протер оборники, нога болит,— Онисе заковылял к камню, сел и стал разуваться.

— Дай, я помогу тебе, — предложил спутник.

— Нет, друг, я сам! — раздраженно оборвал Онисе, но, спохватившись, прибавил спокойней: — Солнце склонилось, ты ступай, не опаздывай! Я устал, отдохну немного...

Посмотрел на него мохевец, ничего не сказал и, нахлобучив шапку на глаза, двинулся дальше.

А Онисе свернул в щебняки, залег там в стороне от прохожих и стал следить за женщинами, собирающими ягоды.

Быстро разошелся народ; каждый торопился домой, чтобы успеть собраться к назначенному сроку.

Онисе в своей засаде был совсем близко от женщин; весело перекликались они, смеялись, пели песни.

Одна только Дзидзия не пела и не смеялась. Отойдя в сторонку, подальше от других, старательно собирала она ягоды. Чуждой всем и одинокой казалась она. С трепетом глядел Онисе на мохевскую девушку и чувствовал, знал, что из-за него одинока она и грустна. Он хотел позвать ее, крикнуть ей: «Здесь я, иди ко мне, я жду тебя, один только я могу вернуть тебе радость!» Но губы немели.

Женщины приближались к Онисе. Странное чувство овладело им: как будто вдохнули в него могучую силу.

Вдруг женщины повернули обратно. Онисе чуть не вскрикнул от радости, когда увидел, что Дзидзия отстала от других и идет прямо к нему.

Близ щебняка спустилась она к родничку. Поставила корзину на землю и, усевшись на камень, задумалась. Онисе затаил дыхание.

Вздохнула Дзидзия, глаза ее заволоклись слезами, и она тихонько запела грустную песню. Две крупные капли повисли росинками на ее длинных черных ресницах. Все больше набегало росинок, — Дзидзия беззвучно расплакалась.

Не выдержал Онисе, подкрался к ней.

— Милая, отчего ты плачешь? — прошептал он чуть слышно.

Дзидзия вздрогнула, обернулась и словно окаменела. Как завороженная, глядела она на Онисе, хотела что-то сказать и не могла.

— Скажи мне, милая, окажи... — Онисе опустился на колени,— почему ты сторонишься меня, разве я не дружка твой?

Дзидзия встрепенулась, глаза ее сверкнули, бледные щеки зарделись, на губах заиграла легкая счастливая улыбка. Словно защищаясь, протянула она руки к Онисе.

— Онисе! Откуда ты?

Онисе, опираясь на руки, подполз ближе к Дзидзии. Он глядел на нее пламенными глазами. Нет, не сумел он убить свою страсть в долгой разлуке! Напрасной была вся борьба,— его дрожащие губы опять произносили одно только имя, и не было ничего на свете страшней и желанней этого слова.

— Дзидзия, Дзидзия!.. — без конца повторял он, вкладывая в этот призыв все сладкое безумие свое.

И сила этого зова покоряла ее, и гибкое ее тело клонилось к зовущему.

Вдруг ветерок сорвал платок с ее головы и бросил прядь ее черных вьющихся волос в лицо Онисе. Последние силы покинули их, и губы их слились в поцелуе.

Голоса женщин прервали их ласки. Чувство греха,— ведь дружка считается братом новобрачной,— острой болью пронзило сердце Дзидзии. Стремительно оттолкнула она Онисе, вскочила на ноги и, не оглядываясь, побежала к подругам.

Вместе с ними прошла она по щебняку мимо него. С трепещущим сердцем глядел Онисе на ее лицо, которое впервые после свадьбы светилось радостью. Закинув голову, как газель, она гордо шла в толпе женщин.

Горько было Онисе, что так неожиданно покинула его Дзидзия, даже не сказав, где и когда можно увидеться с нею.

Женщины ушли. Поднялся и Онисе. Он сладко потянулся и гордо огляделся, почувствовав прилив какой-то новой, дотоле неведомой силы. Его любила Дзидзия, — весь мир принадлежал ему.

 

16

 

Дорога, ведущая из Грузии на север, минуя плоскогорье Самтверо ниже селения Коби, дальше изгибается кольцом, с трех сторон опоясывает крутую, голую Сионскую скалу. На самой вершине скалы возвышается замок, страж ущелья, наводящий страх на врага. Гора господствует над воротами ущелья, и подойти к нему можно лишь с Нарованокого перевала. Обильная богатыми пастбищами, с родниками и лесом, она самою природой воздвигнута, как неодолимое укрепление. В древности это место считалось одним из надежнейших оплотов Хеви. Замок окружала поляна с небольшими постройками из базальта и дикого камня, которые делали еще неприступнее эту природную крепость.

Здесь должны были собраться дружинники Хеви, чтобы разрушить коварные замыслы врага и сокрушить его.

Большое войско требовалось для защиты Хеви, и хевисбери приказал выйти на поле брани всем, кто способен держать в руках оружие. Нельзя было и женщинам сидеть сложа руки. Они должны были подвозить ополченцам сыр, масло, молоко с гор, где стояли дойные овцы. А хлеб каждый получал из своего дома.

Доставленные припасы складывались в одно место и распределялись поровну между всеми, хотя многие мохевцы не имели собственного стада.

Свинец привозили из Хде, селитру собирали тут же близ деревни Сиони, в пещерах, где ею была усыпана земля, как солью, а серу запасли заранее. Жгли горную березу — изготовляли порох.

Укрепили мохевцы также и лес Самтверо, расположенный близ Сиони. Если б судьба обернулась против них, дорого заплатил бы враг за свою победу.

В одну из темных ночей, когда человек собственного пальца не видит, какие-то люди приблизились к опушке Самтверо.

— Кто идет? Стой, если жизнь дорога! — послышался окрик, и ружейные дула уткнулись в неизвестных.

— Мы — слуги святой троицы!

— Куда идете?

— К Гоча.

— Откуда?

— Онисе, ты? — спросил один из неизвестных.

— Да, я! — всматриваясь в него, ответил Онисе.— Не узнал я тебя, Толика!.. Добро пожаловать!

— Где Гоча? Веди нас к нему поскорей!

— Идите за мной! — сказал Онисе, выступая вперед.

С нетерпением ожидал каждый мохевец возвращения Толики. Онисе тоже не терпелось узнать, с каким ответом вернулись посланные от прежде дружественных мтиульцев, но, чтя тайну поручения, он не решался расспрашивать их.

Посланные шли в глубоком молчании. Они знали, какой вред можно нанести общему делу неосторожно сказанным словом. Веками накапливалась у них осторожность, и никакие силы не могли заставить их выдать тайну.

Гоча поднялся навстречу пришедшим, приветствовал их, ввел к себе и усадил на деревянную тахту — свое походное ложе.

— Ты их проводил ко мне? — обратился он к Онисе, который ждал приказаний.

— Да, я!

— Хорошо, ступай к товарищам. Будьте бдительны! Никто не смеет проникнуть сюда!

— Мы на страже! — Онисе поклонился и вышел. Ничего не сказал больше Гоча, но он проводил сына таким любящим взглядом, таким суровым счастьем дышало его лицо, что каждый понял: для старика солнце восходит из-за плеч Онисе.

 

17

 

Пока мохевцы готовились к войне и укрепляли свои земли, Нугзар Эристави тоже не сидел сложа руки. Изо всех сил старался он увеличить число своих союзников, чтобы с большим войском напасть на Хеви, одним ударом сломить его упорство. Он разослал гонцов во все стороны и ждал подкрепления.

Нугзар был испытанный воин, он не обольщался надеждой на легкую победу. Немало смущали его также ум и опытность вождя мохевцев — Гоча, чья слава далеко гремела в горах.

На заре прискакал Нугзар Эристави в стан мтиульцев. Высокий, статный, в кольчуге, опоясанный мечом с золотой рукоятью, казался он простым мтиульцам каким-то сказочным существом. Весь его облик — грубое лицо, толстые, чуть, оттопыренные губы, мясистый нос, широкие ноздри, маленькие глаза с дряблыми веками — изобличал в нем человека безжалостного, необузданного. Густые сросшиеся черные брови, пересеченные над переносицей угрюмой бороздой, придавали и без того суровому лицу его выражение жестокости, а морщины, расходящиеся от глазных орбит, говорили о том, что терпение не было его добродетелью.

Лагерь мтиульцев пришел в движение, старшие вышли навстречу с приветствиями.

— Да здравствует Нугзар-батони! Привет Нугзару!

Он отвечал горделивым, едва заметным кивком. Нугзар опустился на разостланную перед костром бурку.

Кольцом обступили его начальники мтиульских отрядов.

— Садитесь, хочу говорить с вами! — коротко приказал он.

Мтиульцы уселись. О чем хочет говорить с ними Эристави, чье могущество в те времена было велико, недаром опирался он на карталинских родственников своих.

— Эй, народ! — громко сказал Нугзар, и голос его зазвучал гневно. — Наши союзники отказали нам в помощи. И я клянусь именем ананурской божьей матери, что жестоко поплатятся они за этот отказ! Жизнь их станет горькой, солнце померкнет для них... Их поля зацветут в изобильи цветами, которые окрашу я их же кровью, в их стране будет меньше воронов, чем людей, мною одетых в платье скорби... Своими руками я вырву сердца их вождей и выпью кровь из них, и сердце мое обретет покой лишь тогда, когда мои руки почувствуют их предсмертные содрогания...

Нугзар умолк, глаза его злобно загорелись и налились кровью. Ропот негодования прошел среди мтиульцев.

— Но все это в будущем!.. А для мохевцев хватит и нас. Я только не хотел затягивать борьбу, хотел покончить с ними одним ударом. Но не велика беда: нам придется лишь не по одному, а по два раза взмахнуть мечом!.. Медлить нельзя, мы нынче же выступаем!

Нугзар ожидал одобрительных кликов, но люди хранили глубокое молчание. Он изумленно огляделся, лицо побагровело от злости.

— Это что значит? Измена? Страх?.. Бабы трусливые!.. Кто смеет противиться моей воле, кто не пойдет за мной? — он отошел в сторону, хищно всматриваясь в толпу.

— Я, мой господин!.. Я не пойду. — Один из главарей, гордо выпрямившись, встал перед Эристави.

Нугзар вспыхнул, схватился за меч, но опомнился.

— Ты?.. Это говоришь ты?.. Ну, что ж!.. Ты никогда не был храбрецом, твое дело — сидеть с бабами у огня. Ступай домой, не место тебе на поле брани... Тебя в отряде заменит другой, и уж он-то, поверь, будет храбрее тебя.

Мтиулец терпеливо выслушал Эристави, и только голос его едва заметно дрожал, когда он заговорил:

— Наши жизни поручены тебе, Нугзар, волею царя, имя царя охраняет и тебя самого. Мтиулец не пойдет против царя Грузии. Зачем же ты оскорбляешь меня? Никто из нас не пойдет за тобой! Нам нечего делить с мохевцами. Разве не правда, люди? — обратился мтиулец к другим.

— Правда, правда, тому порукой Ломиси! — загудел народ.

Нугзар смутился. Этого он не ожидал. Сдержав свой гнев, он спросил спокойно:

— Зачем же тогда вы дали мне слово, обещали мне?

— Ты говорил нам, что хочешь итти против тех, кто противится нашему царю. Ты солгал нам, сказал, что мохевцы дружат с нашими врагами. Вот почему мы обещали тебе.

— Кто вам сказал, что это — ложь? — крикнул Нугзар. Он хотел узнать имя изменника, чтобы примерно наказать его.

— Они, сами они сказали нам!

— И вы поверили! — злобно расхохотался Нугзар.

— А почему им не верить?

— А потому, что испугались они вас и решили отделаться от вас.

— Неправда! Неправда! — закричали все в один голос.

Нугзар посинел от злости, не привык он к таким ответам, но посмотрел на возмущенную толпу и снова сдержался.

— Значит, вы им поверили?

— Да, поверили! Именем Ломиси клянемся! Поверили, потому что от них были посланцы... Они зарок дали... Они не изменят зароку, — не так ли?

— Нет, не могут изменить!.. Пошли!.. Разойдемся по своим домам!.. — кричали мтиульцы, повскакав с мест и снимаясь со стоянок.

Не скоро замолк шум их возбужденных голосов. Но вот и последние из мтиульцев скрылись за горкой. На опустевшей поляне остался один Нугзар Эристави, оцепеневший в мрачной задумчивости. Вдруг он вскинул голову и, грозя пальцем в пустое пространство, гневно произнес:

— Можете растоптать меня своими ногами, если я не отомщу вам за сегодняшний день!..

 

18

 

У ворот Трусинского ущелья, где Терек, вырываясь из теснины, катится по широкой Кобийской долине, за околицей окраинного осетинского села Окроканы шумно веселилась небольшая толпа народа. Пели, смеялись, плясали, но видно было, что люди собрались не на праздник: все вооружены с головы до ног, и ни одной женщины среди них. Поодаль оседланные кони ржали, нетерпеливо ударяя копытами в землю.

Над вьющейся вдоль Трусинского ущелья тропинкой поднялись и заколыхались столбы пыли, все приближаясь к собравшимся. Скакали верховые, но выступы скал пока еще скрывали их. Вскоре над краем отвесной скалы внезапно появились всадники, — словно из-под земли выросли. Там, где они появились, тропинка была так узка, что казалось: кони вот-вот сорвутся со скалы. Очертания всадников были вычеканены на синем краешке неба. Но, появившись внезапно, они так же внезапно исчезли за новым выступом скалы, словно земля, породив их на миг, тотчас же увлекла обратно в недра свои.

Всадников узнали.

— Нугзар едет! — радостно закричали собравшиеся.

Да, это Нугзар гнал коня к ордам преданных ему осетин, с которыми должны были здесь соединиться мтиульские отряды, чтобы вместе двинуться на Хеви.

Осетинам давно уже хотелось сокрушить маленькое грузинское племя, вонзающееся клином между ними и кистинами и мешающее их безнаказанным набегам на Грузию, давно уже хотелось раздавить этот маленький народ, со всех сторон окруженный врагами и все же самоотверженно защищающий ворота Грузии и потрясающий острым мечом своим направо и налево во славу отчизны.

Поэтому и приняли осетины предложение Нугзара Эристави; поэтому искренно радовались прибытию Нугзара. Одно только изумляло их: где же люди Нугзара? Им было невдомек, что мтиульцы, перевалив прямо через Ломиси, миновали окроканских осетин.

— Верно, дружина следом идет. Сам вперед поскакал — поход объявить! — говорили в толпе.

Осетинские вожди, вскочив на коней, полетели навстречу Нугзару, который только что выехал из-за последнего выступа скалы на широкую дорогу.

Кони столкнулись грудь с грудью, и только тогда осадили их всадники с такой силой, что у них подогнулись задние ноги.

— Доброй дороги! — крикнул Нугзар.

— Доброй дороги и вам! — ответили осетины.

— Ну как? Все ли собрались?

— Все до единого, господин! Все готовы служить тебе!

Выражение удовольствия мелькнуло на лице Нугзара, но тотчас же исчезло.

— Спасибо, спасибо, мой Навруз! — пробормотал он. Тяжелое раздумье легло на его лицо. Он знал, что противники ждут поддержки от мтиульцев, если же сказать им правду, нелегко будет удержать здесь жителей Трусинского ущелья. Поэтому высокомерный Нугзар молчал в замешательстве.

— Чуть не позабыл, мой господин, сообщить вам... — начал Навруз.

— О чем? В чем дело? — нетерпеливо перебил его Нугзар.

— Вернулся посланный от лезгин.

— Какой ответ принес он?

— Нынче же ночью лезгины перевалят к нам через горы.

— А правду ли они говорят? Не обманут? — недоверчиво спросил Нугзар. Но тотчас же спохватился. — Теперь я знаю, как с ними поступить! — мрачно процедил он сквозь зубы.

И с этого мгновенья переменился Нугзар: голос его, прежде вкрадчивый и неуверенный, снова зазвучал властно и строго.

— Едем, — и завтра померкнет солнце мохевцев! — С этими словами выпрямился он в седле и стегнул коня нагайкой. Конь заиграл, загарцевал под ним. И вскоре обычным своим повелительным голосом Нугзар отдавал приказания в лагере Окроканы.

 

19

 

Передвижения Нугзара Эристави были известны мохевцам. Разведчики, отважно проникавшие во вражеские войска, следили за их расположением; да и осетины не умели держать язык за зубами и за моток шерсти охотно продавали любую тайну.

И вот однажды тихим вечером, на закате, Гоча собрал своих людей и, благословив их, сказал:

— Люди общин! Мтиульцы отложились от Нугзара Эристави, но войны нам не избежать. К Нугзару примкнули лезгины. Не хочу скрывать от вас, что борьба предстоит жестокая. Многим матерям суждено облечься в одежду скорби, многие из наших сынов не вернутся домой, потому что Нугзар жесток и кровожаден. Трудное дело предстоит нам, но чем труднее победа, тем драгоценней она! Пускай на каждого из нас придется десять врагов,— победа все же будет за нами, потому что мы правы перед богом и людьми. К нам врываются они в дом, нам несут разорение, наших женщин грозятся обесчестить, и клянусь вам: великое блаженство — принять смерть в борьбе против подобного зла!.. Кто из вас удачлив, у кого бьется в груди мужественное сердце, у кого неукротимая сила в руках? Все за одного, и один за всех! Позор тому, кто трусливо побежит от врага, подступившего к порогу дома, тому, кто побоится смерти!.. Проклятие изменнику!

— Аминь! — загудела толпа, и горы повторили клятву. Народ глухо шумел. Слезы затуманили глаза Гоча.

— Хорошо вам, молоды вы, сила и ловкость в ваших руках. Будете биться с врагом! Слава защитникам правого дела!

Все собрались в круг под стенами храма, где на кострах в медных чанах варилась убоина, чтобы пожелать друг другу счастья за общей трапезой и проститься. Кто знает, чье солнце померкнет завтра, чьи очи закроются, чья мать будет лить горючие слезы?

 

20

 

Сумерки спускались; медленно угасал день. Последние лучи солнца печально прощались с горными вершинами. Туман выползал из земли и стлался мглою по зелени луга. В деревне Сиони ударил колокол, давая знак ночной страже встать на дозор. В сыром и влажно-отяжелевшем воздухе колокольный звон разносился как-то особенно скорбно. Мохевская охрана была сегодня тревожна, печать заботы лежала у всех на лицах. Обостренный слух ловил каждый шорох. Этой ночью ждали нападения нугзаровых орд, и все настороженно готовились к отпору.

Кто-то тихо приоткрыл дверь в комнату Гоча и замер на пороге. Старик с обнаженной головой стоял перед маленьким распятием и жарко молился. Его обычно гладкие волосы буйно вздымались на высоко закинутой голове. На шее, под сморщенной старческой кожей, напряженно вздувались вены. Всеми помыслами своими он погружен был в молитву.

Вошедший не посмел нарушить священную тишину. Он сам опустился на колени и вдруг расслышал свое имя в молитвенном шепоте старика. «Боже, дай с честью прожить моему Ониое!» Онисе вздрогнул. Старик обернулся, подошел к нему и, положив руки ему на голову, взволнованно повторил:

— Боже, дай с честью прожить моему сыну!.. Отврати от него позор... Отними у него жизнь раньше, чем с головы его сорвут шапку — достоинство мужчины!

Две слезы скатились с исхудалых щек старика. Он торопливо вытер их и опасливо огляделся, словно боясь, не заметил ли кто-нибудь его слабости. Не выдержал Онисе, слезы навернулись на глаза. Понял он, как сильно любит его отец; что станется с ним, если сыну будет грозить опасность? А между тем опасность стоит у него за спиной! Завтра, в лучах восходящего солнца, сверкнет острие клинка и со свистом вонзится... в кого? На чьем лице застынет последняя улыбка?

— Отчего ты плачешь, отец?

— Кто знает, сын мой, что ожидает тебя завтра! — прошептал старик.

— Что может меня ожидать? Прогоним врага и заживем мирно!

— Да будет так,— сказал старик, обнимая сына.— Иди, Онисе, пора, да хранит тебя бог! Знай, если ждет тебя смерть, на то воля господня. Сумей умереть с честью, с отвагой, так, чтобы Хеви не стыдно было хоронить тебя.

— Сам увидишь, отец!

— Помни, что защищаешь землю, где родились и жили твои предки, где покоятся их кости, и не уступай в храбрости им!.. И они немало сил положили на защиту отчизны своей, священной их кровью до самой сердцевины пропитана земля. Теперь — ваш черед... Ну, довольно, иди!..— голос старика оборвался.

Онисе повернулся и быстро вышел. Отец проводил его глазами. Потом провел рукой по лбу.

— Пора к своим, к дружине!

 

21

 

Онисе спешил в Наровани, где ему приказано было охранять дорогу, следить за врагом, чтобы вовремя сообщить о его приближении.

Он шел крадущимся шагом и вдруг далеко позади себя услышал шорох и хруст камней. Как тигр, отскочил он бесшумно в сторону и, спрятавшись за скалой, стал поджидать идущих.

Вскоре на тропинке показались двое — мужчина и женщина. Впереди семенил навьюченный ослик. Должно быть, пастухи, везущие сыр для ополченцев.

Убедившись, что это свои, Онисе хотел выйти из засады, как вдруг услышал свое имя. Он затаил дыхание.

Путники говорили громко. Голоса их звучали сердито.

Поравнявшись с Онисе, они присели на камень отдохнуть.

— Послушай,— говорил мужчина,— клянусь, не могу дольше терпеть!.. Истаял я совсем, а сердце твое все не смягчается.

— Что же мне делать, если не люблю тебя?

— Долго терпел я, и вот... море бы высохло от жара души моей... Лучше б умер я, дорогу тебе расчистил...

— Почему не оставишь меня в покое? Чего тебе надо от меня? Не могу я полюбить тебя.

— Как мне оставить тебя, ты ведь жена моя! И шапка на мне, и у меня честь мужская...

— Так что же мне делать с тобой?

— Что? Женой моей быть!

— Будет тебе, парень, побойся бога! Сказала, что не люблю, тебя, и все!

Мужчина умолк и поник головой. Но вскоре заговорил опять, и в голосе его зазвучала угроза.

— Смотри, жена!.. Ты хоть себя пожалей, если я не дорог тебе!..

— Себя жалеть? Зачем? Убьешь меня — успокоится мое сердце...

— Значит, не бывать этому? Никогда не полюбишь меня?

— Нет!

Мужчина схватился за рукоятку кинжала.

— Значит, ты хочешь быть с ним?.. И ты думаешь, что я уступлю, отдам тебя ему? Богом клянусь, убью и тебя, и его, и сам вместе с вами умру, но радости с тобой не дам никому!

— Вот я, убей меня!.. Зачем другим грозить? Он-то чем виноват?

Мужчина вскочил.

— Значит, умереть хочешь?.. Хорошо, я тебя убью, но прежде принесу тебе отрубленную голову Онисе...

С этими словами метнулся он в сторону от тропинки и, не разбирая пути, кинулся вниз, к лагерю мохевцев. Женщина закричала, побежала вслед за мужчиной и стала звать его с тоскующей мольбой в голосе:

— Гугуа, Гугуа!.. Не губи меня, не делай этого!.. Горе, горе мне! О-ох!

С воплем подбежала женщина к отвесному краю утеса, но не успела она броситься вниз: кто-то схватил ее за плечи и обнял.

Женщина обернулась и, слабо вскрикнув: «Онисе!», упала на грудь любимому.

 

22

 

Полночь миновала. Полный месяц сиял на чистом небе и струил белый свет на окрестные горы.

Онисе и Дзидзия все еще сидели, покоренные страстью, забыв обо всем на свете. Лунные отсветы мягко трепетали на побледневшем лине Дзидзии. Онисе брал ее голову в обе руки и, повернув к небесному светилу, глядел, не отрываясь глядел на милые ее черты или вдруг в яростном порыве принимался целовать и обнимать ее. От каждого прикосновения трепетали они, как ивовые листья, и сладко бились и таяли их сердца. Оба забыли, где они, кто они, и лишь одна жажда — слиться, слиться навек! — владела ими.

Вдруг где-то неподалеку раздался выстрел, и они вскочили на ноги.

Рассеялся туман блаженного самозабвения. Только теперь вспомнил Онисе о долге своем; страшная правда клещами схватила его сердце. Перед его глазами возник образ молящегося Гоча, слова отцовского благословения зазвучали в ушах... Грозное видение предстало перед ним: там, внизу, избивают товарищей его, беспечно опавших в надежде, что он их охраняет.

Между тем стрельба в лощине участилась. Там сверкали ружейные дула, и длинные огненные языки, с гулом вылетавшие из них, повергали ниц храбрецов с львиными сердцами и гасили их жизни.

Онисе взглянул на Дзидзию, сердце его вскипело, злая мысль метнулась в обезумевшей голове: «Колдовски заворожила меня, колдовски погубила!.. Прощай моя честь!» И он кинулся вниз в ущелье,— погибнуть вместе с товарищами, жизнью заплатить за свое мгновенное счастье. Но было уже поздно: враг занял их укрепленную траншею, и вражье знамя развевалось над трупами товарищей Онисе.

 

23

 

Онисе бежал вниз в беспамятстве, ничего не сознавая.

Неприятель истребил почти всех защитников первой траншеи. Много храбрецов погибло бесславно, не испытав себя в бою, не померившись силой и храбростью с врагом. И виноват в этом он, Онисе! Раскаяние когтило его сердце, безжалостно терзало его.

Он бежал, как одержимый; растрепанные волосы развевались, одежда была изодрана, мутный взгляд беспокойно блуждал, вихрь мыслей гудел в воспаленном мозгу.

Он бежал навстречу врагам. Умереть!.. Умереть от той же руки, что лишила жизни его товарищей, от удара копья, окрашенного невинной кровью его соседей!

Вот уже близко луг, где победители, возвращаясь в свой лагерь, с веселыми кликами попирают ногами трупы доблестных защитников родины. Вдруг какие-то люди остановили Онисе. Уцелевшие мохевцы из разбитого отряда.

— Стой, ты кто? — и ружья уткнулись ему в грудь.

— Кто я? — дрожа от злости, переспросил Онисе.— Стреляйте в меня, убейте!.. Сделайте доброе дело!

— Ба, Онисе, ты? — воскликнул один из мохевцев, и все опустили ружья.

— Слава господу, что хоть ты остался жив,— прибавил другой.

Онисе скорбно взглянул на говорящего; но вдруг глаза его сверкнули гневом: он подумал, что ополченец знает о его позоре и издевается над ним, и пламя стыда и бешенства охватило его.

— Убейте меня, я достоин смерти!..— закричал он.— Не надо меня щадить! Или вы ослепли и не видите, что я, мужчина, плачу, как баба!..

Мохевцы смотрели на него с удивлением.

— Так, значит, вам не жаль меня?.. Хотите, чтобы вечно терзал меня стыд? Не будет этого... Онисе не станет жить опозоренным, на радость врагам! Вижу, вы радуетесь, радуетесь? — Онисе горько заплакал и кинулся обратно к вражескому лагерю.

Сперва мохевцы растерялись, но скоро опомнились, догнали, остановили его.

— Куда ты? Что ты задумал, несчастный?.. Разума лишился? — кричали они на него, а он изо всех сил старался вырваться из их рук.

— Чего вам надо от меня? Почему не пускаете? Я хочу, чтобы меня изрезали на куски, те самые руки, которые зарубили товарищей моих... Ах, так? Тогда я сам сумею казнить себя! — Онисе выхватил пистолет. Но один из мохевцев ударил его по руке и выбил оружие.

Мохевцы решили, что Онисе не вынес гибели своих товарищей и потерял рассудок. Ничем не могли они помочь ему, только обезоружили его, связали ему руки и насильно повели с собой.

— Безжалостные, чего вам надо от меня? — горестно восклицал Онисе, и горькие слезы бессилия текли по его лицу.— Почему вы не дали мне умереть?.. Какая вам прибыль от моего позора? — твердил он непрестанно.

Но никто больше не слушал его. Опасность нависла над ними, и они спешили туда, где Гоча укрепился с оставшимися отрядами.

 

24

 

Шли они порознь, по двое, по трое, сжав губы, сдвинув брови, молчали, и лишь глаза горели недобрым огнем.

Тяжко им приходилось: даже с врагами не успели сразиться и теперь должны были либо сдаться им, либо бежать от них трусливо тайком, либо подставить им свои шеи, чтобы кровожадный Нугзар перерезал их всех до одного, как баранов.

Они жаждали боя, а им не пришлось сделать ни одного выстрела; ночью напали на них, подкрались к спящим — и кто знает, сколько юношей, достойных быть воспетыми в стихах, опора общин, гордость друзей и соседей, погибло бесславно!

А что ждет уцелевших? Всенародный позор, потому что в горах смеются над оплошностью, а поражение считают несчастьем. Неосмотрительных презирают, глумятся над ними, погибшим сочувствуют, жалеют их.

Ошеломленные своим поражением, еще не успели мохевцы подумать о том, как могли нугзаровы орды подкрасться к ним не замеченными даже охраной.

Одно только утешение было у них: вели они троих людей со связанными руками, троих людей, заподозренных в том, что они указали путь отрядам Нугзара. Двое из них были осетины, однажды убежавшие от своих и нашедшие приют в Хеви. Эти двое могли стать шпионами. Но третий был мохевец, и это накладывало клеймо бесчестия на все Хеви. От стыда разрывались их сердца.

Обессиленный, опустошенный душевно, шел с ними Онисе, не смея смотреть никому в глаза.

— Онисе, тебя тоже задержали? — окликнул его кто-то. Он поднял глаза и замер от удивления.

Перед ним стоял Гугуа, бледный, дрожащий.

— Гугуа! — с усилием произнес Онисе, вопросительно глядя на его связанные руки.

— Меня обвиняют в измене,— глухо проговорил Гугуа и сплюнул с презрением и злостью.

Слишком хорошо знал Онисе этого человека, чтобы поверить в его измену. Помнил он также, зачем побежал Гугуа к лагерю мохевцев: только затем, чтобы найти Онисе и убить его.

«А что, если?..» — подумалось вдруг ему.— «Гугуа ненавидит меня и, зная, что в эту ночь я стою на страже, он мог стать изменником, чтобы мне отомстить...» — Онисе нахмурился и скрипнул зубами.

— Что же ты молчишь?

— О чем нам говорить?

— Так тебе не о чем говорить со мною? — с горечью воскликнул Гугуа.— Ладно, буду и я молчать... Благодари бога, что нечем мне оправдаться, а то, клянусь святыми, не уйти бы тебе от мести моей, недолго бы позволил я тебе глядеть на небо... А теперь настал твой день! Распустился твой цветок, засияло твое солнце... На то, видно, воля божья: пусть сияет оно!.. О жизни не жалею, об одном только горюю, что в глазах всех я изменник, что клеймо предателя на мне...

Гугуа умолк. Угрюмо опустил он голову, словно непомерная тяжесть легла ему на плечи и согнула его. Он глубоко вздохнул и отошел от Онисе.

 

25

 

Еще день не успел расстаться с ночью, когда грозное волнение охватило все стоявшее в Сионской крепости войско Хеви. Воины узнали о беде, постигшей защитников передней траншеи. Все, как один, они возбужденно требовали мести.

— Мести, мести требуем за кровь братьев наших! — кричало войско.

Один только Гоча хранил спокойствие. Он неустанно раздумывал над происшествием. Не мог он понять, как случилось, что неприятель прошел незамеченным, когда охрана траншеи была поручена его сыну, вернейшему из верных.

— Рассказывайте, говорите скорей, как было дело? — торопил Гоча вернувшихся мохевцев.

— А так было, что эти вот два осетина перебежали врагам и провели их в нашу траншею.

Мохевец умолк.

— А еще? Больше никого не было с ними? — тревожно опросил Гоча.

— Эх, хорошо бы, если б не было!..

— А кто еще? — сверкнул глазами Гоча.

Мохевец молчал. Трудно было ему назвать имя предателя.

— Кто же? — крикнул Гоча.

— Гугуа.

— Кто? Что ты сказал? — переспросил хриплым голосом Гоча, надеясь, что ослышался.

— Гугуа! — повторил мохевец.

Тяжко было Гоча услышать имя своего соседа; ведь он, Гоча,— духовный пастырь общины, к которой принадлежал и Гугуа. Он в ответе за нравственное состояние каждого члена общины.

— Боже, чем же мы прогневили тебя, что ты покрыл нас позором, что брат изменил брату! — с глубоким вздохом произнес старец.

Позорный поступок горца мог внести смуту в боевые ряды.

Долго молчал старик. Непрестанно менялось его подвижное лицо, отражая неутомимую работу мысли.

Вот провел он рукой по лбу, и задумчивость на его лице сменилась каким-то робким, неуверенно-вопросительным выражением. Единственный сын Гоча был с ними. Почему же вестник ничего не говорит о нем? Или жаль ему несчастного отца? Если погиб, почему не утешить родителя хотя бы вестью о том, какую отважную смерть принял сын? Не выдержал старик и. испытующе глядя на ратника, спросил его тихое.

— А где Онисе? Почему не расскажешь о нем?

— Онисе, бедняга!.. Чуть было не помешался он... Если б не мы, погубил бы себя безрассудно.

Тяжесть свалилась с плеч Гоча. Сын его жив и вел себя доблестно.

— А где он теперь?

— Успокоился немного и остался с товарищами,— ответил ратник.— Он так убит горем, что ножом не разомкнуть ему рта!

— Ступайте, скажите товарищам, чтобы получше следили за преступниками... Мы же помянем бога и пойдем мстить за братьев наших! — торжественно произнес Гоча и вышел во двор, где шумел и волновался народ, с нетерпением ожидая часа выступления в поход.

 

26

 

Дружина Хеви разделилась на три отряда, и каждый отряд пустился в путь под предводительством своего вождя. Решено было с трех сторон напасть на занятую врагом траншею и отбить ее. От этого боя зависели жизнь и судьба Хеви.

Воины шли улыбаясь. Каждый знал, что исполняет свой священный долг, и пусть даже смерть подстерегает его,— слава храбрых надолго останется в народе и разнесется далеко в горах. Месть разжигала жажду боя.

Онисе шел среди ратников мрачный и подавленный. Храбрый и самоотверженный от природы, был он сейчас вдвойне бесстрашен, готов был искупить тяжкую вину свою хотя бы ценою жизни.

Небольшому отряду под его предводительством было приказано бесшумно напасть на передовую стражу неприятеля, забрать ее в плен или истребить, но так, чтобы об этом не узнали главные силы врага и не успели приготовиться к встрече мохевцев.

Онисе шел во главе своего маленького отряда, полный решимости выполнить приказ. За ним гуськом следовали остальные, шагая по тропинке с величайшей осторожностью, стараясь ступать по следам Онисе. Требовалась большая осмотрительность и ловкость, чтобы, не задевая камней, бесшумно продвигаться в темноте. Мохевцы, обутые в мягкие чувяки из разноцветного сафьяна с такими же подошвами, беззвучно крались, ощупывая ногами каждую пядь дороги. Вдруг Онисе остановился и лег на землю. Мгновенно и другие прижались к земле, бесшумно вынув кинжалы из ножен.

Вскоре впереди показался отряд в пять человек, шедший так же осторожно, в полном молчании. Когда последний из отряда поравнялся с Онисе, тот вскочил на ноги, остальные тоже повскакали, и, мгновение спустя, осетины, высланные на разведку, уже боролись со смертью, истекая кровью.

Все это случилось так быстро, что осетины даже крикнуть не успели.

Покончив с ними, мохевцы продолжали свой путь и на рассвете подошли к неприятельскому лагерю. Укрывшись в засаде, стали они дожидаться остальных. Нерушимое спокойствие царило во вражеском лагере. Гордые легкой победой, осетины безмятежно отдыхали, надеясь на бдительность своей стражи. Нугзар Эристави был уверен, что мохевцы, напуганные первым поражением, пришлют военачальников просить о мире. Не думал он, что горсточка мохевцев посмеет продолжать с ним борьбу, тем более, что войско его пополнилось искусными и хорошо вооруженными лезгинами.

С трех сторон обошли мохевцы вражеский лагерь. Раздался выстрел — знак начала атаки.

От внезапности нападения смешались войска Нугзара, воины пришли в замешательство, и мохевцы безжалостно изрубили их, не дав им опомниться.

Онисе носился по полю брани, опьяненный схваткой, и быстро погасал свет солнца в очах того, кого настигал его меч. Всюду врываясь в гущу боя, тщетно искал он смерти, но оставался невредимым, как заколдованный.

Бесстрашие и храбрость его изумляли всех.

Сам Нугзар, окруженный надежными лезгинскими молодцами, бился храбро, показывая пример бесстрашия; но жители Трусинского ущелья бежали после первой же атаки.

На гребне холма появился Гоча верхом на коне. Ветер взметал его седые волосы. Верховное знамя, знамя надежды, развевалось в его руках, и золотой крест, прикрепленный к древку, ослепительно сверкал в косых лучах солнца.

Важно, горделиво ступал статный конь, словно чуя, что несет на своей спине избранника народного.

Старик пришпорил коня и полетел к нугзарову отряду.

— За мной, молодцы, у кого храброе сердце в груди! — крикнул Гоча, и ратники тесным кольцом обхватили Нугзара.

Все скрылось в заклубившейся пыли,— словно свет солнца померк. Вдруг наступила зловещая тишина: слышались только глухие стоны, лязг оружия, скрежет зубов.

Ветер временами развеивал пыль, и тогда видно было, что все так же гордо взмывает к небу стяг в твердых руках Гоча, вселяя в воинов стальную отвагу. Вдруг разомкнулся человеческий клубок, качнулся в сторону, и снова бранные вскрики и вопли огласили поле.

Рассеялась пыль, и на том месте, где только что сражались храбрецы, полные жизни и пламенной юности, выросла гора изрубленных трупов. Посредине стоял Гоча, бледный и печальный, возведя к небу скорбный взгляд. Густая пыль вилась вдали, над дорогой, по которой, погоняя коня, убегал Нугзар Эристави с немногими воинами, уцелевшими после страшной битвы.

 

27

 

Кончился бой.

Народ утих. Погибших похоронили. Но люди не расходились, хотя Нугзар Эристави был уже далеко.

У подножия холма, на краю поляны, полукругом огороженной булыжниками, собрались старшины хевских сел со своими знаменами. Был среди них и хевисбери Гоча. Все молчали, низко опустив головы. За каменным полукругом волновался народ. Не одна лишь печаль о погибших товарищах была начертана на лицах. Какая-то новая беда сторожила Хеви.

Гоча поднял голову и вгляделся в толпу. Взгляд его встретился со взглядом Онисе, который быстро опустил глаза. Опустил глаза и Гоча. Тихим, но твердым голосом он произнес:

— Приведите виновных!

Народ расступился, и перед судьями, избранниками Хеви, предстали два осетина и Гугуа.

— Развяжите руки,— приказал хевисбери.

Гоча сел на камень, сжал голову ладонями, локтями уперся в колени и весь обратился в слух.

Вышел вперед старейший из старшин общины — теми и, опустившись на колени, обратился к народу:

— Люди общин! К вам мое слово, слушайте меня!.. Вот стоят перед вами два осетина. Шесть лет тому назад пришли они в нашу общину. Вызвав сочувствие наше к своей беде, они рассказали нам, что убили человека, что их преследуют и нельзя им оставаться на родине. Поистине, дурное дело — убить человека, но бывает и так, что в беде человек даже на самого себя накладывает руки. Они, несчастные, просили пристанища и куска хлеба у Хеви... В Хеви не принято скрываться от гостя, принято у нас призреть, приютить просящего. И Хеви приютил их, выстроил им дома, отвел им поля, назвал их братьями своими и дал им спокойную жизнь. Чем же отплатили они нам?.. Нашим врагам они указали дорогу к нам, они помогли им нежданно напасть на нас, чтобы предательски погубить тех, кто протянул им руки в беде! Что вы скажете на это, люди?.. Я рассказал вам обо всем, потому что нелегко убить человека...

Старик замолк, поклонился на четыре стороны и снова занял свое место.

— Говорите, оправдывайтесь, если можете! — сказал осетинам Гоча.

Народ смотрел, затаив дыхание. Осетинам нечем было оправдаться. Оба бросились на колени и, рыдая, просили прощения. Но судьи были глухи к их мольбам. Они подошли к Гоча и, посовещавшись с ним, возвратились на свои места. И в наступившей тишине раздался суровый голос Гоча:

— Оба должны быть побиты камнями!

Народ зашумел. Лица осужденных мертвенно побледнели. Один из преступников подполз на коленях к Гоча, продолжавшему неподвижно сидеть в глубокой задумчивости.

— Гоча, смилуйся! — воскликнул он.— Спаси — и я стану рабом твоим!

— Ты будешь побит камнями! — все так же сурово повторил хевисбери.

— Так, значит, меня побьют камнями, я умру! — Осужденный вскочил на ноги.— Пусть я умру, но и ты жить не будешь!

В руках его блеснул кинжал, который он прятал под чохой. Мгновенно сомкнулась толпа, завертелся людской клубок. И когда клубок разомкнулся, Гоча все так же неподвижно сидел на камне и только глядел с отвращением на то место, где валялись трупы побитых камнями предателей.

 

28

 

Убрали трупы казненных.

— Приведите Гугуа! — все тем же тихим голосом произнес Гоча.

Люди подтолкнули Гугуа поближе к хевисбери. Покачнулся Гугуа, чуть было не упал, но удержался на ногах. Молча стоял он с застывшим, затуманенным взглядом.

Народ волновался, угрожая изменнику.

И снова выступил вперед один из старейших теми и произнес обвинение. Многие видели, как бежал Гугуа впереди наступающего вражеского отряда. Ясно, что он был проводником у Нугзара.

— Оправдывайся, если можешь,— сказал Гоча.

Гугуа глубоко вздохнул. Он обвел глазами затихшую толпу. Взгляд его упал на Онисе,— тот стоял, словно окаменевший. У Гугуа сверкнули глаза, лицо побагровело, он метнулся к Онисе, но остановился и, потеряв равновесие, чуть не упал. И снова безжизненно повернулся к судьям. И вдруг сорвал с головы, шапку, которая словно жгла его, с силой швырнул ее на землю.

— Говори, если есть, о чем говорить! — повторил Гоча дрожащим, словно надорванным голосом.

— Что мне говорить? О чем рассказать вам?..— с горечью воскликнул Гугуа.— Богу ведомо, что не виновен я, но вы видели, как я бежал впереди врага, и кто мне может поверить?.. К чему меня мучить, зачем заставлять говорить?.. Убейте меня! И вам будет спокойней, и мне!

— Юноша, не трудно умирать мохевцу,— после короткого молчания произнес Гоча, и в голосе его зазвучала ласка.— Но сердце не хочет мириться с тем, что сын нашей родины, вскормленный грудью Хеви, мог изменить своим братьям, мог продать товарищей своих, мог сотрясти нашу землю и низвергнуть на нее небеса!.. Сердце будет стонать вечно, печаль наша станет неизбывной, туман навсегда закроет нас, если мы в тебе признаем изменника братьям своим! — скорбно закончил хевисбери.

Сердце Гугуа смягчилось от этих слов, — отеческая тревога слышалась в них,— и Гугуа от всего сердца захотелось убедить этого правдивого человека в своей правоте, в том, что он не предатель.

— Богом клянусь, Гоча, клянусь юношеской честью моей, твоим именем клянусь, что я не виновен, но оправдаться мне нечем, и потому я должен быть казнен, должен умереть.

— Как очутился ты в стане врагов?

— Как?.. Ты хочешь, чтобы я рассказал обо всем?.. Не надо, Гоча, оставь меня в покое. Ты видишь, трудно мне говорить... Ты всегда был добр ко всем, зачем же нынче ты терзаешь меня?..

— И моя душа не спокойна, Гугуа! Ты сам видишь... Каждое слово, каждый вопрос и меня ранят, как стрела, но долг перед теми велик и одинаков и для тебя, и для меня... Говори правдиво обо всем.

— Хорошо, я буду говорить! — воскликнул Гугуа и обернулся в ту сторону, где стоял Онисе.

От непомерного напряжения лицо несчастного Онисе исказилось страшной гримасой, он весь согнулся, как под непосильной ношей. Снова замолчал Гугуа, сдержав себя, и обратился к судьям:

— Выслушайте меня!.. Я не боюсь смерти... Если вы не казните меня, все равно я не останусь жить. Для чего мне жизнь, опозоренная однажды!.. Так выслушайте же меня... Я буду говорить только правду... Я шел с гор и, когда спустился вниз, столкнулся лицом к лицу с наступающим врагом... Тут я повернулся и пустился бежать к нашим траншеям, чтобы предупредить своих, но враги гнались за мною по пятам, я не успел добежать... Они не стреляли в меня, чтобы выстрелом не всполошить нашей охраны и не выдать себя, а у моего проклятого ружья сломался курок... И вот — наши видели меня, как бежал я впереди врага, и назвали меня предателем... Пусть расступится земля и поглотит меня, если я говорю неправду!

— Зачем ты ходил в горы? — спросил один из судей.

— По делу ходил.

— Ты был один? Гугуа молчал.

— Один был? — переспросил судья.

Гугуа боролся с собою. Не хотел он произносить имени той, которую продолжал любить больше всех на свете, не хотел делать ее мишенью пересудов и сплетен.

— Что в том, один я был или нет? — заговорил наконец Гугуа.— Вы хотели узнать, не предал ли я вас... Я говорю вам: нет, не предавал,— бог тому свидетель! Никогда в моем сердце не рождалось ничего похожего, нет в нем ничего враждебного вам!.. А больше не спрашивайте меня ни о чем, ответы мои не спасут меня, а только отравят мне последние минуты!

Гугуа замолк. Он скрестил руки на груди и не отвечал больше ни на один вопрос. Тяжелым камнем ложилось на плечи Онисе его молчание.

В глубокой тишине ждал народ решения старейшин.

Долго совещались судьи, окружив Гоча тесным кольцом. Наконец расступился их круг. Все вернулись на свои места. Народ взволнованно ждал приговора. И среди общей настороженной тишины снова зазвучал голос Гоча.

— Господи, прости нас, если мы совершаем ошибку! Мы стараемся судить по вразумлению твоему. Спокойствие Хеви требует, чтобы Гугуа был отвержен от теми, отрешен от родни своей... Только жена может сопровождать его. Отныне никто не посмеет предложить ему огня, если увидит, что он нуждается в огне, дать ему воды, если встретит его жаждущим, подать хлеба, если он будет голоден... Все двери будут закрыты перед ним, все будут немы для него и глухи к его мольбам... О, ангелы хевского Джвари, пошлите проклятие свое на голову изменника, предателя теми!..

— Остановись! — кто-то вдруг прикоснулся к Гоча и прервал его.

Народ глухо зашумел: кто смеет прикасаться к хевисбери, когда тот стоит под сенью верховного знамени? Это был Онисе.

— Остановись, хевисбери! Гугуа прав!..— крикнул Онисе. Его спутанные волосы взметались, глаза выступали из орбит.

Негодующий ропот усилился. Гоча шевельнул знаменем, колокольчики зазвенели — и тишина водворилась.

— Говори! — приказал он сыну.

— Гугуа прав,— нельзя наказывать невинного! У нас с ним есть причины для кровной вражды. Верно, он шел с гор и свернул вниз на тропинку только затем, чтобы убить меня... Но он натолкнулся на неприятеля... И вы напрасно обвинили его в измене!..

— Кто тебе рассказал все это? — воскликнул Гугуа, и глаза его загорелись подозрением.

— Я слышал все сам, своими ушами... Когда ты говорил, я сидел у дороги в засаде... К чему скрывать?.. В гибели моих братьев повинен я, на моей душе грех... Я потерял рассудок, я пропустил врага!.. Гугуа не виновен ни в чем...— торопился досказать Онисе. Он дрожал всем телом.

Слова Онисе упали на толпу, как гром...

Ошеломленный отец дрожал от ужаса, слушая сына. Долго молчал он, потом раздался его слабый голос.

— Вот как понял ты мое наставление! — проговорил он наконец с глубоким укором.— Будь проклят! — вдруг крикну он.— Ты станешь ненавистен для всех, ты осквернил кости предков своих! Нет наказания, достойного тебя!.. Кровь братьев наших вопиет к небу,— обернулся он к судьям,— кровь братьев требует возмездия! Решайте же!

Старейшины посовещались, потом один из них приблизился к Гоча.

— Гоча! Твой сын не предавал Хеви... Юношеская страсть заставила его забыть свой долг...

— Тем суровей должна быть кара! Усы — знак чести мужской, он опозорил их. Мертв для нас Онисе... Он должен быть казнен на костре!..

— Гоча!— обступили хевисбери старейшины. Все напрасно

— Он должен, должен умереть!.. И если у вас не хватает отваги для справедливого приговора,— я, я сам...

Старец выхватил кинжал и с криком: «Изменник должен умереть!» — кинулся к сыну.

Сверкнул клинок, и Онисе рухнул на землю. Кинжал пронзил ему сердце насквозь.

Все это совершилось так стремительно, что никто не успел предотвратить беды.

Страшен был старец в своем исступлении, все испуганно сторонились его.

— Гоча! — подошел к нему наконец Гугуа.

— Ну? — безотчетно, словно откуда-то издали, спросил старик.

— Я говорил тебе, что не виновен я, но все равно мне не жить после такого позора... Не может мужчина слизнуть с себя плевок... Прощай, Гоча! Прощай, мой народ!.. — Гугуа выхватил из-за пояса пистолет, наставил себе в рот дуло, и мозг его взлетел в воздух...

Старик глубоко вздохнул, испуганно огляделся и вздрогнул. Он отшвырнул от себя окровавленный кинжал... Постоял молча. Потом вдруг рухнул на землю и прильнул к холодеющему трупу сына.

— Сын мой, сын!..— часто зашептал он.

Долго сидел он, склонившись над трупом. И вдруг поднял голову, вскочил на ноги, безумие загорелось в его глазах.

— Прочь, прочь!..— закричал он, отталкивая что-то невидимое протянутыми вперед руками.— Кровь, кинжал... Сын, сын мой! Где мой сын? — рыдал он исступленно...

____________

 

Прошли дни. Успокоился Хеви. Жизнь вошла в свою привычную колею.

Только с тех пор никто не ходил мимо леса Самтверо. Там жил умалишенный Гоча и донимал прохожих расспросами о сыне своем. Всех зазывал он к себе в гости и каждому рассказывал, что ждет, ждет своего сына с дальней дороги. Потом начинались угрозы и мольбы... Где его Онисе, почему не идет так долго, что с ним случилось?

Долго томился так несчастный безумец, пока однажды в снежную зиму не унес его в глубокую пропасть обвал.

А Дзидзии никто больше не видел с того дня, как рассталась она с Онисе.

 

 

ПАСТЫРЬ

 

1

 

Гудамакарское ущелье, как бы с умыслом разрубив главный нерв Кавказского хребта, врезается в него тесной ложбиной. Ураганы и ливни изрыли его, и все оно завалено крупной галькой и огромными валунами, сползающими с гор. Дремучий, темный лес, заросший непроходимым кустарником и густо перевитый плющом, с обеих сторон сбегает по склонам, делая эти места труднопроходимыми. Ущелье замыкается высокой неприступной скалой, которая гордо и грозно высится над окрестностью. Места эти кажутся с первого взгляда столь мрачными и унылыми, что как-то невольно, без всякой причины, делается тоскливо на сердце. Неизменно сумрачный Бурсачирский утес никогда не расстается с туманами и скрывает от глаз даже ту единственную тропинку, которую ветры и метели проторили к нему, — высокомерно и злобно глядит он вниз, угрожая всякому, кто дерзнет приблизиться. Сырость и туман непрестанно разъедают вершину скалы, и частые обвалы щедро рассевают смерть, губя людей и скот. Тревожно замирает душа, когда глядишь снизу вверх на этот кряж. Но зато с высоты перевала перед глазами вдруг распахивается пленительная картина. Широкая, благоухающая травами и цветами ложбина, небольшое плато и разубранная, как невеста, лужайка — все зовет и манит к себе. Опьяняет ласково-влажный ветерок; серебристой змейкой вьется ручей, сладостно убаюкивая слух.

Бурсачирская ложбина — истинный рай, здесь раскрывается замкнутое сердце человека, умеряется горе, смягчается грусть. Редкий путник минует ее, не сделав хотя бы минутного привала, не повалявшись на ее мураве, не забывшись в сладкой истоме ее очарования.

Бурсачирскую ложбину надо видеть летом, чтобы почувствовать во всей полноте красоту горной природы, неистощимую прелесть ее. Чудесные видения реют над головой, когда покоишься на лоне ее бархатно зеленеющих отрогов, овеваемых пьянящим ароматом цветов.

Вдоль ложбины вздымаются огромные, в два ряда, до небес, горы, словно оберегая ее от ноги недостойного.

Вот какова стоянка пастухов снойских и гудамакарских ущелий; сердца этих людей бьются в лад с природой, плоть их и кровь одушевлены любовью к этим священным местам...

Стояло лето. В Бурсачирской ложбине паслись бесчисленные стада овец. Пастухи привезли сюда своих жен, чтобы те доили овец,— надо было заготовить на зиму побольше сыра и масла.

Обласканные самою природой, жизнелюбивые горцы всецело предавались радостям жизни, неустанно наслаждались красотою мира. Сытые овцы, пофыркивая, резвились по склонам. Пробужденные к жизни цветы как бы прятались от солнечных лучей: пчелы яростно носились над ними, и легкий ветер ласкал их, порхая; пламенеющее небо обливало золотом плечи горских богатырей. Вновь завязавшиеся бутоны еще только едва отогнули края зеленых своих покрывал, — оттуда стыдливо улыбались их лица. Кругом, на всех вершинах, примостились пастухи, приветствуя зарю песнями или прощаясь с лучами заходящего солнца. Женщины ходили сюда собирать ягоды, и нередко пронзали пастухов быстрые стрелы их черных, сверкающих глаз. Весело распевая, спускались они за водой.

 

«Весна — это жизнь сама!»

 

Все движется, радостно сознавая, что живет; повсюду — сладкое беспокойство и буйная неугомонность — неизменные спутники жизни!.. Сочетание грустной неги и неясных порывов расцвечивало жизнь, наполняя все души счастливой надеждой!

Томительно билось сердце каждой черноокой, согретое лаской смуглого юноши, и у каждого смуглого юноши томительно замирало сердце. Они пели, хлопали в такт в ладоши, сердца их трепетали. И все это сливалось с необъятным праздничным ликованием природы.

И только одна девушка, редкой красоты, не принимала участия в общем весельи, сиротливо бродила в стороне от всех. Не было ей места ни среди женщин, ни среди сверстников и друзей, ни в человеческом жилье, ни в овечьем загоне. Днем она пряталась в скалах, стыдясь показаться на людях в своих лохмотьях. И лишь в те часы, когда уставшие от трудов, побежденные дневной истомой люди отдавались отдыху, она, ночная гостья, выходила из своего убежища на лунный свет, как лесной зверь. Подобно отверженному духу, бродила она по полям, вдоль реки и, чуждая солнцу, купалась в лунных лучах.

Девушке едва минуло восемнадцать лет, и была она в той поре, когда ни одна живая душа в горах не остается без друга. А она всегда бродила одна, совсем одна, без пути, без дороги. С молодостью сочетались в ней красота и стройность. Она, как горный цветок, могла бы быть окружена поклонением гордых юношей, и каждый из них с готовностью, не рассуждая, сложил бы к ее ногам и все свое добро, и жизнь свою, и даже тысячу своих жизней, — за один взгляд ее бархатистых черных глаз с легкой поволокой грусти. И все же не было никого, кто бы заботился о ней, кто бы опекал, оберегал ее. И никто не знал, чем она кормится, как сохраняет жизнь в слабом теле.

Вот выглянул месяц и, когда во всех жилищах уснули и даже лай собак приумолк, девушка вышла из пещеры, изнуренная, скорбная, робкая, как ночной призрак. С дико спутанными волосами, с безысходной печалью на лице, в лохмотья едва прикрывавших тело, — она была похожа на лесную волшебницу.

Девушка огляделась по сторонам, глубоко вздохнула и подошла к ручью. Она наклонилась над струями, освежила лицо пригоршней холодной воды. Потом села на берегу и стала глядеть на залитые лунным светом горы.

 

«Мир мгновенный! Провиденьем

Ты украшен и храним!

Если ласков ты с одними,

Отчего суров к другим?..» —

 

скорбно произнесла она и задумалась. Какие виденья прошлого вставали перед ней, чего еще ждала она от лживого, превратного мира?.. Всякое воспоминание о прошлом обжигало, испепеляло ее, терзало ей сердце, заливало слезами ее лицо. И вот девушка заплакала навзрыд, громко запричитала, и казалось, что камни расплавятся от ее слез, горе затопит всю землю

— Горемычная! Совсем ты ослепнешь от слез! — проговорил кто-то за ее спиной.

Девушка вздрогнула и обернулась.

Она увидела высокую, немолодую женщину с открытым и добрым лицом. Женщина опиралась на палку, на ее поясе висел кинжал, большой пес стоял рядом с ней.

— Не вставай ты, сиди, сиди!.. И я передохну немного. А то мне ведь в гору итти...

Она села, сняла со спины кожаный мешок, достала оттуда хлеб, сыр, кусок мяса и положила все это перед девушкой. Та безучастно глядела на нее, ни до чего не дотрагиваясь.

— Возьми, девушка, несчастная, возьми! Поешь немного, а то истаяла ты вся, умрешь и нечистому душу отдашь!

— Пусть бог осенит тебя благодатью своей... Твоим милосердием кормлюсь! — молвила девушка.— Покончить с собой не хочу. А так — все равно мне, что жить, что умереть! Смерть мне дала бы покой,— добавила она.

— Помолчи, не гневи бога! Лучше поешь чего-нибудь.

— Не хочется пока.

— Ты только плачешь дни и ночи. На вот, промой глаза, освежи лицо,— женщина зачерпнула воды деревянной миской и протянула девушке,— испей водицы, от сердца отляжет, и есть тогда захочется.

Пока девушка послушно умывалась, женщина разрезала ножичком мясо на тонкие куски.

— И я поем с тобой,— не ужинала еще. Ты посмотри, какая грудинка! — и она протянула девушке кусок мяса.

Та взяла и нехотя стала жевать.

— Горько мне! — оказала она, отпив глоток воды из миски.

— А ты посмотри, как я ем! — И женщина так ретиво набросилась на еду, будто и вправду целую неделю куска в рот не брала.— Хоть один кусочек насильно проглоти, а потом и самой захочется!

Девушка, поборов себя, проглотила кусочек мяса и в самом деле почувствовала вдруг такой голод, что молча и жадно принялась за еду. Женщина, боясь ее спугнуть, тоже не проронила ни слова за трапезой. Когда обе утолили голод, старшая оказала:

— Девушка, пойдем ко мне,— переночуешь в моем жилье.

— Не могу я! — у девушки дрогнул голос, глаза снова заволоклись слезами.

— А почему, почему не можешь?

— Потому что...— и она быстро зашептала: — Знаю, ты не выдашь меня, не оставишь без милости своей... Я отрешена от теми...

— Отрешена! — воскликнула женщина, невольно отшатнувшись от нее, как от нечистой. Некоторое время она молчала, не находя слов, и глядела на девушку так пристально, словно увидела ее впервые.

— Почему? — отрывисто опросила она наконец.

— Потому, что... Нет, ты добрая, не заставляй меня говорить!

— Чья ты, из какого рода?

— А к чему тебе это?

— Ни к чему... Я так просто спросила! А как тебя зовут. Или это тоже тайна?

— Нет, не тайна. Только поклянись никому не рассказывать, что видела меня!

— Детьми своими клянусь.

— Маквала — мое имя.

— Маквала! — воскликнула женщина, побледнев.— Знаю я, знаю, кто ты... Даю обет перед богом, что не выдам тебя... Доверься мне, дочка, иди жить к нам в дом. Именем святого Гиваргия клянусь, я сумею так тебя уберечь, что луч солнца не разыщет, ветерок не посмеет коснуться тебя.

— Нет, милая... Не хочу я, чтоб ты делила со мной мою горькую долю.

— Как могу я стать соучастницей?.. Все семейство мое — сын один, он не пойдет против меня. Ну, а если кто и проведает, на то воля господня, есть у нас бараны, пожертвуем ими, лишь бы достойными хозяевами быть для тебя.

— Благослови тебя господь! Сердце мое смягчилось от твоих слов, душа отдохнула,— ответила Маквала.— Отвержена я, отлучена от теми! Прокляли и предали анафеме меня и всякого, кто протянет мне руку помощи... Тяжко нести на себе проклятье общины!.. Вот я рассказала тебе обо всем, теперь ты можешь отвернуться от меня, если хочешь...

Женщина задумалась; трудно было ей разобраться в услышанном. Человек, выросший в горах, одинаково верит и в силу проклятья, и в силу благословения, для него глас народа — глас божий, и вдруг — такое испытание! До сих пор она не знала, кому протягивает кусок хлеба, перед нею было бесприютное, безутешное создание, погибающее от нужды, взывающее о помощи. А теперь? Теперь ей известно, что та, кого она обогрела своей лаской, изгнана из теми, проклята людьми. И проклятие обращено не только на эту несчастную, но и на каждого, кто ей предложит напиться, кто накормит ее.

В душе женщины шла борьба, борьба между жалостью к погибающей жизни и верой в то, что решение теми незыблемо и каждый отвечает за него перед всеми. Трудно было одинокой вдове Джатия Облисашвили, известной по всему Гудамакари своей добротой и милосердием, решить эту задачу. Пастырь считал ее лучшей христианкой в Хеви, ее христианская самоотверженность была поистине глубока.

— Ну, что ж, Маквалаиси! — сказала наконец Джатия,— все люди грешны, один бог без греха... Не могу я отвернуться от христианской души, это мне не под силу. Пойдем!

— О, горе мне! Да разве могу я показаться среди людей? — с горечью воскликнула девушка. — Нет! Маквала умерла для людей. Маквалы больше нет на свете!

— Да и звери тебя растерзают. Как же ты останешься одна? Пока-то ничего, скот здесь пасется, да и сама я не оставлю тебя, как не предам господа бога моего, не будет у тебя недостатка в еде. А зимою? Что ты станешь делать зимою? Стада отсюда угонят, ты останешься одна...

— Одному богу известно, что будет со мной, — ответила девушка, — человеку ли противостоять его воле?

Как ни старалась Джатия, все было напрасно. Маквала стояла на своем: не могла она вернуться к людям, навеки покрывшим ее позором.

Так прошло лето. Джатия все меньше и меньше верила в то, что обреченье человека на такую страшную жизнь угодно богу, однако она не смела роптать на теми, строго хранившее честь и нравы общины. Не было у нее в сердце решения: вправе ли она протягивать руку помощи страждущей, отверженной людьми. И поэтому каждый раз, идя к Маквале, она осеняла себя крестным знамением и шептала молитву:

— Господи, сердце велит мне быть милосердной к ней, и если я совершаю прегрешение, — прости меня!

 

2

 

Лето миновало. Поблекли зеленые одежды природы. Подул северный ветер, поникли чашечки цветов, трава повяла и смялась, птицы потянулись в теплые края, и не слышно стало щебета ласточек. Радостно улыбавшееся небо стало свинцово-серым, нахмурилось и готовилось разразиться слезами. Притихли откормленные за лето, налившиеся здоровьем стада, и воздух не оглашался больше веселым блеянием овец. Редко-редко налетали друг на друга бараны — для того только, чтобы согреть застывшую кровь. А пастухи старательно кутались в бурки, с неохотой подставляя холоду свои хмурые лица. В ложбине клочьями залег туман, и от этого все кругом стало еще безотрадней. Все загрустило, замкнулись все сердца. Воздух налился сыростью, отяжелел и приглушил веселый рокот горной речки. Ночи стали долгими, зверь напирал на стада, и собаки теряли покой. Иногда ненадолго распогодится, прозрачно засветлеет воздух, а через мгновенье — все заклубится, смешается, поднимутся, словно из-под земли, клочья тумана и поползут к горным вершинам, то протягиваясь вдаль, как копья сатаны, то угрюмо застывая в вышине. Или вдруг пыль налетит, бешено взовьется, закружится. Завывая, сшибаются встречные ветры и, как два удалых витязя, вступают в самозабвенный бой. Над землей носится свист не знающего усталости ветра, и чудится, будто хохот злого духа вторит ему. Скалы раскалываются, с грохотом оползают вниз. Вороны и галки, предвестники непогоды, нагоняли тоску на сердце своим зловещим карканьем. И вся благодатная ласковая природа превратилась вдруг в содом, куда слетелись со всего света силы нечистые и справляли свой шабаш, и кружились в адском весельи.

Стада снялись и двинулись сначала в свои деревни с тем, чтобы перекочевать потом на зиму в более теплые места. Пастухи старались обогнать друг друга: никому не хотелось долго задерживаться в тесном и трудном проходе Бурсачирского ущелья. А зима надвигалась, густой туман ни на мгновенье не покидал оголившихся склонов, непрестанно сеял мелкий дождь, грозя разразиться смежной бурей. Ушли все стада. Одна только Джатия не торопилась,— она снялась последней. Когда отара тронулась в путь, Джатия взвалила на спину мешок с припасами и сказала сыну:

— Вы идите, а я вас догоню еще до Бурсачирского прохода.

— Будет тебе, мать, вместе пойдем! — заботливо сказал сын, — к чему задерживаться, что ты здесь потеряла?

— Твое дело молчать! — оборвала его Джатия. — Сама без тебя знаю, что потеряла, ты лучше за барантой присмотри!

— Одна пойдешь через эти гиблые места, — боюсь за тебя.

— Нечего бояться!

— Давай, и я с тобой останусь, потом вместе уйдем! — не унимался сын.

— Это зачем же тебе оставаться здесь? — подбоченившись, насмешливо спросила мать.

— Кто знает, может, от зверя тебя защищу.

— О!.. — улыбнулась Джатия, схватившись за рукоять своего кинжала, — пусть позор покроет мою седину, если не смогу связать зараз семерых таких, как ты!

Тогда улыбнулся и сын.

— Это ты теперь так говоришь. А посмотрел бы я на тебя, как станешь удирать, если случится какая беда... — пробормотал он, немного робея.

— Кто? Я? — надвинулась на него мать. — А ну, держись, трусишка! — крикнула она, и, подставив сыну подножку, одним толчком опрокинула его на землю.

— Бедняга, а еще хвалился! — шутливо прибавила она, помогая ему подняться.

— Мокро, потому и поскользнулся, — смущенно оправдывался сын. Его поборола женщина, — пусть и родная мать.

— Скажи на милость, где же сухие места для тебя прикажешь искать? — насмешливо оборвала его Джатия, но тут же прибавила ласково: — Ну, хорошо, ступай, а то я опаздываю.

Сын двинулся за стадом, а мать свернула с дороги в сторонку и пошла по усеянному щебнем склону.

Джатия не нашла девушки на обычном месте. Маквала, как видно, оставила свою лачугу.

— Горемычная! Не выдержала холодов, ушла куда-то! — печально проговорила Джатия.

Она уже собиралась повернуть обратно, но вдруг догадка осенила ее, и она сказала громко:

— А, может, и не уходила она никуда, только от меня спряталась. Эти припасы я принесла для нее, пусть они здесь и останутся.

Она сняла со спины кожаную торбу и положила ее в лачуге. Потом долго ходила вокруг, искала, звала Маквалу, но той нигде не было.

День клонился к вечеру, пошел снег. Джатии пора было уходить.

— Боже милостивый, триединый! Святой Георгий и Солнцеликая, осените несчастную Маквалу своей благодатью, не дайте ей погибнуть! — горячо помолилась она.

И двинулась торопливо к Бурсачирской горе.

Как только Джатия ушла, Маквала высунула голову из-за каменистого холма и стала пристально глядеть вслед удалявшейся женщине. Она спряталась нарочно от доброй своей покровительницы, чтобы не поддаться ее уговорам, не уйти с ней и не обременить ее. И теперь стояла она, обреченная на смерть; последняя надежда уходила от нее. Ее посиневшие губы были плотно сжаты, словно сдерживали рвавшийся из груди вопль. Скорбные глаза впились в удалявшегося от нее единственного на свете друга, и с каждым шагом уходившей Джатии она приподнималась из своей засады все выше и выше, точно ее кто-то тянул веревкой за шею. Одной рукой Маквала схватилась за сердце с такой силой, что расцарапала себе ногтями грудь: она как будто хотела умерить удары сердца, не дать ему выскочить из своего гнезда. Глаза, обведенные синевой, глубоко впали, волосы развевались, высоко взметаясь над головой.

Вдруг яростно дунул ветер, нагнал клубы тумана, и непроницаемая пелена сразу и навсегда скрыла Джатию от взоров Маквалы. Девушка схватилась за горло. Словно кто-то сдавил его жестокой рукой, ее волосы вздыбились, шурша, кровь упарила в голову, она потеряла сознание, пошатнулась, упала. Но скоро очнулась. Горячие слезы залили лицо.

— Ушла, исчезла!.. И вместе с нею исчезла надежда моя на жизнь! — тихо сказала она. И отчаяние с новой силой овладело ею, она колотилась головой о камни.

Но горе изнурило ее, она постепенно слабела и наконец затихла. Слишком много бед обрушилось на нее, слишком много слез она пролила, слишком сильный огонь опалил, испепелил ей душу, чувства ее притупились. Она медленно поплелась к своей лачуге, чтобы укрыться хотя бы от ветра, безжалостно рвавшего ее лохмотья, чтобы хоть немного умерить боль своего полуобнаженного тела.

Несколько дней она не выходила из своего укрытия. Но еда кончилась, а морозы становились все крепче. Зима начинала лютовать. Маквала стала испытывать страшные страдания. И неожиданно в ней проснулась жажда жизни, ей захотелось спастись. В Хеви и Мтиулети ей нельзя было идти — там никто не посмел бы принять ее, отрешенную от теми.

Ей оставалось искать спасения только в Картли, где ее могла приютить какая-нибудь добрая семья, а она трудом и старанием окупила бы свой хлеб до конца дней своих.

И она пустилась в путь. Трудно было итти среди наметенных ураганом сугробов. Впереди, весь укутанный туманом, как саваном, грозно преграждал ей путь Бурсачирокий утес; над головой ее каркали вороны, провожая несчастную на неизбежную гибель. Но страх смерти удесятерял ее силы, желание во что бы то ни стало спастись придавало ей мужества и выносливости, и она отчаянно боролась за жизнь.

Маквала устала, она слабела с каждым шагом, но все шла и шла и достигла наконец Бурсачирской теснины. Еще совсем немного, и она одолеет эту последнюю преграду и будет спасена! Но внезапно налетел сокрушительный ветер, завыл, загудел и ударил ей в лицо колючим снегом. У девушки перехватило дыхание, потемнело в глазах. Небо нависло низко-низко. Стало темно. Оглушительный гул прошел по горам. Наметенные вихрем сугробы стремительно понеслись в пропасть. Женщина укрылась за выступом скалы, чтобы обвал не затянул ее, не похоронил под собой. Дальше итти стало невозможно, снег засыпал глаза, ветер валил с ног. Маквалу знобило, лицо у нее горело, силы постепенно покидали ее, в ушах стало шуметь. Отрадное тепло разлилось по телу, сердце растаяло в нежной истоме, глаза закрывались сами собой. В голове мелькнуло: это — гибель. Маквала заставила себя пошевельнуться, с испугом широко открыла глаза, но сладкий дурман охватил ее с неодолимой силой, и ее веки снова медленно сомкнулись. Девушка глубоко дышала, прислонившись к скале, — она спала. А ветер неустанно засыпал ее снегом, как бы укрывая от холода нежное ее тело.

 

3

 

В народе есть поверье, что разбушевавшаяся природа до тех пор не успокоится, не затихнет, пока не унесет обреченную жертву. И в самом деле морозы смягчились в Бурсачирском ущелье, ветер утих и с рассветом рассеялся туман. Небо очистилось, солнечные лучи осветили и обогрели землю. Удивительное зрелище представилось взору.

Черные пасти расселин заполнились снегом, их сковало льдом; из обвалов и оползней возникли новые холмы, и щербатая поверхность земли стала еще более волнообразной. Над ослепительно белой поверхностью вздымалась голая скала, на которой снег не закрепился. Стояла она, как свидетельница мрачных событий прошлой ночи. Все было недвижимо, молчаливо вокруг, будто склоняло голову, смиряясь перед гордым своенравием величественной природы.

Что-то вдруг дрогнуло на бескрайнем просторе, — появился человек. Он не спеша шел на лыжах. Медленно и сосредоточенно двигался старец с белой бородой, слегка пожелтевшей от времени и ниспадающей мягким шелком на его широкую грудь. Лицо его светилось умом и добротой, хотя долгие годы и наложили на него свою неумолимую печаль. Зато телу его, статному, крепко слаженному, здоровому, мог позавидовать любой юноша. В теплой меховой одежде, подпоясанный веревкой, надвинув на лоб мохнатую шапку, он медленно расчищал себе лопатой дорогу.

Рядом с ним бежала умная его собака красновато-коричневой масти с большой, словно сажей вымазанной мордой.

Старик не торопился, он что-то бормотал про себя, то и дело окидывая внимательным взглядом окрестность.

Пастырь Гудамакарского ущелья Онуфрий давно уже стал тяготиться жизнью среди людей и удалился в Бурсачирскую пещеру. В молитвах проводил он дни, оказывая помощь попавшим в беду путникам.

— Дурная ночь была, — тихо произнес Онуфрий, — дал бы господь, чтобы не было жертв этой ночью!

Вдруг неподалеку спустился ворон. Он мрачно и надрывно каркал. Собака кинулась на ворона и спугнула его; потом подбежала к месту, откуда он взлетел, принялась обнюхивать снег, жалобно заскулила.

— Сюда, Курша, сюда! — крикнул пастырь, но собака не послушалась и все продолжала скулить и обнюхивать снег.

— Ты что там нашла? — и Онуфрий двинулся было дальше.

Но Курша не побежала следом за ним. Тогда Онуфрий остановился и еще раз покликал ее.

Курша кинулась к своему хозяину, стала перед ним прыгать, ластиться к нему. Умные ее глаза о чем-то просили его. Пастырь приласкал собаку, потрепал ее по спине и зашагал дальше. Тогда Курша схватила его за полу одежды, стала изо всех сил тянуть за собой.

— Вон туда пойти? — спросил старик, протягивая руку в ту сторону, где опускался ворон. Собака радостно залаяла, понеслась вперед.

Подбежав первой, она принялась раскидывать лапами снег.

Онуфрий стал помогать лопатой. Свежий, еще не слежавшийся снег легко поддавался лопате. Старик нащупал под ним человека и с благодарностью глянул на своего чуткого друга, на верную свою собаку. Та поняла взгляд хозяина, блеснула глазами, весело замахала хвостом и облизнулась.

— Бедняжка, женщина! — говорил тревожно Онуфрий.— Хорошо, что снегом занесло, не успела замерзнуть!

Маквала крепко спала под снегом. Пастырь расстелил принесенную с собой бурку, уложил на нее женщину, стал растирать ей лицо, руки, ноги шерстяной тряпкой. Она не просыпалась. Тогда из сальника он достал гусиный жир, смазал им закоченевшее тело женщины и укутал ее в свой кожаный тулуп. Потом, отвязав от пояса маленький бурдючок, он нацедил из него водки в роговую ложку, концом ножичка разжал женщине зубы, влил водку ей в рот.

Она пошевельнулась, застонала и на мгновенье открыла глаза.

— Бедная, сильно замерзла! — сказал Онуфрий. — Но больше нельзя задерживаться, солнце на закате. Ночью будет стужа.

Он обхватил веревкой завернутую в бурку женщину, вскинул ее на спину и зашагал к своему жилью. Он легко нес свою ношу и быстро добрался до дома. Здесь пастырь уложил женщину на душистое сено, укрыл потеплее, потом развел в очаге огонь.

Маквала открыла глаза, ей показалось, что она все еще видит сон. Но, попробовав пошевельнуться, она почувствовала такую боль во всем теле, что громко застонала.

— Где я? — она хотела было провести рукой по лбу, но рука не повиновалась.

— У своего духовного отца, дочь моя! Господь направил мои стопы, чтобы спасти тебя! — ласково сказал Онуфрий.

— У духовного отца... — Маквала все еще не понимала, где она и что с ней. — Что было со мной? — тихо спросила она.

— Ничего, дочь моя! Снегом тебя занесло, но господь спас твою жизнь... Приложись к святому кресту, спасшему тебя.

И отец Онуфрий поднес к ее губам крест. Маквала попробовала приподняться, но, едва коснувшись креста, снова откинулась навзничь.

— Не могу! — с тоской прошептала она.

Она вдруг вспомнила, что не достойна святого креста. Пастырь понял: какая-то тайна отягощает несчастную. Он перекрестился.

— Владыка, воззри на убогих и обездоленных, придай им сил, чтобы они стали достойны славить имя твое! — Он снова протянул женщине крест: — Поклонись, дочь моя, поклонись ему: он распял тело свое, пролил кровь свою во отпущение грехов наших!

Женщина приподнялась, просветленная, и коснулась губами креста. Слезы полились из ее глаз.

Пастырь повесил крест на стену, опустился на колени перед распятьем и долго молился за спасение душ всех тех, кто преступил законы бога.

— Дочь моя, ты, верно, есть захотела?

— Нет, отец мой, я не голодна.

— А ты заставь себя. Вот мясо, подлива.

Маквала немного поела.

— Как ты теперь себя чувствуешь? — спросил ее Онуфрий.

— Лучше, отец! Но болит, гудит у меня все тело, точно его иглами колют...

— Хорошо, что болит, значит, скоро поправишься. А теперь расскажи мне, кто ты, откуда?

— Кто я? — горько улыбнулась Маквала. — Просто — несчастная!

— У тебя никого нет близких?

— Были, когда-то были! А теперь нет никого.

— Как ты очутилась в Бурсачирах в такую пору?

Глаза Маквалы подернулись слезами.

— Трудно тебе говорить о себе. Не буду больше расспрашивать. Мой долг облегчить страдания человека. Придет время, и ты сама все мне расскажешь, покаешься в делах своих перед господом, облегчишь душу свою... Теперь немощно твое тело, обессилено, нуждается в поддержке, в уходе!.. Останься здесь... Кров этот дал мне господь, все страждущие и алчущие могут оставаться под ним...

Простое человеческое сочувствие звучало в словах старца, и оно отогрело сердце несчастной женщины.

— Господь да поможет тебе! — воскликнула она, — ты обласкал меня, несчастную... Вселил надежду в мое опустошенное сердце... — продолжала она прерывающимся голосом. — Твои ласковые слова вернули мне жизнь.

Слезы, сладостные, спасительные слезы, полились из ее глаз. Она постепенно затихла и снова покорно погрузилась в сон. Пастырь встал, бесшумно отошел от нее. Он знал, что целительный отдых необходим ее смятенной душе.

 

4

 

Маквала выросла в небогатой крестьянской семье. Был у нее нареченный. Хотя отец не знал об этом до поры, но ей верилось, что он не пойдет против ее избранника. Будущее представлялось ей безоблачным, полным радости. Однако надежды обманули Маквалу, судьба изменила ей. Ее просватали за другого и тотчас же выдали замуж.

Муж Маквалы Гела Годерзишвили, молодой, стройный, от природы не злой человек, служил есаулом у правителя Хеви в Пасанаури. В те времена должностной человек обладал большой властью в селе, и потому Гела разрешал себе такие поступки, на которые при ином положении никогда бы не осмелился.

Ему нравилась Маквала, но он отказался бы от нее, — она еще до свадьбы откровенно рассказала ему, что сердце ее бьется для другого, — если бы не спесивый юношеский задор, внушенный ему его положением.

— Я на казенной службе, и можно ли равнять меня с каким-нибудь мохевцем... Не уступлю я ее никому, чего бы мне это ни стоило! — кичился он.

Отец девушки, выживший на старости лет из ума, в самом деле считал, что Гела выше всех остальных соседей. К тому же он любил выпивать, и Гела щедро угощал его. Так решили они судьбу пятнадцатилетней Маквалы, и она стала женой Гелы. Старик вскоре умер, и Маквала осталась круглой сиротой, всецело во власти своего мужа. Она покорилась судьбе и, не любя мужа, все же с честью выполняла свой долг, была предана семье, трудолюбива и хозяйственна.

Гела совершенно успокоился, был доволен женой, ему казалось, что он сломил ее волю, полностью ее покорил. Он продолжал заниматься своим делом, подолгу не бывал дома. В доме он держался господином и повелителем, появлялся там лишь ради того, чтобы жена не отвыкла от послушания, и, насладившись ее лаской, вдоволь поиздевавшись над нею, снова уходил в Пасанаури. Раньше, до поступления на службу, Гела был человеком гор, мыслил и чувствовал, как все горцы. Женщина была для него существом уважаемым, жена — подругой, которая трудится и работает рядом с мужем, как равная, ради создания семьи. Но теперь все выглядело для него по-иному. Не раз доводилось ему видеть, как его господа, пьянствуя и безобразничая, издевались над женщиной, считали ее созданной только для их удовольствия и развлечения. Вкусил он и сам сладость порочной жизни. Господа не раз посылали его с недостойными поручениями, охотно рассказывали ему о своих похождениях. Гела, красивый и юный, скоро приковал к себе внимание женщин, и они стали отдавать ему предпочтение. У Гелы не было недостатка в вине, водке и женщинах.

Маквала жила одна. Самым ужасным в ее жизни было то, что Гела приносил в свой дом нравы той, чуждой ей жизни: безобразное пьянство, сквернословие, притеснение соседей; все это разжигало ее ненависть к Геле.

А тот с каждым годом становился все разнузданней. Он истязал жену, не давал ей спокойно работать, требовал беспрекословного выполнения всех своих вздорных желаний.

У Гелы Годерзишвили было большое стадо овец. Его престарелый дядя, единственный работник в доме, умер, хозяйство требовало присмотра, и Геле пришлось, оставив службу, вернуться к своему двору... С того дня, хоть и не очень охотно, стал он пастушествовать и среди пастухов скоро занял видное место. У него были связи с сильными мира сего, они принимали его, так как через него постоянно обделывали свои темные дела; чувствуя сильную поддержку, Гела Годерзишвили пользовался всяческими преимуществами перед своими односельчанами.

Все льнули к бывшему есаулу, старались заручиться его расположением, чтобы дешевле и быстрее улаживать свои дела, однако никто с ним не сходился по-братски; очень дорого обходились его услуги и слишком уж чванился он перед всеми.

Только одна беда, непоправимая, давняя, злила, ожесточала его. Маквала чуждалась его по-прежнему, не подчинялась ему; не мог склонить он к себе ее сердце, а любовь его к ней росла с каждым днем. Ни гневом, ни побоями, ни лаской не мог он сломить жену, которая непрестанно наносила ему обиды. Дошло до того, что однажды Маквала сбежала в родную деревню. И, хотя не было у нее никого близких, она добилась того, что в общине святой троицы был созван сход теми, на котором разбирали ее дело и вынесли решение развести супругов, так как Маквала была выдана замуж насильно. Однако в те времена теми уже не располагал достаточной силой, чтобы принудить своих членов к подчинению. Была введена власть начальников — диамбегов, и закон решительно запрещал развод.

Гела, давно утративший уважение к родным обычаям, разумеется, не подчинился решению теми, покинул сход с угрозами и вскоре силой закона водворил жену обратно в свой дом.

Гела, насильно вернув жену, не добился ее любви, но Маквала снова покорилась своей судьбе, снова впряглась в домашнее ярмо. Гела с тех пор успокоился, поверил, что образумил наконец жену, стал полным ее господином. Маквала беспрекословно повиновалась ему во всем.

А Онисе, любимый когда-то Маквалой, считал, что она его обманула, и после ее замужества не появлялся больше в родном селе. Он жил в горах, пас свою отару. Огонь его сердца погас, подернулся пеплом, и только однажды, когда Маквала ушла от мужа, слабая надежда на мгновенье затрепетала, затеплилась в нем. Но Маквала вернулась к мужу, снова покорилась его воле, и надежда Онисе развеялась навсегда, сердце его замкнулось. Он утешился мыслью, что обуздал свою страсть и жизнь его отныне потечет спокойно; но он твердо решил никогда не жениться, никогда больше не полагаться на верность женского сердца.

 

5

 

Однажды летним вечером Гела сидел у порога своего дома. Набив трубку табаком, он старался разжечь трут, долго, но тщетно ударяя о кремень кресалом. Он только что закончил отбор из своей отары яловых овец и отправил их в горы, а дойных пока что оставил дома, так как близ ледников еще не подросли корма. Долго мучился он над трутом, но так и не высек огня.

— Хозяйка, принеси-ка мне огня! — приказал он жене. Маквала вынесла горящий уголек на обломке коры, подала его мужу, повернулась и хотела уйти.

— Постой! — остановил ее муж.

Женщина замерла на месте. Гела не спеша разжигал трубку, время от времени поглядывая на жену.

— Послушай, садись-ка сюда, — сказал он наконец, — хочу с тобой поговорить...

— Опоздаю я с ужином для пастухов! — хмуро отозвалась Маквала.

— Садись, говорю тебе! — Гела повысил голос, хотя самодовольная улыбка блуждала на его губах.

— Некогда мне! Говори скорей, и я пойду! — все так же хмуро ответила женщина, не двигаясь с места.

— Ничего, садись, милая! Рано еще, поспеешь!— ласково сказал Гела и, протянув руку, привлек ее к себе.

Женщина покорно опустилась рядом с ним у порога.

— Хороша же ты, богом клянусь! — воскликнул вдруг Гела и жарко поцеловал ее.

Маквала не вымолвила ни слова; покраснев и нахмурившись, она провела рукой по щеке, как бы стирая поцелуй мужа. Гела заметил это ее движение, усмехнулся и с силой привлек ее к себе.

— Будет тебе! — не выдержала женщина и попыталась высвободиться из его объятий.

— Молчи, милая! Почему не хочешь, чтобы я поцеловал тебя? — ласково уговаривал ее муж, но она продолжала отстраняться от него.

Тогда он насильно закинул ей голову и крепко поцеловал ее в сердитые губы.

— Тьфу! — сплюнула Маквала.— Что это нынче с тобой?

— А почему ты стираешь мой поцелуй? — самодовольно поддразнивая ее, ответил Гела.

— Потому, что ненавижу тебя! — не стерпев, крикнула Маквала.

Гела нахмурился.

— Богом клянусь, ты полюбишь меня! — тихо, но убежденно сказал он.

Эта самоуверенность повелителя еще больше возмутила Маквалу, она взглянула на него с нескрываемой ненавистью.

— Не гляди так, а то еще раз поцелую! — криво усмехнулся горец, злобно глядя на нее.

Маквала тяжело вздохнула, не зная, как ей избавиться от докучных ласк.

— Не сердись, перестань, не то опять поцелую! — не унимался муж.

— Я не сержусь! — Маквала готова была расплакаться.— Отпусти меня, я опоздаю с тестом. Скажи, что хотел сказать?

— Поцеловать хотел тебя! — расхохотался бывший есаул.— Что, не нравится? — и он снова обнял ее.

— Пусти, пусти! — отбивалась Маквала.

— Нет, радость моя, никуда не уйдешь!

— Чего тебе от меня надо?

— Не нравится? Разве я плохо целуюсь? — теша себя собственным злым упрямством, изводил ее Гела.

— Поцелуй меня сама!

— Нет!

— Дай, еще разок поцелую и тогда скажу, зачем тебя звал.

— Не хочу, нет! — женщина закрыла лицо руками.

— Не хочешь, тогда вот тебе! — и он снова крепко обхватил ее, прижал к груди и... вдруг отпустил. Оба вскочили.

Кто-то тихо открыл калитку, спугнув супружеские ласки. Гость застыл на месте и низко опустил голову. Все трое смутились.

— Добрый вечер, Гела! — наконец выдавил из себя гость.

— Онисе, ты?! Иди же сюда! — шагнул к нему навстречу хозяин.

Маквала зарделась от стыда и досады, вскочила и убежала в дом.

Введя гостя, хозяин пригласил его сесть. Оба молчали. Лицо у Онисе пылало, он сидел, низко опустив голову. Гела все еще мысленно обнимал свою красавицу-жену и твердил про себя с самоуверенностью упрямца: «Врет она, любит меня!»

Онисе Арабули, сосед Гелы, много моложе, осанистей и красивей его, был желанным гостем в каждом доме села. Но после женитьбы Гелы Онисе ни разу не ступал на его порог. Он не был так зажиточен, как Гела, но превосходил его старательностью, часто сам водил отары, а в этом для крестьянина — залог благосостояния и успеха.

Трудясь больше Гелы, Онисе и доходов имел больше, и больше добра видели от него соседи и весь теми. Этот красивый и статный юноша был первым женихом Маквалы, и образ ее так властно запечатлелся в сердце Онисе, что ни адский огонь, ни всемирный потоп не могли бы изгнать его оттуда.

Гость и хозяин молчали из уважения друг к другу: никто не хотел первым начать беседу.

— Оставайся ужинать с нами,— сказал наконец хозяин.

— Будь долголетен, Гела, рад бы и сам побыть с тобой, да работаю я один, баранту не могу бросить, погибнет она.

— Не погибнет! Что с барантой сделается,— разве нет с ней пастухов? Оставайся! — стал упрашивать хозяин.

— Есть у меня к тебе одно дело, ради него с гор спустился.

— Вот и расскажи! — подсел ближе Гела.

— Ты, говорят, идешь снимать луга. Вот товарищи и послали меня к тебе,— хотим взять пастбища сообща с тобой.

— Очень хорошо! — обрадовался Гела. Соседство с таким смелым и опытным пастухом, как Онисе, для всякого было находкой.— Почему бы нет? Такое товарищество — милость божья!..

— Дружба с тобой, Гела, — истинная божья милость, а ты других хвалишь!.. Ты знаешь чужой язык, законы чужие, с тобой никакая беда не страшна.

— Я завтра в горы собираюсь, хорошо бы тебе самому пойти со мной. Могу тебя подождать.

— Зачем я тебе нужен? Кто лучше тебя сумеет выбрать место, сговориться о найме?

— Нет, Онисе, свой глаз — никогда не лишний!..

— Лишний человек — лишние расходы. Денег я тебе дам, место ты сам снимешь, а уж мы всегда с тобой поладим.

— Как хочешь, друг, воля твоя! — согласился хозяин.

— Вот так, Гелаиси! Место ты займешь, а там — захочешь, пойду к тебе в товарищи на смену, захочешь — овец перемешаем.

— Перемешаем, Онисе, перемешаем, так лучше будет, лучше, и сдружимся тесней!— ответил Гела.— А теперь уж ты без ужина не уйдешь! — весело добавил он.

— Не надо, Гела, боюсь, отару без хозяина зверь задерет,— упрямился Онисе.

— Что ты? Пастухи у тебя такие, что птицу в небе, муравья под землей не пропустят. Не идешь, так хоть благослови меня на дорогу... Хозяйка! — крикнул он,— любимого гостя любовно встретить надо, подавай все, что бог послал!

Онисе вручил хозяину деньги на аренду пастбища и на дорожные расходы. Они сели ужинать. Выпили по одному рогу. Гость загрустил. На него нахлынули воспоминания о тех счастливых днях, когда он верил в любовь Маквалы, и сладкая надежда ласкала его. Теперь он одинок, никогда не будет у него любимой подруги, никогда никто не приголубит его, никто не скажет ему нежных слов,— железным обручем сковано его сердце. Онисе стал угрюм. Лицо его помрачнело.

Хозяин, заметив это, принялся еще усерднее потчевать гостя домашней водкой, еще чаще провозглашать заздравные тосты. Но печаль не покидала Онисе. Вдруг Гела поднялся.

— Ты посиди немного, я скоро вернусь,— сказал он гостю.

— Куда ты, зачем?

— Подожди меня здесь, мы сейчас устроим такой пир, что мертвые встанут из могил поглядеть, как мы веселимся.

— Не надо, Гела, поздний час, да и жена твоя спать хочет! — оглянулся Онисе на Маквалу, пригорюнившуюся у огня.

— Маквала! — окликнул ее муж,— отчего ты невесела, когда у нас гость?

— Нет, нет! Клянусь божьей благодатью!.. Гость от бога, и я возношу хвалу господу, пославшему нам его.

— Ну, если так,— воскликнул Гела,— пусть святой Гиваргий ниспошлет на нас свою благодать,— завтрашнее солнце мы встретим пиром... Подожди немного!— и хозяин выбежал за дверь.

Легко ему было говорить,— завтрашнее солнце встретим пиром. Но тем, чьи сердца облачены в одежды скорби, кто оплакивает утраченную навсегда надежду, тем тягостно встречать весельем первые утренние лучи!

Много дней утекло с тех пор, как Онисе и Маквала расстались друг с другом, и оба они в эти дни разлуки копили печаль в своих сердцах. Они научились скрывать свои чувства, и теперь, когда они остались вдвоем лицом к лицу, стало им еще тягостней. У обоих было о чем рассказать друг другу, оба они, как все влюбленные, таили в душе обиду друг на друга, и им хотелось излить ее во взаимных упреках. Слова подступали к горлу, но непомерное волнение сковывала губы, и невозможно было нарушить молчание.

Маквале казалось, что сердце Онисе давно отдано другой,— ведь отошел же он от нее и даже в беде не протянул ей руку. Так же думал и Онисе: если Маквалу склонили выйти замуж за другого, значит, она и любит того, другого, больше, чем его.

Так сидели они долго, опустив головы, как два врага; и только отрывистое, учащенное дыхание выдавало их непостижимую душевную бурю.

Вдруг невольный крик отчаяния вырвался у Онисе:

— Маквала! Давно я не видел тебя, не слыхал о тебе ничего... Скажи, как ты живешь?

— Что мне? — с горькой улыбкой отозвалась Маквала, пожав плечами. — У меня муж, хозяйство.

— Значит, счастлива? — голос Онисе задрожал. Он поднял на нее глаза, заглянул ей в лицо и, сразу весь поникнув, тихо сказал: — Дай тебе бог!.. А для меня все исчезло, все умерло, жизнь стала мне ненавистна!.. Ну, что ж, будь хоть ты счастлива!

Женщина взглянула на него, и что-то невыразимо томительное закипело у нее в груди, поднялось к горлу, перехватило дыхание. Дрожащей рукой схватилась она за ворот платья, с силой оттянула его, сорвала застежку. Ей казалось, что ворот давит ей горло, не дает дышать.

Они молчали. Онисе взял рог, наполнил его аракой и выпил весь залпом, чтобы оглушить себя. Женщина взглянула на него с тоской.

— Почему смотришь на меня? — спросил Онисе, устремив на нее помутившийся взгляд.

— Не надо пить так много! Убьешь себя,— с горечью сказала Маквала.

— Ну и что ж? Пускай убью! — он провел по лбу рукой.— Разве жалеешь меня?

— О, ведь я — человек!

— Да, конечно, ты — человек! Оба снова замолчали, поникли.

— Маквала! — не выдержал Онисе,— скажи мне что-нибудь!

— Что мне сказать тебе? — печально отозвалась Маквала.

— Ты раньше много со мной говорила! Много мне сулила!

— То было раньше, все изменилось теперь.

— Зачем же ты меня поманила? Зачем околдовала? Чтоб потом сбросить меня прочь со своей дороги!.. Не любила, смеялась надо мной, — верно?.. Что ты ответишь богу?

— Онисе!..— начала женщина, но он прервал ее.

— Ты позабыла меня, но я тебя люблю по-прежнему, люблю, как святыню свою!..

Горе переполнило Маквалу. Она думала, что Онисе давно уже вырвал из своего сердца память о ней, позабыл ее... Оказывается, она заблуждалась, он все еще любит ее, еще есть у нее надежда вернуться к жизни!

— Молчи! — крикнула женщина.— Молчи, ради господа бога, не то руки наложу на себя!

— Зачем же?.. Кого любила, за того и вышла замуж... Кого ненавидела, от того избавилась... Зачем тебе кончать с собой?..

— Молчи, говорю тебе! — гневно сказала она.

Дрожь охватила Онисе, он чувствовал, что больше не в силах сдерживать свою страсть, как за спасение, схватился он за водку. Но не успел он поднести к губам рог, как Маквала вскочила и бросилась к нему.

— Довольно, хватит! — крикнула она возмущенно.

— Почему ты сердишься? Я хочу за твое здоровье выпить!

Не успел он произнести эти слова, как нежные женские руки обвились вокруг его шеи. У него потемнело в глазах.

— Не пей, не надо, родной ты мой... Не топи себя в вине... Не хочу я этого, милый, слышишь меня, не хочу! — шептала ему Маквала и вся трепетала, горела, обвиваясь вокруг него.

Мир исчез, уплыл куда-то, Онисе позабыл о своем долге гостя, позабыл о самом себе и страсть, одна только страсть нераздельно завладела им. Он чувствовал, что Маквала любит его, любит всеотдающей, бескорыстной любовью; он чувствовал ее жаркую ласку, слышал биенье ее сердца и на мгновенье утратил власть над собой. Кровь заклокотала в жилах, он раскрыл объятья, прижал к груди единственное свое сокровище и пил, ненасытно пил сладость жизни.

Сумеет ли Маквала потушить любовь в своей крови? Какая сила возьмет верх в ее сердце — женский долг или самозабвенная страсть?

Вдруг со двора послышалась песня. Они вздрогнули, прислушались.

 

«Вспомнит молодец в дороге,

Что забыт женой.

Запечалится и сгинет

В пропасти ночной...»

 

Влюбленные разошлись. Маквала, вся пылая, кинулась в чулан. Онисе, взволнованный, потрясенный, растянулся на длинной скамейке.

Дверь распахнулась, вошел Гела и с ним несколько юношей-певцов.

Началось пиршество с плясками, с песнями. Хозяин сдержал свое слово: утреннюю зарю пирующие встретили веселой песней «Гогона».

Солнце стояло уже высоко, когда гости Гелы, выпив последний прощальный тост, шумно поднялись из-за стола и распрощались с хозяином.

Проводив гостей, Гела торопливо принялся за сборы в дорогу. На этот раз Маквала помогала мужу с непривычной готовностью и торопливостью, как бы искупая перед ним свою вину.

Хозяин дома оделся по-дорожному, опоясался оружием и оседлал коня.

— Жена! — сказал он на прощанье,— ты что-то очень усердно помогала мне в сборах, не знаю, чему приписать: рада ли, что уезжаю, или взялась за ум?

Она не ответила, слегка покраснела, опустила голову. Он посмотрел на нее долгим взглядом.

— Сердце мое противится, не советует мне уезжать, но я не останусь... Надеюсь, побережешь мой дом, врагу на посмешище не предашь! — он взял плеть.— Ну, прощай... Давай поцелуемся, и знай, если осрамишь меня перед людьми, ничто тебя не спасет!

Женщина не двинулась с места, не подняла головы, только нижняя губа ее чуть-чуть дрогнула.

— Ты что, не слышишь? — резко возвысил голос Гела и стегнул ее плеткой.— Оглохла ты, адамово ребро?

Женщина вся сжалась от боли, но не вскрикнула, ни звука не издала, только сумрачно сдвинулись брови, глаза сверкнули гневом.

— Ты не хмурь брови! — мрачно проговорил Гела и снова стегнул ее плетью.

— Баба и лошадь — одно, для обеих плеть создана!

— Довольно, хватит! — тихо сказала Маквала.— Ей-богу, плетью не заставишь полюбить себя!

— Ого! — усмехнулся Гела. — Может, хоть от упрямства отважу!

— Нет, не стоит, не старайся, а то пожалеешь! Тому порукой святыня Зеда-Ниши!

— Пожалею, говоришь? Смеешь мне угрожать? — крикнул Гела с пьяным упрямством и снова занес плеть.

— Если так, пусть грех будет на тебе! — воскликнула женщина и выбежала за дверь.

Гела растерялся, не ожидал, что жена решится от него убежать.

— Маквала, Маквала! — закричал он, опомнившись.— Вернись, а то, ей-богу, кровью зальешься вся!

Но никто не отозвался на его угрозу. Маквала спряталась у соседей.

Гела выскочил во двор, искал ее всюду,— тщетно!

— В преисподнюю не провалится! — утешал он себя.— Когда-нибудь да вернется домой.

Пришли спутники Гелы, и он пустился в дорогу, так и не найдя Маквалы.

 

6

 

Прошлой ночью приход мужа с гостями пробудил Маквалу от сладкого любовного сна. Когда в доме шел пир и бушевало веселье, она не вышла к гостям, пренебрегла священным долгом хозяйки, чтобы остаться со своими мыслями, дать себе отчет в происшедшем. Когда она очнулась от нежного дурмана, действительность предстала перед нею во всей своей беспощадности. С горечью перебирала она в памяти часы и дни своего унижения, насильственное замужество, постылые ласки под страхом побоев и позора. Один-единственный раз улыбнулась ей надежда, когда теми разрешил ей развестись с мужем, но закон снова предал ее во власть сильнейшего. Эти воспоминания обожгли ей душу. И вот теперь встреча с Онисе, с единственным в жизни. Он, оказывается, любит ее по-прежнему! Но что же из того? Надежда так часто изменяла Маквале, изменила даже в те дни, когда сам теми встал на ее защиту. Разве могла она теперь положиться на любовь Онисе, хотя бы она и чувствовала в нем львиную силу?

Эта мысль клещами сдавила сердце Маквалы. Она поняла, что ничего, кроме несчастья, не может принести ей эта встреча, эта минутная радость. Будь она проклята! Дорого бы заплатила Маквала, чтобы вытравить из своей памяти вчерашний вечер!

И Маквала решила бороться с вновь вспыхнувшим чувством, вырвать образ Онисе из своего сердца.

После прощания с мужем, после грубых ударов плетью благоразумие чуть было не изменило ей, и она хотела бежать к Онисе. Но, вернувшись в свой пустой дом, она снова укрепилась в прежнем решении.

— Нет, если уж так несчастлив мой путь,— не хочу принести несчастье любимому! Нет, клянусь богом!.. Люблю его больше себя... Еще найдет он свою судьбу...

Между тем истерзанное тоской и одиночеством сердце Онисе, на мгновенье согретое счастьем, снова утратило покой. Одно желание всегда быть с любимой, обрести с ней блаженство, владело им с такой силой, что вся остальная жизнь с ее повседневными заботами об урожае, о сенокосе шла как бы мимо него. Иногда он вздрагивал от жалящей мысли, что вступать в борьбу с таким противником, как Гела, не так-то легко. Но мимолетная тревога исчезала так же быстро, как рождалась, и ее сменяла надежда на счастье, и одной этой надежды было достаточно, чтобы Онисе забыл обо всех сомнениях, почувствовал в себе необъятные силы. В такие минуты он готов был бросить вызов целому миру. Он знал, что обладает сердцем Маквалы, и ликующая сила росла в нем. Он становился обладателем всей вселенной. Найдется ли дерзкий, который посмеет посягнуть на его любовь!

И от этих мыслей все в жизни влюбленного окрашивалось тысячью чудесных красок. Все предметы, все проявления природы наполнялись тайным значением, все перед ним расстилалось, зовя, завлекая, лаская. И воспламененное сердце его взывало о близости с любимой. Но проходили дни, и он не мог встретить ее, не мог излить своих ласк. Улыбающаяся душа тщетно звала душу друга, властно требовала: «Хочу быть с нею, хочу слиться с ней воедино!»

И этот непрестанный зов превратился скоро в неукротимую страсть, сметающую все преграды.

— Как ее увидеть, когда, где? — в сотый раз повторял про себя Онисе. Но Маквала заперлась в своем доме, даже за водой не ходила.

Онисе не допускал мысли, что она избегает его, и долгая разлука только сильней раздувала огонь любви в его сердце.

На первых порах Онисе еще понимал, что нельзя итти прямо в дом к Маквале,— это может набросить тень на ее честь. Но страсть опрокинула все доводы рассудка: «Увидеть ее! Ласкать, прижимать к груди, говорить ей слова любви, где, когда — не все ли равно! Ведь она моя, не все ли равно, где увижусь с ней!» — твердил он, как одержимый.

Онисе схватил ружье и выскочил во двор.

Луна только что поднялась из-за гребня горы и еще наполовину пряталась в облаках. Светила, ее верные спутники, почувствовали восшествие любимой и нежно зарозовели, греясь в ее лучах. Тихий ветерок осторожно шелестел средь горных цветов, подхватывая их аромат и наполняя им воздух. Река здесь замедляла свой ход, сменяла бурный гром на ласковый рокот. Волны, украдкой накатываясь на берег, мягко отталкивались от скал, и с мелких камней, прощаясь с ними, с игривым журчанием стекали капельки влаги.

Мохевец глубоко вздохнул. Чистый, благоуханный воздух влился в его грудь, и сердце забилось еще сладостней. Он снял шапку, подставил лоб прохладному ветру. Вся кровь его клокотала. Ускорив шаги, он пошел к дому Гелы.

Было поздно. После трудового дня успокоилась, заснула деревня. Онисе шел на цыпочках, осторожно ступая. Шел, прерывисто и часто дыша, с колотящимся сердцем. Он приближался к дому на окраине села, к тому месту, вокруг которого столько дней кружились его мысли и чувства, к месту, которое представлялось ему недоступной святыней. Глаза его горели, щеки пылали. Перед навесом он остановился, чтобы перевести дух. Собравшись с силами, подкрался к оконцу, заглянул в него. В комнате было темно. Только в очаге под золой, сверкая, тлел уголек. Долго всматривался Онисе, но ничего не мог разглядеть. Наконец он поднял камешек и кинул eгo прямо в очаг. Из-под золы рассыпались искры и скупо осветили небольшое пространство вокруг. У самого очагa стояла одинокая постель, на которой кто-то крепко спал. Онисе отошел от оконца, нащупал дверь и стал осторожно возиться с засовом. Как видно, треугольный камень был вдвинут прочно,— засов не поддавался. Вдруг что-то громко звякнуло, камень попал прямо во втулку для засова и еще больше укрепил его.

Шум разбудил Маквалу, она испуганно прислушалась. Но все было тихо. «Кошка проклятая возится...» — решила она и снова заснула.

Наконец Онисе добился своего. Он просунул руку между рамой и дверью и вытащил засов. Маквала проснулась.

— Кто там? — спросила она и быстро накинула платье.

— Тсс! Тише! Не шуми! — ответил голос из темноты. Женщина задрожала,— она узнала голос Онисе,— но не растерялась.

— Хорош, видно, что пришел в такую пору. Не забывайся, смотри, не то не сдобровать тебе! — громко сказала она.

— Молчи, Маквала...— чуть слышно прошептал Онисе. Он запер за собой дверь на засов.

— Боже мой! Не знаешь ты жалости!— голос его задрожал. Он отошел от двери.

Столько было страдания и мольбы в этих словах, такая жалоба слышалась в них, что сердце женщины смягчилось и она ничего не ответила.

Онисе достал из поясной сумки длинную тонкую восковую свечу, свернутую колечком, нащупал головку с фитильком, вытянул, выгнул немного, поднес ее к тлеющим углям и зажег. Потом укрепил ее на вставленном в стену плоском камне и, скрестив руки на груди, устремил на Маквалу долгий, неподвижный взгляд.

Женщина подняла глаза, хотела что-то сказать, но промолчала, низко опустила голову и стала перебирать концы своих кос. Онисе стоял бледный и весь дрожал, будто ждал приговора.

— Зачем ты пришел, что случилось с тобой? — спросила наконец Маквала.

— Зачем я пришел, ты сама знаешь, а о том, что случилось со мной, могу тебе рассказать. — Онисе вздохнул.— Случилось то, что измучила ты меня, а помочь мне не хочешь!..

— Но чем могу я тебе помочь, чего тебе надо от меня?

— Истаял, иссох я, женщина! А ты все молчишь!.. Скажи мне, что ты надумала сделать со мной? Скажи, умоляю тебя!

— Милый ты мой! — порывисто воскликнула женщина, протянув руки к Онисе, но сразу же опомнилась, совладала с собой и поникла.

— Говори же, говори! — взмолился Онисе и шагнул к ней.

Женщина остановила его движением руки.

— Стой! Что ты делаешь? Зачем ты пришел ночью!.. Почему покрыл позором мое имя?..

— Потому что я люблю тебя! — крикнул Онисе с таким жаром, что камень расплавился бы, услышав его.

— Что же мне делать, Онисе?.. Ты любишь меня, но...

— Что «но»? — Онисе побледнел, холодный пот выступил у него на лице.

— Но... Я не люблю тебя!

— Что ты сказала? — медленно и тихо переспросил Онисе, и голос его оборвался.

Как удар грома, поразили горца слова Маквалы, пронзили его с головы до ног.

— Что ты сказала? — повторил он. — Ты не любишь меня? Зачем же ты целовала меня, зачем обнимала?.. Для чего околдовывала, обещала счастье?..

— Жалела тебя...

— Жалела? — горько усмехнулся Онисе. — Уж не тогда ли ты жалела меня, когда сердце мое было оглушено до беспамятства, таяло, сгорало... Жалела и из жалости снова опалила огнем. Это и есть твоя жалость! Ах, Маквала! Вижу теперь, злая, коварная ты и не пощадишь...

— Зачем клянешь меня?.. Богом и людьми отдана я другому и должна покориться...

— Лжешь!.. Не богом и не людьми ты отдана другому, а грубой силой, а ты ей подчинилась... Лучше бы тебе умереть. Сердце у тебя каменное!

Женщина чувствовала, что силы покидают ее. Душою и телом тянулась она к этому человеку, но знала,— близость с ним навлечет тысячи бед на ее голову, погубит их обоих. Она старалась быть твердой.

— Хорошо, Онисе мой!.. Называй меня, как хочешь, только уйди, оставь меня!

— Уйду, Маквала, уйду! Чего ты боишься? Счастье твое, что ты женщина, и я бессилен перед тобой. Но знай: если ты меня прогнала, одной из двух жизней конец! Жизни Гелы или моей. Пусть сбудется с нами, что суждено, лишь бы ты жила спокойно...

И Онисе, отвернувшись от нее, медленно пошел к двери.

Маквала застыла, как громом пораженная.

Она хотела отвести от него опасность, ради этого готова была пожертвовать собой, своей любовью, и вдруг увидела, что свершилось обратное: желая спасти любимого, она погубила его.

— Онисе! — кинулась она к нему. Онисе уже взялся за дверной засов.

Столько страсти и отчаянья было в ее зове, что Онисе вздрогнул и медленно обернулся. Оба молчали.

— Что тебе надо? — тихо спросил он.— Ты мне сказала, что не любишь меня,— всадила мне в сердце горячую пулю... Думаешь, что одной мало для меня...

И он резко повернулся к ней всей грудью.

— На, убей меня, не медли, не мучай!.. Убей меня, и конец всему! — взмолился он.

Маквала низко опустила голову.

— Нет, — прошептала она. — Я не хочу тебе зла... Нет, богом клянусь!.. Но уходи, уходи! — Она махнула рукой.

Онисе подошел к ней.

— Любимая! Зачем ты пытаешь меня?.. Так кошка с мышью играет: поймает ее, задушит, наиграется вдоволь и выбросит вон. А ты? Ни убить, ни отпустить меня не хочешь... Хоть бы ты бога побоялась... Будь ты мужчиной — сумел бы тебе отомстить!

— Онисе мой! Видит бог, как я жалею тебя за твои страдания...

Лицо Онисе посветлело.

— Ты жалеешь меня? — воскликнул он.

— Жалею, Онисе, так жалею, что жизнь свою готова отдать за тебя...

— Зачем же ты ранишь меня прямо в сердце, зачем опаляешь меня огнем?

— Будь я теперь девушкой, пусть бы небо обрушилось на меня, если б я не тебя назвала своим мужем, если б помыслила о другом! Но что же мне делать? Я не могу снова восстать против теми, снова стать посмешищем для всех!.. Ступай, Онисе, живи спокойно... Молод ты еще,— тебе что, счастливый! Разве какая девушка откажет тебе? В горах столько цветов, сорви любой из них! Будь спокоен, и я буду спокойна и счастлива счастьем твоим!

— И ради этого ты вернула меня? — усмехнулся горец.— Может, боишься, что мужа твоего убью?

— Я за тебя боюсь, милый!

— Тогда уйдем, бежим! — горячо воскликнул Онисе.

— Нет, Онисе, не надо говорить об этом. Стыдно мне...

— Змея, змея ты ядовитая! — отшатнулся Онисе. — Голову бы тебе размозжить!..

И Онисе стиснул рукоять кинжала, кровь прилила к лицу, глаза метали искры. Но это длилось одно мгновенье. Он схватился за горло, впился в него рукой.

— Нет, не тебя, не тебя...— прохрипел он.— Ты не виновата! Судьба отдала тебя другому, и пусть меня убьет его же рука! Прощай, Маквала! Будь счастлива!

И он, шатаясь, вышел за дверь.

Маквала упала, как подкошенная. Когда она пришла в себя, в комнате было пусто. Ночной мрак окутывал и душил слабое пламя свечи.

 

7

 

Шли дни. Маквала жила, как в тягостном забытьи. Она сама не могла понять, чего она ждет, на что ей решиться, чего желать. Как-то утром она с особенной силой почувствовала свое горе. Трудно стало дышать, сердце колотилось учащенно, мысль замерла, и всю ее охватило какое-то странное ощущение; тело отказывалось ей служить, ноги ее ослабели, глаза потухли, взгляд безжизненно приковался к одной точке. Обессиленная, источенная внутренним недугом, стояла она неподвижно, как изваянная из камня.

Вдруг шум в ушах, полнозвучный, как шум реки, потряс и оглушил ее. В глазах потемнело. Горечь воспоминания залила сердце сладкой тоской. Она глубоко вздохнула, словно пробудясь от долгого сна, чувство жизни возвращалось к ней.

— Погибла я?! — воскликнула она.— Нет, пусть я умру, но Онисе должен жить! — И, одержимая одной мыслью, она кинулась вон из дома, туда, где надеялась найти Онисе.

Она бежала, не чувствуя усталости. Лицо ее пылало, платок соскользнул с головы, волосы развевались по ветру.

— Разве может умереть Онисе? Я не могу жить без него! — время от времени восклицала она.

Сила долго сдерживаемой страсти овладела ее душой, тщетны были все ее старания не поддаваться этой страсти. И теперь, когда она почувствовала, что может навеки потерять Онисе, ее окаменевшее сердце затрепетало, она потеряла голову и всецело отдалась своему всепоглощающему чувству. Теперь она могла крикнуть всему свету: «Я ищу Онисе, я хочу быть с ним, я не стыжусь этого, потому что люблю его, люблю больше чести своей!»

Она готова была отдать свою жизнь, лишь бы только раз, еще один раз взглянуть ему в лицо, сказать ему: «Ты — моя жизнь» и потом умереть. Она не замечала ничего вокруг и все бежала, бежала.

Какой-то пастух увидел бегущую женщину.

«Несчастная! Верно, помешалась!» — подумал он.— «Надо ее поймать, а то бросится со скалы, погибнет!»

И он спрятался за камень. Женщина приближалась.

— О!.. Кажется, Маквала! — воскликнул он. — Ей-богу, так и есть! Что с ней?

Он вышел ей навстречу из своего укрытия.

— Маквала, Маквала! Что с тобой, бедняжка? — окликнул он ее.

Она ничего не слышала, не замечала.

Пастух подбежал к ней, ухватился за развевающийся подол ее платья.

— Да что с тобой, женщина? — крикнул он.

Маквала вскрикнула от неожиданности. Потом бросилась. пастуху на шею.

— Бежиа, Бежиа! Скажи мне, бога ради, где он?

— Кто? — удивленно спросил Бежиа.

— Да он, он! Он ведь сюда ушел, в эту сторону. Ты должен был его видеть... Скажи мне, умоляю тебя... — задыхаясь, расспрашивала женщина удивленного пастуха.

— Да скажи ты толком, кого ищешь! Не понимаю я! — рассердился пастух.

— Онисе ищу я, Онисе!.. Он сюда пошел...

— А!.. Вашего сотоварища?

— Да, да, Бежиа! Скажи, куда он пошел?

— Ну, видел я его! — степенно ответил Бежиа, удивляясь, что женщина так настойчиво ищет чужого мужчину. — Он шел в горы, к стадам. Да такой веселый, словно со свадьбы возвращался.

Женщина вдруг замерла, очнулась, точно ее облили холодной водой.

— Веселый, ты говоришь? — спросила она упавшим голосом.

— Ну да, веселый! А отчего ему не быть веселым, он ведь жениться собрался.

— Жениться?

— Да, жениться хочет!

Маквала молчала. Лицо ее то вспыхивало, то погасало. Вдруг гнев сверкнул в ее глазах.

— Лжешь ты, лжешь! Богом клянусь, лжешь! Пастух не ожидал такого нападения и смешался.

— Зачем сердишься? Я правду говорю, да поможет мне благодать Пиримзе.

— Кто тебе говорил об этом? Кто? — не унималась Маквала.

— Сам сказал... Такая, говорит, красивая, что звезды с неба срывает!

У женщины пересохло в горле, мертвенная бледность разлилась по лицу.

— Сам тебе сказал? — глухо повторила она и натянула платок на распустившиеся волосы.

— Да, сам... А что?

— Нет, так, ничего! — Маквала поправила платок и отвернулась от пастуха, чтобы скрыть две жемчужины, скатившиеся из ее глаз.

— Дай ему бог! — добавила она.— Ему давно жениться пора, человек зажиточный, может семью прокормить!.. — и она, повернувшись, пошла домой.

— Маквала! — остановил ее Бежиа.

— Ну, что тебе? — раздраженно спросила она. Дорого бы дала она за то, чтобы остаться одной, избавиться от назойливых вопросов Бежиа.

— Скажи мне, бога ради, что стряслось давеча с тобой?

— А что? — хмуро спросила Маквала.

— Я так, просто спросил.

— Какое тебе дело до меня! — прикрикнула она на пастуха. — Почему ты ушел от стада?

— Припасы у нас кончились, есть нечего.

— А почему вовремя не прислали, кто виноват?

— Откуда мне знать? Старший говорил, что сами доставят нам припасы, а мы не могли оторваться от дойки овец.

— Как я могла доставить, если я в доме одна, да и лошадь в горы угнали. Даже зерно не смолото, — озабоченно вздохнула Маквала. — Возвращайся теперь в горы и коня приведи. А я тем временем схожу на мельницу и завтра хлебов напеку.

— Ладно, — сказал пастух и зашагал по дороге.

— Постой, — окликнула его Маквала, — пойдем ко мне, я тебя накормлю.

— Нет, не хочу я есть.

— Почему отказываешься? — участливо спросила Маквала и, чтобы загладить свою давешнюю строгость, стала настойчиво и ласково приглашать пастуха.— Ты не обернешься до рассвета, проголодаешься! А кстати поможешь мне зерно на мельницу отнести.

Пастух согласился. Они дошли до дома. Трудно было Маквале приниматься сейчас за обычную работу, но для горских женщин ничего нет важней их обязанностей по дому, и она с опечаленным сердцем стала торопливо готовить зерно для помола.

Нелегко давалось ей каждое движение совком, но она мужественно продолжала свое дело, и скоро мешок был наполнен зерном. Зерно отнесли на мельницу, и Маквала осталась там дожидаться помола.

А пастух, попрощавшись с ней, пошел в горы, где паслись табуны. Надвинулась ночь, кутая землю в черный покров. Снизу, из ущелья, медленно крался туман, радуясь тому, что погасло солнце, и как бы пробираясь украдкой к своей возлюбленной, а богатыри-утесы, гордо закинув головы, ждали счастья в таинственной тишине.

 

Трудно приходилось Онисе. Он решил расстаться с Маквалой навсегда, вырвать из сердца ее образ, а если не сможет, — умереть самому. С этим решением вышел он из села, и ему сперва как будто даже стало легко. Он удивлялся, как быстро овладел он собой, как скоро стал забывать чарующий взгляд Маквалы.

Как-то сидел он среди пастухов за ужином. Все кругом шутили, смеялись, только один Онисе был, как всегда, сосредоточен и молчалив.

Вдруг в сумерках раздались звуки пандури. Кто-то приближался к ним, перебирая струны и грустно напевая. Неизвестный пел о том, как однажды охотник пошел охотиться на туров. Он поскользнулся и упал со скалы, но зацепился за уступ оборами чувяков и повис над пропастью. Он попросил своего верного друга, собаку, рассказать о его беде одной только женщине, возлюбленной его. Собака не доверяла возлюбленной; не ей одной принесла она скорбную весть, но также и матери юноши.

Возлюбленная сказала: «Чтоб его глаза провалились, не подымался бы в горы, если не умеет ходить». А мать взвалила на спину тюфяк, оповестила деревню о том, в какую беду попал ее сын, и поспешила к нему. Из села пошли люди на помощь, была среди них и возлюбленная охотника. Рядом с ней, ломаясь и кривляясь, выступал богато разряженный юноша, девушка часто поглядывала на него, играя глазами. Вот подошли они к месту беды, и нечто страшное предстало их глазам. Мать разостлала тюфяк под скалой, чтоб облегчить падение сыну, спасти его. Подбежала девушка, сняла с головы шелковый платок и закричала: «Эй ты, трус, чего испугался? Ты только двинься, шевельнись сильнее, оборвутся оборы и полетишь ты вниз. А я раскину свой платок и поддержу тебя, чтобы ты не разбился». Поверил охотник словам возлюбленной, сорвался с высоты и разбился насмерть. Мать, прощаясь с сыном, испустила дух. А возлюбленная охотника, медленно удаляясь, шла по гребню холма под руку с пестро разряженным юношей.

Игравший на пандури окончил песню, подошел к пастухам, поздоровался с ними. Его заслушались и потому не сразу ответили на приветствие.

— Преданнее матери никого нет на свете, ей-богу!— воскликнул кто-то из сидящих, и снова завязалась беседа.

Один Онисе был по-прежнему мрачно-задумчив. Глубоко запали ему в сердце слова песни. Все ушли, а он все сидел неподвижно. В душе его копилась печаль, кругом царила скорбная тишина.

— Изменила, значит! — тихо проговорил он, — верно, и мне изменяет!.. За что? Разве другой может полюбить ее так, как я ее люблю? Нет, клянусь богом, нет! — воскликнул он и две скупые слезы обожгли его щеки.

Онисе нащупал рукой ружье, поднялся с места и с той поры не возвращался больше на стоянку пастухов.

Редко встречаясь с людьми, он одиноко бродил по горам.

 

8

 

Скитаясь в горах, он одичал, стал сторониться людей, чуждаться себе подобных. Все мысли его, все представления, рожденные его взволнованным воображением, каждый его вздох — весь этот трепетный душевный мир принадлежал Маквале и был так сладостен для мохевца, что не мог он позволить чужому взору заглянуть в этот мир. Воя жизнь Онисе была отдана ей, и он, как скупец, тайком от всех, для себя одного благоговейно приоткрывал ларь своих сокровищ, один, без свидетелей, восторженно перебирал свои богатства.

Каждый раз, когда овладевала им тоска по Маквале, перед ним возникал ее образ, который он мысленно ласкал. Он взбирался на вершины гор и подолгу глядел оттуда на дальние горы, грозные или нежно-влекущие, глядел с неотступным вниманием, словно изучал в них каждую линию, каждый изгиб. И снова образ Маквалы вставал перед его мысленным взором — ангельски-добрый, когда сам он был добр, искушающе-злой, когда сам он был зол и жесток.

Песня пандуриста оставила глубокий след в его душе, тяжелым камнем легла ему на сердце. Его одолевала мысль: «А что, если она изменяет и мужу, и мне?» И груз этой мысли был для него слишком велик. Он сгибался под ним, силы покидали его, наступал распад всего его существа, и тогда он бывал жалок. Как змея, обвивалась вокруг него тайная эта мысль, точила его, вгрызалась в сердце, сосала кровь.

Но даже и эта титаническая борьба не могла его сломить, и, сбросив с плеч минутную слабость, он снова выпрямлялся, гордо закидывал голову и бросал вызов жизни: «Люблю Маквалу, и она будет моей!» Неодолимая страсть дышала в его словах. Чувствовалось, что нет преград для этой силы, и только одна смерть способна уничтожить ее.

Однажды Онисе был особенно мрачен. Вся жизнь представлялась ему холодной, тесной могилой. Железным обручем стянула его сердце тоска, стянула с такой силой, что даже стон не мог вырваться из его груди. Разум мутился, в глазах темнело, горько кривился пересохший рот, ноги его подкосились. Он опустился на землю, чтобы дать отдых своему обессиленному телу. В глазах блуждала дрема, и он смежил веки. Сон вился над ним, но не мог покорить его, и он долго боролся с изнуряющим полузабытьем. Голова кружилась. Он попытался привстать, но вдруг упал, как подкошенный; сон сразил его наконец; измученное тело потребовало восстановления сил.

Он спал с утра до полудня крепким сном, ни разу не шелохнулся. Но лицо спящего дышало жизнью: брови хмурились, на лоб набегала тень. Сон стал глубже, и постепенно покой разлился по лицу, морщины разошлись, грудь задышала ровней. Легкая улыбка скользила по губам, лицо осветилось радостью. Онисе рассмеялся во сне и проснулся. Долго не открывал он глаз, чтобы продлить счастье, подаренное ему сновиденьем. Наконец он приподнялся, провел рукой по лбу.

— Проклятие! Не смог выспаться! — вздохнул он и спустился к роднику. Он освежил лицо холодной струей, утерся полой чохи, пригладил волосы мокрой рукой и присел тут же на камень.

Долго предавался он своим печальным мыслям. Потом тихо запел:

 

«Что, гора, ты в туманы закуталась?

На пути молодецком не стой!..

Иль за гребнем твоим мою милую

Обнимает чужой?..»

 

И вдруг глаза его загорелись мрачным огнем.

— Обнимает чужой?! — воскликнул он и вскочил.

Щеки его пылали, спокойное лицо стало грозным, метало молнии.

— Нет, богом клянусь, Маквала! Если не мне, так и другим ты не достанешься!.. Я люблю тебя, и ты моя навеки!..

 

«Лучше слов, что я придумал,

Не придумал человек!

Лучше умереть однажды,

Чем терзаться целый век!..»

 

— Да, лучше, лучше умереть однажды, так лучше! — воскликнул он и стал спускаться с горы.

Онисе шел твердой, стремительной поступью, пот катился градом по его лицу.

Огибая выступ скалы, он вдруг столкнулся с быстро шедшим человеком.

— Здорово, Онисе! — воскликнул встречный. Онисе смешался.

— Бежиа, ты? — остановился он, в душе проклиная эту встречу.

— Куда путь держишь? — спросил с любопытством Бежиа.

— Никуда. Соскучился, решил на охоту пойти.

— О-о! — удивился Бежиа.— Турья голова тебе, турья голова! —приветствовал он Онисе обычным приветствием охотников. — Дай бог тебе удачи!

Онисе смущал его испытующий, недоверчивый взгляд.

— А зачем ты вниз идешь? — не выдержав, спросил пастух.

— Хочу поохотиться по ту сторону гор.

— А почему? Разве здесь не лучше?

— Нет, здесь пастухов много и зверь напуган.

— Ну, дай тебе... Задержал я тебя!..

— Нет, что ты?.. Ты парень удачливый, у тебя счастливый глаз, ты не сглазишь.

— Дай тебе бог удачи! А скажи, пожалуйста, талисман — железное кольцо, выкованное в безмолвии, — у тебя есть?

— А зачем мне оно?

— Как зачем? Ты, значит, не знаешь ничего? Вот я тебе сейчас расскажу, как это бывает... Встанет кузнец в страстную пятницу, не вымолвит ни слова, ни куска в рот не возьмет, ни глотка не выпьет, и так, натощак, не произнеся ни звука, раздует горн и скует кольцо железное и всякого, кто будет носить то кольцо, оградит оно от зла и от глаза дурного.

Онисе нетерпеливо ждал окончания рассказа, слышанного им тысячи раз.

— До свидания, Бежиа! — стал он торопливо прощаться.

— Ты что, друг, разве спешишь? Посидим, отдохнем немного.

— Некогда, опаздываю.

— Ну, давай отдохнем!

— Где ты был, что так устал?

— А вот присядем, тогда расскажу. Они сели на камень у края дороги.

— Еще до рассвета пришлось мне гонять коз проклятых, разбрелись они... Как только вернулся, меня послали в деревню за хлебом, мы без куска хлеба остались; когда спустился вниз, оказалось, что лошадь отправили пастись в горы. Теперь иду за лошадью.

Онисе насторожился. Ведь Бежиа работает пастухом у Гелы, значит, он был у Маквалы, видел ее. О, теперь Онисе готов был до полуночи не расставаться с ним! Бежиа видел Маквалу, стоял рядом с нею, теперь эта нежданная беседа с пастухом показалась ему бесценным подарком.

«Только, что за проклятье! — думал Онисе. — Ни разу не упомянет о ней!»

Бежиа, как нарочно, ни словом не обмолвился о Маквале. Он тарахтел без умолку, как неисправный мельничный жернов, вертел языком безостановочно, но ни одного зернышка для жадного слуха Онисе!

— Бедняга, как намучили тебя! — сказал наконец Онисе.

— Да уж, где нам, крестьянам, отдыхать, да еще батракам! Пришел я домой уставший, хотел отдохнуть, а тут Маквала за конем послала, не смог я ей отказать, сразу же и пошел.

— Маквала? — наконец-то губы Онисе произнесли вслух священное имя. Кровь прилила к его лицу, он принялся кашлять, чтобы скрыть свое волнение.

— Да, Маквала... Что ни говори, а такой женщины нет в наших горах. Богом клянусь, ей отказать невозможно ни в чем.

— Ишь, как ты о ней говоришь! — неловко попытался пошутить Онисе, изо всех сил стараясь, чтобы голос его не дрожал.

— А отчего не говорить? Добрая она... Не спросит человека, почему он брови насупил, развеселит его, утешит... А сердце какое? А нрав? Нет, не иначе, как сам владыка был ее восприемником!..

— А сердце у нее доброе? — спросил мохевец.

— Доброе, да еще какое! Слов не найдешь, чтоб ее восхвалить достойно!.. Только жаль ее, одна дома, много забот у нее по дому.

— Разве так уж много? — участливо спросил Онисе.

— А как же? Большое хозяйство, двор, скота много... Все надо в исправности держать... Ты что дрожишь-то весь? — прервал свои разглагольствования Бежиа, пристально вглядываясь в Онисе.

Онисе насторожился. Как бы не опорочить недоброй молвой дорогое имя!

— Это ничего... Просто зябну.

— Уж не лихорадит ли тебя?

— Нет, откуда в горах лихорадка? Просто холодно стало.

— В низине можно схватить!

— Можно... — согласился Онисе.

— Так ты ее, к тому же, и красивой считаешь? — осторожно спросил он.

— Кого? Маквалу? Звезда, с неба сорвавшаяся, — вот кто она!

При этих словах Онисе потерял всякую власть над своим сердцем, стон вырвался из его груди.

Бежиа снова испытующе глянул на него.

— Что с тобой?

— Должно быть, и вправду в низине схватил лихорадку! — сдался на этот раз Онисе.— А мне что-то не очень нравится ваша хваленая Маквала! — небрежно бросил он.

— Что? — удивился Бежиа,— нездоров ты, потому и болтаешь глупости. Ее красота всех с ума сводит, а ты говоришь, — не нравится?

— Нет, не нравится! Муж ее вернулся, что ли?

— Нет... его зимнее пастбище зноем повыжгло, он спустился пониже, нового ищет.

— И жену оставил одну?

— Совсем.

— Как он решается ее одну оставлять?

— Отчего же?.. Она — женщина надежная: кого избрала, тому и верна.

— Возможно, да только женщине всегда трудно одной.

— Уж не сидеть ли мужу весь век с женой! Когда же дело делать? Не годится так. А за Маквалой нет надобности присматривать, никто не собьет ее с пути, — убежденно заключил Бежиа. — Вот и сейчас она одна на мельнице, — дожидается помола.

Онисе вздрогнул. Глаза его засверкали.

— Как ты сказал? — он схватил Бежиа за плечо.

— А что такое я сказал? — растерялся Бежиа.

— Ты правду говоришь, что Маквала одна, совсем одна осталась на мельнице... Говори скорей! — Онисе охрип от волнения. Испуганный насмерть Бежиа извивался у него в руках. Он ничего не мог понять.

— Ей-богу, правду говорю! — жалостно оправдывался он.

— Совсем одна?

— Одна, одна!

— Хорошо! — Онисе отпустил Бежиа.— Ступай теперь своей дорогой. Да смотри, держи язык за зубами... Никому не проговорись о том, что встретил меня здесь, не то, бог свидетель, ничто и никто тебя не спасет!

Бежиа поклялся, что будет молчать. Он взвалил на плечи свои пожитки и, попрощавшись с Онисе, зашагал своей дорогой.

— Постой! — остановил его Онисе.

— Что еще? — испуганно оглянулся Бежиа.

Онисе подошел к нему вплотную и спросил, понизив голос:

— Она на мельнице?

— Да!

— Одна?

— Одна!

— Никого к себе не ждет? — допытывался Онисе, пронизывая взглядом бедного пастуха.

— Я сам проводил ее туда. Зерно отнес на помол и оставил ее одну.

— Прощай, Бежиа, прощай! — вдруг заспешил Онисе.— Только, братством тебя заклинаю, помни, о чем я просил тебя, забудь о нынешней встрече. Как будто ты и не видал меня вовсе и ничего не слыхал обо мне...

— Ну, так вот что, Онисе,— скажу тебе прямо,— если бы я расстался с тобой так, как давеча, обиженный тобою, я, пожалуй, рассказал бы кому-нибудь о нашей встрече, об обиде своей. А теперь — пусть эта пуля пронзит мне сердце, если я выдам тебя.

С этими словами он вынул пулю из гнезда газыря и протянул ее Онисе.

— Пусть умрет Онисе, лишь бы тебе долго жить,— и Онисе дал ему взамен свою пулю.

Этим нехитрым обычаем скрепили они свое братство и отныне обязались быть верными друг другу в радости и горе.

И тотчас же острый выступ скалы скрыл их друг от друга, и каждый пошел своей дорогой, думая о своем.

 

9

 

Около полуночи Онисе достиг спуска в Снойское ущелье. Высоко в небе ярко пылала луна, в ущелье таился туман. Омытый лунными лучами, он расстилался мягким ватным плащом. Онисе зашагал вниз по спуску и сразу же укутался в туман. Луна как бы скрылась за облака, но сумрак все же был пронизан ее лучами, и легкий, рассеянный свет озарял окрестность. Отяжелевший воздух слегка колыхался от ветра и обдавал свежестью разгоряченное лицо горца.

Густая белая пелена скрывала алмазно-сверкающих богатырей. Временами порывы ветра разрывали эту пелену, и тогда то тут, то там из белизны вставала черным видением огромная, недосягаемая глазам вершина.

Иногда над высоко взметнувшейся горой вспыхивал венец из звезд. А туман то вздымался, словно боясь прикоснуться к земле, то жадно приникал к долине, вновь и вновь притягиваемый ее красотой.

Все кругом непрестанно менялось, все было неверно и зыбко, но уверенно шагал Онисе, нетерпеливо всматриваясь в ложбину и не понимая, близко она или далеко, потому что тропинка, по которой он шел, петляла и извивалась.

Ветер всколыхнул, разорвал туман, погнал его клочьями вверх. Перед Онисе распахнулась долина, по которой спокойно вилась река Сно. По берегам вразброску чернели маленькие мельницы, плетенные из лозняков. В сумраке они терялись среди валунов.

Тоскливо забилось сердце. Еще быстрей зашагал Онисе. Он не щадил себя, но путь казался томительно долгим, шаги — тяжелыми, медленными. Всей душой, всей страстью своей устремился он к знакомой мельнице. Ожидание встречи с любимой кружило голову, но тревога неизвестности терзала грудь. А что, если в этот час, в час, когда сердце Онисе озаряет священное и чистое пламя любви, что, если в этот самый час Маквала дарит ласки другому, чтобы залить ядом сердце Онисе?

Всей силой своей души Онисе рвался вперед. Как девушке жених, как рыбе вода, как птице воздух, — так непреложно желанна была ему маленькая избушка где рдела его роза, где таилась его горлинка. И в то же время невыразимый страх рвал его сердце на тысячи клочьев, ноги подкашивались от отчаяния и ужаса, от неизвестности. Ураган чувства бешено кружил его бедное сердце, и нечеловеческая сила несла его вперед.

Вот луч света из окна мельницы ударил в лицо Онисе. Горец вздрогнул, застыл на месте, как вкопанный. Он тяжело переводил дыхание, не смея ступить ни шагу вперед. Не горячей ли пули испугался он, не удара ли кинжала в сердце? А ведь Онисе не слыл трусом!

Нет, не смерти страшился он, с улыбкой готов он был встретить любую опасность, отразить самого дерзкого и яростного врага! Здесь подстерегала его иная опасность в облике женщины, взамен стрел вооруженной влажно сияющим взглядом, взамен петли — колдовской улыбкой прекрасных губ, взамен щита — непреклонностью. Женщина сразила, попрала его, лишила его сил, заворожила, обратила его в покорного своего раба.

Долго он силился сбросить с себя оцепенение, — напрасно! Наконец рванулся вперед, беззвучно подошел к избушке и прислонился к стене, чтобы не упасть. Так стоял он под оконцем, не смея заглянуть в него, не смея поднять глаз на льющийся оттуда свет. Но вот он поборол себя, приподнялся на цыпочках и приник к свету.

Маквала сидела перед очагом на раскинутой бурке. Она была без нагрудника, ворот рубахи расстегнулся и обнажил юную белую грудь. Женщина прислонилась спиной к мешку с мукой и откинула на него усталую голову. На шее под прозрачной тонкой кожей чувствовалось едва уловимое пульсирование крови в голубоватых жилках, глаза, под опущенными веками, были окружены надежной стражей длинных, черных ресниц. Розовые отсветы очага лежали на кротко приоткрытых губах, на точеных ноздрях, трепетно вздрагивавших в лад дыханию. Печать божественного лежала на этом нежном, влекущем лице, и в то же время веяло от него усталостью и изнеможением. Черные вьющиеся волосы охватывали венцом высокий лоб, пленительная родинка оттеняла бархатистую свежесть щеки. Одной рукой женщина прикрыла грудь, словно убаюкивала ее. Другая соскользнула вдоль колен и сияла на черной бурке безупречной своей белизной.

Онисе изнемогал от боли и гнева, терял рассудок, но не мог оторвать от нее глаз. Ему так же трудно было теперь не глядеть на нее, как прежде трудно было решиться заглянуть в окошко и увидеть ее. Юноша пьянел от муки, и все же глядел, глядел с неутолимой жаждой... А женщина словно и не спала, а ушла в какое-то бездумное забытье.

Вдруг она встрепенулась, широко открыла глаза, сладко потянулась, провела рукой по лицу. Откинула назад спутавшиеся косы и тяжело вздохнула. Потом снова прислонилась к мешку и глубоко задумалась, подложив руки под голову. И вдруг она запела вполголоса:

 

«О, ласточка, здесь щебечи,

Звени под оконцем моим!

Коль вправду ты любишь меня,

Зачем улетаешь к другим?»

 

Быть рядом с ней, прикоснуться к ней, ласкать ее — только это одно всепоглощающее желание теперь овладело Онисе. Он кинулся к двери, постучал.

Маквала замерла, прислушалась. Стук повторился еще сильнее, еще громче,

— Маквала, Маквала! — исступленно звал Онисе. Маквала подбежала к двери, схватилась за засов.

— Любимая, любимая, разве ты не слышишь меня? — колотил в дверь Онисе.

— Кто там, что тебе надо? — вся дрожа, отозвалась Маквала.

— Открой, это я, открывай скорей, если не хочешь, чтоб моя кровь обагрила тебя!

— Зачем ты пришел ночью? Не открою! — робко защищалась Маквала.

— Любимая! Дай взглянуть на тебя, дай еще раз посмотреть на тебя, а потом, клянусь богом, накормлю воронов своим телом.

И было столько неукротимой страсти, безутешной мольбы в голосе Онисе, что женщина испугалась.

— Онисе!

— О! — воскликнул Онисе, словно горячая пуля ударила ему в сердце, — открой, открой!.. Я взгляну на тебя и уйду... Уйду навсегда... Только без тебя не могу, не могу не взглянуть на тебя... Открой... Я не могу больше жить, не для жизни я больше...

Маквалу пронзил страх за Онисе. Дольше не в силах бороться с собой, она отодвинула засов, и дверь распахнулась.

Онисе, шатаясь, перешагнул порог и припал к косяку. Он похож был на умирающего: лицо бескровно, глубоко запали глаза.

Маквала словно оцепенела. Она низко склонила голову, опустила глаза, и только ее тонко очерченные ноздри слегка вздрагивали.

Казалось, не было на свете силы, способной удержать их вдали друг от друга, а теперь они стояли рядом и боялись шелохнуться, боялись вздохнуть. Онисе глядел на трепещущую Маквалу и с робостью, со страхом ждал ее приговора. Маквала не смела поднять глаз на Онисе, чувствуя пронизывающую силу его взгляда; счастье переполняло ее. Она, любящая, не столько видела, сколько чувствовала его бесконечно усталое лицо, с такой любовью, мольбой и призывом, с таким горестным отчаянием обращенное к ней.

Ей трудно было говорить. Да и что могла она сказать? Упрекать его в том, что пришел к ней? Но ведь все ее мысли, все ее душевные мольбы неизменно были обращены к нему, чтобы пришел он, чтобы хоть раз ей удостоиться встречи с любимым, хоть раз еще изведать счастье, сказать ему о своей беспредельной любви. Открыть ему всю свою душу. Слить свое сердце с сердцем единственного! Да, но ведь Бежиа сегодня рассказывал ей, что Онисе собирается жениться на другой и что он счастлив и радостен.

Маквала вздрогнула, чаша ее испытаний переполнилась, она заговорила тихо, властно.

— Зачем ты пришел? — сердце громко колотилось в груди.

— Я люблю тебя! — твердо сказал Онисе.

Наступило молчание. Волна счастья и надежды снова залила Маквалу.

— Ты меня любишь? — безотчетно спросила она, подняла на него свои лучистые глаза и тотчас же снова опустила их.

Он гордо выпрямился, подошел к ней, почувствовал — победа за ним, и лицо его озарилось.

— Маквала! Мы встретились и полюбили друг друга. Потом старались забыть друг друга... и не смогли. Не по нашей воле это случилось и не в нашей воле расстаться... Я старался, видит бог, старался удалить тебя из своего сердца, вырвать с корнем любовь к тебе, каленым железом выжечь твой образ из своей груди, но только напрасно измучил себя: весь истаял, сгорел, и вот снова пришел к тебе!..

Онисе говорил спокойно и твердо, сам веруя в то, что говорил. Слова шли из сокровеннейших глубин его души, где закалялись они, очищались в огне любви.

Женщина покорялась этой уверенной силе, его голос, слова его проникали ей в душу, она таяла, растворялась в них, безмолвно им подчинялась.

Онисе обнял ее, привлек к себе, крепко обхватил руками, заглянул ей в глаза.

— Желанная!..— тихо, почти шепотом, говорил он.— Родная моя!.. Скажи мне... Я в последний раз пришел к тебе, скажи, куда мне деваться, что делать? Будешь ты когда-нибудь моей?! — голос его оборвался. — Нет? — спросил он одними губами.

Она замерла, притаилась, почти не дышала, как заяц, чуящий близость орлиных когтей.

— Скажи, любимая, скажи! — молил Онисе, все крепче сжимая ее в объятиях.

Сладкая истома охватила Маквалу, она поникла бессильно, и вдруг стон вырвался из ее груди; вскинув гибкие руки, она обвила их вокруг шеи любимого. Онисе приник к ее губам долгим жарким поцелуем.

— Маквала! — простонал он, легким движением подхватил ее на руки и стал покрывать поцелуями.

Тлеющие угольки в очаге погасли, подернулись пеплом. Мрак залил мельницу. В глубокой тишине изредка слышался только воркующий шепот влюбленных: они призывали в свидетели бога на небесах и жизнь свою на земле, что будут вечно принадлежать друг другу, навеки сольются воедино.

 

10

 

Безоблачны были первые дни их счастья. Созданные друг для друга, слишком долго томились они друг без друга и теперь самозабвенно отдавались радости встречи, и эта радость заполняла все их часы.

Каждый вечер, после часа крестьянского ужина, встречались они, и пламя любви жгло их, и не было у них досуга, чтобы пораздумать о будущем.

Так всегда пролетает весна человеческой жизни. Редко кого посещает она во всей своей пышности, но если приходит, заставляет забыть обо всем и обо всех на свете.

Время шло, близился срок возвращения Гелы. А влюбленные не только не ждали его, но словно и не допускали мысли о таком бедствии.

Как-то Онисе пришел к своей любимой в назначенный час, крепко обнял ее, едва переступив порог.

— Почему ты опоздал? — ласково спросила Маквала.

— Разве опоздал? Вон взгляни! — и Онисе указал ей рукой на вечернюю звезду.

Маквала посмотрела на небо и улыбнулась, лучистая радость замерцала в ее глазах. Звезда еще не успела дойти до отмеченной ими черты,— значит, Онисе пришел раньше условленного часа.

— Не знаю, — капризно ласкаясь, говорила Маквала,— мне показалось, что уже скоро рассвет.

— Ах ты, моя ворчунья! — улыбнулся Онисе.— Обманываешь меня!

— Нет, нет! — пьянея от близости любимого, шептала Маквала.

Они вошли в комнату и сели рядом на скамейку. Маквала склонила голову на плечо друга, искоса взглядывая на него. Онисе казался озабоченным. Дни счастья отучили ее от грусти и даже от простой повседневной скуки. Много горя, много забот выпало на долю Маквалы, но близость любимого излечила ее раненое сердце, и она, полная радости, забыла о печалях.

«Онисе любит и любим... О чем же он может грустить?»— думала Маквала.

— Милый! — сказала она. — Не грусти так, а то, ей-богу, заплачу.

Онисе восторженно, благодарно взглянул на нее.

— Разве могу я грустить, когда ты со мной? Как солнечный луч, поселилась ты в моем сердце, навсегда озарила его.

— Тогда отчего ты молчишь?

— Так просто, задумался...

— Нет, не хочу я печальных дум, не хочу горя! Говори, говори со мной все время, я хочу слышать тебя!

— Жизнь моя!.. Что мне делать, как мне ласкать тебя, чтобы утолиться твоей любовью? Чем отплатить тебе за счастье, как суметь никогда не огорчать тебя, не печалить твой взор?

— Сам не будь печален, — буду и я всегда радостной.

Онисе снова поник головой, задумался.

— Ты опять? — встревожилась Маквала.

Онисе поднял глаза на женщину, изведавшую в жизни так много горя и все же сумевшую сохранить всю чистоту свою и наивность.

— Маквала, сегодня я узнал, что Гела скоро вернется домой.

— Гела? — побледнела женщина. — Кто тебе сказал?

— Из Чечни вернулись пастухи, они и сказали.

Долго сидели они в глубокой задумчивости.

— Маквала! — прервал молчание Онисе. — Мы были так счастливы, что позабыли обо всем... Готовься в путь, — пора нам уходить.

— А как мне готовиться?

— Мало ли? Пошить, постирать. Только много вещей не бери с собой. Трудно нам придется.

— А я ничего и не хочу.

— Когда же мы уйдем?

— Хоть сегодня.

— А ты не спрашиваешь, куда?

— Зачем спрашивать?

— А вдруг тебя потянет в другие места?

— С тобой мне всюду рай.

— Маквалаиси! Кто тебя, такую чудесную, породил? — Он горячо обнял ее.— Значит, я послезавтра приду, и мы, помянув бога, тронемся в путь!..

— Хоть сейчас же!

На рассвете Онисе простился с Маквалой и пошел в горы. Он решил продать отару, собрать хотя бы столько денег, чтобы в новых местах, до обзаведения новым хозяйством, не обречь Маквалу на горькую нужду.

Он шел спокойно-радостный и думал о будущем. Но когда он достиг тех мест, где паслась отара, и увидел раскинувшееся по родным склонам стадо, тоска сжала ему сердце. Только теперь почувствовал он, как трудно ему будет расставаться с местами, где протекало его детство, вся его жизнь, где вкушал он и горе и радости, где научился чувствовать и думать. Шум родных ручьев ласкал и убаюкивал слух Онисе. Ему чудилось, что огромные, голые и бесплодные скалы таят в себе необъятные силы, и даже блеяние овец звучало для него, как песня

Все вокруг,— от горделиво-синеющего высокого неба и величавых гор до самого мелкого щебня,— все здесь было безмерно дорого Онисе, и расставание стоило ему полжизни. Но он любил Маквалу, и ради того, чтобы обладать ею, сохранить ее, он готов был, не задумываясь, отдать всю свою жизнь.

А стадо, обреченное на продажу, благородная скотина, охраняя которую он провел столько бессонных ночей! Многих нежных чувств лишался он, расставаясь со всем, что любил с детства, с чем прожил всю жизнь. Но любовь требовала, чтобы он отказался от всего.

Онисе созвал пастухов и сказал им, что решил продать свое стадо, потому что ему нужны деньги. Это известие поразило пастухов, но все они считали, что только крайняя нужда могла толкнуть его на этот шаг. Все высказывали ему сочувствие, как в большой беде. Так приняли пастухи решение Онисе. Однако народ, теми, смотрел на дело иначе.

В те времена суждение народа, общины, еще сохраняло свою древнюю силу. Теми был единой семьей, и беда любого из его членов считалась общей бедой. Община защищала своих членов, заботилась о них. Тем же платил своей общине каждый из них. Жизнь вне теми, в стороне от него представлялась невозможной. Каждый чувствовал себя под защитой своей общины. Оскорбление человека принималось как оскорбление общины, и это придавало каждому чувство гордости, внушало силу и непреклонность.

Когда теми узнал о решении Онисе, он пожелал, пользуясь своим правом, спросить у него отчета в его делах и, если в этом будет надобность, помочь ему.

Старейшие собрались, озабоченные не только тем, что единая их семья может потерять одного из сильных членов общины, а тем, что пример одного мог пагубно отразиться на других, мог развалить, ослабить общину. Не посягая ни на чью собственность, община считала своим долгом всеми мерами воздействовать на сознание своего члена, доказать ему всю неосновательность принятого им решения.

И когда Онисе беседовал со своими пастухами о продаже овечьего стада, к нему подошел Бежиа и передал, что на Ваке-Мта собрались старейшие и требуют его к себе.

Онисе попросил пастухов поскорее найти покупателя и пошел с Бежиа.

По дороге Бежиа рассказал Онисе, что сход теми собрался ради него.

— Зачем ты хочешь продать овец? — опрашивал Бежиа Онисе,— ведь труд свой на них положил, от зверя их охранял, растил их, как детей родных.

На Ваке-Мта, на лугу, собрались старейшие. Когда подошел Онисе, многие встали, приветствуя его.

— Садитесь, садитесь, уважаемые, я не заслужил такой чести! — и Онисе поздоровался с собравшимися.

— Отчего же? Ты из хорошей семьи, хорошего рода, — ответил один из старейших.

Наступила тишина.

— Начинай, Пареша, пора! — обратились мохевцы к седовласому старцу.

Пареша кашлянул, провел рукой по усам.

— Подойди сюда! — обратился он к Онисе, стоявшему поодаль от остальных.

Онисе приблизился к старейшим и почтительно остановился. Обычно он держал себя с каждым из них в отдельности, как равный с равным, и если кому-нибудь из них оказывал особый почет, то честь эта воздавалась возрасту, седине. Совсем иначе было теперь. Он стоял перед собранием старейших — хранителем чести общины, блюстителем вековечных обычаев народа, и покорно склонял голову перед его гордым величием.

— В народе прошел слух, что ты хочешь продать свое стадо, Онисе! Правда ли это? — спросил Пареша.

— Правда! — тихо подтвердил Онисе.

— Значит, хочешь разрушить свой очаг?

— Да.

Снова наступила тишина.

— Онисе,— начал Пареша,— теми хорошо тебя знает и ценит тебя. Ты от плоти и крови нашей. Ты всегда был верной опорой общины, другом своих соседей, всегда был первым среди лучших и в труде и в борьбе, добрым хозяином, храбрым защитником своего народа от врагов...

Голое старца задрожал, он остановился, чтобы перевести дыхание.

Онисе воспользовался этим.

— Люди!.. Не заслужил я такой чести, — пусть жизнь моя ляжет жертвой на ваш алтарь!.. Вы сами были всегда опорой и надеждой моей!..

— Постой! — прервал его Пареша.— Поистине, теми много помогает своим членам, поистине, человеку нельзя жить вдали от общины. Что может сделать человек, если он останется один? Одинокий человек несчастен, жалок. Теми считает тебя сыном своим. Расскажи ему о своей беде, и он поможет тебе, и братья твои станут рядом с тобой.

Онисе побледнел, потом стыд залил его лицо шафрановой краснотой. Как ему быть? Он не может открыться общине, но не может и лгать. А народ ждет ответа.

— Народ мой любимый! — прервал он наконец тягостное молчание.— Не могу я ответить на ваш вопрос. Не принуждайте меня лгать, лучше побейте меня камнями.

— Хорошо,— сказал старейший,— сердце человека для того и сокрыто от глаз, чтобы не все могли заглядывать в него. Община требует от тебя, чтобы ты не разрушал очага своего, не наносил вреда людям, не подавал им дурного примера. Что ты ответишь на это?

— На это? — повторил Онисе.— А вот что... Где бы я ни был,— пусть земля разверзнется подо мной, если я помыслю изменить общине! Клянусь быть верным и послушным ей... Но как же мне быть, если не могу я оставаться здесь!..— горько воскликнул он.

— Останься, останься! — послышалось кругом.

— Тише! — сурово сказал Пареша.— Продолжай! — обратился он к Онисе.

— Теми зовет меня братом, я в долгу перед теми...

— Говори, что хочешь сказать.

— Больше тысячи голов в моем овечьем стаде. Есть у меня еще крупный рогатый окот, лошади. Хочу разделить все это поровну на две части. Половину хочу продать, а половину передать общине для тех, кто в нужде.

— Онисе! — встал один из старейших.— Твоя доброта нам известна. Добро же твое нажито твоим трудом, и пусть оно останется у тебя. Но ты — брат наш, и мы просим тебя, не принуждаем, остаться с нами, не уходить!

Долго еще шла беседа, долго старейшие уговаривали Онисе, но тверда была клятва, данная Маквале, и незыблем, хоть и труден, был его долг перед ней.

Народ решил отпустить Онисе, он понял, что только необходимость могла побудить этого человека покинуть родные места.

— Онисе! — сказал Пареша, напутствуя его на прощанье.— Ты не хочешь остаться, и сердца наши стонут, разлучаясь с тобой. Добрый путь тебе, но помни всегда родину свою, братьев своих, могилы отцов своих! Не забывай никогда наших святых! Ты в любой день волен вернуться сюда. Помни материнское молоко, вскормившее тебя, вспоминай, что сердце наше печалится, расставаясь с тобой. Взгляни на горы! Здесь жили твои предки, горы эти были свидетелями их радостей и печалей!.. Не забывай о них, ибо все это твое!..

Старец обнял его и простился с ним.

 

11

 

Онисе попрощался со всеми и вернулся к своему стаду. Здесь ждали его покупатели. Они уже побывали у его родных, от которых, по горскому обычаю, получили согласие на покупку стада.

Онисе разделил все стадо пополам, половину он передал выборным лицам теми, за другую половину получил деньги от покупателей.

Стадо еще не тронулось в путь. Онисе не отходил от него. Сердце тяжело стучало в груди, душу терзала печаль. Надо с детства жить около своего стада, чтобы понять чувства, которые обуревали Онисе.

Наконец стадо двинулось. Опираясь на посох, стоял Онисе у дороги и безмолвно следил за ним. Стадо текло мимо, и вся жизнь Онисе, казалось, проходила перед его мысленным взором. Вот идет пестроголовая годовалая овечка, которая крошечным ягненком осталась без матери, и Онисе долго выхаживал, нежил и холил ее. А вон холощеный баран. Блюстители порядка как-то хотели отнять его у Онисе, и он возмутился против несправедливости и отстоял его; а вон и козел, которого он отпустил вожаком с отарой, отправленной в Дзауг для продажи, и какой-то толстопузый купец захотел тогда завладеть вожаком, уверяя, что и он входит в купленное стадо. Онисе припомнил, сколько сил пришлось ему потратить, чтобы отстоять свои справедливые права на этого козла. А вот и широкогрудый вожак-баран, которого Онисе из года в год выставлял на бой баранов и ни разу не знал с ним поражения. Ему вспомнился его задор на боевой арене, его высокие прыжки и громоподобные удары рогов, неизменно восхищавшие горца. О каждом животном Онисе мог что-нибудь вспомнить, каждое было чем-нибудь связано с его собственной жизнью. Баран узнал хозяина, узнал человека, с которым не раз делил свою славу. Он, словно гордясь своей верной службой, высоко закинул голову и зашагал прямо к нему. Спокойно и надменно покачивал он большими рогами, могуче сросшимися над крутым лбом. Он напряг шею и, еще выше задрав голову, с силой втянул ноздрями воздух. А потом, как бы охваченный страстью борьбы, стал тереться рогами о колени хозяина.

Мохевец долго ласкал барана, и тот как будто чувствовал, что навсегда прощается с другом. Пора было расстаться, стадо ушло далеко, и Онисе, подтолкнув барана, погнал его прочь от себя. Тот сделал несколько шагов вперед, потом, удивленный и обиженный, остановился, повернул голову и, навострив уши, посмотрел на хозяина долгим преданным и печальным взглядом Онисе не выдержал этого взгляда, махнул рукой и отвернулся.

Быстро вскочил он на лошадь, взял другую за повод и понесся прочь от пастбища. В поздние сумерки подъехал Онисе к дому Гелы. Он соскочил с коня, перекинул поводья через луки седел, чтобы лошади не потерялись, и подошел к воротам. Он мысленно обнял Маквалу, подумал о предстоящем побеге, и тяжелый камень забот спал с его души. Маквала уйдет с ним, будет принадлежать ему одному, никто их больше не разлучит, — эта заветная его мечта, почти уже осуществленная, радостью переполнила сердце, опустила покров на минувшее горе.

Он уже открыл ворота и шагнул через поперечный брус, как вдруг чья-то рука схватила его.

— Стой, не ходи!

— Маквала, ты?

— Тише!

— Что случилось?

Маквала увлекла его прочь от ворот.

— Сегодня бежать нельзя! — тихо прошептал ее голос.

— Почему? — холодный пот выступил на лбу у Онисе.

— Нельзя!

— Сейчас же собирайся!..— прервал ее Онисе.— Медлить не стану! — твердо добавил он.

— Только не сегодня, сердце мое, нельзя сегодня!— жалобно молила Маквала.

Онисе, наклонившись, пытливо всмотрелся в ее лицо.

— Послушай, почему не сегодня?— спросил он почти резко.

Маквала молчала.

— Говори, почему? — он до боли сжал ей руки.— Ты что молчишь? Не слышишь разве? И отчего мы стоим здесь, идем в дом! — и Онисе шагнул к воротам.

— Куда ты? — испуганно уцепилась за него Маквала.

— Я хочу войти в дом.

— Нет, нет! Постой здесь! — зашептала она, вся трепеща,— я выйду сейчас... Мы уйдем, сейчас уйдем!

Он обхватил руками ее голову и приблизил лицо к ее лицу. Женщина опустила глаза.

Дрожь прошла по лицу Онисе, сердце замерло, в горле перехватило дыхание.

— Маквала! — с усилием выдавил он из себя,— говори кто там? — он указал рукой на дом.

— Пусти меня, никого там нет!

— Никого! А почему же нельзя войти?

— Чего тебе надо? Отпусти меня, и мы сейчас же уйдем.

— Кто там у тебя, — спрашиваю я!

— Ведь иду же я с тобой! Чего тебе еще надо?

— А того надо, что нынешней ночью прольется кровь,— его или моя!.. Тьфу! — плюнул он,— баба, колдунья проклятая!..

И, оттолкнув ее, он в бешенстве кинулся к дому и... вдруг замер на месте. С порога его окликнули:

— Ну, удалец, храбро же ты шагаешь сюда, клянусь твоей жизнью, — посмотрим, как обратно пойдешь?!

Гела не мог в темноте узнать вошедшего, но отсвет очага из комнаты упал на дуло ружья. Онисе отскочил за стоящую перед домом арбу и нацелился в Гелу. Перед ним был его лютый враг, отнявший у него любимую, смертельно ранивший его сердце, и в этот миг жажда мести обуревала его, владела им всецело.

Два человека, одержимые страстной враждой, стояли друг против друга и мерили друг друга горящими, ненавидящими глазами.

Маквала бессильно опустилась на землю и, вне себя от напряжения, с ужасом следила за происходящим.

— Эй, ты,— крикнул врагу Онисе,— выйди во двор, и мы посмотрим, чье солнце померкнет раньше!

— Эх, удалец, клянусь твоей жизнью, лучше бы нам разойтись, не увидев друг друга!

— Трус ты, трус! Позор мужчине, просящему о мире, когда он держит оружие в руках!

— Пусть грех будет на твоей душе!

И звякнули два взводимых курка. Мрак, казалось, сгустился, на мгновение все стихло. Два огненных язычка метнулись с двух сторон, гул выстрелов огласил тишину, две пули понеслись навстречу друг другу, неся смерть двум сердцам.

Дым рассеялся. Один человек, обливаясь кровью, лежал на земле, а другой стоял над ним и спокойно чистил ружье.

Маквала припала к груди раненого Онисе, приникла к нему, словно вросла в него всем своим существом.

Взгляд Гелы упал на нее.

— Бесстыжая, даже не скрываешься передо мной! — крикнул он.— Ты любила его одного, так и уходи вместе с ним!

Он замахнулся и хотел вонзить ей в спину кинжал, но прибежавшие на выстрел соседи, схватив его за руку, оттащили от полумертвой Маквалы.

К Онисе приставили лекаря. Нелегко было успокоить два враждующих рода, ежечасно готовых мстить друг другу за пролитую кровь.

Маквала с той ночи исчезла, и никто ничего не слышал о ней. Гела ушел из своего дома, скрылся от преследования кровников.

 

12

 

Немало времени прошло после несчастия, и хотя ни Онисе, ни Гела, ни Маквала не появлялись на людях, народ все еще продолжал волноваться из-за этого дела, возбужденно беседовать о нем.

Двор Онисе разорился, не лучше обстояло дело и с имуществом Гелы. Он был, как говорят в горах, «заражен» кровью, и ему приходилось скрываться от кровных врагов. Мужчины из обоих родов ходили при оружии, постоянно ожидая вызова на поединок.

В теми стало неспокойно. Помимо того, что из общины выбыли два мощных хозяйства, можно было ожидать еще больших неурядиц, все пребывали в постоянном страхе, как бы не разразились новые беды, новые стычки между враждующими родами.

Не было ни единого человека во всей общине, который не поминал бы с омерзением всех троих виновников этого печального дела, троих несчастных, оскорбивших достоинство общины, нарушивших устои и обычаи ее. Вот как судили люди о виновных.

Гела, вопреки решению теми, нарушил устои его и насильно возвратил к себе жену, но, как видно, и Маквала не противилась этому, иначе как могла бы она оставаться у него? Если бы она не пошла на это по собственной воле, теми мог бы снова вступиться за нее. Никогда не обмолвилась она ни единым словом против мужа, она жила спокойно, и община полагала, что муж и жена довольны друг другом.

И однако все знали, что Гела привержен к вину, что он человек грубый и способный несправедливо обидеть соседа. Он заставлял жену трудиться через силу, обрекал ее на непосильную работу, бросал ее месяцами одну, при этом постоянно бранил ее и избивал. Это, видимо, оскорбило женщину, из-за этого погибла вся семья, пролилась кровь соседа. Трудно, должно быть, приходилось Маквале, но изменить семье она не была вправе. По законам теми она могла разойтись с мужем и соединиться с угодным ее сердцу, но до тех пор, пока она жила с мужем, ложь и измена ее осуждались богом и людьми, и потому ей не было прощения.

Про Онисе говорили, что он, должно быть, полюбил женщину, а страсть может совратить человека с пути, однако мужчина на то и есть мужчина, на то у него усы и на голове шапка, чтобы умел он быть рабом своей чести. Онисе оскорбил нравственные устои теми, а теми не прощает такой вины.

И народ смотрел на всех троих, как на ветви одного дерева, обломанные и выброшенные вон, и община не могла иметь ничего общего с ними, выпавшими из братского союза.

Гела исчез, скрывался где-то. Онисе оправился от ран, но пока еще не мог выходить из дому, а Маквала была отвергнута всеми, даже двери дома родни были наглухо закрыты перед опозоренной женщиной.

На сходках, на престольных празднествах, в горах и в долине — всюду можно было услышать в те времена песни и стихи, сложенные об этом горестном деле. В этих песнях и стихах звучал суровый приговор народа тем, которые нанесли ему оскорбление, попрали честь и доброе имя общины.

Народ продолжал волноваться.

Маквала укрылась в развалинах крепости и редко покидала свое укрытие. Но раза два ее видели односельчане, и дело дошло до того, что община потребовала ее отрешения, считая оскорбительным для себя даже близкое соседство с отверженной. Произошло еще одно событие, которое окончательно решило судьбу несчастных.

Был престольный праздник Зеда-Ниши. На ровном плато собрался народ. Шли обычные игры: борьба, стрельба в цель, поединки с копьем и щитом, передвигание валунов, джигитовка и всевозможные состязания, в которых испытывались ловкость, сообразительность и сила.

На краю плато молодежь затеяла игру в «похищение шапки». Народ бросился туда, все построились попарно. Одна пара стала в стороне. К ним подходили остальные, и один из подходивших в паре восклицал: «Выбор мой!» Другой называл одного из следующей пары, так каждый из участников игры подбирал себе пару. Потом стали подбрасывать в воздух плоский камень, смоченный слюной с одной стороны, и кто-нибудь из каждой пары загадывал свой выбор, — так разбились все игроки на похитителей шапок и на их защитников.

— Садитесь, садитесь! — раздалась команда.

Защищавшие свои шапки опустились на одно колено, спиной друг к другу. Народ расступился. Каждый из нападающих подошел к своему партнеру. Каждый должен был, сорвав шапку со своего напарника, добежать с ней до условной черты, а стоящий на коленях либо защищал свою шапку, либо, если уж ее срывали, кидался преследовать противника и, с помощью других преследующих, отбивал ее обратно.

Игра затянулась. Юноши с шумом и криком носились по полю друг за другом, смотрящие поощряли их веселыми возгласами, одни сменяли других.

Среди состязающихся были, разумеется, юноши из обоих родов — Онисе и Гелы, и хотя они не разговаривали друг с другом, но принимали участие в общей игре.

Игра оживилась. Нападающие кружились, как ястребы вокруг своих жертв, но и защищающие выказывали немалую зоркость и осторожность.

Один из нападающих, юноша лет шестнадцати, налетел стремительно, как сорвавшаяся с неба звезда, сделал несколько ловких прыжков и, в мгновение ока завладев шапкой, понесся с нею к условной черте. Все повскакали и кинулись за похитителем, но он успел намного опередить преследующих и, уверенный в своем беге, играя, несся вперед.

— Выручай, Гиваргий! Видишь, шапку у меня отняли! — крикнул посрамленный одному из бегущих с ним рядом защитников шапок.

— Не будь он из рода Онисе, знал бы я, как с ним расправиться, — ответил тот.

— Какое нам дело, что он из рода Онисе? Нашел, когда с этим считаться? — сердито проворчал побежденный.

— Кровь за нами, — нельзя нам их задевать!

— Ой ли? Лучше сознайся, что не можешь догнать его! — подзадорил первый.

— Ну, так смотри на меня! — с задором крикнул Гиваргий и сделал бешеный скачок вперед.

Он весь напрягся, мускулы вздулись, ноздри расширились и покраснели. Скоро всем стало видно, что в беге Гиваргий сильнее противника: с каждой секундой он как бы все ближе притягивал его к себе.

— А ну-ка еще! — подбадривал народ.

— Скорее, Гугуа, скорее! — кричали другие.

Гугуа обернулся и увидел своего преследователя. Он усилил скорость. Теперь оба бежали изо всех сил, но расстояние между ними становилось все короче и короче. Гугуа бежал, свободно перебирая ногами, не чувствуя усталости, но преследователь все же нагнал его, поравнялся с ним.

— Не уйдешь! — заносчиво крикнул он и протянул руку к шапке.

— Схватил, схватил! — закричали в толпе, но Гугуа отскочил в сторону, оттолкнул протянутую руку противника, и тот, оступившись, растянулся на земле.

В толпе захохотали, Гугуа оглянулся на упавшего и крикнул:

— Эй, парень, что ты там нашел на земле?.. И мне доля полагается!

Гиваргий вскочил и вскоре снова нагнал его. На этот раз он не дал ему увернуться, схватил его за полу архалука и притянул к себе.

— Будешь хвастаться? — и он обхватил его рукой.

Гугуа теперь только узнал противника — из рода своих кровных врагов.

— Брось, Гиваргий! Где у тебя совесть, что ты затеваешь игру со мной? — резко сказал он.

— Вот она! — так же резко ответил Гиваргий.

— За тобою кровь наша, разве не знаешь, что, по обычаю, тебе следует нас сторониться, избегать нас.

— Не за нами кровь, а за вами, это вы покрыли позором голову брата нашего, согнали его с хозяйства, и ты еще хочешь, чтобы я сторонился тебя?

— Отпусти! — закричал Гугуа и ударил его рукой в грудь.

Оба они были юны, но самолюбивы и храбры, оба получили в наследство от отцов кровь и обычаи гор. Оба поняли, что мирно им не разойтись, но, к счастью, они были безоружны, — этого требовали законы игры.

— Не отпущу! — ответил Гиваргий.

Они схватились и разошлись. Потом, измерив друг друга взглядом, снова сошлись, нанесли друг другу удары, и началась рукопашная схватка.

Смотрящие не сразу сообразили, что происходит, но уже мгновение спустя поднялся шум, послышались крики, угрозы, засверкало, зазвенело оружие. Родня и сторонники Онисе и Гелы пошли друг против друга. Остальные кинулись их разнимать, успокаивать, уговаривать, увещевать. После долгих волнений удалось наконец разнять враждующих, однако несколько человек оказалось легко раненными.

Народ успокоился, но веселье больше не возобновлялось. Все были озабочены, все считали, что должен собраться сход теми и рассудить два враждующих рода. Веем было ясно, что без этого не обойтись, что иначе произойдут еще большие беды, будут новые жертвы.

Через неделю в совете Самеба собрался сход и вынес такое решение:

«Маквала, как виновница всех несчастий, изменившая мужу и долгу своему, опозорившая теми и свой дом, обесчестившая семью и родню, должна быть проклята и изгнана из Хеви.

«Онисе, покрывший бесчестием женщину и оскорбивший семью соседа, опозоривший достоинство мужчины, нарушивший уклад теми, должен быть проклят и изгнан из теми.

«Гела, проливший кровь соседа и собрата, первый виновник тяжкого проступка жены, нарушивший мир теми, преступивший волю теми,— он вернул себе жену, вопреки решению теми, — должен быть проклят и изгнан из теми.

«Всех троих изгнать из пределов теми, всех троих отлучить от теми и предать проклятию.

«Отныне, — продолжал оглашать волю народа один из старейших,— они отрешены от нашего теми, лишены очага нашего, земли нашей и вод наших... Они не удостоятся ни слез наших, ни погребения на родной земле, ни прикосновения к святыням нашим, ни молитв. И тот, кто протянет им руку помощи, подаст воду жаждущим, пригреет и пожалеет замерзающих, будет проклят и изгнан из теми».

— Аминь! — воскликнул народ, и долгим гулом отдалось это слово в горах. Издревле прославленное величие было в этом решении. И все подчинились, покорились ему, как некой таинственной силе.

В память печального события вырыли глубокую яму и вбили в нее высокий камень.

С этого дня два враждующих рода помирились через посредников и из кровных врагов превратились в связанных узами братства самоотверженных друзей.

Народ успокоился, устроил приношения святыням, и во время семейного пиршества старшие из родов Гелы и Онисе побратались, младшие были усыновлены женами старших, и все породнились взаимно.

Изгнанные лишались всего, даже средств на поддержание жизни; с великой болью прощались они с родной землей, с самыми крошечными камешками ее, ставшими такими дорогими отныне.

 

13

 

Уйдя от суетного мира, пастырь Онуфрий жил отшельником в скалах Бурсачиры Далеко в горах гремело его имя, прославленное разумом и добротой, святостью и самоотверженностью. Неустанной молитвой, долгим постом и воздержанием возвысился он до высокого сана пастыря. Он жил в скале, в пещере, разделенной на две комнаты. Сложенная из больших камней тахта, грубо выточенный деревянный стол и несколько табуреток составляли всю обстановку его жилья. Кроме того, в восточном углу одной из комнат воздвигнул он каменный алтарь, на котором покоились крест и библия. На полках, выдолбленных в стенах, лежали сушеные целебные травы, стояла глиняная посуда, были разложены инструменты, необходимые при врачевании. Пребывая в постоянном одиночестве, он богатством души своей возвышал свою убогую, полную лишений жизнь, и обретал в этом мир. Он лишь тогда спускался к людям, когда какому-нибудь несчастному, страждущему душой или телом, требовались его помощь и поддержка. И милосердие пробуждало в нем необъятные силы, изумлявшие многих. Он врачевал больного, утишал его страдания, наставлял его на путь истинный.

Онуфрий служил своему Хеви, вся жизнь его была посвящена народу, он всегда думал о собрате своем и радел за благо мира. Он забывал о себе, оказывая помощь другому, всего себя отдавал заботе о ближнем. Народ не мог не любить такого человека и многие в одной лишь встрече с ним находили утешение в своих скорбях. Жители Хеви заботились о нем, добровольно доставляли ему то немногое, в чем он нуждался. Ни одно творение, ни одно создание природы не погибло от его руки, ибо он почитал за грех нарушать человеческим вмешательством всеобщую красоту вселенной.

Раз он увидел горца, подрубавшего красивое дерево Горец почтительно снял шапку и подошел под его благословение.

— Благослови, отец...— и он протянул руку, чтобы принять руку пастыря и приложиться к ней.

— Будь благословен, сын мой! — ответил Онуфрий, но руки своей не дал.

Горец встревожился и огорчился.

— В чем я провинился, отец мой, что не удостаиваете меня вашей руки? — спросил он, бледнея.— Я не нарушал постов, не пил вина.

— Грех разве только в этом? — спросил Онуфрий.— Вот ты без нужды уничтожил жизнь, которая была создана господом для пользы и красоты мира,— продолжал он.— Ты поленился пойти подальше в лес, чтобы набрать сухих дров.

— Да, но тут поближе к дороге, удобнее! — смущенно возражал горец.

— Удобнее?.. А как же будут жить дети твои? Ты затрудняешь им жизнь. Ради своего удобства не в праве мы убивать даже простое растение.

Долго поучал пастырь горца, пока не убедил его наконец, что грешно без пощады уничтожать богатства земли, и только тогда удостоил его благословения.

Так жил пастырь, так учил он народ беречь свое богатство, жалеть, оберегать те творения, которые не только не могут говорить,— не могут даже застонать, когда им больно.

И этот добрый всеобщий радетель, отец Онуфрий, отрыл из-под снега отверженную жизнью Маквалу, спас ее от смерти и дал ей кров свой.

Слишком много мучений перенесла эта женщина, не легко ей было притти в себя, тем более, что сердце ее не знало покоя из-за неотступной тоски. И Онуфрий все свое внимание, всю заботу обратил на нее. Он видел, что не только тело ее, но и душа изнывает от боли. Однако умный, умудренный жизненным опытом старец делал все, чтобы ни словом, ни взглядом не коснуться незаживших ран, не вызвать стенания и вопля души, не спугнуть доверия, которого он терпеливо и уверенно ждал.

Он понимал, что отягощенная грехом душа найдет облегчение в исповеди, но знал он и то, что сперва ей нужно созреть для покаяния.

Признание, исповедь без покаяния не дадут душе той возвышенной силы, которая одна способна спасти ее от гибели, озарить лучом света ее мрачные тайники.

Пастырь не старался ловить Маквалу на слове, не хотел хитростью выведывать ее тайну. Он ждал, когда душа ее смягчится и она сама сознается в своем грехе и покается в нем.

Онуфрий верил, что без воли господней ни единый волос не упадет с головы. Спасение Маквалы и встречу с нею в горах он приписывал провидению. Пастырь видел в ней грешницу, отмеченную богом, посланную к нему за тем, чтобы он мог исцелить ее и спасти. Отшельник молился за нее, наставлял ее перед распятием, повествовал ей о жизни человека, отдавшего тело свое и пролившего кровь свою во отпущение грехов.

Однажды в субботний вечер пастырь совершал молитву. Он в последний раз помолился за нищих и убогих духом и телом, за вдов и сирот, за всех обездоленных, перекрестился и произнес «аминь», как вдруг услышал у себя за спиной горькое рыдание. Он обернулся. Маквала, припав к земле лицом, рыдала и стонала. Лицо пастыря просветлело, он взял с аналоя распятие и подошел к плачущей.

— Приложись, дочь моя! Отец наш всевышний пошлет облегчение твоей душе. Молись Христу, положившему жизнь свою за страждущих.

— Отец, спаси меня! — горестно воскликнула Маквала.— Я не знаю слов, чтобы молить бога о спасении.

— Молитва не в многословии, дочь моя! — отозвался старец.— Каждое слово, исторгнутое из глубины сердца, каждый вздох достигает до слуха господня... Не обилие слов спасает душу от испытания, а чистота сердца освещает ей путь из мрака преисподней.

— О-о, отец мой! — и глаза Маквалы залучились.— Ты проливаешь свет в мое сердце,— значит, всевышний услышит мои мольбы и спасет жизнь тех, кого я погубила?

— Нет грехов, которых не искупит раскаяние!..

— Слава силе его и великодушию! — произнесла женщина.

Долго молились они молча, отдаваясь благоговейно возвышенным мыслям. Вдруг Маквала побледнела и опустила глаза. Она прикрыла ладонью веки, ей представились все волнения, которые внесла она в жизнь теми, нарушив его вековечные обычаи и нравы ради минутной радости своей, и скорбь с новой силой пронзила ее. Впервые она почувствовала всю тяжесть вины своей и сочла себя недостойной обращать молитвы к господу.

— Что с тобой, дочь моя? — ласково спросил ее пастырь, кладя руку ей на голову.

— Отец! — взмолилась она дрожащим голосом.— Душа моя мятется... Нет мне покоя, не могу я молиться!..

— Ты еще не обрела полноты веры, дочь моя! Доверься мне, пастырю своему, и, может быть, я сумею облегчить твое горе.

Маквала подняла на него глаза, тяжело вздохнула и снова потупилась.

— Кто ищет спасения, тот должен иметь в себе больше веры и доверия!.. Ты не доверяешь мне?

— Нет, нет, доверяю, но трудно мне говорить, отец!

— Дочь моя! Один я, без свидетелей, слушаю тебя, я пастырь твой, который помолится за тебя перед господом и будет помнить о рассказе твоем лишь тогда, когда душой сольется с господом... А на людях память моя об услышанном изменит мне, виденное мною забуду, дар слова умолкнет во мне. Слушай меня, ибо да — это да, и нет — это нет!

— Я верю, отец, приемлю слова твои! — и Маквала рассказала пастырю о постигших ее испытаниях.

Пастырь слушал внимательно, всецело проникаясь ее горем. Он считал, что его долг не только выслушать человека, но и облегчить страждущую душу, подать ей, обессиленной, отчаявшейся, надежду на новую жизнь.

Он поднял созерцательно-углубленный взгляд и обратил его к образу богоматери. Пастырь молился об укреплении своих душевных сил, чтобы смог он указать женщине путь истинный, восстановить в ее сердце веру в жизнь.

Он положил руку ей на голову.

— Господи, всеблагой! Ты добр и милосерден, помоги грешным, ибо не знают, что творят!

И пастырь поднес к губам женщины крест. Она благоговейно приложилась к нему.

В кротких словах старца не было ни тени упрека, лаской и успокоением овеяли они сердце Маквалы.

С того дня она обрела силу для жизни, сумела сделать свою жизнь полезной для мира, для людей. Научившись различать целебные травы, она ходила вместе с пастырем собирать их и помогала ему приготовлять лекарства для больных.

 

14

 

Темной, ненастной ночью, когда небо, разверзаясь, обрушивалось на землю, когда громовые раскаты раздирали человеческий слух и молния, подобно изверженному из земли огню, слепила глаза,— пастырь и его ученица сидели перед очагом и перебирали целебные травы. Гроза бушевала в горах, скалы рушились и с адским грохотом низвергались в пропасть. Ураган вырывал с корнями деревья и, закружив их в воздухе, швырял в бездну. Природа свирепствовала и грозилась смести, уничтожить весь мир.

Покрыв колени чистой дубленой кожей, старец растирал травы на гладком камне.

— Подорожника теперь хватит,— сказал он,— дай немного мелиссы!

— Сделаем побольше, раненых ведь много,— отозвалась Маквала.

— Этого хватит хоть на целую толпу народа! — сказал старик

Женщина подала траву и снова принялась ткать шерстяную ткань на чоху. Наступило молчание, буря тоже притихла.

Вдруг снова завыл ветер, сверкнула молния, оглушительно ударил гром. Хлынул ливень, разверзлись небеса, скребущий, хрипящий гул обрушившейся в ущелье скалы на мгновенье покрыл все звуки.

Женщина перекрестилась.

— Проклятая ночь! — прошептала она.

— Быть беде этой ночью! — сокрушенно добавил старик.

Непогода бушевала.

— Небо, что ли, обрушивается на мир? — прислушался старец.

— Да, вздуются потоки, разольются, а тебе так далеко итти? — робко сказала Маквала.

— Не растаю от непогоды, а людям помощь нужна.

— Опасно, поберечься надо!

— Нет. Других надо беречь, тогда и они тебя поберегут... Бог велик и милосерден, — твердо сказал старик.

— Разве ты сегодня ночью пойдешь? — помолчав, спросила Маквала.

— Сегодня... А что?

— Ничего... Но...— голос ее задрожал.

— Что но?

— Дождался бы утра.

— Зачем?

— Чтобы не...— она не докончила и отвернулась.

— Ну, скажи, о чем ты?

— Темно, собьешься с пути! — уклончиво ответила женщина.

— Нет, Маквала, там семь человек раненых ждут меня! Как я могу не пойти? Не тревожься, с пути не собьюсь.

— Нет, нет, конечно, иди. Я бы сама тебя проводила... Старик ласково взглянул на нее. Вскоре он поднялся и стал собираться в дорогу.

Маквала укладывала в кожаную сумку лекарства.

— Поскорей, Маквала, опаздываю! — заторопил ее старик.

— Все готово! — и она привязала ему к поясу сумку. Пастырь благословил и перекрестил ее.

— Господи, исцели раненых и не оставь без своего милосердия того, кто заботится о них! — тихо помолилась она.

Старик вышел. Маквала прибрала жилье, засыпала золой горящие угли в очаге. Приготовилась ко сну, разделась, хотела перекреститься и вдруг испуганно замерла на месте: ей показалось, что кто-то снаружи налег на дверь. Она прислушалась. Все заглушил резкий порыв ветра.

— Боже, какая ночь! — прошептала она, перекрестилась и легла.

Но заснуть она не могла. Непонятная тревога сжимала ее сердце. Она и прежде часто оставалась одна, и одиночество не пугало ее. Да и устала она настолько, что недавно чуть не заснула сидя. А теперь какая-то дрожь вдруг охватила ее, лишила покоя.

Маквала давно умерла для мира, избавилась от страстей мирских. Она убила в себе все радости тела и жила только ради возвеличения духа. И никого она больше не ждала, ничего не хотела от этого мира. И все же теперь какое-то смутное ожидание прокралось к ней в душу, нежно точило ее сердце, сулило ей ласку и спасение. И она знала, что это ожидание подстерегает ее, как беда, поселяет смятение в ее сердце. Маквала почувствовала, что к ней возвращается прежний недуг. И снова кто-то налег снаружи на дверь. И снова все стихло... Никого... Она глубоко вздохнула, и на одно мгновение возник перед нею образ, навсегда ушедший из ее жизни.

В следующее мгновение она уже спокойно спала, мир снизошел на нее.

А ветер все продолжал бушевать в горах. Клонил к земле верхушки столетних деревьев, с силой бился в дверь пещеры. Раскатов грома больше не было слышно, но молния еще змеилась по нахмуренному небу, освещая разгромленную непогодой окрестность. Звери отлеживались по своим логовам, не смея высунуться наружу.

Сверкнула молния и ослепительно озарила дверь пещеры. Как призрак, приник к ней человек, закутанный по самое лицо в бурку. Ветер завихрился, с новой яростью налег на дверь. И под его ли напором дверь подалась, открылась настежь, и человек в бурке мгновенно исчез в зияющей черноте; земля ли разверзлась и поглотила его или, обратившись в крылатого злого духа, он улетел вместе с ветром?

Налег мрак, скрыл все. Природа снова неистовствовала, небо проливало ручьи слез, ветер выл, рыдал... И вдруг с этим рыданием слился бессильный женский крик... Ветер подхватил и умчал его неведомо куда, он возник еще раз, и тотчас же оглушительно ударил гром, вспыхнула молния, и земля погрузилась во мрак преисподней...

 

15

 

Наутро все успокоилось, ночное безжалостное неистовство природы смягчилось. Небо сияло чистотой, и лучи солнца играли на горных вершинах. Разоренная, растерзанная земля была печальна, но солнце всходило весело, как будто утешая ее: «Не печалься, я обогрею тебя, разукрашу снова».

Горные душистые цветы, беспощадно смятые ночной бурей, услышали этот призыв и снова подняли свои головки и радостно заулыбались. У подножья скалы появились люди, подымавшиеся к пещере. Среди них был пастырь Онуфрий, его седая грива и борода сияли на солнце.

Добрались до дерева у входа в пещеру и сели под ним отдохнуть. Было отрадно, что снова живительное солнце расцвечивает, нежно украшает мир. Беседа шла легкая, спокойная. Только старец казался озабоченнее обычного.

— Вот вы пойдете назад, и я тогда спущусь с вами к больным,— сказал он спутникам,— а теперь отдохните, подкрепитесь едой, здесь родник хороший, а у вас еще долгий путь впереди.

— Нет, пастырь, поздно, спасибо вам,— отказались они.

— Освежимся родниковой водой. Что-то пасмурно у меня на душе, потрапезничаем вместе,— стал упрашивать старец.

— Будь по-вашему! — согласились спутники из почтения к своему пастырю.

— Вот это хорошо! — воскликнул Онуфрий и пошел в пещеру за едой.

Он переступил порог. Его удивило, что Маквала не вышла его встретить. Вошел во второе помещение. Женщина лежала в постели, с головой закрытая буркой.

— Маквала! — тихо окликнул ее старец.— Ты спишь еще, Маквала?

Ответа не было. Он еще раз посмотрел на спящую и решил, что она, верно, не спала всю ночь, и не стоит теперь будить ее.

Осторожно ступая, он вернулся в первую комнату и принялся сам готовить еду. Вскоре он подал гостям хлеб, сыр, домашнюю водку и вареную ветчину.

Все знали, что пастырь приютил какую-то несчастную женщину, но никто не решался расспрашивать его о ней.

— У меня живет одна женщина, бездомная, нашла здесь убежище, — оказал старец. — Вчера, верно, не могла спать из-за непогоды и теперь уснула так крепко, что я пожалел ее, не стал будить, а то угостил бы вас получше.

— Что вы, всего много, предостаточно! — горячо отозвались гости.

После первого стакана все стали словоохотливее и перешли на прославленные «Смури» — тосты с обращениями друг к другу в стихах, — обычай, который так украшает и оживляет трапезу горца.

Солнце уже клонилось к западу, когда гости собрались уходить. Они шли арендовать покосы для села и обещались на обратном пути зайти за Онуфрием, чтобы вместе спуститься вниз.

Распрощались и ушли. Развеселившийся Онуфрий, тихонько напевая, вошел в пещеру.

Маквала!—крикнул он с порога, — нельзя так долго спать, солнце за полдень склонилось!

Не получив ответа, старец опять заглянул во вторую комнату.

Маквала лежала все так же неподвижно, словно ни разу и не шелохнулась.

— Женщина, что с тобой? — неуверенно заговорил он,— не больна ли ты?

Могильная тишина царила в комнате. Женщина словно оцепенела.

— Маквала, Маквала! — испуганно закричал старик. Холодный пот выступил у Него на лбу.

Он подбежал к постели, быстро откинул бурку и в ужасе отступил, закрыв лицо руками.

Его потрясенный взгляд охватил сразу все: окровавленную грудь Маквалы, кровь на ее рубахе и глубокую, зияющую рану под сердцем.

Бессмысленное и непоправимое зло ужаснуло его, повергло в глубокую скорбь. Не скоро он овладел собою. Перед ним лежал труп женщины, так недавно преодолевшей тягчайшие испытания, нашедшей в себе силы снова выйти на светлый путь жизни.

Глаза Маквалы были открыты, горькая усмешка застыла, в уголках губ,— последний упрек злому и неправедному миру.

Слезы хлынули из глаз старца.

Кто же он, этот безжалостный злодей, жестокости которого нет названия? За что он пресек жизнь одной спасенной души, навеки погубив свою собственную?

Онуфрий встрепенулся. Доброе сердце пастыря заботливо обратилось к судьбе того несчастного.

— Господи! — он поднял залитые слезами глаза к распятию,— прими в лоно святых душу рабы твоей Маквалы!.. Отпусти грех убийце, ибо не ведал, он что творил!..

И тут, впервые за всю свою долгую жизнь, задал он себе вопрос: имеет ли он право заступаться перед всевышним за убийцу Маквалы,— и замолчал. Долго смотрел он, не отрываясь, на лик Христа, и лицо его выражало глубокую душевную борьбу. Наконец он перекрестился и уверенно произнес:

— Нет прегрешения, которое не может быть омыто слезами и покаянием!

Пастырь совершил омовение покойницы, положил ее на скамейку в первой комнате, зажег свечи и, опустившись на колени, стал молиться.

Он молился за душу усопшей, за убийцу ее, за тех, кто отрешил, отверг ее, за народ, чей суровый приговор толкнул к гибели слабое создание, и за тех, кто оскорбил обычаи и нравы народа. И в эти мгновения не было для него врагов, а были только падшие духом, одержимые страстью, убогие и больные, и пастырь горячо молил господа ниспослать им освобождение, просветить их разум. И не было границ его великодушию и милосердию.

В полдень на следующий день вернулись с гор его спутники. Они весело окликнули его, чтобы, как было обещано, захватить его с собой в село.

Пастырь вышел к ним печальный и величественный и рассказал о своем горе.

— Убили женщину в твоем доме! — воскликнули возмущенные гудамакарцы.— Скажи, кого подозреваешь в этом гнусном злодеянии, и мы отомстим за тебя!

— Не знаю, дети мои! — кротко ответил он.— Да и следует ли нам поступать сурово, кровью и мечом обрушиваться на несчастного, потерявшего облик человеческий в неведении своем?

— Поклянись, что не знаешь убийцу. Ты скрываешь имя его в милосердии своем. А между тем мы будем подозревать друг друга, доверие между соседями исчезнет... — настаивали они.

— Я не буду клясться! — выпрямился старец и гордо взглянул в глаза пришедшим.— Ибо мое да — есть да и мое нет — нет!

Гнев звенел в его голосе. Слушавшие опустили глаза. Они поняли, что если бы пастырь знал убийцу, он назвал бы его, но не назовет, ибо судьей деяний человеческих поставлен единый бог всевышний! Пастырю неизвестно, кто убийца.

— А теперь, друзья, помогите мне отдать последний долг несчастной жертве, ибо искренним покаянием она заслужила прощение!

Все сняли шапки, вошли в пещеру и молча постояли над прахом Маквалы.

— Предадим ее земле! — тихо сказал пастырь. Гудамакарцы вырыли узкую, глубокую могилу в сырой земле. Вынесли усопшую, еще так недавно полную жизни, положили ее ненадолго у края могилы, чтобы пастырь совершил последний обряд, сказал ей последнее напутствие, и потом опустили в могилу.

Прозвучали последние прощальные слова: «Прах есть и в прах обратишься!» — и могилу засыпали землей; Маквала навеки простилась с солнечным миром.

С той поры почти каждый день, перед заходом солнца, можно было видеть пастыря у могилы Маквалы. Обнажив голову и преклонив колени, он возносил молитву за упокой ее души.

 

16

 

Слух об убийстве Маквалы долго волновал соседние общины Хеви. Честь Гудамакарского ущелья была задета этим преступлением, и народ искал убийцу, чтобы его казнью смыть с себя темное пятно.

В те времена община сама правила свой суд: новые порядки еще не успели укорениться в отдаленных уголках страны, и власти не могли охватить всех событий народной жизни, они вмешивались лишь в те дела, слух о которых доходил до них.

Подозрения падали на Онисе или Гелу, люди разыскивали их, но оба они исчезли, словно земля поглотила их. Так и не удалось разгадать тайну, и постепенно угасла память об этом возмущающем душу событии.

Как-то летним вечером пастырь Онуфрий сидел у порога своего жилья и с грустью глядел вниз на Гудамакарское ущелье.

Овечьи гурты шли в горы на горные пастбища. Стада раскинулись по изумрудным склонам, переливаясь на солнце слепящей белизной. Сочный, душистый корм неодолимо манил их, зазывал к себе. Кое-где пастухи, в накинутых на плечи бурках, в сдвинутых набок шапках, стояли на склонах, сторожа стада. Вдруг нагнется пастух, поднимет камень и запустит им в непокорную дьяволицу-козу, чтобы отогнать ее от обрыва. Или крикнет звонко, послушает эхо и потом зальется чистым колокольчиком, затянет песню:

 

«Один стою, один пою,

Печален голос мой!

Весенний дождик, прошуми,

Печали с сердца смой!

Звени листвою, ветерок,

Чтоб я забыться мог!

Кто изменил любви своей,

Того накажет бог!..»

 

Песню подхватит другой, потом третий, и начнут они, подзадоривая друг друга, переговариваться стихами-шаири, без устали состязаться в стихах и песнях.

Онуфрий с любовью глядел на этих жизнелюбивых, сметливых, ловких юношей, чьи вольные сердца так весело одолевали и суровость природы, и тяжелую неправду жизни.

Он вспоминал свою юность, бурную весну своего сердца, ту пору, когда жизнь сама летит навстречу опасностям и испытаниям. Теперь новые отрады — опыт сердца, отказ от страстей, отрешение от суеты житейской, мудрое познание единственной истины служения ближним — сменили трепетный жар юности.

Глядел Онуфрий на вольнолюбивых детей гор и радовался их радости. Но мысли его были обращены к тому, чтобы сделать их счастливее, устранить все тернии с их пути. Многое препятствовало спокойному течению их жизни. И когда

135

 

пастырь начинал думать о тех, кто нарушал мирное существование его паствы, он, уподобляясь святым отцам, превращался в воина, готового сразиться с врагами, положить жизнь свою за благо народа, чтобы сам народ учился на его примере величию самопожертвования.

Солнце опустилось за вершины гор. Пастухи ушли на ночлег. Звуки жизни постепенно затихли, и ночная тень заволокла окрестность. Месяц прятался за облаками. Но вот на невидимых склонах кое-где вспыхнули пастушьи костры. Отсвет их причудливо озарил неровную местность. Изредка какая-нибудь овчарка протяжным лаем отзывалась на волчий вой, вечерний ветерок подхватывал звуки, перекатывал их по оврагам и ущельям, из далекого леса порой доносилось ворчание медведя.

Старец сидел неподвижно, устремив застывший взгляд на освещенные плечи богатырей-гор. Мысли его были подобны морю, метались волнами из края в край. Судьбы людей в бесконечной смене проходили перед его внутренним взором. «Почему я бессилен сделать всех счастливыми, избавить всех от испытаний!» — мысленно восклицал он.

Он поднял глаза к небу. Одна звезда горела ярче всех.

Вдруг она вспыхнула, сорвалась с неба и, описав дугу, упала в пропасть. Пастырь вскочил и перекрестился:

— Господи, спаси грешную душу и прими ее в лоно свое! — Не успел он дочитать молитву, как раздался выстрел и кто-то тяжело упал неподалеку от него.

Старец вздрогнул. Тотчас же пошел на звук выстрела, смело ступая в темноте. Вдруг стон, человеческий стон донесся до его слуха. Он насторожился.

— Проклятье! Промахнулся! — снова простонал кто-то. Онуфрий повернул в ту сторону, откуда слышался стон. На гребне холма сидел человек. Он резко вырисовывался на сумеречном небе. Левое плечо его было обнажено — он перевязывал рану. В это мгновение луна разорвала облака и ее яркий белый луч облил раненого. Старец зажмурился — таким ужасным показался ему облик несчастного.

Борода и волосы его были всклокочены, одежда висела лохмотьями, на исхудалом бледном лице выдавались скулы, глаза ввалились в орбиты и дико блестели. Незнакомец заметил старца, подхватил с земли ружье и хотел бежать.

— Стой, несчастный! — приказал пастырь так властно, что тот застыл на месте.

— Ранен? — спросил Онуфрий, подходя к нему.

— Нет, нет! Нечаянный выстрел, пуля чуть-чуть поцарапала плечо.

Пастырь хотел осмотреть рану, но незнакомец в ужасе отпрянул от него.

— Не прикасайся ко мне!— воскликнул он,— я не достоин!

Старец заглянул ему в глаза. Незнакомец опустил голову, уклонился от взгляда, хотел отвернуться, уйти, но вдруг упал на землю, как подкошенный.

Пастырь подошел к нему. Осмотрел и перевязал рану,— она была неопасна, но раненый, видимо, ослабел от потери крови.

— Благослови, отец! — едва слышно прошептал незнакомец.

Старец поднес к его губам маленькое распятие.

— Именем распятого за грехи наши прими благословение, сын мой!

— Нет, нет, не так! — воскликнул несчастный и поднял глаза на пастыря.

Его лицо исказилось нечеловеческой мукой. Он походил на душевнобольного.

— Что с тобой, сын мой? Рана беспокоит тебя? — спросил старец.

— Нет! Причасти меня!

— Надо подготовиться к причастию! — ответил старик.

— Приготовь, приготовь меня к причастию! — шептал неизвестный.

— Бог велик в своей благости; скажи, что тяготит твою душу? — заторопился отец Онуфрий. Раненый терял силы, и пастырь боялся, что он умрет с тяжким сознанием неотпущенного греха.

Неизвестный хотел говорить, он страдал, от жара пересохло во рту, язык не подчинялся ему. Онуфрий принес родниковой воды в кожаной фляге и влил ему в рот несколько капель. Раненый пришел в себя, почувствовал нестерпимую жажду и попросил еще воды.

— Потерпи, сын мой, нельзя тебе воды, сейчас тебе это вредно.

— Горит, пылает все нутро у меня! — взмолился раненый.— Каплю, хоть каплю одну!..

Старец отвязал сумку от ремня, достал ложку, налил в нее воды, всыпал туда порошок из сушеной сливы и поднес ложку ко рту больного.

— На, выпей и больше не проси!

Неизвестный жадно проглотил несколько капель подкисленной воды.

— О-о! — облегченно вздохнул он и прикрыл веки. Пастырь долго ждал, надеясь, что больной придет в себя, наберется сил для исповеди, но тот лежал в забытьи.

Вскоре больного охватил озноб. Лицо его исказилось. Онуфрий понял, что это лихорадка, вызванная раной,— хороший признак. Он осторожно прикрыл неизвестного буркой и молча опустился рядом с ним.

Спустя некоторое время пастырь дотронулся рукой до его лба.

— Слава богу, жар начался, и сильный какой! Это хорошо.

Больной стал метаться. Лоб его покрылся обильным потом.

— Жар поднимается, вспотел. Хорошо для него! — сказал Онуфрий и осторожно вытер со лба больного пот.

Больной бредил, что-то шептал про себя. Старец напряг слух, стараясь что-нибудь разобрать.

— Маквала, Маквала! — ясно расслышал он.

Онуфрий вскочил. Вихрь горьких мыслей закружился у него в голове.

«Не этот ли? — думал Онуфрий.— Не он ли так жестоко оборвал жизнь бедной Маквалы?»

Пастырь стал вслушиваться еще напряженнее, но больной больше не проронил ни слова. Он стал дышать ровней и затих. Тогда Онуфрию подумалось, что он, быть может, напрасно из-за случайно оброненного слова возвел тяжкое обвинение на неизвестного, и, ужаснувшись своим мыслям, он стал горячо каяться.

 

17

 

Рассвет тронул клювом ночную мглу и расцветил ее; легкий ветерок, предвестник утра, тихо покачивал цветы, будил их, нежно что-то нашептывая, готовил их к встрече владыки дня. Небо светло заголубело. Мягкий свет брызнул на землю. Полусонные птички в ожидании дня вздрагивали от утреннего холода, встряхивались и изредка протяжно щебетали, приветствуя творца природы.

Старец стоял с обнаженной головой, волосы его растрепались, борода спуталась. Он горячо молился господу об отпущении ему тяжкого греха: невольным и, быть может, незаслуженным подозрением он оскорбил высшее, что есть в человеке.

Больной, спавший под буркой, пошевелился.

— Где я? — простонал он.

— Здесь, сын мой, рядом с отцом твоим духовным, который заботится о тебе.

— Священник? — больной зажмурился.

— Не священник, а брат твой и отец, посланный, чтобы помочь тебе.

Больной открыл глаза, с благодарностью взглянул на пастыря.

— Как ты себя чувствуешь?

— Плохо, отец! — с горечью сказал он.

— А по-моему, тебе лучше!

— Оттого и плохо, что лучше. Не следовало мне оставаться в живых!

Он замолчал. Нелегко было обоим продолжать беседу.

— Ты обещал мне вчера...— с трудом произнес больной,— что удостоишь меня причастия.

— Да, но твоя слабость помешала этому. Ты не мог говорить. А сегодня, надеюсь, ты мне исповедуешься, и благодать господня снизойдет на тебя!

— Мне исповедываться? Своими устами рассказать о себе? Не могу я этого, хоть на куски меня изрежьте,— не могу!

— Нет, сын мой, надо признаться в своих деяниях, да и что толку скрывать — нет тайны, которая не стала бы явной. Перед тобой пастырь, неустанно пекущийся о тебе. Может ли врач исцелить больного, если причина болезни ему неизвестна? В голосе пастыря звучала отеческая ласка, величавая уверенность в собственных силах.

— Сын мой! — продолжал пастырь, сердечностью и уверенностью покоряя волю и чувства больного.— Сын мой! Откройся брату, чувствующему твое горе, как свое, твою боль, как свою, брату, чье сердце печалится о тебе даже тогда, когда он вдали от тебя. Уверуй в меня, ибо я вместе с тобой горю в неугасимом огне, и душа моя смятена.

— Отец, отец! Чем я отплачу тебе за доброту твою? У несчастного Онисе только одно и осталось — его убогая жизнь, и если она тебе понадобится,— возьми ее!..

— Онисе?! — вздрогнул пастырь.

«Маквала — Онисе!» — мысленно произнес он рядом эти два имени. И снова тревожное подозрение охватило его душу, пронзило сердце.

Оба долго молчали. Наконец лицо Онуфрия снова просветлело, он вытер пот со лба и подошел к несчастному, беззвучно рыдавшему Онисе.

— Сын мой! Я узнал твое имя, и я боюсь услышать твой рассказ, ибо я человек... но человеку не дано измерить милосердие божье!.. Говори, что ты хотел сказать!

Онисе, низко опустив голову, начал рассказывать скорбную повесть своей жизни. Старец приник к камню, слушая исповедь несчастного. Чувствовалось, что свершается великое таинство, перед которым поник даже утренний ветер, чтобы не нарушить святости его, не подхватить невольно услышанного слова и не передать его горам, деревьям, цветам.

Онуфрий слушал страшную эту повесть лишь для того, чтобы просить заступничества за Онисе перед богом. И тайна, услышанная им здесь, никогда не могла быть открыта никому из смертных.

Раскаленным железом жгли слова исповеди сердце пастыря, и от них болела душа и дрожь пробегала по телу.

Давно уже Онисе закончил свой скорбный рассказ, давно ждал от пастыря слов утешения, но старец продолжал сидеть неподвижно, как бы сам превратившись в камень.

И когда он наконец поднял голову, горючие слезы бежали из его глаз, и глубокое страдание избороздило его лицо.

О чем рассказал ему Онисе, какую тайну поведал,— это осталось сокрытым от всех. Но пастырь впервые в жизни спрашивал себя — в праве ли он даровать грешнику свое благословение?

— Несчастный, что ты сделал? — первый раз в жизни упрекнул он страждущего и ищущего утешения. Но он быстро овладел собой и, как заботливый, милосердный отец, совершил обряд таинства над падшим и покаявшимся грешником.

— Сын мой! Запомни этот день. Ты, как блудный сын, вернулся в лоно отца своего, проси же его, чтобы он даровал тебе силы выполнить в жизни свой долг человеческий, ибо ты человек... Пусть отныне зацветет дерево жизни и принесет плоды истины...

— Жизнь свою положу за тебя, отец!

И чем ласковее говорил пастырь с Онисе, тем мягче и покорнее становилось сердце несчастного. Но и тем больней сознавал он свою вину, тем горше раскаивался в ней.

— Теперь тебе нужен отдых, сын мой. Поешь, отдохни, поправишься — тогда пойдешь, куда тебя влечет. Но где бы ты ни был и кем бы ни стал,— будешь ли в поте лица добывать кусок хлеба или станешь повелителем над повелителями,— не забывай, что ты человек и ближние твои во всем подобны тебе, и сердца их бьются так же, как твое...

— А теперь пойдем ко мне,— закончил Онуфрий.

Жадно ловил Онисе слова пастыря, в которых звучала такая кроткая, покоряющая душу человечность. Но когда пастырь позвал его к себе, он вздрогнул и низко опустил голову.

— Не могу! — тихо сказал он.

— Почему? — удивился Онуфрий.

— Не могу... Хочу быть один.

— Куда ты пойдешь?

— Останусь здесь, в горах.

— А чем будешь жить?

— Охотой. Зверя в горах много.

— Побудь у меня хоть дня два, пока сил наберешься.

— Не проси, отец! — взмолился Онисе.— Я ослабел от потери крови, через два дня буду здоров. А сейчас не могу, сердце мое разрывается... Я пережду немного, стану охотиться, тура убью, забудусь... Тогда к тебе спущусь... Не смогу без тебя... А теперь не держи меня, пощади!..

— Как знаешь! — вздохнул старец.— Только возьми с собой припасов, чтобы не голодать на первых порах.

— Ох, воля твоя! — покорно согласился Онисе.

Старец снабдил его полным доверху мешком.

— Ступай, Онисе, я не держу тебя больше, только помни, что это сердце отныне стало твоим,— он приложил руку к своей груди,— и ты не обижай его, почаще наведывайся ко мне.

— Буду приходить дважды в неделю, отец! А теперь благослови меня,— Онисе преклонил колени.

Пастырь благословил его, и они расстались.

Долго глядел старец вслед удалявшемуся тихими шагами Онисе, глядел до тех пор, пока тот не скрылся за гребнем холма.

— Бедняга! — вздохнул он,— трудно ему было бы оставаться здесь!

 

18

 

После ухода Онисе пастырь сделался еще задумчивее, печальнее. Тягостная тайна возмущала его разум, лишала покоя сердце. Он стал молиться еще усердней прежнего, целые ночи простаивал перед распятием.

Пастырь знал, что для искреннего покаяния, для укрепления человеческой воли недостаточно одной только исповеди. Мудрый сердцевед, он только тогда бывал спокоен за ближнего, когда убеждался, что однажды обретенная вера, пронизав все его существо, привела его к полному осознанию своего человеческого долга перед жизнью. Без этого пастырь не видел высокой пользы ни в одной из христианских догм и заповедей и считал бесплодной суетой исполнение всяких правил веры. Он, как честный врач, становился спокоен за своего больного лишь после полного исцеления его от недугов. И потому он хотел возможно чаще видеть Онисе, постоянно утверждать его в вере, ежечасно укреплять его дух.

И преисполненный надежд, он каждый день в условленное время выходил к роднику для встречи с Онисе. И горец всегда приходил в назначенный час, благоговейно склонял голову перед пастырем и слушал его одухотворенные слова.

И когда они беседовали, трудно было понять, кто кому проповедует, кто кого поучает. Пастырь вызывал своего ученика на предельную откровенность, чтобы глубже постичь его суждения о том или ином явлении мира, чтобы вернее довести до него свою мысль. Онисе приходил через каждые два-три дня, приносил дичь, а Онуфрий охотно принимал его приношения, коптил мясо, делал колбасы и снабжал ими бедных прохожих. Пастыря радовало, что он помогает Онисе участвовать в жизни, выполнять долг служения ближним, служения народу. Он говорил об этом Онисе, хвалил его, и сознание служения миру ободряло горца, поддерживало в нем силу и дух. Ему утешительно было думать, что существование его не совсем бесполезно.

Однако Онуфрий был неспокоен за своего ученика. На всем, что делал Онисе, лежала печать непомерного напряжения. Он был постоянно задумчив, сумрачен, никогда не улыбался, часто вздрагивал, глядел мутными, невидящими глазами. От внимательного взора пастыря не могла укрыться его чрезмерная задумчивость, его молчаливая тоска. Что-то невысказанное точило его сердце, иссушало душу. Онуфрий изо дня в день ждал от Онисе признания, разгадки его тайной печали, однако время шло, горец худел, таял, но молчал. Взгляд его иногда загорался каким-то нездешним огнем, потом вдруг снова потухал, становился безжизненным. Он весь высох, осунулся. Онуфрий чувствовал, что еще один шаг, и пропасть проглотит несчастного. Однажды он не выдержал и спросил Онисе:

— Сын мой, отчего ты так исхудал?

— Кто, я? Я себя хорошо чувствую.

— Отчего ты так печален? Почему не скажешь мне, чем ты встревожен? — настаивал пастырь.

— Разве я что-нибудь скрыл от тебя? — и Онисе неожиданно расхохотался.

Старец посмотрел на него с тревогой.

— Загляни в свое сердце, какой-то порок подкрался к нему. Открой мне свое сердце! — сказал он.

— Мое сердце, мое сердце! — с раздражением повторил Онисе.— Не могу же я лгать на свое сердце!..

— Сын мой, сын мой! — с невыразимой тоской воскликнул пастырь — Своим ответом ты разрываешь на куски мое сердце, отданное тебе без остатка!

Онисе вздрогнул и схватился за голову. Наступило молчание, нарушаемое только биением его сердца, словно готового выскочить из груди. С глубоким состраданием смотрел на него старец.

— Ах, пастырь, пастырь! — простонал Онисе, опускаясь перед ним на колени.— Прости меня, пожалей!.. Несчастный я человек! Не знаю, как мне быть, что делать? Горит мое сердце, и нет мне спасения... Руки на себя наложить мне, что ли?

— Успокойся, Онисе, призови бога, чтобы сатана не искушал тебя; поведай, какая новая тоска тебя гложет?

— Какая? — и Онисе задумался.— Нет, не знаю я, ничего не знаю, нет, нет!.. Оставь меня, умоляю тебя!..

Старец взглянул на него.

— Онисе, пойдем ко мне! — спокойно сказал он.— Отдохнешь у меня, успокоишься!

— Нет, нет! — так же спокойно ответил Онисе,— я сейчас уйду.— Он зачерпнул ладонью родниковой воды и освежил лицо.— Прощай, батюшка!

— Постой... Отчего так скоро? — огорчился пастырь. Онисе взглянул на него, по губам пробежала улыбка, он с таинственным видом наклонился к старцу.

— Зовут меня! — прошептал он.

— Что ты говоришь? Кто зовет?

— Тсс! — он приложил палец к губам и пошел прочь, осторожно ступая.

— Онисе, Онисе! — звал старик.

— Тише! Я приду в назначенный час! Непременно приду! И Онисе скрылся в чаще леса.

Онуфрий стоял ошеломленный. Вдруг Онисе выскочил из леса и, подбежав к старцу, упал перед ним на колени.

— Благослови, отец, благослови!.. Твое благословение необходимо мне, как божья благодать! Благослови, и тогда я уйду! — молил он, обливаясь слезами.

— Господи, воззри и избави от испытаний! — только и успел произнести Онуфрий. Горец вскочил и исчез в сумраке ночи.

 

19

 

Прошли дни, недели, целый месяц, а Онисе не появлялся. Напрасно пастырь ходил к роднику, напрасно ждал его, напрасно молил бога о встрече со своим учеником. Онисе исчез. Тревога и смятение росли в душе Онуфрия. Все его мысли неотступно кружились вокруг судьбы Онисе, тысячи мрачных предчувствий проносились в его воображении. А что, если Онисе попал в беду, нуждается в помощи, и никого нет около него!

Наступил праздник святого духа. Пастырь отслужил заутреню, помолился обо всех страждущих духом, о ниспослании им утешения и помощи, перекрестился в последний раз и вышел во двор. Он направился к тому месту, где всегда в праздник проводил часы между заутреней и обедней.

Широкое и круглое плато обступали великаны-утесы, подобно стражам, защищающим святое место от прикосновения нечистых шагов. Посредине плато возвышался небольшой круглый холм, поросший тополями. Стройные деревья взбирались почти до самой верхушки холма и вдруг останавливались на какой-то невидимой черте — будто затем, чтобы не прятать от человеческих глаз чудесную светлую поляну, покрытую зеленой курчавой травой, среди которой нежно склоняли головки ароматные горные цветы. На поляне высился дубовый крест, побелевший от времени, солнца и дождей. Своей сверкающей белизной он будил в сердце благоговение. Под крестом был воздвигнут холмик, обложенный дерном, и на нем стоял памятник — каменная глыба, осколок скалы. Никто никогда не посещал этих мест, кроме Онуфрия и неугомонного ветерка, который изредка врывался сюда, чтобы нарушить дремоту цветов. Это место избрал Онуфрий для погребения Маквалы, и сюда, к этой одинокой могиле, приходил он каждый праздник помянуть душу усопшей, при жизни отверженной людьми.

Пастырь, подаривший Маквале столько возвышенных, сладостных минут и указавший ей путь к беспредельной человечности, не покидал ее и после смерти.

Онуфрий шел к священному месту по узенькой тропинке, вьющейся вверх через тополевую рощу... Он шел медленно, в глубокой задумчивости, изредка осторожным движением руки отводя нависшие над тропинкой ветки, стараясь не повредить ни одного листочка на них и не нарушить гармонии, разлитой вокруг красоты. Он перешел ручеек, бегущий с горы, и, подойдя совсем близко к поляне, отстранил с дороги последнюю ветку... и замер на месте. Он стоял и смотрел, пораженный до глубины души. Какой-то человек припал к могиле Маквалы, обнял надгробный камень и целовал его, рыдая и стеная, словно хотел влить свое тепло в его могильный холод. Скорбь его была так величественна, что пастырь не решился даже окликнуть его. И как будто само небо вобрало в себя его горе и слезы,— появились черные тучи, и пошел ласковый дождь, тихий, как слезы из девичьих очей.

Человек поднял голову и, окрестив руки на груди, горящими глазами вперился в могилу, словно исступленной мольбой сердца хотел нарушить глухое молчание черной, холодной земли. И снова припал он к могиле, обхватил ее и стал целовать страстно, неудержимо. На нее он хотел излить всю горечь, всю безнадежность свою, но каждое прикосновение к ней еще сильней разжигало его скорбь. Наконец он выбился из сил и, изнуренный, замер в оцепенении. Потом медленно поднялся, снова устремил горящий взгляд на могилу, подошел, шатаясь, к кресту и прислонился к нему.

— Онисе! — прошептал потрясенный пастырь.

Да, это Онисе оплакивал свою возлюбленную, Маквалу, проклиная день своего рождения, проклиная омраченное сердце свое, которое ни на мгновение не давало ему покоя и погубило его жизнь.

Маквала была неотъемлемой частью его жизни с тех пор, как он помнил себя, и с ее смертью жизнь потеряла для него смысл. Всюду и всегда ему чего-то недоставало, ни в чем не было чувства полноты. В Маквале была вся жизнь Онисе, и с ее смертью погасло солнце для несчастного горца, утратил для него цену весь мир.

Он стоял в угрюмом оцепенении со сжатыми губами и думал о той, которая, даже в плену у черной могилы, была для него дороже всего на свете, дороже самой жизни. Отверженный своей общиной, оторванный от родной земли, Онисе дышал одной-единственной надеждой — когда-нибудь встретить Маквалу, чтобы никогда больше не расставаться с ней, и смерть Маквалы лишила его этой надежды... Чем он мог жить дальше?

Целыми неделями скитался он по горам и ущельям, по лесам и долинам, накопляя в сердце неизбывную скорбь, и приходил изливать ее здесь, на этой священной могиле.

Приходил он сюда и раньше, до последней встречи со старцем, здесь он самозабвенно предавался своему горю, таял, сгорал.

Онисе поведал пастырю обо всей своей жизни, раскрыл перед ним сердце свое и все же оставил там один, самый затаенный уголок, куда не следовало заглядывать чужому взору. Он берег его, как зеницу ока, и старался спрятать его от всех, даже от господа бога. Он боялся, что Онуфрий назовет грехом и запретит ему единственную радость его омраченной жизни, радость, которую он черпал в горькой любви к могиле своей Маквалы.

Сюда приходил Онисе, здесь он таял, как воск, терял последние силы свои. Любовь пламенеющего сердца к холодной, темной могиле, горячая нежность к безжизненному трупу, страстная мольба к навеки глухому созданию, обращенному в прах,— тяжкое испытание взял на себя Онисе!

Слезы и стенания, неутолимая страсть и память об утраченном счастье изнуряли его, жизненные силы в нем медленно иссякали. Он понял безысходность своей участи, понял, что каждое мысленное прикосновение к Маквале, каждое прикосновение к местам, где ходила, дышала его возлюбленная, беспощадно терзают его сердце, понял, что не может больше выдержать этой гибельной близости к ней, и решил уйти, исчезнуть, бежать в такие края, куда и ворон не донесет вести об этих страшных для него местах.

Сегодня, в день сошествия святого духа, Онисе в последний раз пришел к заветной могиле. Он убрал душистыми цветами мрачный камень, так безжалостно придавивший своей тяжестью могилу дорогого существа. В последний раз он склонил голову, послал последний стон могильной немой тишине, с горьким трепетом припал к холодному камню и долго лежал, потрясенный, без движения, словно всю свою душу изливая в стенаньях.

Наконец он порывисто встал, отошел от могилы и скрестил руки на груди. Нечто непостижимое притягивало его к могиле, притягивало с такой силой, что он не мог сдвинуться с места.

Он медленно, с нечеловеческим напряжением повернул голову, обернулся к кресту и стал смотреть на него с невыразимой тоской.

Только теперь пастырь мог всмотреться внимательно в лицо Онисе, и он почувствовал, какой ад бушует в сердце горца. Он закрыл глаза — не было сил смотреть на такое непомерное горе! Страшная тяжесть этого горя придавила Онисе, пригнула его плечи. Бессмысленно и безжизненно глядел он в одну точку. Жалобы осиротевшей души, боль за погибшую жизнь, тщетная мольба человека, раздавленного неумолимой силой, не ждущего ниоткуда спасения,— все было на этом лице, в этом мертвенном взгляде, словно земля разверзлась перед несчастным и небо обрушилось и похоронило его навеки.

Но нет, мне не описать этого лица! О безграничном отчаянии, о бороздах скорби, отметивших это лицо, невозможно рассказать тому, кто не видел его собственными глазами!

Только горы могли внушить человеку такую страсть, и только сын гор мог отдаться ей с такой силой. И Онуфрий, мудрый старец с закаленным сердцем, склонился перед всепоглощающим чувством, хранил благоговейное молчание перед ним.

Онисе вздрогнул, выпрямился, вскинул голову.

— Прощай!— простонал он.— Прощай, Маквала!.. Горе мне! И жить нет сил, и умереть не могу!.. Прощай!.. Не выдержало сердце твоей близости... Как мне уйти от тебя?!

Горец умолк, пошатнулся и зарыдал.

— Смотри... Ты видишь, я, мужчина, плачу! — воскликнул он, ударив себя в грудь кулаком.— О-ох! — заскрежетал он зубами.

Горец повернулся и пошел прочь от могилы, шатаясь, как раненый лев.

— Онисе, Онисе! — с отчаянием крикнул пастырь.— Постой, несчастный человек!

Онисе вздрогнул, на мгновение сбился с шага, но тотчас же, словно очнувшись, пошел быстрей.

— Постой, куда ты? — старец догнал Онисе и схватил его за плечо.

Мохевец обернулся, устремил на него затуманенный взгляд и, таинственно приложив палец к губам, тихо прошептал:

— Тсс, тише!.. Зовут меня, я иду!..

— Куда? Кто зовет тебя, сынок?

— Тсс! — повторил он.— Тише, а то спугнешь ее, убежит!..

Горец прислушался, задумался, затих и вдруг, уставившись в пространство широко раскрытыми глазами, стал бормотать бессвязные слова:

— Маквала!.. А кто это — Маквала?..— потом повернулся к пастырю и мучительно принялся его расспрашивать:— Скажи, скажи, ради бога, кто такая Маквала?.. Ты разве не знаешь, кто она?.. А я знаю, о, я знаю... Она крестница господа... Вот кто она!..

— Сынок, сынок!..— заговорил пастырь.

Но Онисе прикрыл ему рот ладонью.

— Тсс! Тише... Зовут меня!..— и он побежал к лесу. Пастырь кинулся следом за Онисе, но горец дико вскрикнул и взглянул на старца так мрачно, что тот отпрянул назад.

Не успел Онуфрий опомниться, как Онисе подбежал к краю обрыва. В ужасе следил за ним пастырь. Но Онисе свернул в лесную чащу, обступавшую обрыв, и скрылся в ней.

 

20

 

Больше месяца прошло с тех пор, и об Онисе не было никаких вестей. Никого больше не тревожила судьба отрешенного от теми горца.

Один только Онуфрий не мог успокоиться и без устали искал его, расспрашивая о нем всех прохожих. Он не терял надежды и неутомимо молился о спасении. жизни Онисе. Он верил, что вновь увидит своего духовного сына, верил, что бог милосердный не даст ему погибнуть.

Однажды утром около пещеры пастыря остановились хевсуры, шедшие с того склона горы. Они расположились на отдых у родника, лошадей стреножили и пустили пастись, а сами подошли к роднику освежиться. Старец, по своему обычаю, забрал мешок с припасами, домашнюю водку и направился к ним.

Потрапезничали, отведали водки, и завязалась беседа. Хевсуры давно уже знали о пастыре, ибо слава о нем разнеслась далеко в горах, и рады были они послушать его разумные и добрые речи. Как всегда среди людей гор, разговор зашел о мужестве и об охоте.

Один из путников рассказал о некоем мохевце, который поселился в их горах, и с той поры плохо стало от него кистинам.

— Ягнячьего ушка не пропадет с тех пор, как тот мохевец у нас,— восторженно рассказывал он.— Тропами нагонит вора, перехватит его, и никакому врагу не уйти от горного сокола!

— Удивительный только он! — добавил другой.— Ни одного человека не подпускает к себе, в дома не заходит, живет как зверь в горах.

— Каков он собой? — спросил пастырь.

Хевсур описал внешность мохевца и добавил, что он, должно быть, болен или «порченый», потому что лицо у него желтое, как русло серного источника.

Онуфрий сидел, понуро опустив голову, и, казалось, не в силах был пошевелить губами. Но по мере рассказа хевсура он все больше оживлялся.

— Как его зовут? — спросил он.

— Онисе... Мохевец Онисе... Так мы его называем...

Радостное волнение охватило пастыря. Он вознес благодарение господу за то, что не отверг он раба своего, спас ему жизнь и направил его усилия на благо людям.

Онисе, которого пастырь считал одержимым душевной болезнью, излечился и пришел в себя. Вдали от тех мест, где все его непрестанно терзало, он отдохнул и обрел на время душевный покой.

Было заполдень, когда хевсуры ушли. Онуфрий, одушевленный радостной вестью, вернулся в свой дом, а потом по шел на могилу Маквалы и как бы поведал ей об этой радости

Вечером он собирался помолиться богу и спокойно отдохнуть. Вдруг он услышал конский топот.

«Кто бы это мог быть?» — подумал пастырь. В то ж мгновение его окликнули снаружи, и он вышел во двор.

Навстречу ему шел горец. Лошадь свою он привязал поодаль, так как эти места считались священными и нельзя было подъезжать к пещере верхом, чтобы не осквернить ее. Сняв шапку, он низко склонил голову перед пастырем.

— Кто ты, сын мой? — спросил пастырь.

— Я есаул, отец!

— Зачем пришел ко мне? Ищешь кого-нибудь?

— К вам пришел, начальник просит вас явиться к нему.

— Меня просит начальник?.. Ты, верно, ошибся.— Пастырю показалось, что он ослышался.

— Да, отец, вас просит.

— Не знаешь, зачем?

— Не знаю!

— Да нет, ты, верно, ошибся, не понял его.

— Как же, он три раза повторил ваше имя. Приказал обязательно доставить вас сегодня же.

— Значит, дело важное?

— Кто их знает! — лениво отговорился есаул.

— Удивительно все это!— тихо произнес пастырь.— Хорошо, я возьму свой посох, и пойдем,— добавил он.

Есаул настоял, чтобы пастырь сел на лошадь, а сам пошел рядом пешком. Они почти всю ночь были в дороге и часам к десяти утра прибыли в Ананури, где квартировал местный правитель.

Пастыря тотчас же ввели к человеку, который вызвал его. Это был пожилой мужчина, худой, невысокий, весь отравленный желчью, даже глаза его пожелтели, и тоненькие нитевидные жилки сеткой покрывали их. Он изредка покашливал, беспокойно ходил из угла в угол и без особых причин постоянно вспыхивал и возмущался.

Когда вошел Онуфрий, начальник встал ему навстречу, стараясь казаться приветливым. Но все его старания были тщетны, ибо он большую часть своей жизни провел на военной службе, а военная жизнь в те времена зачастую лишала человека всякого разумения и благообразия. Он приветствовал пастыря и даже улыбнулся ему, но проделал все это с осанкой повелителя.

— Пожалуйте, пожалуйте! — еще издали пригласил он Онуфрия.

Онуфрий вошел в низкую комнату, где стоял затхлый запах сырости и преющих бумаг. Непривычный к такой обстановке, пастырь чувствовал себя очень дурно, от духоты в комнате слегка туманилась голова. Однако он снял шапку, перекрестился и отвесил низкий поклон стоявшему перед ним хозяину. Лицо его выражало покой и мир. Начальник никогда не встречался с пожилыми горцами, и его удивило величие и достоинство пастыря.

— Вы — отец Онуфрий? — опросил начальник через переводчика.

— Да, я.

— У вас жила женщина, которую убили... Та, которую звали... Ах, забыл... Как ее звали? — обратился он к писарю, который, согнувшись в три погибели над столом, резко поскрипывал по бумаге гусиным пером.

— Ее звали,— писарь порылся в бумагах и, вытянувшись, гаркнул: — Маквала, ваше высокоблагородие!

— Да, да, Маквала!

При этом имени пастырь вздрогнул, смутился и не сразу собрался с ответом.

— Мы ждем ответа! — приказал начальник. Пастырь взглянул на него и твердо ответил:

— Да, Маквала жила у меня.

— Женщина у священника! — вздернув плечи, сказал начальник и обернулся к переводчику: — Спросите, что она делала, зачем жила у него?

— Она была унижена духом и телом... отвержена людьми... Мое жилище — убежище для всех униженных.

Онуфрий глядел на них с удивлением и не мог понять, зачем его допрашивают, чего хотят от него. Он заметил, что писарь записывает все его слова.

— Значит, вы приютили ее? — переспросил начальник так же насмешливо, как он приветствовал старца при входе. На этот раз пастырь понял, что происходит нечто необычное, что словам его не доверяют, и нахмурился.

— Хороший приют оказал, нечего сказать! — проговорил про себя начальник и вдруг резко обратился к пастырю:

— Кто убил?

— Кто убил? — повторил вопрос Онуфрий.— Грешный человек, которого не минует кара божья, если он не раскается,— тихо добавил он.

— Все это очень хорошо, но имя преступника? Скажите, как его имя?

Никогда не приводилось пастырю говорить неправду, и теперь он был в тягостном недоумении. Он не знал, что ответить.

— Я спрашиваю имя преступника! — повысил голос начальник.

— Не знаю! — твердо ответил старец.

— И никого не подозреваешь?

— Нет!

Начальник недоверчиво посмотрел на него, прошелся несколько раз по комнате.

— Как могло случиться, что в помещении, где ты живешь, убили женщину, и ты ничего об этом не можешь рассказать?..

— Меня не было дома, когда произошло несчастье.

— Сказки!.. — повел плечами начальник. — Прочтите ему показания тех горцев.

Вот что показывали те самые гудамакарцы, которые целый день провели с пастырем после убийства Маквалы.

«Весь день мы были вместе. Пастырь не раз заходил в свою келью и выносил нам еду. Мы обедали вместе. На другой день мы возвращались с гор. Пастырь сказал нам, что жившую у него женщину, оказывается, кто-то убил».

— Все это правда,— подтвердил старец.

— Что ты увидел, когда в первый раз вошел в дом?

— Маквала лежала на своей постели, с головой закрытая буркой. Я думал, что она спит.

— Это в первый раз. А потом целый день как же ты не заинтересовался, отчего она не встает?

— Маквала была слаба, больна. Много молилась, работала без устали. Ночью накануне была сильная гроза. Я подумал: она не спала ночь... Пожалел ее будить. Сон благодетелен для слабых.

— Не представляю!

— Все это правда, что я говорю.

— Женщина лежала целый день, и вы даже не подумали, что с ней, даже не спросили, не хочет ли она пить?

— Что было спрашивать? Захотела бы,— напилась сама!— резко прервал переводчика пастырь.— Однако я оставил свою паству, своих больных без присмотра. Я тороплюсь домой... Скажите, что вам надо от меня?

Начальник удивленно взглянул на него.

— Разве вы не знаете, что в убийстве женщины обвиняют вас?

— Что вы сказали?

— А то, что все улики, к сожалению, против вас.

— Кто же он, этот несчастный, пусть придет, пусть посмеет посмотреть мне в лицо!

Пастырь вскинул голову. Таким гневом дышало его лицо, что начальник смутился, опустил голову: «Виновный не может так говорить; пожалуй, старик и не лжет!» — подумал он.

— Муж убитой утверждает это,— снова заговорил начальник — Закон обязан установить истину.

— Пусть придет и скажет мне это в лицо.

— Приведите Гелу.

— Боже милосердный, Гела здесь! — воскликнул старец.— Гела, муж Маквалы, виновник всего, пусть он придет, я погляжу на него собственными глазами, послушаю, что он мне скажет.

Дверь открылась. Вошел Гела. Лицо его выражало бесстыдство и чванливость, он высоко закинул голову, всем видом своим как бы говоря: «Смотрите, вот я каков!» Он встал в дверях, нахмурив брови, изображая из себя грозного обличителя.

Пастырь, спокойный, хотя и слегка побледневший, смотрел в упор на доносчика.

Сперва Гела попробовал было выдержать взгляд старца, но вскоре смущение овладело им, взгляд его забегал, заметался, словно под натиском какой-то неведомой силы.

Пастырь, величественный, несокрушимый духом, твердо верующий в свою правоту, и Гела, раздавленный, униженный, сознающий свою вину, стояли друг против друга.

Пастырь медленно шагнул к Геле.

— Правда ли, что ты меня винишь в убийстве Маквалы?— спросил он его тихим, проникновенным голосом.

Гела поднял голову, тяжело вздохнул и снова потупился. Пастырь понял, что Гела сознательно лжет и клевещет, совершает такой грех, который бесчестит человека, принижает его ниже самой низкой твари, но что ему уже нет отступления. И сердце пастыря горько восскорбело о погубленной душе человеческой.

А начальник ждал, что скажет Гела. Его внимание привлекла ненадолго эта поучительная картина борьбы величия с подлостью. Но он тотчас же спохватился.

— Что ты молчишь? Говори!

Гела устремил на него взгляд, полный отчаянной мольбы.

— Что же мне говорить? — беспомощно спросил он.

— Ты боишься? Расскажи перед законом все, что знаешь! — ободрил его начальник.— У тебя убили жену, ты вправе требовать наказания преступника.

— Да, да! — встрепенулся Гела,— убили мою жену, меня самого изгнали из мира...

— Да, сын мой, скажи, что ты знаешь; ибо ничто не укроется от отца небесного...— произнес пастырь.

Лицо Гелы злобно перекосилось, лоб нахмурился, глаза засверкали недобрым блеском.

— Ты хочешь, чтобы я рассказал? — воскликнул он. — Хорошо!.. Ты убил Маквалу... Никто другой не мог ее убить. Она жила у тебя. Ты — хозяин, и кровь ее на тебе...— говорил он, задыхаясь. Его лицо то вспыхивало, то бледнело.

— Сын мой, сын мой!.. Что ты говоришь? — скорбно воскликнул старец.— Вспомни, что есть еще высший судья...

— Ты убийца! — злобно повторил Гела. — Мне ли щадить тебя? За что? Разве кто пощадил меня, когда изгоняли меня, топтали меня. Умерла моя душа, и нет во мне больше жалости. Нет! Ты убил ее, поп, и не уйдешь ты от суда...

— Я приютил, обогрел ее, замерзающую... Обратил к богу грешную душу... Какая была мне корысть убивать ее?

— Маквала нищенствовала. У нее, верно, было много денег... Убить посмел, а сознаться в этом не смеешь...

— И ты, отверженный общиной!..— воскликнул старец, но тотчас же овладел собой. — Господи, прости их, ибо не знают, что творят!

Онуфрий отошел в сторону. Глаза его сверкали, в сердце неотступно звучало: «Господь посылает мне испытание, я не достоин его милости».

— Что скажете, пастырь?

— Что же мне сказать? Он меня обвиняет в убийстве, а судить должен закон! — спокойно сказал Онуфрий.

— Мы сегодня же вас переправим в Тбилиси. Здесь нельзя вас судить.

— Да будет воля господня! — сказал пастырь.

— Говорите всю правду. Это смягчит вашу участь,— посоветовал начальник.

— У меня есть верховный судья, который видит все. Когда я предстану перед ним, скажу ему с умиротворенной улыбкой на лице: «Господи, я воздал кесарево кесарю, а божье — богу!»

И больше ни единого слова не удалось сорвать с уст Онуфрия. Он перестал отвечать на вопросы.

Гела, изгнанный из теми, долго скитался вдали от родины, скрываясь в разных местах. Но недавно он вернулся в Мтиулети и определился есаулом у ананурского начальника. Как отверженный, он не мог снова обзавестись хозяйством, но рад был и тому, что живет на родимой земле.

Все избегали его, никто с ним не разговаривал, не звал его к столу, и это с каждым днем все больше озлобляло его, разжигало в нем жажду мести. Он безжалостно преследовал людей своей общины, и горе тому, кто попадал в его руки. Он всячески раздувал перед начальством вину своей несчастной жертвы. Судебные дела в те времена решались по произволу, и судьба человеческая зачастую зависела от людей, подобных Геле.

Много жизней укоротил Гела, много вдов и сирот оставил он на попечении соседей. Вечно раздавались вокруг него проклятья и стоны, но человеку, потерявшему совесть, они казались сладостной песней, множили его силы, укрепляли в нем чувство мести.

Любил ли отверженный Гела Маквалу? Нет, он ненавидел ее, ненавидел так страстно, что готов был рассечь ей грудь кинжалом и выпить из раны всю ее кровь, до последней капли.

И вот Маквалу убили, и Гела уже не мог отомстить ей, не мог своей грязной рукой растерзать ее трепещущее сердце. И он перенес свою зверскую ненависть на ее убийцу, кто бы он ни был.

Долго старался он найти подлинного убийцу, но все его поиски были тщетны.

«Онуфрий перехватил ее у меня!» — как-то подумалось ему, и с тех пор всю свою злобу он обрушил на пастыря, стал его неусыпным врагом.

И вот Онуфрий томился в заключении в Тбилиси. Гела прилагал все усилия, чтобы пастырь был осужден.

 

21

 

Произошло зверское убийство. Жертвой низкого преступления пала беззащитная женщина. Дело стало известно властям. Преступника надо было наказать.

Все улики были против пастыря Онуфрия. Правда, община единодушно свидетельствовала, что он не мог совершить такого преступления, однако Гела не дремал и ловко опровергал это показание. Кто же убийца? Онисе?.. В правительственных документах значилось, что этот человек скончался задолго до убийства женщины... Сам Гела был вне подозрений: в ту роковую ночь он находился в Тбилиси, куда ездил для получения отличия за какие-то заслуги.

И выходило так, что никто, кроме пастыря, не встречался с Маквалой, так как сама она, отлученная от теми, ни с кем не могла общаться.

Подозрение еще усугублялось тем, что Онуфрий не хотел давать показаний; на все вопросы он всегда и неизменно отвечал одно и то же: «Не знаю, кто убил Маквалу, я не совершал преступления».

Спокойный, умиротворенный старец медленно повторял свой ответ, поручив остальное попечению господа бога. Он не сомневался в своей правоте и верил, что исполняющий свой долг будет вознагражден богом.

Долго держали его в тюрьме, упорно вели следствие по его делу. За это время его лишили сана, но старец твердил неизменно: «Господи, не прогневайся на меня». И, поддерживаемый верой, он упорно стоял на своем и с высоты величия своего глядел на муравьиную возню людей вокруг него.

Он был тверд в вере, мужествен и возвышен душой. Не было на земле силы, способной согнуть его. Ему не нашептывал искушающий голос: «Скажи, окажи, и ты будешь опасен!» Для него было унизительно даже помыслить об этом. Хотя он верил в конечное торжество истины, но знал, что каждая перемена к лучшему в жизни требует жертвы, и не питал надежды на свое оправдание.

«Человеку свойственно ошибаться, иначе он был бы богом!» — часто повторял про себя пастырь и черпал в этих словах ту безграничную силу прощения, которая изумляла окружающих его.

Между тем дни его проходили в тесной, грязной камере, без воздуха и света.

И здоровье Онуфрия пошатнулось. Ему было за семьдесят лет, но одинокая жизнь, горный воздух и душевный мир сберегли его силы, и он был здоровым и бодрым. За короткое время пребывания в тюрьме он сильно изменился: глаза ввалились, лоб покрылся глубокими морщинами, лицо стало землистого цвета.

Однажды сидел он неподвижно среди четырех тесных и низких стен. Шум приближающихся шагов вывел его из задумчивости. Гулко отдавался в глухих каменных коридорах стук подкованных железом сапог. Каждый шорох казался зловещим грохотом в давящей, холодной, мертвой тишине.

Шаги замерли перед камерой Онуфрия, ключ загремел в замке, и дверь со скрежетом открылась.

— Вставай, идем! — сказал сторож, кивком головы указав на дверь.

— Куда? — спросил старец и поднялся, но ноги его ослабел и от длительного неподвижного сидения, и он пошатнулся.

— Там узнаешь! — и они вышли.

Постепенно Онуфрий зашагал увереннее. Они вошли в комнату, где за грязным столом сидел человек с бессмысленным лицом, с распухшим красным носом и черной бородой, похожей на воронье крыло. Человек делал вид, что сильно занят.

Заметив наконец отца Онуфрия, он поручил его двум стражникам и отправил в суд.

Суд быстро вынес решение, — дело казалось совершенно ясным, все улики были против подсудимого. Постановление гласило: «Поразить Онуфрия в правах и осудить на каторгу сроком на двадцать четыре года. Но, принимая во внимание его преклонный возраст, возбудить ходатайство перед его величеством государем императором о сокращении указанного срока вдвое...»

Старец стоял, как пораженный громом... Мгновенно промелькнули в памяти родные горы, пещера, воздух, небо, облака, кротко ласкающий ветерок!.. Вспомнилась ему паства его, которой он так преданно служил, так всецело и радостно отдавал свое сердце, припомнилась вся его жизнь, политая благословенным потом труда, и он зашатался... Он расставался со всем, прощался навеки с местами, где родился, вырос, прожил жизнь, он терял все, что любил, чему радовался!.. Кровь ударила ему в голову, он захрипел, и слезы полились из его глаз.

В старце проснулся человек, человеческие страсти горячо затрепетали в его сердце.

Онуфрий тяжело втянул в себя воздух и медленно выдохнул его, потом снова выпрямился, вытер слезы, обвел всех скорбным взглядом.

— Господа!.. Бог свидетель, что я невиновен... Вы разлучили меня с моими братьями, с родной землей, с могилами предков моих... Отныне я буду одинок, совсем одиноким окончу свою жизнь. Умру, и даже слез братьев своих не удостоится в одиночестве угасшее сердце... Облака моей страны не смогут донести ко мне родную воду, чтобы взамен слез, пролиться дождем на мою грудь... Вы оторвали меня от всех, от всего, что славит человек, чем живет он, от всего, что дает имя ему... Вы наказали меня, но я повторяю, что вы ошиблись, и пусть простит вам всевышний ошибку вашу!..— Старец возвысил голос, лицо его просияло и, воздев руки, он торжественно произнес:

— Владыка живота нашего! Отпусти им прегрешения, ибо не знают, что творят!..

 

* * *

 

Прошло несколько дней, и у «Белого духана» на шоссе послышался звон кандалов, и солдатские пики засверкали на солнце.

Из Тбилиси вели арестантов, и у духана устроили привал. Многие высылались в Сибирь, и на выцветших тужурках, обычной арестантской одежде, были сзади нашиты четырехугольные суконные желтые латки с надписью «В Сибирь».

Все шли молча, непроглядный мрак расставания с родиной, казалось, навис над ними. Бледные нахмуренные лица свидетельствовали о том, что сердца несчастных облечены в одежды скорби, и скорбь эта скрыта от глаз человеческих.

Один арестант отделился от остальных. Он уселся на кучу щебня, одну из тех, что рядами, через ровные промежутки, были навалены вдоль дороги. Обоими локтями он уперся в колени и так низко опустил голову на ладони, что лица не было видно.

Он изредка вздрагивал, как бы от мучительных толчков своего потрясенного сердца.

Вдруг он поднял голову, воздел руки к небу и произнес твердо, сурово, но со страстной мольбой:

— Прости им, отче, ибо не знают, что творят!

 

22

 

Был престольный день цверского ангела — хранителя войск — праздник, и поныне благоговейно чтимый в горах. Он привлекает много гостей-молельщиков, так как в эти дни два села — Сно и Степанцминда — соревнуются между собой в щедрых пирах в честь паломников.

Молельня, посвященная этой святыне, находится на южной стороне горы Хуро, на скалистой, труднодоступной высоте.

В старину там сберегалось народное богатство, всевозможные ценности, пожертвования, а также медные котлы для варки пива, араки и убоины в дни престольных праздников. Неколебимо чтил народ эти священные места, ибо там же хранились общинные знамена, свидетели прошлой славы, омытые кровью народной в боях за отчизну и веру.

Раненый тур, укрывшийся в этих местах, был неприкосновенен, и охотник переставал гнаться за ним, так как нельзя было переступить священные угодья; преследуемый избавлялся от преследования, ибо верховный архангел прикрывал его своим крылом. Это была крепость Хеви и кладохранилище его, ибо там сберегались неисчислимые пожертвования народа.

Не удивительно, что эти места привлекали множество паломников, здесь без счету закалывался скот, приносились бесчисленные жертвы.

Церкви не было в этих местах, ее заменяла четырехугольная беломраморная, сверкающая на солнце часовня, которая увенчивалась большим резным железным крестом.

Ограда вокруг ниши была сложена из камня с примесью медной породы; она поблескивала на солнце золотом. На ограде развевалось множество знамен.

К этой нише шел народ в пестрых праздничных одеждах. Люди несли снятые с рук кольца, снятые с шеи кресты и серебряные ярма, целый год носимые по обету; несли также чаши, азарпеши, подсвечники и другие драгоценности, унизанные благородными камнями. Каждый преклонял колени и благоговейно подвешивал свое пожертвование к кресту. Звенели колокольчики на знаменах, и деканозы благословляли жертвователей, обогащавших своими дарами общинное хранилище.

— Да будет благословен! — восклицал старейший над всеми — хевисбери, и в ответ гремел единодушный возглас, повторяя слова старейшего, и горный ветер подхватывал этот возглас и разносил его по скалам и ущельям, оповещая мир о добрых делах людских.

Неписаный закон всеобщего равенства был здесь так силен, что все приношения складывались вместе, вся убоина, кем бы ни была она пожертвована, варилась в одном котле, и потом ею оделялись все без исключения, даже и те, кто по бедности своей ничего не мог принести в жертву. И общая трапеза в честь праздника сливала всех в единую братскую семью.

Деканозы благословили народ, кровью убоины начертали крест на лбу у каждого, кто приносил жертву, и народ расположился на поляне неподалеку от святилища. Обед еще не сварился и, пропев «Джварули» и «Славу», все принялись играть и плясать. Зазвенела пылкая плясовая «Гогона», и у девушек и юношей засияли глаза. Стали перекидываться частушками, стараясь перещеголять друг друга в жарких любовных словах. Лица у юношей запылали, каждая девушка, мерцая глазами из-под опущенных ресниц, украдкой следила за своим избранником, нежно подстерегала его, чтобы легкой улыбкой, мгновенным взглядом вскружить ему голову, взять его в плен.

Пожилые люди собирались в кружки, переходили со стоянки в стоянку, вели беседы, радостно обнимались, весело вскрикивали, после долгой разлуки встречаясь с родственниками и друзьями.

Всюду было изобилие снеди, пива, водки, и роги переходили из рук в руки с тостами и приветствиями в стихах.

Все шло по исстари заведенному порядку. Вдруг у подножья горы показались три пешехода, торопливо взбиравшиеся наверх. Они, видимо, спешили, им было жарко от скорой ходьбы, они сдвинули шапки набок, чтобы защититься от жгучего горного солнца, подогнули полы одежды, чтобы легче было итти. Собравшиеся видели их как на ладони и следили за их приближением.

— Кто бы могли быть?.. Что-то больно торопятся... Не без дела, должно быть!.. — с любопытством переговаривались вокруг.

Когда путники приблизились, все узнали трех крестьян из села Сиони.

Крестьяне быстро прошли сквозь толпу, призвали на собравшихся благословение святого и, получив ответное приветствие, прямо направились к часовне, там они отложили в сторону шапки и палки и, крестясь, опустились на колени. Деканозы подняли знамена и благословили их. Помолившись и оставив в часовне пожертвованные свечи, крестьяне вернулись к толпе.

— Что случилось, отчего так торопились? — спросил у них один из деканозов.

— Плохие вести, совсем плохие! — ответил старший из крестьян.

— Что такое, какие вести? — заговорили кругом.

— А такие, что потеряли мы Онуфрия, пастыря бурсачирского.

— Как так? — заволновались собравшиеся.

— Онуфрия сослали в Сибирь! — ответил крестьянин.

— Не может этого быть! Ведь он божий человек!

— Сам видел, собственными своими глазами,— печально вздохнул крестьянин.

Горестно ахнули все, как один человек; всех потрясло это невероятное известие.

— Расскажи, как, где?

— Садитесь, братья, сейчас все расскажу по порядку. Стало тихо, все обратились в слух.

— Я спустился в Степанцминду свечей купить для нынешнего праздника,— начал крестьянин свой печальный рассказ.— Только вышел из лавки, слышу кандалы звенят, словно стадо бубенчиками звякает. «Что это,— думаю,— где их столько набрали, гонят, как овец». Вдруг кто-то окликает меня: «Сын мой. Мамука!» Обернулся я на зов, вижу —пастырь! В арестантской одежде, на ногах кандалы... Еле ноги передвигает... Я кинулся к нему, хотел к его руке приложиться, но конвойный меня отогнал, ударил по спине ружейным прикладом... Эх, кто не знает Онуфрия, кто не помнит его доброты?.. Вот хоть бы и я... Ведь он спас мне жизнь, когда я раненый лежал... Ну, я на этом не успокоился, пошел к начальнику конвоя, у меня три рубля было, отдал ему два, попросил допустить к нему, да еще рубль конвойному дал, и мне позволили поговорить с пастырем.

— И что?

— Рассказал, что в смерти Маквалы его обвиняют, что Гела на него донес, потерял совесть, попрал бога... Впал, говорит, в заблуждение, да простит ему бог!

— Ах несчастный Онуфрий! — воскликнул старейший. — Не грех ли тебе погибнуть, а мне ходить под солнцем!.. Ты так был нужен своему народу!..

— Стыд и позор нашей общине, если мы не вмешаемся это дело, — продолжал он, — ведь и мы виновны в том, что его осудили. Совершилось преступление, а мы убийцу женщины не нашли...

Он подошел к знамени, с силой потряс им, и звон колокольчиков возвестил, что народу хотят сообщить что-то очень важное. Наступила тишина. Все старейшие заняли места под своими знаменами.

— Люди! — обратился старейший к собравшимся. — Солнце меркнет от стыда, небо готово обрушиться с гневом на наши головы! Не выполнили мы долга своего. Был у вас пастырь, который пекся о вас больше, чем вы сами, был отец, который освещал ваш путь, был брат, обучавший вас правде и справедливости... Он был вашей гордостью, славой, он вырос среди вас. Вспомните, кто утешал вас, когда у вас болело сердце, кто исцелял вас, когда вы были ранены, кто вселял в вас бодрость, когда вы падали духом?..

— Онуфрий, Онуфрий! — послышалось отовсюду.

— Сердце мое возрадовалось оттого, что вы помните, не забыли вашего друга и благодетеля. И вот его постигла беда. Его обвинили в убийстве и сослали в Сибирь.

Ошеломленный народ слушал, затаив дыхание.

— Все вы повинны в его гибели, — продолжал старейший, — вы не приложили должных усилий, чтобы разыскать убийцу. Ведь вы же не верите, что Онуфрий мог стать убийцей?

— Нет, конечно, нет! — с возмущением закричали в толпе.

— Мы должны найти убийцу и спасти нашего любимого пастыря, отца нашего и брата!

— Найдем! Будем искать и найдем!— дружно отозвалась толпа.

— Проклянем того, кто не отдаст всех своих сил этому делу!

— Нашлем на него гнев наш! — крикнул весь народ. Старейший высоко поднял знамя и произнес:

— Слушайте, слушайте! Господи, цверский ангел — хранитель войск, дарский святой Георгий, Иоанн креститель, зеданишский святой Георгий, ломисский пресвятой златовенчанный апостол, хархский святой Георгий, святая Нина, Пиримзе, вифлеемская богоматерь, нагваревский святой Гиваргий, дугская пресвятая дева, святая троица... молю вас и взываю к вам от лица всего народа; милости своей и всяческого преуспеяния лишите того человека, который не будет стремиться найти убийцу Маквалы, не будет бороться за освобождение нашего пастыря, жизни не щадившего ради нас!

— Аминь, да снизойдет на нас твоя благодать! — возгласила толпа, и горы содрогнулись в ответ.

— Кто нарушит эту клятву,— да пошлет ему бог всевышний вместо услады и утешения горькую жизнь в собственной семье.

— Аминь! — подхватил народ.

— Пусть он будет обманут теми, кого любит, и бессилен отплатить за этот обман!

— Аминь!

— Пусть в рукопашной с врагом меч его надломится в рукоятке!

— Аминь!

— Пусть порвется стремя, когда он верхом вступит в воду!

— Аминь!

— Пусть не станет он достоянием могилы, но станет пищей волкам!

— Аминь! — отозвался народ.

— Да свершится! — возгласил старейший и тронул знамя, и на нем зазвенели колокольчики.

— Да свершится, да свершится! — сурово повторил народ, и обряд был закончен. Только тогда все приступили к священному пиршеству, и колокольчики на знаменах непрестанно звенели, возвещая о принятии торжественного обета.

 

23

 

Жители Гудамакарского ущелья были оповещены о решении хевской общины и изъявили горячую готовность участвовать в поисках убийцы, тем более, что убийство произошло в их общине, и позор этого злодеяния пятнал их честь.

Тогда народ постановил созвать на Бурсачирском плато сход трех общин — хевской, снойской и гудамакарской.

И вот однажды к Бурсачирскому ущелью стали стекаться жители окрестных сел; из ложбины они поднимались прямо на гору, где совершилось преступление и где, как молчаливый упрек, стояло опустевшее жилище Онуфрия.

Весь народ собрался. Недоставало только Джмухи Джалабаури, самого справедливого судьи и самого глубокого старца во всех трех общинах. Собравшиеся беседовали о Джмухе, удивлялись, отчего он опоздал, говорили о том, что стар он стал и немощен. Но вот появился Джмуха. Он шел медленно, спокойно, опираясь на палку. Лицо его дышало умом и добротой, хотя веки смыкались сами собой от старости и утомления.

Все приветствовали его почтительно, с любовью. Джмуха не преминул ответить на приветствие стихами:

 

«Поседел я и согнулся,

Весь истаял я вконец:

Я и в доме не работник,

И под небом не жилец!..»

 

— Что ты, что ты, Джмуха! — обступили его собравшиеся. — Ты учишь нас уму-разуму, ты наш судья!

— Не говори так, Джмуха, не огорчай нас! — возвысил голос один из старцев.

 

«Пастырь Миндия, веди нас,

Прыть у барса ты займи!

Прихвати с собой нас, младших,

Сделай прыткими людьми!..» —

 

закончил он стихами.

Сход открылся. Все были озабочены тем, чтобы поскорее найти убийцу. И все-таки поднялись горячие споры. Джмуха успокаивал самых неспокойных, вносил порядок и ясность в суждения. Наконец было решено, что надо искать преступника всячески и всюду, в горах и в долинах.

— Глас народа — глас божий! — заключил Джмуха. — Народ хочет — значит, он может. Ищите, и да поможет вам бог...

И вдруг какой-то неизвестный человек подошел к собравшимся. Все расступились перед ним. Он опустился на колени. Вид его был ужасен, обрывки одежды, местами скрепленные ремешками из тонкой древесной коры, висели клочьями на его нечеловечески исхудавшем теле. Тревожно-скорбные глаза дико блуждали. Волосы и борода, как будто ни разу не тронутые бритвой и ножницами, растрепались, свалялись и придавали его облику что-то звериное. На него было жутко и жалко глядеть... Никто не мог признать его... Кто он, откуда явился, чего ему надо на этом сходе?

— Кто ты, человек? — первым нарушил молчание Джмуха.

— Кто я? — глухо переспросил неизвестный, — я грешник, заслуживающий наказания... — голос его оборвался, лицо мучительно перекосилось, и он, закашлявшись, сплюнул кровавой слюной.

Народ хранил молчание и ждал.

— Я пришел, чтобы принять наказание... Имя мое вам не надо знать. Я все потерял, мое имя давно умерло и погребено. Для чего вам имя? Я убил Маквалу, я погубил Онуфрия. Этого довольно для вас...

Все слушали, оцепенев.

— Вы молчите? Онемели от ужаса? — горько засмеялся неизвестный.— Вот смотрите, глядите все, как низко может пасть человек! Только не смейте молчать! — воскликнул он. — Ударьте, убейте, прикончите меня! А может быть, я не достоин даже смерти? Может, вам жаль осквернять оружие? Тогда забейте меня камнями, — ведь камней-то много в горах! Камней, камней! — исступленно закричал он, ударив себя кулаками по голове.

— Замолчи, несчастный! — остановил его Джмуха. — Расскажи, как ты сделал это, не вводи нас в новый грех.

— Я убил Маквалу, и вы должны мне отомстить! Хотите услышать мое имя? Онисе зовут меня.

— Ты знал Онуфрия? — сурово спросил его Джмуха.

— Знал ли я Онуфрия? Да ведь он был духовным отцом моим, я исповедывался ему, сознался, что я убил Маквалу, но он отпустил мне грехи... причастил меня... и он сохранил в тайне исповедь мою... О-о! Он был божий человек. Разве он мог выдать тайну?

— Отойди от нас, Онисе! — приказал Джмуха, — мы должны решить твою судьбу.

Долго длился совет теми. Перед ним предстал полуразрушенный, падший человек, и человек этот был тот самый Онисе, который когда-то считался гордостью теми и самоотверженно служил братьям своим и общине. А теперь он был жалок, сломлен жизнью, стыдился солнечных лучей.

— Онисе! — позвал его наконец Джмуха. — Подойди сюда и слушай.

Онисе вошел в середину круга и опустился на колени.

— Из-за тебя мы потеряли нашего благодетеля, нашего любимого отца и наставника.

— Убейте меня и помогите ему! — воскликнул Онисе.

— Нет, Онисе, ты слушай решение теми! — прервал его Джмуха. — Народ решил не выдавать тебя. Община сама будет просить подарить ей жизнь Онуфрия, помиловать его... Если бы ты предстал перед теми непреклонным в своем преступлении, сильным и здоровым, теми показал бы тебе свою мощь и достойным образом наказал бы тебя. А теперь — что же? Ты сам повержен в прах своими деяниями... Но теми не может принять тебя! Уходи и живи, как хочешь, где хочешь. Ты останешься по-прежнему отверженным от теми...

— Горе мне! — воскликнул Онисе. — Что дарит мне ваша доброта? Для чего мне жизнь? Убейте меня, спасите Онуфрия!

Народ молчал и слушал его.

— Я любил Маквалу, — тихо и скорбно продолжал Онисе, — любил и ждал счастья... Но жизнь обманула меня. Сердце мое обезумело, ожесточилось, кровь забушевала во мне... Не мог я уступить Маквалу другому, убил ее... Думал, — убью и найду покой. Но отомстил мне бог... Все мои дни отравлены, сердце полно ядом... Для чего мне есть, пить, спать, бодрствовать, ходить по земле? Все кажется мне одинаково черным, скорбным и горьким... Вода, вода проклятая, — почему и у нее изменился вкус? Не могу смотреть на солнце, не смею взглянуть на луну, — стыдно!.. Стыдно мне!.. Своей собственной тени стыжусь... Встретил Онуфрия... Он причастил меня... Я все ему рассказал, во всем открылся в исповеди... Но и это меня не спасло. И вот я перед вами. Вот вам мое сердце!.. Спасите Онуфрия, убейте меня!..— Онисе упал на землю, губы его еще шевелились, он хотел говорить, но силы изменили ему.

И в это мгновение в толпу ворвался, как барс, человек с налитыми кровью глазами. Он подскочил, к Онисе, приподнял его за ворот и воскликнул:

— Посмотри на меня! Это ты лишил меня покоя... Ты опозорил мой очаг, ранил мое сердце... Ты любил Маквалу? Да, но и я любил ее, любил больше, чем ты... И ты убил ее, мою Маквалу и... Чего ты просишь у теми? Ты убил мою Маквалу, кровь за мной, и я отомщу! тебе сам!

— Убей, убей! — Онисе обернулся к нему и с улыбкой подставил ему грудь.

Блеснул клинок. Народ кинулся к ним с криками: «Смерть предателю!» и схватил Гелу, стиснувшего в руке окровавленный кинжал. У ног убийцы лежал пронзенный в грудь Онисе. Жизнь еще не угасла в нем, он извивался на земле, силился приподняться, невнятные звуки слетал» с его губ.

— Да простит тебе бог, Гела! — с усилием прошептал он, весь затрепетал, вытянулся и застыл навеки.

Безмерна была дерзость Гелы, он преступил все обычаи и права теми, на глазах у всего народа убил человека, добровольно представшего перед судом общины. Смертельно оскорбленный теми угрожающе шумел.

— Убить, растерзать! — кричали в толпе.

Несколько человек держали дрожащего, бледного Гелу, с перекошенным от ужаса лицом.

Один Джмуха сохранял спокойствие и самообладание. Он призвал толпу к молчанию и обратился к ней:

— Люди общины! — начал он. — Столбы наши пошатались, небо вот-вот обрушится на нас. Что мне сказать вам, что посоветовать? — говорил он дрожащим голосом. — Чувствую, что убывает сила теми. Где былая незыблемость наших обычаев, наших нравов?.. Слезы и вопли не помогут нам. Вы сами видели, что совершил Гела. Но для чего нам еще одна смерть? Его кровь не смоет с нас позора, не спасет нас от бедствий.

— Нет, невозможно! — прервали его из толпы. — Гела должен умереть! Смерть ему, смерть! — угрожающе нарастали голоса. — Гела опозорил нас, ничто не спасет его oт смерти!..

— Братья! — еще раз возвысил голос Джмуха. — Если бы Гела был моим сыном, я сам не пощадил бы его, убил собственными руками, потому что он чужой нам, он не похож на горца... Но я не мог решить этого без вас... Глас народа — глас божий! Пусть будет по-вашему! Вам принадлежит вся жизнь моя до последнего вздоха, и ваше решение для меня закон. Смерть Геле! И пусть будет его смерть устрашением для всякого, кто преступит законы общины!

— Забьем, забьем камнями! — грозно закричали в толпе, и люди с камнями в руках надвинулись на Гелу. Глухой грохот кидаемых камней слился с ревом толпы. Взвился столб пыли.

Потом сразу все стихло. Опустив головы и не оборачиваясь назад, люди поспешно уходили с места казни, с торжественным чувством выполненного тяжкого долга.

Нерушимая тишина спустилась на поляну, где еще недавно бурно волновался народ. Ветер рассеял взметенную пыль. И тогда открылся холм из камней. Под ним лежал прах Гелы, казненного народом за измену своему теми.

Прошли годы. Община получила извещение:

«Пастырь Онуфрий помилован. Но помилование не застало его в живых. Он скончался незадолго до получения бумаги на месте».

 

 

ЭЛЕОНОРА

 

1

 

Юная и шаловливая, изнеженная и лукавая, своенравная и прекрасная Элеонора, дочь богатого феодала Вахтанга Хелтубнели, была предметом мечтаний тогдашней молодежи.

Все, кто были достаточно знатны, богаты и блестящи, неотступно искали ее руки, каждый мечтал о чести стать ее супругом, измышляя тысячи способов понравиться ей. Но Элеонора, надменная в своей красоте и гордая тем, что отец ее был правителем всего края, происходил из самого знатного рода в стране и обладал несметным богатством, смеялась над своими поклонниками, в то же время притягивая их к себе, разжигала в них огонь любви, никому не покоряясь сама. Множество молодых людей окружало прекрасную девушку, они вздыхали, томились по ней, лишенные сна и покоя, но все было тщетно. Их пламенные слова, порывисто-самоотверженные поступки и огненно-сверкающие взгляды не в силах были смягчить сердца Элеоноры, не могли растопить вокруг нее ледяную броню.

Стоило только Элеоноре увидеть красивого юношу, как она тотчас же принималась его завлекать: посылала ему улыбки, дурманящие разум, обращала к нему слепящий блеск своих бархатно-черных глаз, перешучивалась с ним своим певучим голосом, и когда сладостный яд начинал опьянять несчастного, когда мягкие, мучительно-нежные сети опутывали его, вот тогда-то и наступали для девушки минуты истинной радости и она с восторгом победительницы следила за трепетным волнением своей жертвы, словно наслаждалась ее страданиями.

И в такие минуты Элеонора была похожа на тигрицу, которая ощущает под своими лапами дрожь поверженной жертвы и упивается ее бессильным ужасом.

Среди юношей, которые, подобно ночным бабочкам, вились вокруг Элеоноры, опалялись и сгорали, но не могли покинуть ее, был один, по имени Леван Кречиашвили. Ни род, ни богатство, ни внешность не давали ему надежы когда-нибудь растопить сердце девушки, но образ ее был глубоко запечатлен в его душе. Юноша этот был азнауром, подвластным Вахтангу Хелтубнели, и уже поэтому не мог претендовать на руку дочери своего феодала. Но если бы даже различие положений феодала и его дворянина не высилось огромной горой между ним и Элеонорой, все равно у него не было надежды на сочувствие девушки, так как сам он был ростом невысок, дурно сложен, неловок в движениях... и некрасив лицом.

Его беспорядочно торчащие усы и борода, большая голова на узких плечах, косые глаза — все вызывало смех у Элеоноры при каждой встрече с ним; девушке и в голову не приходило, что несчастный любит ее и тает в огне любви.

Леван понимал свое положение и старался вырвать из сердца коварно впившийся в него образ, но вскоре с грустью убедился, что все его старания тщетны и что глаза Элеоноры с каждым днем все сильнее покоряют его, вливают в него медленный яд и отравляют его.

Положение Левана отягощалось тем, что он находился в доме Вахтанга Хелтубнели и постоянно мог видеть свою госпожу, и от этого еще больше туманился его разум, адский огонь еще сильнее обуревал его. Он понимал все это, но уйти не мог.

Леван затих, притаился, замкнулся в себе и молчаливо, без жалоб влачил дни своей жизни в тайных муках.

Нередко Элеонора призывала его к себе и беседовала с ним, не замечая глубоко затаенной тоски, терзающей сердце несчастного.

Она, бывало, говорила ему: «Кречиашвили, очистите мне орехи!» И Леван, втайне вздыхая, но весь светясь радостью, бежал выполнять приказание своей госпожи; он мог переложить поручение на своих подчиненных, но ведь орехи нужны были Элеоноре, и разве допустит он других до этого дела, разве кому-нибудь уступит его? Он нежно гладил сердцевины орехов, ласкал их, трепетно шептал над ними слова любви, — ведь уста Элеоноры могут коснуться их, и этого было достаточно, чтобы орехи стали святыней для Кречиашвили.

Спесивые князья высмеивали перед Элеонорой бедного дворянина Кречиашвили и, будучи старшими над ним, умышленно изводили его мелкими поручениями и всячески унижали его. Кречиашвили понимал свое унижение, в сердце его закипала бессильная злоба, он проклинал день, в который родился, и все-таки не мог, не в силах был уйти, добровольно отказаться от всех этих мук.

Так безнадежно текли дни Левана, рабски привязанного к своей госпоже, терпеливо сносившего ради нее всяческие несправедливости, унижения, страдания, и все же преданного ей как собака.

Кречиашвили любил Элеонору, и жаждал хотя бы лишь изредка взглянуть на нее, услышать ее голос, доставлявший ему радость и муку,— чего же еще мог он желать?

 

2

 

Поместье Вахтанга Хелтубнели было цветущим садом и в то же время — неприступной крепостью. К ровному плато, окруженному густым лесом, примыкали обширные пахотные земли, покосы и пастбища, и все поместье с трех сторон омывалось тремя чистыми прозрачными ручьями. За лесом стояла гора, над нею виднелась другая, а дальше тянулись разнопородные и разноцветные голые скалы, над которыми, подобно короне, вздымалась белоснежная ледниковая вершина. Там были владения Аслан-Гирея, недремлющего врага Кахетии и всей Грузии; оттуда этот горный орел производил свои набеги то на один, то на другой уголок Кахетии, и всюду, где ступала его нога, оставались следы разрушения, следы крови. Все трепетало в страхе перед Аслан-Гиреем, так как сердце его не знало жалости, он не щадил ни старого, ни молодого, и виноградники и нивы сжигал он и разорял в ярости своей.

Одно только село Чагмети, принадлежавшее Вахтангу Хелтубнели, неустрашимо продолжало отражать набеги врага.

Аслан-Гирей был молод и красив, статен и стремителен, как сокол. Храбрость его была примером для мужчин, а красота и стройность — предметом воздыханий для женщин.

Однажды к Вахтангу Хелтубнели явился гонец от Аслан-Гирея. Вахтанг был человеком умным, он свято чтил обычаи гор и, разумеется, принял гонца, как гостя, с большим почетом.

После богатого обеда и развлечений Вахтанг спросил гостя о причине, которая привела его к нему.

— Аслан-Гирей желает видеть тебя, — ответил гость.

— Аслан-Гирей прославлен отвагой и храбростью, — сказал хозяин, — разве могу я отказаться от такого гостя?.. При этом я одинаково чту и долг воина и долг хозяина... Где находится он?

— Он стоит лагерем тут же, неподалеку, в лесу.

— Тогда торопись, торопись и проси его пожаловать ко мне...

Хозяин приказал нескольким всадникам сопровождать гостя, и они поспешили к лезгинам. А сам он стал раздумывать над тем, что могло означать желание Аслан-Гирея, того самого неистового Аслан-Гирея, который считал несчастным каждый день, прожитый им без пролития чьей-нибудь крови.

Вахтангу хорошо известен был нрав Аслан-Гирея, он знал, что битва для него — меджлис, и потому счел нелишним привести в готовность своих людей, и если бы Аслан-Гирей преступил права гостя, предал хлеб-соль хозяина, тогда... тогда лезгин кровью поплатился бы за свою дерзость!

 

3

 

Все было готово к ужину. Элеонора сверкала нарядом, с нетерпением ожидая прославленного гостя. Тут же были и молодые князья, поклонявшиеся своей звезде.

Вдруг конский топот замер у въездных ворот. Вахтанг вышел встретить Аслан-Гирея.

— Хозяин, я счастлив, что меня ожидает честь провести ночь под твоей кровлей! — низко склонив голову, почтительно произнес лезгин.

— Гостю, подобному тебе, радуются и дом и сердце хозяина! — сказал Вахтанг, приглашая его. — Войди в мой дом и взгляни на весело гудящий камин, с которым схоже сердце хозяина!

Все вошли в богато убранный зал, где полыхал огромный камин. В дверях гостя встретила Элеонора.

— Светило неба! — воскликнул лезгин, и глаза его заискрились огнем. — Слава о твоей красоте взметнулась к высям небесным, и вот, вижу сам, что ты достойна ее!.. Да будет благословенна грудь, вскормившая тебя, благословенье очам, проводившим бессонные ночи над твоей колыбелью, благословенье руке, не устававшей укачивать тебя! Горная роза, долгах лет желаю тебе!

При этих хвалебных словах Элеонора вдруг вспыхнула, зарделась и на мгновенье потеряла обычную свою самоуверенность. И поэтому отцу пришлось притти ей на помощь.

— Радуюсь сердцем, что в доме моем все стараются доставить удовольствие моему гостю!

После этих приветствий они сели за ужин. Элеонора была тамадой, и лезгин позабыл о законах Магомета, а взгляды девушки, полные огня и веселья, дурманили его сильнее вина.

 

4

 

Ужин окончился. Все разошлись по своим спальням, но в душе у каждого не сразу угасли пленительные впечатления пира, каждый улыбался чему-то, пока не смежились глаза. Аслан-Гирей был так одурманен, так ошеломлен, что не мог заставить себя ни лечь, ни заснуть, но и в бодрствовании не находил он покоя, вскипевшая кровь бешено бурлила, образ Элеоноры неотступно преследовал его.

Впервые в жизни почувствовал Аслан-Гирей, что существует некая неведомая власть, способная заставить его склонить голову перед женщиной. До этой ночи красивая женщина была для Аслан-Гирея блаженством, которое небеса посылают мужчине в награду за храбрость; она была его собственностью, безличной игрушкой его страсти. Только в этом он видел назначение женщины и не мог себе представить иного чувства к ней. Поэтому, полюбив женщину, он начинал домогаться ее, но это была игра высшего существа с низшим, и низшее должно было считать себя осчастливленным тем, что пленило мужчину и что он удостоил его своим вниманием.

Образ Элеоноры сразу покорил Аслан-Гирея, заставил его склонить голову и надменного повелителя превратил в раба, закованного в цепи.

Аслан-Гирей, привыкший только приказывать женщине, теперь робко мечтал удостоиться чести выполнить приказ Элеоноры.

Чуткая от природы, бурная душа жизнелюбивого юноши-горца вдруг вся взметнулась.

Он ложился, снова вставал, открывал глаза и снова закрывал их, — образ Элеоноры неотступно стоял перед ним. О чем бы ни думал он, какое бы слово ни хотел произнести, уста его невольно называли одно только имя. Его неистовое воображение еще сильнее разжигалось действием вина, и Аслан-Гирей почти терял сознание.

В тот самый час, когда юный лезгинский правитель пребывал в столь непривычном для него возбуждении, тень печали блуждала по оживленному лицу Элеоноры, и ее подвижной ум упорно был занят одной мыслью.

Девушка удивлялась самой себе и еще не могла осознать того, что стрела любви пронзила наконец ее нежное, причудливое маленькое сердце.

Элеонора вспоминала слова Аслан-Гирея, так ласково тронувшие ее слух, и тщетно силилась найти в поступках молодого лезгина что-либо смешное. Стоило ей только попытаться прибегнуть к своей обычной уловке, стоило только начать всматриваться в образ лезгина, как вместо смешного ей тотчас же представлялась влекущая улыбка на нежных, тонких губах, одушевленное лицо, сверкание черных огнемечущих глаз, и насмешка слагала оружие, уступая место томительной тревоге.

Элеонора была в своей комнате совершенно одна — Вахтанг Хелтубнели, единственный во всей Грузии, разрешал своей своенравной дочери спать без присмотра нянек.

В камине гудел огонь, не столько ради тепла, сколько ради того, чтобы веселить душу своим гудением и разливать в комнате мягкий полумрак. Элеонора лежала на тахте, и шелковое одеяло цвета ее щек прикрывало ее только до груди. Она беспокойно металась на постели, и край одеяла откинулся, открыв маленькую нежную ножку. С головы девушки соскользнула ночная косынка, и густые, черные, как смола, с блестящим отливом локоны в беспорядке рассыпались по мягкой подушке. Один локон, соскользнув, обвил точеную шею; шелковая рубашка расстегнулась и обнажила белую, как хлопок, грудь. Борьба страстей наложила печать утомления на ее бледное лицо, и нежно-коралловый рот был приоткрыт от частого и короткого дыхания.

Из-под полуопущенных век ее глаза сверкали, как два горящих уголька. Бледный, нахмуренный лоб как бы излучал сияние. Элеонора была прекрасна. В это мгновение все было в ее власти: она могла побудить к неистовствованию ягненка и укротить рассвирепевшего льва.

Послышался какой-то шорох. Элеонора открыла глаза и привстала. Но в комнате никого не было, и она успокоилась.

Все стихло. Элеонора снова погрузилась в свои думы. Вдруг тот же шорох повторился, на этот раз сильнее и настойчивее.

Девушка вздрогнула и села на кровати как раз в то мгновение, когда дверь открылась и в ее раме застыл человек.

— Аслан-Гирей! — испуганно вскрикнула Элеонора и гневно нахмурила брови.

— Прости, пощади! — с трепетной почтительностью сказал лезгин и робко шагнул вперед.

— Остановись! — сурово приказала девушка, и юноша замер на месте. — Несчастный, кто дал тебе право на это?

— Любовь! — тихо прошелестело признание.

Лезгин низко опустил голову. Он тяжело и взволнованно дышал. Кровь то приливала к его щекам, то отливала от них, глаза в темноте были похожи на раскаленные уголья. Он не смел поднять голову, не смел взглянуть девушке в глаза.

Элеонора тоже молчала, первый страх миновал, теперь чувство жалости овладело ею.

— Ступай! Довольно с тебя и этой дерзости!

Аслан-Гирей не ответил. Он взглянул на Элеонору с такой покорной мольбой, слоено ее слова стрелой вонзились в его сердце.

— Ты слышал меня, понял? — повторила девушка, но жалость в ней все росла и голос ее прерывался. Она почувствовала, что ей изменяет ее повелительный тон, переходя в едва скрываемую покорность, и хотя она приказывает лезгину уйти, в голосе ее сквозит совершенно иное.

И этот голос прошил все существо Аслан-Гирея, он почувствовал неизбывное блаженство. Он вздрогнул, безотчетно протянул вперед руки и, забыв весь мир, вдруг ощутил в своих объятьях испуганное, трепещущее тело девушки.

Доселе неизведанное чувство овладело Элеонорой, подчинило ее себе, и она, обессиленная, покорно отдавалась чужой воле.

В эти минуты она была подобна больной, но недуг ее казался ей столь сладостным, что она не могла не покориться ему.

Обезумевший лезгин коснулся ее губ, приник к ним, у него перехватило дыхание.

Девушка вздрогнула, вырвалась и оттолкнула его рукой. Она пришла в себя, очнулась. Движением разгневанной львицы она откинула с лица локоны. Глаза ее метали молнии.

Лезгин еще не совсем пришел в себя, но ярость девушки ужаснула его, и он стоял перед ней, виновато опустив голову, смущенный и покорный. Смелость вернулась к Элеоноре, она почувствовала себя жестоко оскорбленной и, разъяренная дерзким поступком лезгина, еще больше негодовала на собственную слабость. Лицо Элеоноры в это мгновение было похоже на разгневанное небо.

Долго стояли они молча друг против друга: нежное создание, подобное ангелу гнева, и отважный, храбрый мужчина, подобный покорной юной ветке, которую безжалостно клонит к земле сокрушительный ураган.

Элеонора глубоко вздохнула, схватилась рукой за грудь, за горло и вся напряглась, как барс, готовый прыгнуть на свою жертву. Потом, протянув руку, безмолвно указала лезгину на дверь.

Аслан-Гирей как бы вдруг надломился — неодолимая сила согнула его. Он умоляюще взглянул на Элеонору. Девушка стояла, чуждая жалости.

— Пощади! — тихо произнес лезгин.

— Ах! — с досадой воскликнула Элеонора.— Вон там дверь! — добавила она.

— Элеонора!

— Довольно! — прервала его девушка.

Аслан-Гирей не посмел продолжать. В напряженной тишине он делал мучительные усилия взглянуть на Элеонору, но не мог поднять глаз.

Она шагнула вперед и сказала:

— Уходи вон!

Аслан-Гирей вздрогнул. Подчиняясь неумолимой силе, он тихо повернулся к двери, пошел медленными шагами, а потом почти побежал. Однако у самого порога он еще раз остановился, повернулся к Элеоноре и упал на колени.

— Элеонора! — он протянул к ней руки, — не будь безжалостной, пощади! Чем я провинился перед тобой?

— Ты оскорбил честь девушки!

— Только из-за любви к тебе!

— Хотел воспользоваться слабостью девушки!

— Элеонора, люблю тебя! — со всей силой страсти воскликнул лезгин.

— Тем хуже для тебя! — с беспощадной суровостью ответила девушка. — Тебя не полюблю никогда!

Аслан-Гирей вскочил, как ужаленный; шатаясь, приблизился к девушке.

— Тогда... Кого же ты полюбишь? — он был бледен и весь дрожал.

— Первого встречного, — только не тебя!

— Я убью, задушу его!

— Посмотрим! — надменно улыбнулась девушка.— Довольно!.. Оставь меня!

— Хорошо, Элеонора! Ты пожелала предать меня пытке, и я покорно выполню твой приказ. Но знай, — никто тебя так не полюбит, как я!

— Ха-ха-ха! — раздался в ответ злой смех. — Мне и не надо ничьей любви... Зато я сама буду любить и одарю того, кого полюблю сама, радостью и райским блаженством!

— А я?

— Ты?.. Тебя я обреку на муки адские, слышишь? На адские муки... Я иссушу, изведу, погублю тебя, и твои страдания пробудят во мне только смех.

— Довольно! Я ухожу, но знай, что все равно ты будешь моей... Первое же сердце, озаренное твоей улыбкой, почувствует, как остер мой кинжал... Каждого, для кого хоть однажды засверкают твои глаза, будет вскорости оплакивать мир; каждого, кому ты пообещаешь свои объятья, примет в объятья холод могилы... Запомни, Элеонора!.. Это говорит тебе Аслан-Гирей, а он привык выполнять свои обещания!.. Прощай!

С этими словами открыл он дверь, и ночной мрак поглотил его.

Девушка долго еще стояла в суровом оцепенения. Потом она глубоко вздохнула, провела рукой по лбу.

— Так, значит, ты пугаешь меня?.. — произнесла она.— Угрожаешь?.. Посмотрим!

На другое утро, когда все встали и хозяин дома распорядился устроить для гостей роскошное пиршество, ему доложили, что гости уехали на рассвете.

Изумленный этим известием, Вахтанг Хелтубнели не знал, чему приписать такой неожиданный поступок Аслан-Гирея. Элеонора, утомленная событиями прошлой ночи, наконец задремала, однако впечатления от этих событий, по-видимому, все еще продолжали волновать ей душу. На нежном лице ее блуждала надменная улыбка, брови сурово сдвигались. Губы ее шевелились, она с кем-то разговаривала во сне.

— Угрожаешь?.. Посмотрим, кто победит! — напоследок прошептала она, и глубокий сон овладел ею.

 

5

 

Прошло немало времени. Об Аслан-Гирее ничего не было слышно. В доме Хелтубнели все позабыли об его неожиданном приезде и таинственном отъезде. Даже сама Элеонора, казалось, не помнила о нем и продолжала по-прежнему потешаться над своими поклонниками.

Девушка упорно таилась от всех, никто не замечал в ней никакой перемены. Однако вскоре она стала бледнеть, и обычная беспечность сменилась каким-то непонятным беспокойством.

Первым заметил в ней эту перемену Кречиашвили, и сердце его сжалось тоской. Он, как и все, не знал, из-за чего так изменилась Элеонора, и, одержимый любовью к ней, решил, что ее сердце воспламенилось любовью к одному из ее поклонников.

До сих пор Кречиашвили страдал из-за того, что никогда не мог рассчитывать на сочувствие своего светила; но зато его утешала уверенность, что не у него одного, но и у других нет надежды на счастье.

Всецело поглощенный жаждой собственного счастья и не имея сил обрести его, Кречиашвили не хотел, чтобы и другие были счастливы. Таким делает любовь каждого, кто без оглядки отдается ей. Вот почему удвоились безнадежные страдания Кречиашвили.

Элеонора переменилась, утратила обычную свою веселость, и скорбные, еле заметные морщинки залегли вокруг ее улыбающихся уст. Девушка сделалась капризной, и это было не удивительно, так как целыми ночами она не могла сомкнуть глаз, сон бежал от нее. Она потеряла вкус к еде, и невозможно было ничем соблазнить ее.

Отец удивлялся перемене, происшедшей в дочери, огорчался, приписывал это то одному, то другому святому, приносил им в жертвы бесчисленное множество убоины, неустанно совершал обряды, но все было напрасно. Летели гонцы к прославленным гадалкам, отливались и возжигались восковые свечи в рост девушки, но и от этого не было пользы, больная не поправлялась.

Однажды Хелтубнели призвал к себе Кречиашвили и спросил его:

— Можешь ли ты, если понадобится, перевалить через хребет к лезгинам?

— Почему же нет, мой господин! Там у меня много кунаков, и мне не страшно туда поехать.

— Тогда поезжай завтра утром. Хвалят там одного лезгина, говорят, — не было еще другого такого лекаря на свете. Может, сумеешь привезти его ко мне.

— Привезу, непременно привезу, — сказал Кречиашвили и добавил. — А имя его вам известно?

— Муртуз-Али зовут его.

— Муртуз-Али? Я знаю его, господин... Однажды я был ранен, и его приставили ко мне лекарем, он вылечил меня... Благословенная десница у него, да не заслужу я гнева вашего!

— Расскажи, как это было?

— Он так перевязывал мне рану, что я не чувствовал боли, а если другой до меня дотрагивался, то я горел весь, как в огне.

— Хорошая рука, значит!

— Хорошая, хорошая, господин!

— Может быть, он сумеет помочь моей дочери, а то, видит бог, потерял я покой... К кому только не обращался, — ничем не могу ей помочь! — горестно сетовал Хелтубнели, поникнув головой.

— Не тревожьтесь, господин мой, бог милостив, поправится она! — утешал его азнаур.

— Мы сами, того гляди, потеряем покой... Не медли, Кречиашвили, ступай, приготовься к пути, завтра с рассветом отправишься.

— Я не стану ждать рассвета, сейчас же отправлюсь. Прощайте, господин мой!

Кречиашвили поспешил к себе домой, собрался в дорогу и поехал к лезгинским горам.

Вахтанг продолжал сидеть в глубокой задумчивости.

 

6

 

Не успел Кречиашвили отъехать от своего дома, как с другого конца деревни подскакали три вооруженных всадника и направились прямо к дому Хелтубнели. У ворот их встретили слуги, помогли спешиться, приняли коней, потом один из слуг проводил их в зал, а другой побежал доложить господину.

Вскоре хозяин и трое гостей сидели за низким треногим столом. Один из гостей был старик с частой проседью в усах и бороде, а двум другим было лет под сорок каждому. Все трое были одеты нарядно и богато, вооружены с головы до ног, и в осанке их было достоинство, присущее всем горцам. Окончили трапезу, стол был убран, и все закурили трубки. Тогда только старший из гостей нарушил молчание.

— Вахтанг!.. Ты хорошо знаешь, что наши люди, и особенно моего возраста, без важного дела не склонны пересекать столь высокие горы... Зачем долго молчать и томиться в неизвестности, причиняя беспокойство и тебе и самим себе? Клянусь божьей благодатью, что пребывание в твоем доме не может наскучить человеку и год, и более, но дело надо привести к концу...

— Такая речь не означает ли, что я не сумел принять вас должным образом и вам наскучило гостить у меня? — спросил Вахтанг.

— Слава о твоем хлебосольстве разносится далеко... Твое гостеприимство заставляет человека забыть о беге времени, но спешное дело требует спешного разрешения.

— Я должен покориться и выслушать вас, — ответил хозяин.

— Дело трудное, Вахтанг, но выхода нет! Говорить тяжело, но и молчать невозможно.

— Говорите, слух мой обращен к вам.

— Ты знаешь Аслан-Гирея?

— Аслан-Гирей — прославленный герой, имя его гремит далеко в горах, — кто не знает Аслан-Гирея?

— Помимо славы, он и богат безмерно, и знатен родом...

— И об этом знаю.

— Юноша он красивый, статный.

— Подобен соколу!

— Ничем не заслужил он упрека.

— Правду говоришь.

— Тогда отдай за него замуж свою дочь! — воскликнул старец.

— Что? — Вахтанг даже привстал от изумления. — Аслан-Гирей просит у меня руки дочери моей?

— Что удивляет тебя? — спросил старец.

— То, что у нас с ним разная вера. Наша вера не разрешает нам измены... Но если бы и не это, — разве могу я свою дочь отдать замуж так далеко?.. У меня никого нет, кроме нее!

— Любовь не считается ни с верой, ни с дальностью... Аслан-Гирей любит твою дочь, и ты должен отдать ее за него, если она расположена к нему.

— Нет, гости мои, не могу я отдать свою дочь за Аслан-Гирея!.. Я рад, что вы пожаловали ко мне... Гость от бога!.. Веселитесь, утешайтесь!.. Чума пусть заберет скотину, которую я пожалею зарезать для вас... Пусть в уксус превратится в непочатых чанах вино, которое я пожалею вскрыть для гостей! Оставайтесь здесь у нас, гостите до тех пор, пока не наскучит вам жить под нашим закопченным кровом. Но только не просите руки моей дочери... Этого никогда не будет, это невозможно, и мы только понапрасну докучаем друг другу.

— А что ты скажешь, если и дочь твоя любит его? — помолчав, спросил гость.

— Если дочь моя любит его, пусть она изведется от любви, пусть погибнет, — все равно за лезгина ее не отдам!

— За лезгина! — с болью произнес старец. — Почему же?

— Потому что лезгин иной веры, иной общины и иная отчизна у него...

— Не торопись, Вахтанг!.. Аслан-Гирей — прославленный герой, отважный человек, а любовь лишила его рассудка...

— Вы стращаете меня? — Вахтанг подобрал широкие рукава своей куладжи и нахмурился.

— Нет. Мы только не хотим обоюдных обид, нехорошо это будет. Слишком сильно полюбил Аслан-Гирей твою дочь, чтобы так легко отказаться от нее.

— Если сам не откажется, — заставят отказаться! — рассердился Хелтубнели.

— А если он похитит ее? — спросил посланный.

— Посмотрим!..— с усмешкой воскликнул Вахтанг, заломив шапку и невольно потянувшись к рукоятке кинжала.

— Вахтанг, ты умный человек, подумай, хорошенько подумай! — почти умолял лезгин.

— Э-ге, гость дорогой! Не думаешь ли ты, что опозорится Чагмети, что позволит он лезгину похитить мою дочь?

— Значит, будет пролита кровь! — воскликнул старец и горестно махнул рукой.

— Ну, что ж, мне не жалко... Если есть у кого лишняя кровь,— мы ее выпустим!

Разговор оборвался. Наступило напряженное молчание.

Старец впервые видел Вахтанга, ему понравилась его мужественная речь. Умудренный опытом горец понял, что Хелтубнели и Аслан-Гирей не уступят друг другу без кровопролития, и решил еще раз попытаться предотвратить бедствие. Но первые же его слова Вахтанг прервал вопросом:

— Где же он был до сих пор, если собирался похитить мою дочь?

— До сих пор горы были непроходимы... Аслан-Гирей был заперт за перевалом, как медведь в берлоге. Теперь наступила весна, дороги открылись, и Аслан-Гирей может собрать большое войско.

— Довольно, гость, довольно... Когда вернешься, передай Аслан-Гирею,— пусть в этом году не смеет спускаться по эту сторону перевала, не то, клянусь творцом нашим, не уйти ему отсюда живым!

На этом переговоры закончились, и ни красноречие, ни опыт не помогли старцу возобновить их. Посланные отбыли. А Вахтанг понял, что с Аслан-Гиреем не разойтись миром, ибо для владетеля гор кровопролитие было отрадней меджлиса.

 

7

 

Элеонора полюбила Аслан-Гирея с первого взгляда. При встрече с ним она едва не забылась, едва не принесла в жертву страсти свою честь, и теперь безмерно в этом раскаивалась. Самолюбие помогло тогда девушке, и она, опомнившись, указала лезгину на дверь, карая его за нанесенное ей дерзкое оскорбление. Зимой же, когда запертый снегами Аслан-Гирей безумствовал из-за того, что не мог подать о себе вести, гордость вспыхнула в ней с небывалой силой. Его молчание она приписала равнодушию и решила, что он ее не любит. Смелое вторжение лезгина в спальню она объяснила его развращенным нравом и поклялась отомстить ему. Но время шло, девушка теряла покой. Она терзалась мыслью, что кого-то не сумела поработить, не сумела покорить чьего-то сердца; к тому же ее мучило воспоминание о том коротком мгновении, когда она потеряла самообладание, забылась и позволила чувству победить себя.

Вот почему так изменилась Элеонора, утратив веселость и жизнерадостность, сделавшись болезненной и раздражительной. И в те самые дни, когда она, измученная своими горькими мыслями, теряла покой и здоровье, по ту сторону перевала запертый снегами Аслан-Гирей сходил с ума от тоски по возлюбленной. Он рыскал по горам, как раненый лев, безудержно рвался к той, которая ранила его сердце, но безжалостная природа преграждала ему путь.

Когда выглянуло солнце и вернуло радость тем местам, слепяще-белый снежный покров на необозримых горных грядах сперва зарябил, запестрел, а потом потоками ринулся вниз. Снова открылись дороги, оживились пути. Природа воскресла, птицы защебетали, запели. Раскрылись цветы, все пришло в движение. И сердце Аслан-Гирея забилось с небывалой силой, затрепетало от радости, неудержимо потянулось к возлюбленной. Аслан-Гирей поспешно собрал людей, взял с собой сватов и перевалил горы.

Аслан-Гирей шел просить руки дочери Хелтубнели, а если откажут ему, тогда похитить девушку, взять ее силой, хотя бы ценою жизни половины войска.

Вот почему Аслан-Гирей стал лагерем в густом лесу неподалеку от селения Чагмети и оттуда отправил своих послов к Хелтубнели. С замиранием сердца ждал он возвращения послов, которые должны были принести ему отрадный или горестный ответ.

 

8

 

Умудренный опытом Хелтубнели был скор в делах, когда этого требовала жизнь. Проводив послов, он тотчас же отправил приказ во все ближние и дальние села — быть готовыми к нападению лезгин, ожидаемому со дня на день. И сам он привел в боевую готовность свою дворцовую крепость, сложил в ней большой запас провианта, хорошо понимая, что Аслан-Гирей,— если он отважится на нападение,— пойдет на Чагмети с многочисленным войском. Хелтубнели знал, что борьба будет нелегкая, Аслан-Гирей не любил шутить, и в боях с ним не один богатырь испустит последний стон, не у одного застынет улыбка на устах.

Когда все приготовления были закончены, Хелтубнели, воскликнув: «Теперь пусть хоть весь Дагестан идет походом на нас!» — направился в спальню к дочери.

Элеонора сидела на тахте, печальная, задумчивая. Ее щеки увяли, желтизна вкралась в их нежность, завидную даже для розы. Кожа истончилась, стала прозрачной, как янтарь. Хмурые дуги бровей сошлись у переносицы, словно чрезмерно туго натянутый лук.

Она угрюмо взглянула на отца и снова опустила глаза.

Вахтанг подошел к дочери, безмолвно поцеловал ее в лоб и присел рядом с ней на тахту.

— Элеонора, жизнь и надежда моя, как ты чувствуешь себя? — спросил Вахтанг, помолчав.

— Не могу спать! — с досадой в голосе сказала девушка.

— Что с тобой, что смущает твой сон? Девушка повела плечами, вскинула бровь.

— Как будто это не все равно?

— Хорошо, хорошо, дочка, не сердись! — поспешил успокоить ее отец. Он пристально и заботливо глядел на нее.

— Знаешь, дочка, что я хочу сказать тебе? — осторожно обратился он к ней после короткого молчания.

— Не знаю! — резко ответила дочь.

— Ко мне лезгины приезжали в гости.

Элеонора насторожилась и кашлянула от волнения.

— Лезгины?

— Да, дочка.

Наступило молчание. Элеонора тяжело дышала.

— Ну и что из того? — раздраженно воскликнула она.— К тебе постоянно ездят лезгины.

— Нет, ты сперва спроси, зачем они приезжали.

— Наверно, купить хотели что-нибудь.

— Нет.

— Эх... Какое мне дело, отец дорогой мой, кто и зачем к нам ездит.

— Нет, ты выслушай сначала.

— Чего же они хотели?

— Они сватались за тебя! — сказал отец.

У Элеоноры вспыхнули щеки, глаза засверкали, по губам пробежала улыбка. Не изменяет ли ей слух?

— Что ты сказал, отец?

— Я сказал, что просили твоей руки!

Девушка приподнялась на тахте, у нее дыхание перехватило в груди.

— Для кого? — почти беззвучно спросила она.

— То-то и есть, что для кого? — смелее заговорил Вахтанг, увидев, что дочь заинтересовалась беседой.— Для Аслан-Гирея!

Девушка вспыхнула, прикрыла глаза рукой, и плечи ее затряслись от сдерживаемых рыданий.

Бедный отец растерялся, не мог понять, что так взволновало Элеонору.

— Что с тобой, дорогая моя доченька, отчего ты плачешь? Разве могу я отдать тебя за лезгина!..— встревоженно говорил он.

Элеонора вдруг подняла голову, вытерла слезы.

— Ничего, отец, не беспокойся! Какой же ответ ты дал? — спросила она.

— Какой ответ?.. Послал отказ.

— Отказ! — воскликнула она с облегчением, но тотчас же взяла себя в руки.— Хорошо ты поступил, отец!

— А как же ты думала, дочь? Разве я мог отдать тебя какому-то лезгину, человеку иной веры, погубить твою душу и тело твое?

— Хорошо, очень хорошо ты сделал!..

— Нет, если б ты только знала, чем они хотели меня запугать!

— Чем же?

— Похитим, мол, ее!

— Ого!.. Это мы еще посмотрим!.. — с угрозой, непонятной для отца, сказала девушка.

— Что ж тут смотреть, дочка? Если посмеют притти,— проклянут свою судьбу.

— Встретим войной?

— Не только войной,— мы небо обрушим на их головы! Они помолчали. Потом Элеонора сказала, что хочет спать и попросила отца оставить ее одну.

Как только отец вышел за дверь, она вскочила с тахты и воскликнула с грозным злорадством:

— Так, значит, и в тебя попала стрела?!.. Теперь я знаю как отплатить тебе за оскорбление!..

Этот разговор с отцом исцелил Элеонору, и спустя несколько дней влюбленные юноши вздыхали и сгорали вокруг своей цветущей по-прежнему властительницы.

 

9

 

Как-то вечером в доме Хелтубнели был обычный пир, на который собралась молодежь. Многие юноши узнали, что Аслан-Гирей вознамерился похитить дочь Вахтанга, и они явились ко двору Элеоноры, надеясь, в случае надобности, встать на ее защиту и самоотверженностью своей растопить ее каменное сердце.

Элеонора, полная силы, воскресшая в предвкушении борьбы, знала, зачем съехались сюда все эти юноши, и высокомерно-повелительно, сверху вниз, взирала на них, смиренно жаждавших ее одной улыбки.

Никогда не была Элеонора так пленительна, так прекрасна и весела, как в тот вечер, никогда сама так полно не осознавала колдовской власти своей над людьми. Щеки и глаза ее разгорелись, лицо сверкало улыбкой, помрачающей умы и сердца. Каждый почел бы за счастье пасть в бою за нее. Хелтубнели любовался гордыми юношами в разноцветных куладжах, их благородным богатым оружием и втайне желал, чтобы дерзкий Аслан-Гирей появился скорее.

— Пусть пожалует обезумевший лезгинский владетель,— он получит достойный ответ!

Сели за ужин. Густым, как смола, алым, как рубин, кахетинским наполнялись до краев турьи роги. Вино окрыляло опаленные любовью сердца, и онемевший язык обретал красноречивость. От вареных горячих лопаток нетелей шел дразнящий запах. К столу подавались зажаренные целиком на трезубых вертелах, докрасна зарумяненные бараны. Провозглашались тосты, сопровождаемые застольными песнями, воинственно и мужественно гремели басы, переливались и звенели голоса,— казалось, не только люди, но и самый воздух пьянел, замирая в нежной тревоге, и трепетал, и переливался сладостно-ласковым шорохом. Обрывалась застольная песня, и слуху, привыкшему к песенному гулу, обычная речь казалась шепотом, и сердца, переполненные радостью песни, замирали в напряженной немоте. И в наступившей тишине звенели только тихие струны чонгури и стонал пронизанный страстью напев: «Стрела печали вонзилась в сердце».

Пиршество длилось до утренней зари, веселье не прекращалось; Элеонора позабыла про сон, неустанно разжигая страсти юношей, заставляла их все упорней соревноваться друг с другом.

Вдруг дверь распахнулась, и появился Кречиашвили в дорожном платье, вооруженный с головы до ног. Тамада воскликнул:

— Да здравствует пришедший!

— Да здравствует, да здравствует! — закричали кругом.

Кречиашвили переступил порог и вдруг остановился, прикрыв глаза ладонью, как человек, неожиданно попавший на яркий свет из темноты. Он пошатнулся, сделал усилие удержаться на ногах и прислонился к стене.

Все удивленно смотрели на него, не понимая, что с ним происходит.

Кречиашвили отнял руку от глаз. Лицо его было бледно смертельной бледностью, дрожащие губы что-то шептали. Стоящие с ним рядом разобрали бы слова: «Как я люблю ее, боже мой, как я люблю ее, боже мой, как я люблю!»

Он поднял голову и взглянул прямо в лицо Элеоноре. Ее ослепительная улыбка озарила его. Впервые ему почудилось, что и для него возможно счастье, так как улыбку девушки он принял за знак сочувствия. Он вытер пот со лба, выпрямился и вздохнул.

— Господа, лезгины подходят к дому! — сказал он.— С минуты на минуту они нападут на нас.

Веселое пиршество мгновенно прервалось, все вскочили из-за стола и устремились к дверям.

— Стойте! — раздался властный голос Элеоноры. Какая-то грозная сила звучала в нем.

Все остановились и замерли.

— Юноши! — начала Элеонора.— Каждый из вас поклоняется мне и клянется в любви. Я не знаю, кому верить... Аслан-Гирей оскорбил меня, и тот, кто поднесет мне его голову, будет достоин назваться моим супругом!.. Кто хочет завоевать сердце Элеоноры, кто готов пойти за нее в бой?.. Отважьтесь!

Раздался выстрел — знак появления лезгин и начала битвы. Все выбежали во двор.

 

10

 

При первом же выстреле замкнулись ворота крепости Хелтубнели, и стрелки вышли на террасы башен. Все думали, что о своем выступлении лезгины возвестят поджогами нив и домов, ожидали, что пламя и дым взметнутся к небесам.

Поэтому крайне удивились, увидев, что это отнюдь не беспорядочный набег: стройно и уверенно движущееся войско спустилось в ближайшую ложбину и укрылось в засаде.

Спустя некоторое время от лезгинской дружины отделилось несколько человек, люди направились к крепости. На полпути они остановились, подняли белые башлыки и замахали ими в знак того, что хотят вести переговоры.

Из крепости вышел сам Хелтубнели в сопровождении нескольких человек и подошел к лезгинским послам. Все приветствовали друг друга не обычным приветствием, но лишь коротким взмахом руки.

— Хелтубнели! Не надо проливать крови,— начал один из послов,— Аслан-Гирей прислал сказать тебе: «Никогда в жизни, придя вражески, с оружием в руках, не начинал я мирных переговоров, а теперь любовь к дочери твоей заставляет меня изменить этому обычаю».

— Если не хотите борьбы, возвращайтесь к себе с миром! — ответил Хелтубнели.

— Хорошо, но только с одним условием.

— Если угодно, дружину отошлите обратно, а вы и Аслан-Гирей будьте моими гостями... Двери моего дома открыты для вас.

— Хелтубнели, ваше гостеприимство нам известно, но сегодня не следует говорить об этом.

— Тогда чего же вам надо?

— Аслан-Гирей повернет обратно только с одним условием.

— С каким?

— Если ваша дочь сама, по доброй воле, откажется быть его супругой.

— Моя дочь отказывается! — с облегчением воскликнул Хелтубнели — он рад был избежать пролития крови.

— Хорошо, но мы должны убедиться в этом сами! — ответил лезгин.

Хелтубнели вспыхнул.

— У меня мысль и речь — одно!— сказал он, с трудом сдерживая гнев.

— Еще одно слово!

— Говорите.

— Аслан-Гирей оставит твой дом с миром, но того, кто станет мужем Элеоноры, он будет преследовать без пощады.

— Это его дело! — сказал Хелтубнели и знаком пригласил послов следовать за ним.— Пожалуйте, взгляните собственными глазами и выслушайте собственными ушами.

Хозяин и послы направились в крепость, где, в присутствии всей знати, девушка должна была решить — быть или не быть войне.

 

11

 

Внутри крепости находилась площадь, на которой обычно собирались для принятия решений по важным общим делам. Так же и на этот раз все дворяне, пребывающие в крепости Хелтубнели, и послы от лезгин собрались на этой площади, где своенравная Элеонора должна была объявить им свою волю. Все взволнованно ждали ее.

Вдруг народ расступился, и появилась Элеонора. На ее побледневшем лице сияла улыбка, губы чуть заметно дрожали. Все замерли, затихли, как перед бурей. Хелтубнели выступил вперед и взял свою дочь за руку.

— Дочь моя! — сказал он ей. — Лезгин Аслан-Гирей явился просить твоей руки. Здесь находятся его послы н ждут твоего ответа... Скажи, любишь ли ты этого лезгина?

Все затаили дыхание.

— Да! — сама удивляясь звуку своего голоса, произнесла Элеонора.

Народ ахнул и зашумел.

— Элеонора! — воскликнул изумленный отец,— что ты сказала? Может быть, это слово случайно сорвалось с твоих губ?

— Нет! — ясно и твердо ответила девушка.— Я люблю Аслан-Гирея, люблю всей душой и не считаю нужным это скрывать... Но знайте, — как бы я его ни любила, я никогда не стану его женой, не сделаю его своим господином.

— Вы слышали, господа? — обернулся к послам обрадованный отец.

— Постой, отец! — остановила его Элеонора,— я не кончила говорить.

— Что ты хочешь еще сказать?— с испугом спросил отец

— Я не пойду замуж ни за Аслан-Гирея, ни за кого другого, если он не докажет мне своей храбростью, что люби; меня... Мне поклоняются многие, помимо Аслан-Гирея, многие ищут моей любви, и среди них,— тут девушка с победоносной улыбкой обвела собравшихся своим завораживающим взглядом,— многие нравятся мне, очень нравятся... Я не хочу оскорблять никого. Кто жаждет моей любви, пусть сразится в единоборстве с Аслан-Гиреем, и тот, кто победит, станет моим господином и повелителем...

— Что ты сказала? — кинулся к ней отец.

— Не мешай мне, отец!.. Нет в мире силы, которая могла бы поколебать мое решение. Вы согласны с моим условием, послы?

— Да, прекрасная!.. Ради тебя Аслан-Гирей сразится с целым миром.

Элеонора обратилась к юношам:

— Кто хочет стать моим супругом, кто дерзнет испытать свою судьбу? Пусть выступит вперед!..

Из толпы вышли двенадцать юношей, таких статных, что даже врагов ослепила бы их мужественная красота. Кречиашвили стоял в толпе. Он вздрогнул, глаза его засверкали, он шагнул было вслед за юношами, но споткнулся и остался на месте.

Послы поклонились и удалились сообщить Аслан-Гирею об ожидающей его судьбе.

 

12

 

Светало. Небесная синева просветлела, и первые солнечные лучи затрепетали на ней. Взмахнула крыльями ласточка, взвилась в воздух, ликующим щебетом приветствуя зарю. Ей откликнулись другие певчие птицы, славословя восходящее солнце. Природа встрепенулась, проснулась вся тварь живая. Все сияло счастьем. Все пело: «Мир прекрасен, ликуйте, живые!» Зазвенели струны жизни и тронули сердце Аслан-Гирея.

Вдруг в лезгинском лагере заиграли на ствири,— далеко разнеслась печальная весть. Аслан-Гирей вспомнил, что счастье еще далеко от него, и надо преодолеть еще долгий, трудный путь, пока коснется губами губ своей возлюбленной, пока наступит для него час блаженства.

Еще раз затрепетали в воздухе звуки ствири, и снова вздрогнул Аслан-Гирей. Привычные звуки, не однажды утешавшие его опечаленное сердце, рассеивавшие его тоску, на этот раз прозвучали для него похоронным звоном,— они словно разлучали его с прекрасным миром.

Им овладело непонятное, доселе неведомое ему чувство жалости к самому себе. Он опустился на колени и воздел руки к небу. Скупые слезы упали из его глаз,— только две капли, две слезы! Но, боже мой, какие это были слезы! Человек, никогда раньше ни о чем не просивший, человек с испепеленным сердцем, молил, поддавшись минутной слабости:

— О аллах! Дай мне единственный миг счастья, один лишь единственный!— шептал он.

Из крепости донесся звук воинственного рога. Аслан-Гирей вскочил на ноги.

Он выпрямился, потянулся и, охваченный жаждой борьбы, резким движением засучил рукава.

Поступь его была похожа на гордую поступь льва, но ненасытность тигра сверкала в его глазах.

— Пришел час, — посмотрим, кому достанется Элеонора! Он направился к своему войску.

Ворота крепости открылись, и оттуда стройно выступила дружина Хелтубнели. Впереди шли двенадцать богатырей, подобных соколам, вооруженные с головы до ног. У иных едва пробивался пушок над верхней губой, у иных в сверкающих глазах трепетала радость,— все они отважно ждали своей очереди в бою. Это были самоотверженные служители Элеоноры, те, которые поклялись или завоевать любовь девушки или погибнуть. Выступила дружина лезгина. Оба войска стали поодаль друг от друга. Между ними образовалось подобие арены, и вскоре с двух сторон вылетели на эту арену два сокола, двое юношей с львиной осанкой. Они обежали вокруг арены, измерили друг друга грозным взглядом. Понеслись навстречу друг другу, столкнулись и отпрянули, как бы отброшенные встречным огнем своих глаз, сошлись и, занеся кинжалы, замерли в тигровом прыжке.

Элеонора смотрела с башни на это зрелище. Ее глаза горели, на губах блуждала улыбка. В каком-то исступлении ждала она исхода борьбы. В это мгновение она была похожа на тигрицу, ликующую в предвкушении крови.

Вот сверкнули кинжалами, двинулись, пошли,— кто знает, чью жизнь оборвет смертоносное острие! Лезгин вскинул левую руку, схватил грузина за руку, державшую кинжал, и стремительным движением вонзил в сердце юноши свой кинжал по рукоять.

Грузин пошатнулся и, захрипев, рухнул на землю... Девушка вздохнула с облегчением...

Не успел упасть первый грузин, как его место занял другой и грозно надвинулся на лезгина. Но непобедимый Аслан-Гирей сразил его еще стремительней, чем первого.

Борьба продолжалась, и вот наконец погиб последний из двенадцати юношей, давших клятву Элеоноре... Лезгины заликовали, возгордились. Они громко славили своего предводителя.

Хелтубнели стоял убитый горем,— он видел божий гнев в неслыханном бедствии, постигшем его.

Вся краска сошла с лица Элеоноры — сердце девушки было покорено отвагой Аслан-Гирея, но гордость ее не сдавалась, не могла уступить победы лезгину.

Но как же быть?.. Людей знатного рода больше нет, и значит, Аслан-Гирей — победитель.

Она огляделась по сторонам и вдруг заметила Кречиашвили, который, схватившись за кинжал и сжав зубы, с ненавистью глядел на победителя-лезгина.

— Кречиашвили! — обратилась к нему Элеонора, — я стану женой того, кто поднесет мне голову Аслан-Гирея.

Кречиашвили взглянул на нее, дрожь прошла по его лицу,— бледный и безмолвный, выбежал он на арену.

Аслан-Гирей ждал новых противников. Он приблизился к Кречиашвили и спросил его:

— А тебе что нужно?

— Хочу отомстить за кровь братьев моих.

— Может быть, ты хочешь завладеть Элеонорой? — с насмешкой посмотрел на него лезгин.

— И то, и другое! — злобно сказал Кречиашвили.

— Мстить за кровь братьев ты вправе, но Элеонору я тебе не уступлю!

— Посмотрим! — воскликнул Кречиашвили и кинулся к Аслан-Гирею.

Сойдясь, оба схватили друг друга за правые руки, и оба кинжала застыли в воздухе. Долго стояли они так, меряясь силой. У обоих от напряжения исказились лица, вздулись жилы на кистях рук. Смерть сверкала в их гневных взглядах. Нельзя было предрешить, кто останется победителем. Все затаили дыхание, не сводя с них глаз.

Вдруг они сдвинулись с места. Кречиашвили дал подножку лезгину. Тот упал грудью на собственный кинжал и распростерся на земле бездыханный.

Раздались гневные возгласы лезгин, и радостно-облегченно вздохнули грузины.

Лезгины в неистовстве обнажили кинжалы, но были встречены, как подобает. Обратившись в бегство, они скрылись в лесу.

Победоносные грузины с радостными песнями проводили Кречиашвили в крепость.

Все приветствовали его, все восхваляли его победу. Даже скорбь о погибших была забыта в этот час ликования.

Но сам Кречиашвили шел с низко опущенной головой и лицо его было скорбно. Странное чувство владело им. Его единственной мечтой была Элеонора, он сегодня достиг недостижимого, и все же на сердце его не было радости.

Когда вступили в ворота крепости, навстречу вышла Элеонора, бледная, но неизменно прекрасная. Она остановилась перед Кречиашвили и подняла руку.

— Я дала обет богу стать женой того человека, который убьет Аслан-Гирея... Возьми меня!

Кречиашвили взглянул на нее с тоской и снова молча опустил глаза.

Все глядели на него с изумлением. Элеонора вспыхнула.

— Кречиашвили! — воскликнула она.— Ты, должно быть, не расслышал моих слов!..

Он снял шапку, вытер пот со лба и тяжело вздохнул.

— Я все расслышал, но отказываюсь от тебя! — твердо сказал он, выпрямившись и подняв голову.

Наступила напряженная тишина. Кречиашвили обвел всех суровым взглядом, и раздались слова судьи:

— Элеонора! — сказал он,— женщина, которая принесла в жертву своей гордости столько жизней, не достойна стать женой грузина!.. Я несчастен тем, что люблю тебя, знаю, что сам выношу себе приговор, но стать твоим мужем я не могу!

Он спокойно повернулся, народ расступился перед ним. Элеонора устремилась за ним и упала перед ним на колени.

— Прочь!.. Не прикасайся! — с ужасом вскрикнул он и быстро пошел к воротам. Но вдруг остановился, повернулся, взглянул на Элеонору и воскликнул с невыразимой болью:

— Ты отвратительна, но я все-таки люблю тебя!.. Люблю и не могу жить без тебя!..

Сверкнуло лезвие кинжала и рассекло сердце Кречиашвили.

 

 

ОТЦЕУБИЙЦА

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

В доме одного из хевских сел, утром, часов в одиннадцать, сидели у очага трое: женщина и двое мужчин. Онисе Гелашвили, человек с резко очерченным суровым лицом, старательно затягивал оборы на своих чустах.

Жена его, Махия, пристроившись рядышком с ним, пряла шерсть для чохи и изредка посматривала на кипящий над огнем котел.

Старший брат Онисе,— «Нищий Глаха», как прозвали его на селе,— тихонько перебирал струны пандури, печально напевая одну из тех песен, которые внятны каждому сердцу в горах.

И в голосе, и в лице Нищего Глахи была отпечатлена вся горечь пережитого. Лицо это, видимо когда-то красивое, теперь было страдальчески искажено,— треволнения жизни наложили на него свою безжалостную печать.

Одет он был в изодранную, испещренную разноцветными латками шинель, и вероятно только она одна и прикрывала от стужи его изможденное тело и одряхлевшее сердце.

Глаха ударил по струнам пандури и запел:

 

«Говорил Ростом: — Пусть слово

Будет мягким, как земля!

Храбрых радует опасность,

Честь победы им суля!..

Говорил Ростом: — Что лучше, —

Рассуди-ка, человек, —

Лучше ль умереть однажды

Иль терзаться целый век?..»

 

— Что ты, право, все бренчишь да бренчишь?! — с досадой прервал его Онисе.

Нищий Глаха тяжело вздохнул, отложил в сторону пандури.

— Опять теперь уйдешь,— продолжал Онисе,— и одному богу известно, увидимся ли снова! Где опять будешь мыкаться, и как узнаем, сыт ты или голоден?

— Эх-хе-хе, брат мой дорогой! — с горечью воскликнул Нищий Глаха,— разве вам убыток от того, что я всю жизнь слоняюсь по чужим порогам?.. Ничего не уношу из дома, не проедаю, не продаю, всю свою долю, все богатство вам отказал, чего же еще надо?.. Хожу по миру, побираюсь, кусок хлеба ем по милости добрых людей... А вы все еще недовольны мною?.. Если остаются у меня два-три гроша, так и те отсылаю вам...

— Лучше бы сам жил в доме, был бы за старшего! — прервал его Онисе.

— Эх-хе-хе! — снова вздохнул Глаха.— Нет, брат, нет... Ты ведь знаешь, если человек отбился от двора, его ничем не удержишь... Да и к чему удерживать меня? Поседел и одряхлел я, обессилел я вконец; я и в доме не работник и под небом не жилец!.. — и Глаха низко опустил голову.

— Ну, зачем ты так говоришь, зачем? Оставайся о нами, за старшего будешь, порядки наведешь! — обиженно сказала Махия.

— Будет тебе, Махия, разве может наводить порядки такой непутевый человек, как я!

— Что ты, да почему же так?

— А потому что...— Глаха вдруг замолчал.

— Оставайся, оставайся, клянусь богом, ребята мои будут ухаживать за тобой, как за своим господином, — снова принялся упрашивать младший брат.

— Ты же знаешь, Онисе, что нельзя мне остаться, если бы я даже и захотел... Я пришел тайком взглянуть на дочь, не вытерпело сердце долгой разлуки, тайком... и уйду... Самому мне ничего не надо, дай вам бог побольше прибытку от моей доли; прошу вас только об одном: присмотрите вы за моей дочерью, не оставляйте ее без вашей заботы и замуж ее выдайте.

— Говорю тебе, как перед ботом, дочь твою люблю больше своих детей,— сказала Махия.

— Только отдайте ее за такого человека, который не станет попрекать ее куском хлеба... Не надо гнаться за родом или за богатством... Лишь бы любили друг друга, остальное неважно... Женщине легко живется, если в семье мир.

— Бог свидетель!..— воскликнул Онисе, и слезы навернулись на глаза.

— Ты сам не выбрал ли кого в зятья? — спросила Махия.

— Да я и облачков здешних сколько времени не видал,— как мог бы я выбрать зятя?.. И не мое это дело. Девушка у вас живет, пусть ваша совесть и будет в ответе за то, какую вы ей любовь окажете...

Наступило тягостное молчание. Грудь старика высоко вздымалась, дыхание участилось,— видно, не совсем еще потухло его догорающее сердце, еще хранило оно под пеплом неукротимый жар.

И в самом деле, разве не горестна участь отца, вынужденного поручить другим заботу об единственной своей дочери?

Глаха немного успокоился, взял себя в руки и тихо продолжал беседу, раздельно произнося каждое слово,— он как бы оставлял завещание брату.

— Позабыт я богом и людьми, одной нотой в могиле стою, не нынче-завтра придет час смерти, и я исчезну... Для моей Нуну ваш дом — отчий дом, и потому постарайтесь выбрать ей такого жениха, чтобы он и для вас стал полезен... А если сама полюбит кого, это уж и вовсе будет хорошо! Не мешайте ей...

— Неужто Нуну маленькая, сердечный мой? Сама должна себе выбрать, как же иначе?..— заговорила Махия.

— Ну, ну, дело ваше! — глухо пробормотал старик, берясь за мешок и палку, и встал.— Пошел я теперь, пора! Онисе и его жена поднялись.

— Поешь еще чего-нибудь! — предложила Махия.

— Скоро и Нуну подойдет! — добавил Онисе.

— Помогай вам бог, что-то не хочется!..— ответил Глаха.— Да и не стоит дожидаться Нуну, — лишние слезы... Прощай, брат мой, поручаю мою Нуну прежде всего богу, а потом вам... Увидимся ли снова,— кто знает?!.. Прощай, Махия, ты и совесть твоя материнская пусть будут порукой тому, что хорошо за дочерью моей присмотришь.

Он повернулся и переступил порог дома, который так трудно ему было оставить. Онисе вышел вместе с ним, Махия осталась дома.

—- Хотя бы вечера дождался! — снова заговорил Онисе.

— К чему?

— Как бы не узнали тебя...

— Кто меня может узнать? Люди давно обо мне позабыли.

Беседуя, дошли они до ущелья Куро и там попрощались. Онисе повернул обратно. Когда он скрылся за скалой, Глаха присел на камень и глубоко задумался.

Воспоминания нахлынули на него. Он вспомнил свою молодость, жену, былые надежды — все, чем так сладостна горькая жизнь человека! Вспомнил о горах, где в прежние годы паслась его отара, и в памяти его всплыл тот далекий Иванов день, когда он, идя на праздник, встретил девушку и полюбил ее с первого взгляда, и кровь, воспламенившись, бурно потекла по жилам. Печаль залила его сердце. Куда ушло это счастье, почему исчезло оно?..

Он как бы видел себя чужими глазами: полный сил и счастья юноша превратился теперь в одряхлевшего старика, которому суждено последние дни своей жизни побираться, бродя из дома в дом, который даже в час смерти не будет оплакан никем... Горе сдавило обручем сердце, долго сдерживаемое отчаяние подступило к горлу, закипело, заклокотало в груди и наконец хлынуло слезами из глаз.

Слезами утолил он душу свою, поднялся еле живой, весь разбитый, и посмотрел в сторону родного села.

— Ах, превратный мир!— воскликнул он, махнул безнадежно рукой, отвернулся и, шатаясь, побрел по направлению к Владикавказу — Дзаугу.

Онисе, человек бывалый, не очень склонный грустить из-за разлуки с братом, к тому же еще уступившим ему свою долю, все-таки в последнюю минуту растрогался, и потому пришел домой с тяжелым сердцем.

— Что с тобой? — спросила его жена.

— Ничего! — тихо ответил Онисе, украдкой вытирая набежавшую на глаза слезу.

— Ты поплачь, не стесняйся! — насмешливо проговорила жена, усаживаясь у очага.

— Уж не думаешь ли ты, что с братом так-то легко расстаться?.. Бог знает, доведется ли когда свидеться?..

— Ему хорошо, он ушел, и все тут!.. Нам вот худо будет, если бы и захотели, никогда нам не уйти из здешних убогих мест.

— Да, все это верно, он ушел, и да поможет ему бог... Но как нам быть с девушкой, с несчастной этой?

— С Нуну? Многие к ней сватаются. Отдадим, отделаемся, и все тут!

Онисе опустил голову и задумался.

— Как быть? Не нравится мне этот парень, как взять грех на душу — отдать за него чужую дочь? Да и девушке, бедняжке, не по сердцу он, говорит, покончу с собой, а за него не пойду.

— Что ее спрашивать, ей-богу! Пойдет за того, кого мы для нее выберем.

— Да, но ведь Нуну любит другого и...

— Ну и пускай себе любит, что из того? — резко оборвала жена.

Дверь открылась, и в комнату бесшумно вошла девушка лет шестнадцати-семнадцати, стройная, тонкая, с высоким медным кувшином за спиной. Она не спеша опустила кувшин на пол, отвязала от него ремни и повернулась к сидящим:

— Где отец? — опросила она.

Этот простой вопрос, заданный совсем спокойно, почему-то смутил Онисе и Махию. Они не нашлись, что сказать, и молчали.

— Отец где? — все так же спокойно повторила она свой вопрос, пристально глядя на Махию.

— Ушел,— наконец ответила Махия.

— Ушел? — переспросила Нуну упавшим голосом, и руки ее повисли вдоль тела.

Как острие копья, вонзилось ей в сердце это слово, она даже не сразу осознала его.

— А я-то думала...— тихо сказала она и, медленно опустившись на пол, стала беззвучно плакать.

— О чем ты плачешь? — принялась утешать ее Махия.

— Я хотела повидаться с отцом,— сквозь слезы шептала Нуну,

— Перестань, пожалуйста! — рассердилась Махия, но тотчас же спохватилась и добавила спокойно: — Вот скоро выдадим тебя замуж, и позабудешь ты все свои огорчения.

— Я не хочу замуж! Не пойду!— хмуро произнесла Нуну.

— Это ты сейчас так говоришь, а потом передумаешь,— сказал Онисе.

— А уж за какого человека тебя выдадим, ей-богу, всем на зависть,— продолжала Махия.

— Нет, нет, не хочу! — твердила Нуну.— Знаю я, за кого вы меня прочите; удавлюсь, а за него не пойду!

— Почему так, почему не пойдешь?

Нуну молчала. Вдруг ей подумалось: а что, если броситься в объятия Махии, прижаться к ее груди, преодолеть девическую стыдливость, открыть свою заветную тайну: Я люблю другого, пожалей меня, Махия! Она подняла голову и увидела суровое лицо своей тетки, встретила ее леденящий взгляд. Слова застыли у нее на устах. С ужасающей ясностью поняла она, что перед нею не друг, способный понять ее чувства, а чужая женщина, давно уже неумолимо решившая ее судьбу, что она не изменит своего решения и никакие слова, никакие мольбы ее не смягчат.

И в самом деле, как бы в подтверждение ее предчувствия, Махия произнесла сурово и решительно:

— Ну, будет, довольно!.. Твой отец, уходя, поручил нам твою судьбу, и ты пойдешь замуж за того, кого мы выберем тебе в женихи.

Нуну посмотрела на нее глазами, полными скорби и решимости не покоряться, не уступать никому.

— А теперь ступай на луг, захвати с собой серп и накоси там где-нибудь травы на свясло, — сказала Махия и встала.

Встала и Нуну, покорно пошла исполнять приказание. Выйдя в поле, она остановилась. Она одной рукой уперлась в бок, словно поддерживая свой тонкий стан, другая рука, державшая серп, висела, как сломанная, вдоль бедра. Время шло, минута сменяла минуту, а она все стояла, вперив застывший взгляд в пространство и всецело уйдя в свои горькие думы.

— Удачи тебе в твоей работе! — громко окликнул Нуну стройный юноша, неслышно подошедший к плетню. Облокотившись на него, он со спокойной улыбкой следил за девушкой.

Девушка вздрогнула, вся зарделась от смущения.

— Хорошо же ты работаешь! — все с той же улыбкой продолжал юноша, поглаживая молодой пушок над верхней губой.

Нуну заставила себя наклониться и дрожащей рукой принялась срезать траву.

Юноша медленно шагнул через плетень, подошел к девушке и сказал:

— Постой, дай-ка мне серп, я тебе пособлю.

— Нет, нет! Оставь меня, я сама.

Юноша испытующе взглянул на Нуну, в первый раз услышал он от нее такой ответ.

— Что с тобой, девушка, почему так говоришь со мной?

— Ничего, ничего! — торопливо ответила девушка. — Ступай, как бы не увидел нас кто-нибудь! — тревожно добавила она.

— А если и увидят? — раздумчиво спросил юноша,— подозрение кольнуло его в сердце.

Он задумался.

— Почему не рассказываешь, что за беда у тебя? — спросил он.

— Меня хотят выдать замуж за другого! — вдруг вскрикнула Нуну, и слезы полились у нее из глаз.

— За другого? — побледнел юноша.

— Да, за другого!

— А что отец?

— Отца нет, он ушел! — с отчаянием прошептала Нуну.

— Ушел? — дрогнувшим голосом повторил юноша и низко опустил голову.

Долго стоял он в глубокой задумчивости, потом гордо вскинул голову и оказал:

— Пусть Иаго умрет, если отдаст тебя другому!.. Вот что! Сегодня вечером, когда все улягутся спать, выходи сюда. Я и сам еще не знаю, что сделаю, но, клянусь благодатью святого Гиваргия, никому тебя не уступлю!.. Ведь ты придешь, да?

— Не знаю, смогу ли...

— Ты, может быть, сама раздумала итти замуж за меня? — спросил Иаго, нахмурив брови.

Нуну ничего не ответила, она только взглянула на юношу, но так взглянула, что тот весь затрепетал.

Иногда один-единственный взгляд выражает в тысячу раз больше, чем самые страстные речи, самые убедительные слова.

Так взглянула Нуну, и взгляд ее вонзился, как стрела.

Иаго позабыл обо всем, позабыл о том, что даже малейшая неосторожность могла выдать каждое их движение, и самозабвенно обнял девушку.

— Нуну, Нуну! Жизнь моя! — целовал он ее.— Ведь ты придешь, придешь ко мне?..

Мгновение счастья опьянило Нуну, она крепко прижалась к юноше и несколько раз порывисто его поцеловала.

— Значит, придешь сюда, на луг, нынче ночью? — упорно допытывался Иаго.

— Хорошо, хорошо, только теперь уходи!

— Уйду, сейчас уйду... Только один раз, еще один только раз поцелую тебя...

Не дай бог, если бы кто-нибудь подсмотрел их ласки, дорого обошлось бы Иаго его безрассудство. Но, на счастье, никто их не заметил. Они расстались с тем, что вечером встретятся снова и решат, как быть дальше. Иаго пошел к своем крестному отцу за советом. Нуну, успокоившись, принялась жать траву.

Она еще работала в поле, когда Глаха достиг Дарьяльской крепости, где он предполагал присоединиться к другим путникам или войсковым частям, чтобы добраться до Дзауга.

Глаха принадлежал к зажиточному роду, мощь которого была подорвана в прошлом веке новыми порядками, безжалостно ломающими народные обычаи. Но в горах все еще бушевала гордая, неукротимая кровь горцев и постоянно давала о себе знать. В юности Глаха женился по любви, и первые дни его жизни с любимой подругой протекали безмятежно. Но к счастью скоро примешалась горечь. Глаха заметил, что сельский есаул его невзлюбил — постоянно придирается к нему, заставляет больше всех гнуть спину на оброчной работе. Протестовать против такой несправедливости было бесполезно: в ту пору человек не только не мог нигде добиться правды, он даже не знал, кому пожаловаться. Как-то раз, когда Глаха вернулся домой, зашел к нему есаул и попросил одолжить арбу. Глаха отказал. Есаул настаивал, и Глаха избил назойливого просителя.

За эту провинность Глаха был арестован и заключен на три года в тюрьму, где он прошел сквозь все муки, какие только способно представить себе человеческое воображение. Но тяжелее всех страданий была для него разлука с любимой женой, оставленной им без поддержки. Брат Онисе был еще слишком мал, чтобы позаботиться о своей невестке и о родном очаге.

Вскоре после того как Глаху заперли в темницу, в село прибыл диамбег, один из тогдашних вершителей крестьянских судеб, и с помощью избитого есаула стал домогаться любви беззащитной женщины, которая, на беду, ему приглянулась. Есаул старался изо всех сил, всячески уговаривал жену Глахи, но не сумел склонить ее на измену мужу. В конце концов он прибегнул к низкой хитрости: посоветовал ей обратиться к диамбегу с просьбой спасти ее мужа, которому, по словам есаула, грозила ссылка в Сибирь.

— А спасет его диамбег, если я попрошу? — робко опросила несчастная женщина.

— То-то и есть, что спасет! Он и рад бы помочь Глахе, да не может сам начать дело, ведь он правитель Хеви. А если ты попросишь его, он вмиг все устроит.

Измученная оброками и всяческими несправедливостями, женщина поверила уговорам есаула и пошла рассказать о своем горе тому, кому была поручена забота о благополучии народа.

Едва подошла она к порогу, как на нее сзади набросились есаулы и на руках внесли к диамбегу.

Тот ходил из угла в угол, с нетерпением ожидая этой минуты. Улыбаясь и потягиваясь в предвкушении удовольствия, он быстро отпустил есаулов, сослуживших свою службу.

Бедная женщина, дрожа от страха и ничего не понимая, осталась лицом к лицу с этим извергом. А он не спеша запер дверь на ключ, подошел к женщине, развязно обнял ее за плечи и силой усадил на тахту.

Излишне рассказывать о том, что произошло в этот вечер. Диамбег поступил, как человек, лишенный совести, как бездушный зверь, для которого честь и воля женщины,— да еще крестьянки,— ничто.

А ночью, когда он изволил почивать, вдруг распахнулось окно, зазвенели разбитые стекла и кто-то стремительно впрыгнул в комнату. Диамбег проснулся от шума, зажег спичку-перед ним стоял Глаха, который бежал из Ананурской крепости, не выдержав горя и нечеловеческих мук. Глаза его пылали гневом.

Жена кинулась к нему, протянув с мольбою руки, умоляя ее спасти, но тотчас же рухнула на пол: муж рассек ей грудь кинжалом.

Диамбег кинулся под кровать, но Глаха вытащил его оттуда за ногу и крикнул, вонзив ему кинжал подмышку:

— А ты — свинья, и я тебя зарежу, как свинью!

С того ужасного дня Глаха исчез из родных мест, и его осиротевшая дочь, которая была еще грудным младенцем, выросла на попечении добрых соседей; когда Онисе женился, он взял ее в свой дом.

Теперь мы знаем, почему Глаха скрывался от людей, и можем продолжить наш рассказ.

Глаха добрался до Дарьяльской крепости, куда обычно стекались путники, направляясь во Владикавказ, и войска, охранявшие их от беспокойных горцев, сторонников Шамиля.

Когда Глаха подошел к крепости, навстречу ему выступил какой-то ефрейтор и строго окликнул его: — Ты кто такой?

— Я — нищий.

Ефрейтор смерил Глаху недоверчивым взглядом и покачал головой.

— Знаем мы вас! — воскликнул он.— Меня не проведешь!..— и злобно добавил: — Нарочно вырядился в тряпье, чтобы тебя не узнали!

— Нищий я, клянусь богом! — наугад ответил Глаха, плохо понимавший русский язык.

— Ты, верно, приспешник Шамиля, подослан к нам для слежки.

Глаха засмеялся и спросил, удивленно разглядывая ефрейтора:

— Что ты говоришь?

— Я вот доложу о тебе его высокородию, и тебя расстреляют в двадцать четыре часа!—оказал тот так спокойно, словно сулил ему хороший обед.

— Да ты взгляни на меня хорошенько, разве мне под силу такое дело? Нет, горцы не посылают таких, как я, к Шамилю.

— Знаем, мы, что вы за люди!..

— Да отпусти ты меня бога ради, чего тебе надо?

— Я доложу их высокородию, там сами разберутся!

Глаха задумался о своей судьбе. Он никак не мог понять, чего от него надо этому человеку, почему он грозится донести начальству. Ведь он, Глаха, так стар и дряхл, что никому нет от него никакого вреда. А между тем его хотят расстрелять в двадцать четыре часа. Значит, пришел конец его безмерным страданиям, теперь окончатся навсегда беспокойные дни, подтачивающие тоской его сердце. Глаха, пожалуй, обрадовался бы этому, его только удивляло, что христианин может так не по-христиански притеснять христианина, сильнее неверного жаждать крови собрата своего. Некоторое время солдат разглядывал Глаху, потом вдруг схватил его за руку и оттащил в сторону.

— Тебе очень нужно пройти?

— Конечно, нужно, иначе я и не полез бы сюда.

— Тогда дай мне рубль, и я тебя проведу.

Глаха подумал, что ослышался — таким невероятным показалось ему предложение солдата. Он переспросил:

— Что ты сказал?

— Дай рубль, и я тебя проведу,— повторил ефрейтор.

— Рубль? — воскликнул Глаха: — Да где я его возьму, милый человек?.. Был бы у меня рубль, да я разве так бы одевался?.. Ты погляди на мои лохмотья.

— Как знаешь, тогда доложу о тебе офицеру.

— Да нет у меня! Откуда я возьму?

Долго торговался блюститель порядка с Глахой, и Глаха долго клянчил и кланялся, но сердце солдата было неумолимо. Убедившись, что у нищего нет денег, солдат решил поживиться чем-нибудь из его одежды, но одежда нищего оказалась чересчур убогой.

— Вот нож есть у меня один, перочинный, на, возьми, если хочешь?

Поняв, что с Глахи больше взять нечего, солдат забрал нож, прикинув, что стопку водки за него, пожалуй, дадут.

На этом они сошлись, хотя солдат и не был в восторге от своей добычи, и Глаха присоединился к путникам, которые наутро должны были двинуться к Владикавказу.

Близился вечер. Ожидая ужина, вся родня Нуну собралась вокруг очага. Нуну, как младшая в семье, месила за перегородкой тесто на лепешки,— их запекали прямо в золе,

— Онисе, эй, Ониее! — вдруг крикнул кто-то снаружи.

— Выгляни-ка, кто зовет,— обернулся Онисе к мальчику, гревшему у огня голые грязные коленки. Мальчик вскочил и выбежал на двор.

— Кто там, кто зовет? — крикнул он.

— Это мы,— из темноты выступили два человека в бурках.

— Онисе дома? — спросили они.

— Дома! — ответил мальчик и вернулся к очагу.

Гости остались дожидаться. В горах не принято переступать порог дома, пока хозяин не выйдет навстречу и не попросит к себе,— неожиданное появление чужих могло бы смутить хозяев.

— Входите с миром, входите с миром! — пригласил Онисе пришедших.

— Да пошлет мир тебе святой Гиваргий! — гости переступили порог.

— Мир этому дому! — воскликнули они, войдя в комнату.

— Пошли вам господь! — ответила Махия, старшая в доме женщина, поднимаясь им навстречу и протягивая руки.

Гости по очереди почтительно пожали ей обе руки.

— Как поживаете, здоровы ли домашние ваши, хороши ли стада? — ласково осведомилась Махия.

— Вашими заботами, слава богу, живем ничего!

Онисе предложил гостям сесть на длинную скамейку. Гости не спеша сняли бурки, которые приняли от них младшие в доме, и молча уселись рядом на скамейке. Наконец один из гостей, который был помоложе, отвернул полу чохи, достал из кармана бутылку домашней водки и передал ее мальчику.

— Зачем беспокоились, право! — покачал головой Онисе: — К чему это?

— Отчего же, разве мы с вами враги?

— О, горе мне! Враги-то не враги, да разве я сам не мог бы достать для вас водки?

Все сидели молча до тех пор, пока Махия не вышла из-за переборки.

— Присядьте, Махия, хотим вам два слова сказать! — начал один из гостей.

Махия опустилась у очага. Онисе сел поодаль на стул.

— Вот мы пришли к вам с просьбой, — заговорил один из пришедших. — Сперва помянем бога, а потом расскажем, что у нас на сердце.

— Добрые речи говоришь, Мамука, ей-богу! — отозвался Онисе.

— Говорите, дорогие, наши уши обращены к вам, — добавила Махия, — закидывая на голову концы платка, которые были завязаны у нее под подбородком и мешали ей слушать.

— Мы сватами к вам пришли, девушку просит у вас Гиргола для брата своего, — снова заговорил Мамука.

— Семья хорошая, да и жених тоже хорош, ничем не попрекнешь, ей-богу! — добавил второй гость.

— Сам Гиргола на царской службе, стражником служит, во всем будет вам подмогой, — продолжал первый.

— Что бога гневить, семья у него хорошая, известная в Хеви, да только брат Гирголы, Ниния, всегда в горах с отарой, у самого Гирголы никого нет в семье, как же одна наша девушка справится в их доме? — пораздумав, сказал Онисе

— А что с ней станется, дорогие, ведь не маленькая она, ваша Нуну!

— Не маленькая-то не маленькая, да ведь уход за домом ума требует, а у Гирголы дом большой, много гостей ходит, всех надо встречать...

— Мы пришли честью вас просить, — перебил гость, — надеемся, не отправите нас без ответа, а там — как знаете!

— Почему Гиргола оставил свою жену? — продолжал Онисе. — Пусть возьмет ее обратно в дом. Тогда две-то снохи легче справятся с работой.

— Возьмет, возьмет обратно, а как же иначе! — закивали головами сваты.

— Не знаю, как быть! Уж очень он жестокий, Гиргола, всегда бранил свою жену, бил ее, за волосы таскал, просто уж и не знаю, на что решиться! — грустно говорил Онисе.

Довольно долго длилась эта торговля, хотя Махия давно уже решила отдать Нуну за Нинию, а решение Махии было для Онисе непреложным законом. Ясно было, что сваты выйдут победителями, а родственники девушки спорят только ради того, чтобы набить цену и взять за нее побольше выкупа.

— Сильны они, мои милые, — продолжали сваты. — Нагрузите их потяжелее, они все подымут... Что там долго говорить о выкупе-то!

— Пятнадцать коров, как выкуп, рублей десять Махии, — она ведь воспитала девушку, — одного коня дяде, брату ее матери, пять баранов откормленных, ну, и сыра, и масла, сколько полагается.

— Ох-хо-хо! — огорченно воскликнул Мамука: — Уж не много ли вы запрашиваете?

— А девушку-то какую мы отдаем!..— с обидой воскликнула Махия и тихонько добавила: — Обижать вас не хочется, а то просителей к нам не мало ходит... Жизнью вашей клянусь, что и выкупа давали побольше вашего; да, видно, ничего не поделаешь, вашу семью уважаем.

Вскоре они договорились, сваты оставили в залог обручения пять рублей, и судьба Нуну была решена: ее отдавали в семью, жизни в которой любая женщина Хеви предпочла бы смерть.

По горскому обычаю Нуну все это время оставалась за переборкой. Из долетавших до нее отдельных слов она поняла, что идет разговор о ее замужестве. Она напрягала слух, но не могла расслышать, как легко и дешево торгуют чужие люди ее судьбой: жилище было просторное, и переборка отгораживала самый дальний угол. В ее сердце закипала горечь, она знала, что родня и не подумает ее спросить, нравится ли ей Ниния. Она устала от напряжения. Ее мысли обратились к Иаго, ее возлюбленному, который, вероятно, ждет ее теперь на лугу.

Она молила бога, чтобы закончились поскорее переговоры, чем бы ни грозили они, только бы гости ушли наконец. Но бог не исполнил ее желания: в комнате накрыли стол, и все стали пить за здоровье обрученных.

А между тем Иаго томился в ожидании. В горах сама природа приучает человека к терпению, но на этот раз Иаго с трудом сдерживал биение собственного сердца. Уж сколько раз подкрадывался он к ограде двора Онисе, стараясь выследить Нуну. Напрасно! И обессиленный тщетным ожиданием, он снова уходил в высокие травы, скрывавшие его от чужих взоров.

Тысячи тревожных мыслей метались в его голове, лоб горел от волнения, Иаго терял самообладание, не мог ни сидеть, ни стоять на месте.

Он изнемог от напряжения, все мысли спутались, он больше не мог думать, голова закружилась, подкосились колени, Иаго опустился на землю Довольно долго был он в забытьи, как бы в тумане. Наконец он очнулся, словно кто-то, растолкав, пробудил его от крепкого, но беспокойного сна, который обессилил его, стер краски жизни с его лица. Он с тоской взглянул на небо, оно было все сплошь усеяно радостными звездами, лучи их трепетно сплетались в вышине. Рассветная звезда уже склонилась к западу, значит, уже совсем мало осталось ночи, а Нуну все не шла.

Иаго медленно встал, снова подошел к ограде, поглядел на дом, в котором жила Нуну. Оттуда еще струился свет. Иаго не мог понять, отчего так долго не спят хозяева, ведь нынче не праздник и в доме нет больных, чтобы засиживаться до утра. Отчего же не спят в этом доме?

Он бесшумно перелез через ограду и тихо направился к дому,— может быть, удастся узнать, отчего опоздала Нуну. Он шел осторожно, чтобы ни на кого не натолкнуться и не дать повода для сплетен досужим болтунам. Боясь нарушить предутреннюю тишину, он при каждом шаге ощупывал ногой землю и, если наступал на булыжник, так гибко обхватывал его ступнями ног в мягких горских чустах, что камень прирастал к месту.

Иаго подошел к двери. Бесшумнее ветерка скользнул он на балкон и припал к дверному косяку. Ему хотелось узнать, о чем там говорят, или, по крайней мере, кто так поздно засиделся у дяди Нуну. Но слова не долетали до его слуха, а окно было так высоко, что заглянуть в него было невозможно. Он спустился во двор, обошел вокруг дома, взобрался по лестнице на плоскую крышу, нашел там отверстие, которое часто делается в мохевских домах, и заглянул вниз. Его глазам представился пиршественный стол, за ним сидели хозяин дома, его жена и двое чужих, которых Иаго знал очень хорошо, так как они были из одного с ним села. Как видно, они кончили ужин и пили последний тост.

Зачем эти люди в доме Нуну? — вот что хотел узнать Иаго.

— Да благословит бог начатое нами дело! — вдруг услышал Иаго голос одного из гостей. И вскоре несчастный влюбленный понял, что речь шла о замужестве Нуну.

Значит, обручили Нуну! — с тоской подумал Иаго.

— Не забудьте же про выкуп! — напутствовал госте Онисе.

— Нет, как можно забыть! — ответили гости.

— А не забудете, так и я в долгу у вас не останусь, бог свидетель! — сказала Махия.

— Спасибо, Махия, дай тебе бог! Уж чего же нам больше! — ластились к ней гости, у которых заплетались языки от хмеля.

— А то вы ведь хорошо знаете Иаго, — не унималась Махия, — и отвагой своей, и работой он в Хави каждому известен, и он просил нас отдать за него Нуну, а мы только из любви к вам ему отказали.

— А кто такой Иаго? — обиженно возразил один из гостей.— Он — крепостной своего барина, только и всего... Ни земли, ни двора, ни дома у него нет!.. Будь он достойным человеком, не снес бы отцовского дома.

— То-то и есть, что не снес бы, ей-богу! — воскликнул Онисе и добавил: — Да и выкуп разве смог бы он уплатить?

Как стрелы, впивались в сердце Иаго эти слова, они ему напоминали о прошлом. Мать его, когда-то вольная, была вероломно продана одному феодалу. Отец погиб в борьбе за отчизну. Овдовевшая, беззащитная мать несправедливо была записана крепостной. Иаго горько задумался. Когда-то прославленный свободолюбивый род его был теперь в рабской зависимости от грубой силы, и его же, Иаго, упрекают, как будто в этом его вина!.. Только случай спас его соседей от подобной же участи, и только случайно называются они свободными государственными крестьянами. Отчего же они так жестоко осуждают теперь проступок Иаго?

Тем обидней звучали слова Онисе и его гостей, что и положение тоже было незавидным. Название свободный крестьянин давно потеряло всякий смысл.

Тогда почему же Иаго лишен счастья, на которое имеет право всякое создание на земле?

Только потому, что он родился в рабстве?

Разве Иаго сам виноват в этом?

Все эти мысли стремительно нахлынули на Иаго, голова затуманилась от обиды и боли.

Он решил уйти, и оторвался от крыши. И вдруг его неудержимо повлекло к Нуну: увидеть ее, услышать от нее самой, что она о нем думает, заглянуть ей в глаза и самом убедиться во всем.

Должно быть, и она думает, как все... — вздохнул Иаго и хотел было спуститься, но, дойдя до края террасы, быстро взобрался обратно к тому отверстию в крыше, откуда мог увидеть свою возлюбленную.

Он нагнулся и разглядел печально склоненную фигуру Нуну. По всему ее облику было видно, как много пережила она за эти часы. Сердце Иаго бурно забилось от боли и сочувствия к ней. Он не мог ей помочь, он даже не мог сказать ей слов утешения из своей засады, хотя, кто знает, возможно, что и наедине с ней не сумел бы вымолвить ни слова.

Вдруг Иаго нащупал камешек и, нацелившись, бросил его вниз. Камешек упал прямо на колени к Нуну. Девушка вздрогнула, вскочила и подняла голову. В отверстии потолка она увидела Иаго, который глядел на нее пылающими глазами. Девушка улыбнулась ему.

Несколько мгновений смотрели они так друг на друга, и оба поняли: они созданы только друг для друга и жить в разлуке им невозможно!

Иаго не выдержал и дрожащим голосом тихо спросил:

— Ты придешь на луг?

— Я же тебе обещала, — прошептала Нуну в ответ.

— Истаял я, ожидая тебя!

— А что я могу сделать? У нас гости, и никто еще не ложился!

— Значит, ждать тебя? — спросил Иаго, хотя он все равно остался бы на лугу, если бы даже Нуну не обещала притти к нему.

— Как хочешь! — коротко ответила Нуну и повела плечом, как бы удивляясь его вопросу.

Вошла Махия. Она проводила гостей и собиралась лечь спать. Нуну и Иаго замолкли.

— Ты что сидишь, не идешь спать? — спросила Махия.

— Ты сама еще не легла, не могу же я лечь раньше тебя, — тихо ответила ей Нуну.

— Стели постели, пора спать.

Нуну охотно повиновалась, расстелила постели и уложила всех.

Потом засыпала золой угли в очаге, погасила лучины и сама легла, не раздеваясь.

Ночь близилась к концу, и она надеялась, что все скоро заснут. Каково же было ее удивление, когда Махия ее окликнула:

— Нуну, ты заснула?

Нуну ничего не ответила и притворилась крепко спящей.

— Нуну, ты не слышишь?

Девушка молчала.

— Что за сон на тебя навалился, да что это с тобой?.. Нуну!.. — громко, позвала Махия.

— Что? — сердито отозвалась Нуну.

— Пододвинь ко мне поближе свой тюфяк, хочу тебе что-то сказать.

— Махия, спать хочется, разговаривать некогда, скоро рассвет,— ответила Нуну и, перевернувшись на другой бок, принялась громко храпеть.

— Слышишь, придвинься, я тебе что-то скажу!

Нуну решила ни слова не отвечать так не вовремя разошедшейся тетке и отделаться от нее во что бы то ни стало.

— Нуну!.. Девка!.. Чтобы святой Гиваргий навеки тебя усыпил, если уж ты такая хорошая!.. Не слышишь, что ли? — сердилась Махия, но Нуну упорно отмалчивалась.

Махия хотела было встать, но лень одолела ее, и она наконец уснула.

Нуну долго лежала неподвижно и прислушивалась. Наконец осторожно встала, подошла к двери и открыла ее. Иаго ждал ее с нетерпением тут же, возле дома, и крепко обнял, едва она ступила на порог.

Мохевская девушка готовилась поговорить со своим возлюбленным, ей казалось, что для этого ей целого века не хватит, а теперь стояла она молча, опустив голову, вся зардевшись, и не могла вымолвить ни слова. Иаго глядел на нее, свою желанную, и чувствовал, как крепко они любят друг друга, и знал, что она пойдет на все ради этого несказанного блаженства.

Это мгновение было так сладко для Иаго, что он не совладал со своим волнением, позабыл даже об осторожности.

Он медленно наклонился к Нуну и приблизил лицо к ее пылающему лицу. Оно одурманивало, пьянило его. Еще ниже наклонился он к девушке, прядь ее волос, колеблемая утренним ветерком, ласково коснулась его щеки. Дрожь прошла по нему. Он обезумел, исступленно приник к ее лицу сухими губами и стал целовать.

Потом обхватил ее, как ребенка, поднял на руки и в несколько прыжков добежал с нею до луга.

Он целовал ее, шептал ей:

— Ты одна — вся радость моя... Пусть попробуют отнять тебя у меня... Пусть весь мир ополчится против меня, он увидит, а что я способен!

Но когда они немного успокоились и пришли в себя, они ужаснулись своей судьбе, ясно поняли, как безысходна, как печальна она.

Иаго ловок, смел, отважен и сообразителен, но кто он такой? Неимущий крепостной, собственность барина, который мог в любой день продать его, выслать, подарить кому угодно. Право на счастье он должен выпрашивать у своего господина, как милостыню. Если господин почему-либо не пожелает подарить своему рабу это счастье, тому придется навеки расстаться даже с мыслями о Нуну.

— Что же нам делать?.. Как быть? — с тоской спрашивал Иаго. — Тебя обручили с другим, обрекли нас на кровную месть!

— Ну и пусть обручили! Я не выйду замуж ни за кого, кроме тебя, никого мне не надо! — страстно воскликнула Нуну.

— И я никому тебя не уступлю, но почему твой дядя это допустил? Мало ему было доли твоего отца, он захотел еще и на тебе заработать.

У Нуну слезы подступили к глазам. Ей вспомнился отец, покинувший ее в такую трудную минуту. Это он позволил своему брату так безжалостно растоптать ее молодое сердце!

— Они нарочно поспешили спровадить отца, чтобы распорядиться мною по своей воле. Безжалостные, злые люди!

— Не плачь, родная моя, не надо! Клянусь благодатью святого Гиваргия, не отдам тебя никому!

— Да, но ведь сам ты не волен в своей судьбе, все так и говорят про тебя.

— Да, я раб! — с горечью сказал Иаго, низко опустив голову. — Ну и пусть — раб!.. Меня это не остановит! Силой сделали меня крепостным, силой отобрали все имущество, а теперь хотят силой отнять тебя! На этот раз не уступлю насильникам, и посмотрим, чья мать заплачет. Только ты люби меня, не променяй на другого, а мир велик, врага назову другом, а твою жизнь устрою.

— Горе мне, несчастной! Как могу я тебе изменить, если отдала тебе свое сердце? Одна только смерть разлучит меня с тобой.

— Жизнь ты моя, родная моя! — воскликнул Иаго, еще крепче обнимая ее, — Только бы ты любила меня! Прямо в Чечню тебя увезу!

Из деревни послышались голоса. Вероятно, дровосеки собирались в путь к Ларсу. Нуну и Иаго опомнились, пора было им расставаться.

— Уже утро! — печально сказала Нуну.

— Иди, иди, а то увидят тебя. Долго ждали, подождем еще немножко, пораздумаем оба, есть и у меня близкие друзья, посоветуюсь с ними. Здесь ничего не надумаем, пойдем прямо в Чечню к Шамилю, если ты не боишься кистинов?

— С тобой ничего не боюсь!

— Ты — вся моя жизнь! — повторил Иаго слова ласки, известные каждому жителю Хеви, и снова обнял девушку. — А завтра придешь сюда? Приходи, приходи, милая! Трудно сердцу моему без тебя! — Он еще раз поцеловал ее, прижал к груди, потом повернулся, быстро перескочил через забор и скрылся за выступом стены.

Нуну тяжело вздохнула, посмотрела ему вслед и тихо произнесла:

— Святой Гиваргай порукой, Нуну будет твоей женой или в реке утопится.

Она шагнула через изгородь и медленно вернулась в дом. Никем не замеченная, легла в свою постель.

Иаго миновал ряд домов. Вдруг чьи-то руки легли ему на плечи. Он вздрогнул й остановился.

— Долго же ты не спишь, молодчик! — услышал Иаго. Он обернулся и отступил назад.

— Диамбег! — воскликнул он.

Да, перед ним стоял диамбег в окружении нескольких вооруженных казаков. Этот человек был недавно переведен сюда и сразу же назначен правителем Хеви... За такую милость господин диамбег, разумеется, был благодарен властям, и поэтому он счел необходимым плетью принуждать к почтительности этот непросвещенный народ и за всякую, даже самую малую провинность наказывать ударом кнута. Мало того, вовсе не зная ни языка, ни нравов, ни обычаев этого народа, он был вынужден обзавестись целым штатом доносчиков, фискалов и лазутчиков, которые постепенно прибирали к рукам диамбега, и он, сам того не сознавая, превращался в покорного исполнителя их воли. Его окружали, главным образом, люди из соседних горских племен, готовые за грош продать своего брата; иногда это были сами мохевцы, потерявшие совесть и честь, развращенные новыми порядками и порвавшие всякую связь с собственным народом. Можно себе представить, насколько справедливы и правдивы были их донесения. Всегда и все делали они лишь ради собственной выгоды и заставляли диамбега служить своим интересам. А правитель края, в свою очередь, зависел от диамбега, и потому несправедливостям, творимым в те времена, не было конца.

С одним из таких диамбегов встретился Иаго в тот злополучный час. Диамбег этот и сопровождавшие его люди возвращались из дома одного крестьянина, якобы скрывавшего ворованные вещи. Этот ложный донос был сделан ради того, чтобы отвлечь в сторону внимание диамбега и казаков, чтобы дать возможность друзьям доносчиков свободно ограбить на привале у духана погонщиков каравана верблюдов, Диамбег, разумеется, не обнаружил следов пропавших вещей и возвращался в самом скверном расположении духа. К тому же ему уже успели донести об ограблении каравана, и он бесновался, будучи не в силах постигнуть, отчего он не справляется со своими служебными обязанностями. Хорошо же, если он не в силах бороться с воровством и грабежами, он сумеет пресечь хотя бы круговую поруку в этих делах среди сплошь преступного, как он думал, населения. Потому он все чаще и прибегал к произволу и кнуту.

Он обрадовался, что сможет хоть на ком-нибудь сорвать свою злость.

— Ты что тут делал в такую рань? — строго спросил о Иаго.

Иаго растерялся от неожиданности и не сразу нашелся что сказать. Опомнившись, спокойно ответил:

— Был у своих друзей, иду домой.

— Знаю я, у каких друзей ты был! — крикнул с угрозой диамбег. — Возьмите его и свяжите! — приказал он стражникам.

Среди стражников был жених Нуну. Он первым подскочил к Иаго, но тот увернулся и схватился за кинжал.

— Вы отойдите в сторону, пусть он сам ко мне подойдет! — и Иаго указал на диамбега.

Диамбег, перепугавшийся не на шутку, попятился назад..

— Чего стоите! — прикрикнул он на казаков. — Вяжите его!

Иаго приготовился к прыжку, мускулы его напряглись, он глядел на диамбега гневными, горящими глазами. Есаулы не решались к нему подойти. Этим воспользовался брат жениха есаул Гиргола и украдкой зашел к нему за спину. И Иаго вдруг почувствовал, что цепкие руки обхватили его сзади. Он попытался вырваться, но Гиргола, высокий, широкоплечий силач, не выпускал его.

— Гиргола! Разве я твой должник? Пусти меня, отойди, а то кровь подступает к горлу! — скрежеща зубами, сказал ему Иаго.

Гиргола старался свалить его с ног, но не мог сдвинуть с места.

— Бейте, бейте его! — приказал диамбег.

— Зачем ты хочешь обагрить меня кровью соседей моих? Сам выходи на меня, если храбрости хватит!..

Не успел Иаго произнести эти слова, как кто-то ударил его сзади плашмя кинжалом по голове. В глазах у него потемнело.

— Эх вы, безбожники, предатели! — крикнул он и замахнулся кинжалом на Гирголу, но второй удар по голове оглушил его, и он опустился на колени.

Подбежали стражники и по приказу диамбега связали Иаго по рукам и ногам.

Иаго пришел в себя, снова вскочил и попытался защищаться, но веревки врезались в мускулы и парализовали их.

— Гиргола! За что ты меня так? Что ты таил против меня? Эх, и бабой же ты оказался!

— Замолчать! — стегнул его плетью диамбег.

У Иаго искры посыпались из глаз от гнева и сознания своего бессилия.

— Бесчестный, безжалостный! Прикажи лучше, чтобы зарубили меня, за что ты меня так?

— Завтра узнаешь, за что! — злобно ответил диамбег.

Связанного Иаго забрали и бросили в помещение, которое называлось тюрьмой. Летом там гнездились гады и насекомые, а зимой через выбитые окна и щели туда беспрепятственно врывалась зимняя стужа.

Иаго хоть и был крепостным, хоть и привык к труду и терпению, — любил свой чистый горный воздух и свои обычаи. Кровь отцов струилась в нем, и понятия чести и стыда еще не утратили для него своего истинного смысла; его еще не успели развратить новые порядки, исковеркавшие его жизнь. Вот почему его потрясли события сегодняшнего утра. Измена соседей, которые не враждовали с ним открыто, его заключение в эту зловонную тюрьму, предательские удары плетью — все это обжигало грудь, терзало его невыносимой болью. И он силился представить себе то счастливое время, когда дружба и вражда проявлялись прямо и открыто. До утра оставалось уже немного, но каждая минута пребывания в тюрьме казалась ему вечностью. Барин его был из числа тех мелких сошек, которые вынуждены гнуть спину перед каждым начальником, так что он не мог рассчитывать на его поддержку.

За что меня арестовали, чего им нужно от меня? — в тысячный раз повторял про себя Иаго, и каждый раз все одни и те же слова неотступно сверлили мозг: Безбожники они, несправедливые!

Между тем солнце давно уже взошло и совершило большой путь по небу. Господин диамбег изволил проснуться и, открыв глаза, пожелал лицезреть своего верного есаула, дожидавшегося этой минуты за дверью.

— Гиргола! — позвал диамбег.

— Я здесь, господин! — и Гиргола приоткрыл дверь.

— Сапоги почистил?

— Да, господин!

— Подай!

Гиргола подал сапоги, помог диамбегу одеться и приготовил все для умывания.

Диамбег не спеша засучил рукава рубашки на жирных руках и принялся умываться.

Гиргола счел это время самым подходящим для беседы и, помогая своему хозяину даже в том, в чем его помощь вовсе и не требовалась, приступил к делу:

Bo-время захватили мы ночью того парня, господин!

— А что, он признался в чем-нибудь?

— Кто бы посмел с ним разговаривать без вас!

— Должно быть, это он ограбил погонщиков верблюдов, как ты думаешь, а?

— Кто же, как не он! — подтвердил Гиргола и, помолчав, добавил со льстивой улыбкой:

— Дай вам бог, и везет же вам!

Диамбег с удовольствием выслушал такую похвалу своей деятельности.

— С одного взгляда умеете вы распознать злодея, — вкрадчиво добавил Гиргола. — Недаром во всем Хеви нынче говорят, что от вас ничего невозможно скрыть.

Диамбег расчванился.

— Ты у меня молодец, Гиргола, прямо молодец! За вчерашнюю храбрость я обязательно представлю тебя к кресту.

— Да не лишит меня господь ваших милостей, господин!

— Не приходил ли хозяин Наго? — спросил диамбег.

— Как же, за дверью стоит, дожидается!

Потом стали раздумывать, куда бы мог Иаго девать награбленную парчу. Гиргола старался убедить диамбега не только в том, что Иаго отнес краденую материю к своему хозяину, у которого кишки от голода сохнут, но что и сам хозяин, по всей вероятности, участвовал в краже.

Услужливый раб, старавшийся погубить Иаго, и справедливый господин, слепо веривший словам своего слуги, охотно продолжали беседовать, а на дворе с нетерпением дожидались выхода диамбега пришедшие бог знает из какой дали просители и среди них незадачливый хозяин Иаго, который уже не раз подходил на цыпочках к дверям спальни диамбега, чтобы узнать у стоявших там есаулов, не проснулся ли их господин.

— Проснулись, но еще не изволили встать,— слышал он ответ и на цыпочках же возвращался обратно.

А во дворе тихо беседовали просители.

— Гогия, ты зачем пришел сюда в самую страду? — спросил один пожилой крестьянин у другого, который попыхивал трубкой, присев на камень.

— Я и сам, милый, не знаю! Вызвали меня, а то разве пошел бы в такую пору к этим кляузникам!

— То-то я удивляюсь, уж не жаловаться ли, думаю, явился?

— А зачем итти к ним жаловаться, если спор какой, разве мои соседи не под боком у меня? Соберемся и мигом рассудим, что к чему.

— А все же интересно, зачем он тебя вызвал? — не унимался первый.

— Сам не знаю,— вздохнул другой, потом продолжал:— на Джварваке есть пастбища, они испокон веков считались нашими. Ну, понятно, отправили мы туда и в этом году свои отары. Моего старшего сына пастухом выбрали. И что же, являются туда казаки, хватают баранов, хотят их резать...

— Нет безбожнее их никого на свете! — заметил кто-то из слушавших.

— А мой малый не стерпел, избил казака...

— Дай ему бог здоровья! — воскликнули все.

— И теперь с нас требуют уплаты за лечение казака, а место определили другое, за караулом начальника...

— А что это значит караул начальника?

— Да всему свету известно, что это место тоже наше, а с нас теперь требуют в уплату за лето шестьдесят голов баранов. Откуда нам столько взять, и, главное, за что? Земля-то ведь наша!

— Неверные они, неверные... Нет у них закона!

В эту минуту на балконе показался диамбег. Все вскочили и обнажили головы.

Мелкий феодал, хозяин Иаго, подошел поближе, снял шапку, низко поклонился диамбегу. Тот сделал вид, что не заметил старика, повернулся к нему спиной. Помещик изменился в лице, надменность диамбега оскорбила его, он вспомнил былую свою независимость. Он надел на голову шапку и отошел в сторону, гордо распрямив стан. И когда диамбег снова повернулся к нему, ожидая поклонов и униженных просьб, он увидел гордо стоящего в стороне старца, глядящего на него помутившимися от гнева глазами. У диамбега готов был сорваться с губ злобный окрик, но, взглянув на грозное лицо помещика, он испуганно отступил на несколько шагов и вкрадчиво обратился к нему:

— А, это, оказывается, вы изволили пожаловать?

— Да, это я. И, я полагаю, вам давно уже следовало меня заметить!

— Простите, я не видел вас.

Помещик взглянул на диамбега, улыбка пробежала по его лицу.

— Зачем меня вызвали? Что вам было угодно? — спросил он.

— Извините, что побеспокоил вас,— начал тот.— Но я — человек службы, и вы сами понимаете...

— Говорите покороче!..— прервал его помещик.

— Мне вчера доложили, что ограблен караван, я сам выехал в погоню, встретил вашего человека и задержал его.

— А нашли у него награбленное?

— Нет, но бесспорно, он и есть вор!

— Для чего же вы меня побеспокоили, если уверены, что он и есть вор?

— Я хотел вас расспросить, хотел сообщ... Да, так я говорил, что...— диамбег запутался, смутился и уже не рад был, что ввязался в эту историю.

— Зачем меня расспрашивать? Расследуйте дело, и если докажете, что мой человек — вор, взыщите с него по закону!— С этими словами помещик повернулся и ушел. Диамбег застыл на месте, совершенно обескураженный таким неожиданным оборотом дела.

Опомнившись, он накинулся на крестьян, которые покорно дожидались во дворе его суда и расправы.

— Вы здесь зачем, чего вам надо? — прикрикнул на них диамбег.

— А мы по вашему вызову явились, сударь! — низко кланяясь, ответили крестьяне.

— По вызову, по вызову! — передразнил он их, прохаживаясь по двору.— Что из того, что по вызову? Мне теперь некогда заниматься вами.

Крестьяне неуверенно переглянулись. Они не могли понять,— шутит с ними диамбег или говорит серьезно.

— Чего стали?.. Ступайте по домам! — снова крикнул диамбег, грозно вытаращив глаза.

— Выслушайте нас, дорогой наш! — начал было един пожилой крестьянин.

— Только у меня и дела, что тебя выслушивать! — с насмешкой перебил его диамбег.— Ступайте, ступайте, мне нынче некогда. Я в Квешети еду, если хотите, туда можете притти.

— Да что ты, господин! В этакую страдную пору нам и сюда недосуг было итти, а ты еще в Квешети нас приглашаешь. Куда это годится? Мы, жители гор, только и работаем по хозяйству что в сенокос, а в другое время нам невозможно...

— Молчать! — топнул ногой диамбег.

— Не сердись на нас, господин, богом молим тебя! — продолжал старик.— От этих дней вся наша жизнь зависит и...

— Ну и что из этого! Хоть все перемрите в один день,— мне горя мало!

— Господин!..

— Казаки! — крикнул диамбег.— Плетью, нагайками их хорошенько!

Однако этот приказ ужаснул даже таких продажных есаулов, каким был Гиргола, и никто не двинулся с места. Тогда выбежали казаки и принялись избивать крестьян нагайками.

— Беспощадные, безжалостные! Уж лучше убейте нас, напейтесь нашей крови! — кричали избиваемые крестьяне. У многих кровь струилась по лицу, капала из носа, из ушей.

Казаки разогнали народ. Диамбег с наслаждением любовался этой расправой, время от времени подбадривая своих казаков.

— Так, так их! Молодцы, ребята!

Вдоволь насытившись этим безобразным зрелищем, диамбег обратился к Иаго, которого решил примерно наказать.

— Ну, а теперь приведите ко мне того молодца! — приказал он.

Казаки с ружьями наготове ввели Иаго, как опасного преступника.

— Куда свою долю девал? — набросился на него диамбег.

— Какую долю? — удивился Иаго.

— Нет, посмотрите-ка на него!.. Будто и вовсе ни при чем!.. Ту самую, что вчера отбил, у караванщиков украл.

— Я ничего не крал,— спокойно и решительно ответил Иаго.

— Меня не обманешь! Я твердо знаю, что ты — вор...

— Нет, я не вор! Клянусь богом!

— Нет? Значит, сам не хочешь сознаться? Так я заставлю тебя сказать правду! Где ты был перед тем, как мы тебя задержали?

— Для чего вам это надо знать?

— Не признаешься? — крикнул диамбег.

— Зачем? Зачем? Все знают, что я не вор, какое вам дело-до остального?

— Я тебя заставлю признаться! Я искалечу тебя! — кричал диамбег.

— Что ж, сила и меч в ваших руках! Жаль, что вырвал у меня оружие. Но я все-таки не скажу, где я был.

— Это мы посмотрит.

— Живого меня не заставите, а мертвым...

— Сейчас же замолчать! — неистовствовал диамбег.

— Почему меня арестовали?

— Я приказываю тебе молчать!

Иаго решил больше не отвечать на вопросы.

— Не буду молчать.

Диамбег, размахнувшись, ударил его по щеке.

— Как ты смеешь мне дерзить!

— За что же ты меня бьешь? — не унимался Иаго.

Вместо ответа диамбег еще раз ударил Иаго.

— Ох, и удалец же ты,— избиваешь связанного по рукам человека!— сжав зубы, сказал Иаго.

— Вон! — взревел диамбег в бессильной злобе. — Уберите его, уберите от меня, а то убыо!

Казаки вытащили Иаго из кабинета и, надев на него кандалы, отправили в Квешети. Диамбег стал готовиться к отъезду.

Гиргола, постоянно при нем находившийся и прислуживавший ему, вдруг выглянул за дверь и, снова плотно ее притворив, заговорил полушепотом.

— Пришли кистины гвелетские. ]Гвелети — село в Хеви, сплошь заселенное кистинами, переселившимися сюда. (Прим. автора).[

— Ну, и что? — нетерпеливо спросил диамбег.

— У них награбленное добро — серебро и парча!

— Дальше что?

— Все это они несли в подарок начальнику, но я их не выпустил, прямо к вам привел.

Лицо диамбега просияло.

— Молодец! — воскликнул он.— Я отплачу тебе за службу, мой Гиргола!

— Недостоин милости вашей! — низко поклонился Гиргола.— А как же с ними-то быть?

— Ко мне их не пускай, еще увидит кто-нибудь, нехорошо будет.

Диамбег призадумался.

— Знаешь что? — продолжал он,— я сегодня в Коби заночую, пусть они туда подымутся и принесут мне все это.

— Слушаюсь, господин!

Переливчато зазвенели бубенцы, и у дома диамбега остановился возок, запряженный тремя конями черкесской породы; прекрасные кони, порывисто крутя головами, ударяли копытами в плотно убитую землю.

Диамбег сошел с крыльца, удобно раскинулся в возке, ямщик подобрал вожжи, и резвые кони, весело сорвавшись с места, быстрей ласточки полетели по дороге в Коби.

В деревне узнали об аресте Иаго, узнали о том, что его переслали в Квешети, и все решили: не вернется он обратно и не доведется ему больше глядеть на облака своей родины.

Ответы Иаго на допросе были у всех на устах, и крестьяне хвалили его за такую смелость.

— Что и говорить, жалко парня! — говорил один.

— А как же, очень даже жалко! — подтверждал другой, и все снова принимались обсуждать событие.

— Был бы он вор или злой человек, а то ведь зря все это! За что нам такая напасть?.. Службу несем больше всех, самые тяжкие работы на нашу долю выпадают, а покоя нам все равно нет!

— Эх-хе-хе! — подхватил другой.— Где добьемся правды, кто о нас подумает? Что хотят, то и творят... Появится какой-нибудь начальник и делает все, что ему вздумается...

— Да, раньше, когда у нас турки были, сами мы держали оружие в руках, и кто шел на нас силой, того и отражали силой, не щадя жизни своей, но несправедливости не терпели...

На крепостную башню поднялся глашатай, и оттуда раздался его призыв:

— Эй, слушайте все! К нам прислали солдат на постой, надо везти оброк, выводите по арбе с каждого двора.

Народ нехотя разошелся. Кто побрел к старшине просить отсрочить оброк, кто домой — справлять арбу.

Вскоре и до Нуну дошла весть об аресте Иаго. Узнала она и о том, что его отправили в Квешети.

Она взяла кувшин и пошла за водой, в пути к ней присоединились другие женщины села,— кто с кувшином, кто с кадкой. Все весело окликали друг друга, каждой хотелось в откровенной беседе поделиться с подругой накопившимися за день новостями, услышать сердечный отклик на свои думы и чувства.

Только одна Нуну шла к своей подруге с грустным лицом. Та ждала ее с ласковой улыбкой, но, заглянув в ее печальные глаза, сразу сама омрачилась и спросила озабоченно.

— Что с тобой, Нуну?

— Погибла я, Марине, пропала! — прошептала Нуну, и глаза ее наполнились слезами.

Они переждали, пока прошли мимо них другие женщины, и немного отстали, чтобы поговорить на свободе.

— Говори же скорее, что с тобой?

— Иаго...— начала Нуну. Голос ее оборвался...

— Что с ним, говори скорее! — встревожилась подруга.

— Арестовали его!

— Как? Кто?

— Диамбег!

— За что? Когда?

— Вчера ночью, в воровстве обвиняют! Некоторое время обе молчали, подавленные горем.

— Ну, и что же? — попробовала утешить подругу Марине.— Выпустят опять.

— Выпустят, как же! — с отчаянием воскликнула Нуну.— Гибели моей захотели, потому и арестовали его. Кто ж его отпустит! Они хотят выдать меня замуж за другого,— продолжала она. — Не выйду я, нет... А будут насильно заставлять, — река-то ведь здесь, рядом!

Марине утешала Нуну, хотя у самой сердце сжималось от жалости к милому душе — побратиму Иаго. Ей приходилось слышать немало рассказов о том, какой чинили произвол, как возводили напраслину на людей, как изгоняли их из родной страны жестокие диамбеги, которым в те времена была предоставлена безграничная власть.

Вдоволь наговорившись, подруги решили всеми силами противиться насильному замужеству Нуну и ждать возвращения Иаго, которого рано или поздно должны же освободить, чему обе горячо верили. Приняв такое решение и немного успокоившись, они разошлись по домам и взялись за свои повседневные дела.

Тем временем диамбег подъезжал к станции Коби. Его ожидал хозяин гостиницы, в которой он обычно останавливался и где для него была приготовлена отдельная, особо убранная комната. В средней стене был устроен большой камин из тесаного камня, вдоль других двух стен стояли длинные тахты. Отдельный ход вел в нее прямо из ворот, другая дверь выходила во двор, так что можно было входить и выходить в комнату, ни с кем не встретившись. Это место еще и потому было удобно для тайных свиданий, что духан стоял в конце села и по лужайке, куда выходила дверь из комнаты, никогда никто не ходил. Доски с тахт снимались, и под ними были глубокие ямы, служившие хозяину для разных тайных целей.

Чисто прибранная комната, ярко пылавший, несмотря на летнее время, камин и вооруженный до зубов армянин — хозяин духана — все ожидало приезда диамбега. Староста и его есаулы не жалели сил, заготовляя дрова к этому дню.

Один из есаулов обошел всех лавочников, оповещая их о приезде богоподобного диамбега, которого они должны были почтить богатым ужином.

Другой есаул созвал крестьян, приказав каждому доставить по молочному ягненку, и все они ждали диамбега у ворот духана. Обреченные на заклание ягнята высовывались из хурджинов, склоняли головы набок и, закрыв глаза, ждали своей участи. Время от времени какой-нибудь из них жалобно блеял, словно горько тоскуя по своей навсегда оставленной родине.

Диамбег прямо проследовал в приготовленную для него комнату. Здесь ждал его староста.

— Здравствуй! — приветствовал его диамбег.

— Да не лишусь я милости вашей! — низко поклонился тот.

— Это кто такие стоят у ворот?

— Это так, ваша милость, убоину вам доставили.

— А много ли?

— Не меньше пятнадцати будет.

Диамбег самодовольно усмехнулся. Он прошелся по комнате.

— Молодец, молодец...— сказал он, похлопав старосту по плечу. — Не забуду о твоей верности.

— Не достоин я, ваша милость!

— Нет, нет, ты достоин, мой Яков!.. Отчего же не достоин?

— Служим вашей милости, а как же!

— Молодец!.. А скажи-ка мне, не сердит ли тебя кто, не обижает ли?

— Нет, ваша милость! Так, лавочник один малость бесчинствует, но с помощью вашей милости я ему живо голову сверну.

— Лавочник! Какой лавочник? — нахмурился диамбег.

— О сыне Сосики я говорю.

— Хорошо, завтра приведешь его ко мне, и я ему покажу... Иаго здесь проводили? — спросил диамбег.

— Да, ваша милость, казаки его вели. Теперь, верно, до Гудаур дошли...

Разговор на этом оборвался; вошел хозяин постоялого двора, люди внесли вещи диамбега. Тот многозначительно переглянулся с хозяином и кашлянул.

— Что? Придет? — спросил он его.

— А как же? — улыбнулся хозяин.

Вошли торговцы, неся на подносах разные яства: вареных кур, головки сыра, разные вина в кувшинчиках и запечатанных бутылках. Диамбег принял все это, с каждым перекинулся двумя-тремя словами и отпустил лавочников.

С ним остались только хозяин, Гиргола и несколько казаков.

Когда шаги затихли, Гиргола впустил с черного хода трех кистинов, которые преподнесли начальнику награбленные вещи — серебряные ножи, вилки, ложки, чаши и другое.

Почтенный правитель поблагодарил подданных за верность и обещал им свое милостивое покровительство.

Проводили и этих гостей. Тогда снова открылась дверь с черного хода, вошел хозяин духана и следом за ним богато разряженная женщина с опущенным на лицо покрывалом.

Пока диамбег пребывал в таком благоденствии, Иаго, звеня кандалами, шагал под конвоем по дороге в Квешети. Остановились отдохнуть, и Иаго присел у дороги. Несмотря на лето, в горах было довольно прохладно. Но Иаго, разгоряченный ходьбой и тревожными мыслями, не чувствовал холода. Застежки с его одежды были сорваны, и его широкая, могучая грудь бурно подымалась и опускалась.

Обо всем он позабыл — о своих кандалах, о своем несчастьи, одна только мысль владела всем его существом: он думал о Нуну.

Перед его мысленным взором вставал образ прекрасной девушки с колеблющимся, как тополь, станом, с улыбкой на чуть приоткрытых губах, словно готовых заговорить; ее черные, подернутые влагой глаза весело манили к себе. Он чувствовал ее близость, слышал ее дыхание, вот-вот он обнимет ее и прижмет к своей груди.

Удар нагайки вывел его из забытья.

— Заснул, что ли, лентяй! Вставай! — крикнул над его ухом казак.

— Зачем бьешь? Что я тебе сделал? — грустно взглянул на него Иаго.

— Шагай, поменьше разговаривай! — и конвойный снова стегнул его плетью.

— Ох, горе мне! — заскрежетал зубами Иаго.— Где же бог, где правда?

В Квешети конвойные сдали Иаго этапным караульным, а те втолкнули его в тюрьму и заперли за ним дверь.

Здесь ему стало легче, можно было свободно отдаться своим мыслям. Уставший не столько от ходьбы, сколько от волнений и печали, он свалился на пол и закрыл глаза. Сон не шел к нему. Тысячи мыслей роились в голове — одна мрачнее другой. За что так несправедливы к нему, почему он в такой беде? Он не вор, а обвиняют его в воровстве, не грабитель, не разбойник, а винят в разбое. Он только в том виновен, что любит девушку, а его разлучили с ней, избивают, оскорбляют и не позволяют даже оправдываться!

За что? Почему? Кого радуют его мучения? Отчего так происходит? Безотрадные, беспросветные мысли роились в голове, и не было им конца.