Олег Зайончковский

 

Люда

 

Повесть

 

1
 

Дуська мечет языком сосредоточенно, с обычной тупой жадностью – торопливо убирает молоко в живот. Полосатый хвост её напряжен – он сейчас прям и тверд, как милицейский жезл. Под хвостом же… Люда отводит глаза, чтобы не портить себе аппетит.

До чего же страшна эта Дуська – и худа, и кривонога, и годами стара.

Однако какой успех имеет у мужского пола! Когда она течет (а течет она, несмотря на возраст, регулярно) “трудные” дни наступают и для нее, и для Люды, и для Анны Тимофеевны. Словно и нет других кошек в поселке – все окрестные коты сбегаются почему-то на зов тощей Дуськиной плоти. Им и дела нет, мерзавцам, что эта Дуська половине из них приходится если не матерью, то бабкой. И на участке под каждым кустом сидят, и на крыльце дерутся, и в дверь прошмыгнуть норовят. Как они в дом пролазят – просто загадка. Бывало, изловит Тимофеевна одного в подполе, тащит за шкирку, а другой уже с чердака голову свесил – наблюдает. Люда за этим на чердак, а их там три штуки – и морды такой ширины, что страшно подступиться. Дуська-дрянь забьется на кухне под буфет и орет весь вечер – таково-то мерзко…

Чего уж тут орать – и сама свою участь знает, и все знают: быть ей брюхатой в несчетный раз.

Блюдце осушено. Дуська, не взглянув на Люду и даже не облизнувшись, косолапит из кухни прочь. Экое неопрятное животное!.. Однако и у девушки завтрак подходит к концу. Она встает, прибирает на столе, моет свою чашку. Следующие минут двадцать Люда посвятит макияжу – ведь в отличие от Дуськи она заботится о своей внешности. Зеркальце у Люды овальное, двустороннее. С одной стороны оно специально все увеличивает; присунешься поближе – самой себя испугаться можно.

Но… если с другой стороны посмотреть, то вроде бы и ничего – Люда как Люда, только покамест ненакрашенная. На тумбочке все у нее под рукой, как у художника: красочки, кисточки, карандашики, пузырьки какие-то… Но пусть уже девушка наводит красоту – это занятие интимное.

Если, отвлекшись, поглядеть в окошко, то в огороде можно заметить Анны Тимофеевнин зад. Тётя Аня, как всегда по утрам, что-то полет – это у нее вместо гимнастики. Она и Борьке жрать дала, и курам травы насыпала, а сама еще не кушала и чаю не пила – такой у нее распорядок. Зелень в огороде осыпана росой; яблони в саду золотятся на просвет; домик, сам как яблоко, румянится с восточного бока…

Такой чудесный утренний макияж на природе, а тётя Аня даже не разогнется, не порадуется на Божий мир.

На часах семь тридцать. Люда в полном сборе. На ней брючный костюмчик – беж; на шее платок белый, газовый. Сумочка у девушки лаковая, черная и такие же туфли – черные, на среднем каблуке.

Поддевши лаковым носком, Люда сперва выставляет на улицу Дуську, а потом и сама, в облаке польских “Может быть”, выходит на крыльцо.

– Я побежала, тёть Ань!

Тимофеевнин зад неколебимо высится над клубничной грядкой.

– Бежи, бежи… Молока не забудь!

 

2
 

Тук-тук-тук – стучат Людины каблуки поселком. Так!-так!-так! – это она выбралась на городской асфальт. Походка ее, может быть, не верх изящества, но с Дуськиной все-таки не сравнишь. Впрочем, каких в это время походок не увидишь: кто семенит мелко-мелко, кто вышагивает журавлем, кто шаркает, кто припрыгивает… Всяк своим манером люди спешат в одну сторону – на завод. Спины, спины, головы… стрижки и заколки, уши и плеши… С утра человечьи вереницы пахнут парикмахерской и первым потком. Разговоры отрывистые, задышливые от торопливого шага. Мужчины в большинстве идут быстрее женщин, но не все – иные движутся под локоть с супругами, на жесткой сцепке.

Одиночки тоже порой замедляют ход – скапливаются по несколько мужиков в хвосте какой-нибудь фигуристой дамочки. У Люды в хвосте мужчины не скапливаются, но ей этого и не надо. Она презирает таких вертихвосток, особенно из заводоуправления, которые одеваются на службу как в ресторан, если не сказать хуже.

Вобрав в себя все притоки, полнолюдная река катит к своему устью.

Здесь заводская проходная расчесывает ее, словно гребень, распускает на пять ручьев. Но уж очень густ поток – пять дверей, однако в какую ни сунься – везде теснина… Держите, дамочки, свои шиньоны!

Внутри – турникеты, за которыми едва помещаются необъятные бабки-вохровки. Где им только гимнастерки шьют?.. У каждой на брюхе по кобуре, но в кобурах – пусто; и глаза у бабок пустые, как под гипнозом, – им сейчас хоть пропуск покажи, хоть сигаретную пачку – все едино.

Очнутся вохровки ровно в восемь, когда в проходной и одновременно по всему заводу дернут на разные голоса звонки. Звонки эти включаются все от одной кнопки, которая находится здесь же, в дежурке у начальника караула. По их сигналу всяк вошедший на завод должен оставить все личное, частное и предаться делу – кто к какому приспособлен. Но… как бы не так. Во-первых, не все еще и вошли…

– Здрасьте, Иван Степаныч!.. – Вохровские животы приветливо колышутся.

Руководство задерживается не потому, что долго спит, а просто для шику. Если оно встало нынче с хорошей ноги, то козыряет в ответ шутливо-снисходительно:

– Здорово, бойцы, как служба?

У “бойцов” прямо счастье плещет на жирные лица.

– Слава те, Господи, стерегём! Муха не пролетит…

– Ну-ну…

Знает каждый: чего только не перелетает по ночам через заводской забор. Но бабки за “периметр” не отвечают – только за турникет. За мух отвечают… Вон, кстати, летит одна: галстук набок, лицо в поту, на лице – отчаяние. Самый клиент и есть! Муха с пропуском к турникету, ан нет – вертушку-то бабка застопорила.

– Куды, милок, разлетелся? Опоздал – гони пропуск!

А он опоздал, вишь, потому, что за очками возвращался, – они, вишь, для работы ему нужны…

– Не знаю ничего! С начальником караула будешь разбираться…

Но и муха не проста. Пропуск из лапки не выпустив, ловко ныряет под вертушку и… была такова.

– От шустер! – колышутся, негодуют “бойцы” за турникетами. – Митревна, ты его хотя запомни.

– Куды… – разочарованная Митревна машет рукой. – Запомнишь их тут…

 

3
 

Нет, не отрезается со звонком личное да частное – только прячется подальше от начальственных глаз. Конечно, лучше держать свое личное в несгораемом шкафу, если таковой положен тебе по должности, но – увы – большинство заводских итээровцев несгораемых шкафов не имеют.

Это рядовые сотрудники – инженерская пехота: молодые и уже не очень, специалисты и так себе. Свое частное они рассовывают по ящичкам столов либо вешают на укромные крючочки.

Когда раздается восьмичасовой звонок, обер-инженеры, владельцы железных шкафов, захлопывают их с лязгом и водружаются погрудно за столы во главе светлых длинных зал. Под морозными взглядами оберов в инженерном корпусе повсюду наступает зима: сотрудники и сотрудницы облекаются в халаты разных оттенков белого. Белые ватманские листы громыхают, разворачиваясь, ложатся на кульманы, которые поводят затекшими за ночь крыльями, словно большие нелетающие птицы.

И вот уже рабочий день вошел в свое русло. Какую дверь ни приоткрой – тихо в подразделениях, как в зимнем лесу, только стулья поскрипывают. Но жизнь отнюдь не покинула помещений инженерного корпуса – она как бы ушла под снег. Укрывшись за ширмами кульманов, некоторые здешние обитатели впали в спячку – обмен веществ их замедлился теперь до самого обеда. Другие, напротив, по-мышиному активны: о чем-то шушукаются и уже пьют с печеньем чаек, повсеместно запрещенный из противопожарных соображений. Там кто-то сосредоточенно грызет “кохиноровский” карандаш – бьется во всеоружии высшего образования над кроссвордом; там, глядишь, побежал по потолку предательский зайчик, пущенный чьей-то раскрытой пудреницей.

Начальство наблюдает отечески за трудовым процессом. Все спокойно, все “штатно”, как любит выражаться заводское руководство.

Люда тоже трудится в инженерном корпусе – на первом этаже, в секторе репрографии отдела научно-технической документации. У нее тоже есть свой гвоздик в одежном шкафу, и она тоже носит на работе халат.

Только халат у нее не белый, как у итээровцев, а зеленый, потому что она относится к категории рабочих. Люда по должности – оператор-электрографист; ей полагается зеленый халат и “за вредность” ежедневный пакет молока. Рабочее место её подле множительной машины, называемой РЭМом. РЭМ стоит посреди комнаты, большой и теплый, как русская печь; он гудит, потрескивает высоковольтными разрядами и посредством таинственных физических процессов переводит с ватмана на кальку чертежи и разную документацию. Люда никогда даже не пыталась уразуметь принцип его действия, да это ей и не обязательно. Её задача – включать и выключать машину, регулировать во время работы электризацию, мыть и чистить агрегат по окончании смены. В случае если РЭМ начнет дурить и капризничать (а характер у него еще тот!), надо позвать кого-нибудь из мужчин – только и всего.

РЭМ, к которому приставлены Люда и её помощница, подслеповатая Мария Кирилловна, обозначен номером 01. В соседней комнате гудит его младший брат, номер 02; тот поновее, и ему, как правило, поручается работа более ответственная. Через коридор напротив – дверь в светокопию. Это еще одна репрографическая служба, но без нужды туда лучше не заглядывать. Там светокопировальные машины пылают горячими лампами и густо выдыхают аммиаком, вышибая у непривычного человека слезу; там, обрывая лиловые рулоны на листы, горланит без умолку дюжина чертовок-светокопировщиц, ошеломительно, не по-женски крепких на язык. РЭМ и светокопия – это и все хозяйство сектора. Есть еще небольшая комнатка, но в ней никто не работает, а устроен склад, больше, впрочем, похожий на свалку. Здесь встретились списанная кособокая “Эра”, бабушка отечественной репрографии, и ни дня не работавший ротапринт, весь в паутине и окаменевшем солидоле; здесь свалены сломанные пылесосы и банки из-под порошка-тонера, а также множество почти уже безымянного барахла, которое по-хорошему надо бы вывезти в овраг за заводским забором. Лёша Трушин, и.о. начальника сектора, давно мечтает оборудовать в этой комнатке отдельное помещение для себя и для механика Сергеева, но его смущает то, что он – и.о. Вот уже шестой год его то ли не хотят утвердить, то ли забывают, а комнатка только все теснее захламляется.

Так что своего кабинета у Трушина нет, да он ему и не положен. А вот несгораемый шкаф положен и есть. В этом шкафу и.о. хранит известные ценности: разные инструкции, документы, гаечные ключи и, главное, канистру со спиртом-ректификатом, наличие которой делает Лёшин шкаф весьма уважаемым в инженерном корпусе. И, конечно, имеется в шкафу полка для личного, хотя личного-то как раз у Трушина немного: чайная чашка, подаренная женщинами на двадцать третье февраля, газета “Футбол-хоккей”, сверток с мамиными беляшами на обед и женский зимний сапог с оторвавшейся набойкой. Сапог этот принадлежит Люде; Лёша при случае отнесет его в цех, чтобы там мужики сделали новую набойку из полиуретана. Откуда у завсектором такая забота о подчиненной – это давно уже ни для кого не секрет: все в отделе знают, что Трушин влюблен в Люду с РЭМа, хотя многие удивляются, почему именно в нее.

 

4
 

А началось это прошлым летом в совхозе, на прополке кормовой свеклы.

Как обычно, все вспомогательные подразделения (к каковым относится и отдел научно-технической документации) наряжены были тяпать свеклу почти в полных своих составах, большей частью женских. В день, предшествовавший выезду в поле, коллективу репрографии раздали тяпки и криво пошитые тряпочные перчатки – для защиты маникюра. Перчатки, среди которых попадались даже шестипалые, выдавались всем без ограничений, а вот тяпки – эти были на счет. Казенный инвентарь многоразового использования, тяпки далеко не все уже годились в дело. Люде, например, досталась просто безобразная – длинная не по росту, с тупым лемехом, болтавшимся на подгнившем снизу черенке.

Девушка, знающая кое-какой толк в огородном инструменте, уныло вздохнула и пошла к механику Сергееву.

– Сергеев, – попросила она, – будь другом, наладь мне, пожалуйста, тяпку.

Механик, который полдня тем только и занимался, что налаживал женщинам тяпки, молча кивнул и принял у Люды её инвалида.

– Зайдешь попозже, – сказал он и, положив мотыгу на верстак, принялся её разбирать.

Работал Сергеев как всегда ловко, даже красиво; движения его были сильные, точные – видно было сразу, что тяпка попала в хорошие мужские руки. Люда не хотела ему мешать, но… почему-то не уходила.

– Ты чего стоишь? – обернулся к ней Сергеев. – Сказал же: погуляй пока.

– Я ничего… – Девушка слегка смутилась. – Смотрю просто.

– Ты на меня не смотри, я человек женатый. – Сергеев усмехнулся и добавил: – Ступай, ступай, сделаю тебе тяпку лучше всех.

Назавтра заводской дежурный “пазик” вывез репрографию в совхозное поле. Было раннее-раннее утро. В низинах не истаял еще ночной туманец; в кустах досвистывал последний соловей; грачи, не проснувшиеся толком, вяло бродили в бесконечных свекловичных междугрядьях, будто искали там что-то потерянное вчера. Природа еще только зевала и потягивалась, когда люди вдруг шумной гурьбой высыпали на её лоно – бесцеремонные, как дети, забравшиеся с утра в материнскую постель. Высадив тяпочный десант на краю поля, “пазик” за несколько приемов с трудом развернулся и, не оглядываясь, запрыгал по проселку назад, в сторону города.

Вся команда, за вычетом Трушина и Сергеева, состояла из женщин и потому, естественно, сразу озвучила местность громким, хотя и нестройным многоголосьем. После непродолжительного, но далеко слышимого совещания решено было устроить базу на краю ближайшего леска, куда все и отправились пешим маршем. Оказавшись на природе, работницы-горожанки испытывали непроизвольный душевный подъем. Они шли с тяпками на плечах, помахивая походными “тормозками”, и пуще взбадривали себя звонким, по-женски нарочитым матом.

В выбранном месте бригада избавилась от сумок – кто сложил их прямо на землю, а кто повесил на сучья. Кто хотел – закурил. Некоторые, бросив тяпки, отправились ненадолго в лес. Галька Крюкова, дылда из светокопии, тоже сбегала в лес на пару с толстой Морозовой, а вернувшись, во всеуслышанье объявила, зачем они бегали. Она толкнула Трушина плечом:

– Лучше сцать перед боем, чем сцать в бою!.. А, командир? – и загоготала.

Морозова, а за ней и вся светокопия засмеялась, как стая гиен, но ни Лёша, ни Сергеев даже не улыбнулись.

– Хорош ржать! – Трушин плюнул на сигарету. – Айда работать.

Поле уходило некруто вверх и далеко впереди переваливало через широкий пологий холм, поэтому казалось, что оно тянется до горизонта. Люда оценила доставшуюся ей гряду – не гуще соседних, слава Богу… Она повязала голову косынкой, надела эти дурацкие хабешные перчатки и взяла в руки тяпку. Тяпка после Сергеева и впрямь стала лучше новой. Люда улыбнулась каким-то своим мыслям.

Больше она уже ни на что не отвлекалась.

В сущности, ничего нет ни приятного, ни веселого в прополке кормовой свеклы. В пыли, согнувшись пополам, ты оскребаешь тяпкой и ощипываешь рукой вокруг каждого кустика – каждого из тысяч назначенных. Ты убиваешь при этом тысячи других растений, чтобы зрели под землей похожие на камни корнеплоды, которые зимой будут грызть коровы. Ни уму, ни сердцу эта свекла: бывает, заработаешься, нечаянно смахнешь кустик тяпкой – и никакого сожаления… А поле упирается в горизонт, и ты мечтаешь до горизонта дойти, но нет в твоей мечте ничего романтического, потому что потом тебе предстоит проделать весь путь обратно.

Бригада развернулась цепочкой в линию и принялась пылить тяпками.

Все усердно копошились, но продвиженье вперед могло показаться, на первый взгляд, почти незаметным. Однако если б сторонний наблюдатель (будь он там) отвлекся или вздремнул какое-то время, а потом пригляделся снова, то заметил бы, что диспозиция на поле все-таки меняется. Уже часом спустя прямая линия превратилась в неправильный зигзаг, похожий на какой-нибудь учрежденческий график. Как и в любом деле, в прополке наметились свои передовики и отстающие. Четким клином в отрыв уходили четверо: Люда и три прикомадированные тётки из архива. Архивистки были женщины замужние, серьезные и молчаливые; казалось, они нарочно старались, чтобы отдалиться от горланящей светокопии. “Дикая дивизия” кучно двигалась вторым эшелоном, оглашая воздух непрерывным криком и варварским пронзительным хохотом.

Тяпками светокопировщицы косили лихо, но после них в грядах оставалось подозрительно мало свекольных кустиков. И трое ползли в арьергарде: подслеповатая Марья Кирилловна, Трушин и механик Сергеев. У Марии Кирилловны постоянно падали на землю очки, и она больше протирала их, чем полола свеклу. Что же до мужчин, то смотреть на них было просто жалко: ни психика, ни тело их никак не приспособлены для такой работы; даже центр тяжести в их туловище расположен слишком высоко.

Время от времени Люда разгибалась, чтобы размять поясницу и взглянуть на пройденный путь. Приятно было передохнуть, чувствуя себя лидером, однако при виде Сергеева, ползущего далеко позади то на коленях, то на четвереньках, девушка хмурилась и прикусывала губу. Но вот, выпрямившись в очередной раз, она обнаружила, что стоит уже на вершине холма. Отсюда Люда увидела, что горизонт значительно отодвинулся, а поле кончается много ближе. Наметив для себя точку возврата, она как будто повеселела и вновь энергичнее прежнего задвигала своей замечательной тяпкой. Всего через какой-нибудь час Люда, а за ней следом и три архивистки достигли края поля. Архивистки сбегали накоротке в ближайшие кусты.

Оправившись, они не стали мешкать, а выбрали себе новые гряды и легли на возвратный курс. Люда, тоже прошлась вдоль поля; и она, высмотрев нужную гряду, принялась было снова за прополку. Но одна из архивисток помахала ей рукой:

– Эй, Людмила! Ты чужой ряд взяла.

Люда кивнула:

– Знаю.

Архивистка понимающе усмехнулась:

– Помогаешь?

– Тебе-то что! – сгрубив, Люда слегка покраснела.

Больше не поднимая головы и не отвечая ни на чьи подначки, девушка двигалась навстречу Сергееву. Метров через полтораста их тяпки стукнулись друг о дружку.

– Ну спасибо, ты настоящий товарищ! – Сергеев обессиленно плюхнулся задом в медугрядье. – Как это ты успеваешь так ловко?

– Тяпка золотая, – улыбнулась Люда и отерла вспотевший лоб.

За делом она и не заметила, как летний день набрал силу. Солнце тоже трудилось все это время, трудилось без передышки и проделало немалый путь по небесной целине.

– Жарко становится… – проговорила Люда задумчиво.

Не глядя на Сергеева, она сняла свою стройотрядовскую курточку и повязала её рукавами вокруг бедер. Под курточкой на ней был ситцевый топик с узорами.

– Припекает… – согласился Сергеев.

Люда не спеша перевязала косынку. Руки у нее были загорелые, тонкие, но не жилистые, а по-девичьи гладкие – и они, и плечи её вправду выглядели привлекательно. Сергеев вздохнул и поднялся с земли:

– Пойдем, красавица, свои борозды искать, а то так мы и до обеда не успеем.

Обратный маршрут по свекловичному полю показался тяпальщикам кому дольше, кому короче – смотря по характеру. Некоторым, таким как Люда, лучше было видеть перед собой конечную цель; другим, наоборот, оставшиеся метры давались мучительно трудно. Жара тоже давала себя знать. Если Люда по скромности сделала солнышку лишь небольшую уступку, оставшись в штанах и топике, то светокопия, например, заголилась сверх всякого приличия. Иные вообще отнесли всю свою одежду на стоянку и вернулись тяпать в одних трусах и лифчиках. Люда про себя недоумевала: им бы, прежде чем щеголять перед мужчинами в таком виде, стоило посмотреть на свои телеса в зеркало…

Бригада, включая самых отстающих, вся перевалила через холм в обратном направлении. Виден был уже и приближался заветный лесок.

Там, на стоянке, тружеников ждала прохладная тень, вода для утоления жажды, пища и, конечно же, большая фляга казенного спирта.

Разговоры, точнее, перекличка женщин в поле, мало-помалу приняла отвлеченно-гастрономическое направление. По речам их без труда угадывалось направление мыслей, вполне в свою очередь согласное со стремлением тел. Однако, как оказалось, не только людям пришла охота подкрепиться…

Внезапно Крюкова заорала таким голосом, что у многих тяпки выпали из рук:

– Ата-ас! Наши сумки тырят!

Остальные еще соображали, что случилось, а Галька уже, перемахивая через гряды, аршинными шагами вскачь неслась наперерез серой собаке, трусившей из леска действительно с чьей-то сумкой в зубах.

– Окружа-ай! – вопила Крюкова. В руке её сверкала тяпка, а зад блистал атласом трусов.

Увидев Гальку, собака поджала хвост и прибавила ходу. Крюкова метнула в нее тяпку, но промахнулась. Собака перешла на галоп и в полминуты исчезла из виду вместе с украденной сумкой.

– А вы, дуры, чего рты разинули? – Галька возвращалась, тяжело дыша и заправляя в лифчик выехавшую грудь.

Погалдев и посмеявшись, женщины тем не менее вернулись к своим грядам и дотяпали поле без новых происшествий. Трушин с Сергеевым опять, конечно, застряли, и Люда снова встала на сергеевскую гряду.

Светокопировщицы смеялись, поравнявшись с ней:

– Люська, ты лучше начальнику помоги – глядишь, учтёт при разливе!

Но Люда эти шутки игнорировала.

И вот наконец они выполнили свой предобеденный урок. Нелегок крестьянский труд, особенно с непривычки. Тела женщин блестели от пота; волосы под мышками – у кого были – свалялись и потемнели; груди в бюстгальтерах “плавали”. Одни только женские языки не знали усталости и даже напротив – заработали теперь еще живее. Цепочкой тяпальщицы потянулись на стоянку, обсуждая один интересный вопрос: чей же это “тормозок” сперла собака?

Увы! Как ни мала была вероятность этого, серая разбойница утащила сумку именно у Люды. Смешнее всего было то, что две котлетки и картофельное пюре тётя Аня положила в литровую стеклянную банку, а кроме банки, в сумке были только хлеб и два огурца. Девушка даже пожалела дуру-собаку, представив, как она катает лапой и грызет её банку, не умея открыть. Впрочем, собственное Людино положение выходило еще хуже собачьего: та хоть могла пообедать хлебом с огурцами…

– Эй, Люська, чего завяла? Хрен с ней, с твоей сумкой, давай сюда!

Светокопия, ясное дело, устроила “общак” – довольно неопрятный, но изобильный. На газеты, на опорожненные пакеты и просто в траву были вывалены мятые яйца, лопнувшие помидоры, сплюснутые, утомленные ожиданием бутерброды и разная прочая снедь, может быть, и не способная вызвать аппетит, но могущая его достаточно утолить.

– Садись, подруга, хаваты на всех хватит! – Толстуха Морозова все разгружала свою объемистую торбу.

Что ж, выбирать не приходилось. Люда постелила под себя курточку и присоединилась к удалой компании. Все уже расселись кое-как, но к еде не приступали – ждали Трушина и Сергеева, занятых ответственным делом: они кропотливо переливали спирт из фляги в бутылку, едва на треть заполненную водой.

– Скоро вы? – Морозова, не выдержав, откусила огурец.

– Лёха, нам без тебя так плохо! – Крюкова загоготала.

Наконец мужчины закончили священнодействовать. Трушин заткнул бутылку пальцем и взболтнул, отчего жидкость в ней пошла мелкими пузырьками и резко потеплела.

– Будете? – Лёша показал бутылку архивисткам, организовавшим вместе с Марьей Кирилловной свой собственный “стол” поодаль, но те с достоинством отказались.

– Кому ты предлагаешь? – Крюкова презрительно скривилась. – Это ж куры домашние… кастрюли суповые!

Трушин пожал плечами, и они с Сергеевым сели к светокопировщицам.

Обед начался. Спирт разливали во что придется; настоящий стакан оказался один, у Лёши. Из-за нехватки “посуды” пили партиями. Вот и до Люды дошла очередь: в руку ей сунули помятую, теплую крышку от термоса. Девушка понюхала и передернулась:

– Я не буду.

Светокопия загудела:

– Давай, Люська, не задерживай!

Люда посмотрела в крышку: там на донышке скорчился мертвый рыжий муравей.

– Не могу! – Она поставила крышку на землю.

Крюкова выругалась в сердцах:

– Беда с этими целками!.. Лёш, дай ей стакан, нашей Дюймовочке.

Крышку от термоса Люде поменяли на стакан. Она взяла его неуверенной рукой и посмотрела на Сергеева. Он ободряюще кивнул:

– Давай… Махом! И не дыши.

Девушка, задержав дыхание, поднесла стакан ко рту, зажмурилась… и выпила. Морозова тут же сунула ей в рот головку зеленого лука, которой Люда принялась отчаянно хрустеть.

– Молодец, Люська! – похвалила Крюкова. – Видишь, прижилось? А ты боялась…

Моргая заслезившимися глазами, Люда улыбнулась.

И вправду, не так страшен черт! Гадко пахнущий, отвратительный на вкус технический спирт “приживался” на свежем воздухе да под неприхотливую закусь лучше, чем можно было предположить. Опустошив бутылку, её наполнили заново, разведя, кажется, еще крепче, чем в первый раз. Крюкова вообще потребовала себе “невоженого”, но Трушин показал ей кукиш:

– Напьешься – где тебя потом искать?

Но они и так напились – разведенным. Дело в том – это не все знают, – что спирт действует на человеческий организм не сразу по принятии внутрь, а спустя около получаса. Опьянение откладывается и поражает внезапно, подобно удару грома, или, как еще говорят, “ударяет по шарам”. Так оно случилось и на этот раз. Компания не рассчитала свои силы, а может быть, и не стремилась особенно рассчитывать. Удар, как его ни называй, пришелся аккурат на конец обеда. Трушин попытался было поднять свое войско и вывести его снова в поле, но быстро понял, что светокопия, увы, оружием владеть больше не в состоянии… Не полоть же ему с одними архивистками и Марией Кирилловной! Лёша почесал в затылке и объявил рабочий день оконченным. Архивистки не возражали; осуждающе косясь на пьяную компанию, они живо собрали свои котомки и подались в город своим ходом – варить мужьям борщи.

Из оставшихся только трое не потеряли на этот час человеческого лица: Трушин с Сергеевым, потому что они были крепкие мужчины, и Люда, которая все-таки пропустила большинство “заходов”. Лёша от нечего делать разводил на полянке костер, а Люда с Сергеевым удалились от прочих и сели, прислонясь спинами к большому дереву.

Сергеев закурил.

– Дай и мне сигарету… пожалуйста, – попросила Люда.

Он удивился:

– Ты же не куришь!

Девушка усмехнулась.

– Мало ли… Может быть, я от нервов…

Сергеев посмотрел на нее искоса.

– Понятно… – и протянул ей сигарету.

– Чего тебе понятно? – Люда порозовела. – Ты же не знаешь, что случилось.

Сергеев усмехнулся:

– А чего тут знать?.. Влюбилась, наверное. Что у вас еще может случиться?

Люда уронила сигарету в траву и долго искала. Когда нашла, Сергеев зажег и поднес ей спичку, но она отвернулась.

– Ну как хочешь. – Он задул спичку.

Некоторое время они сидели молча. Наконец Сергеев с участием посоветовал:

– Ты, девочка, это… уж не пей больше.

Люда порывисто повернулась к нему заплаканным лицом и отшвырнула сломанную сигарету.

– А вот и не твое дело! Захочу – напьюсь!

Она встала, пошатнулась, обрела равновесие при помощи древесного ствола и направилась туда, где горланили и хохотали пьяные светокопировщицы.

Далее произошло то, что и должно было произойти: коварный спирт-ректификат овладел бедной девушкой и овладел самым жестоким образом. Если другим его не столь невинным жертвам, протошнившись к вечеру, хватило сил доползти до “пазика”, то с Людой дела обстояли хуже: несчастная без чувств так и осталась лежать на полянке.

Девушка не видела, как закатывалось солнце; не слышала она, как ожил и защелкал поблизости соловей. Лишь когда ночь задула окончательно фитилек, тлевший далеко за полями на западе, именно в эту минуту Люда почему-то очнулась. Сознание вернулось к ней внезапно, как это бывает с людьми, хлебнувшими ректификата, но это было не ее, а словно чужое сознание. Все еще лежа на спине, она увидела над собой деревья, озаренные отблесками огня, и услышала треск горящих сучьев.

Тепло исходило справа. Люда повернула голову и разглядела костер и сидящего у костра человека, в котором узнала Трушина. Память её включилась и медленно заработала. Наконец Люда почувствовала, что может говорить.

– Что случилось?.. – Голосок её прозвучал неожиданно тонко и сипло. – Где народ… где Сергеев?

– Проснулась? – Трушин не переменил позы. – Уехал народ… и Сергеев твой давно дома.

Лёша подбросил в костер сухую ветку и замолчал, не глядя на Люду. Ей захотелось заплакать, но она сдержалась.

– А ты… почему? – спросила она.

– Ну… не бросать же тебя тут одну.

Теперь только Люда обнаружила, что лежит на подстилке из елового лапника, укрытая Лёшиной курткой. Ей стало вдруг совестно, что Трушин видел её и, конечно, ворочал, пьяную до бесчувствия… и что теперь торчит тут из-за нее, вместо того чтобы сидеть дома и смотреть телевизор. Люда попыталась встать, но полянка поплыла у нее перед глазами, голова закружилась, и челюсти свело от подступившей тошноты. Девушка рухнула снова в лапник, немного отдышалась… и все-таки заплакала.

– Ну… ты что? – Лёша, подойдя, склонился и потрогал её голову.

– Встать… не могу… – сообщила Люда сквозь слезы.

– Да? Бывает. – Он почесал в затылке и после некоторого молчания предложил: – Слушай… а ты не обидишься, если я тебя понесу?

Девушка стеснялась, конечно, и возражала, но Трушин настоял. Он просунул под нее руки, сильные, как лапы складского погрузчика, и легко поднял.

– Тяпки… – простонала Люда.

– Что?

– Мы тяпки забыли…

– Шут с ними! – Лёша взял её поудобнее. – Завтра все равно сюда возвращаться.

Так он её и нес все три километра – до самого города. Люда даже успела дорогой заснуть у него на руках. А Трушин… а Трушин, пока её нес, успел Люду полюбить.

 

5
 

Солнце, обойдя кругом инженерный корпус, достало, лизнуло касательными лучами окна репрографии. Вспыхнула, вызолотилась на стеклах многолетняя пыль и муть.

За окнами, ослепшими от солнца, едва видны идущие люди. Это цеховые потянулись уже в сторону проходной – они свое на сегодня оттрубили.

Через час и у Люды закончится рабочий день. РЭМ её достаточно нынче потрудился; пора его выключить и дать остыть, прежде чем подвергнуть ежедневной и так не любимой Людой процедуре чистки и мытья. Сказать по совести, не женское это дело – чистить РЭМ: и грязное, и тяжелое физически. Даже вывалить из машины для помывки селеновый тяжеленный барабан – и то проблема для хрупкой девушки… Но для того природой и созданы мужчины, чтобы ворочать разные тяжести. Хотя уход за агрегатом её прямая обязанность, Люда просит, как о деле разумеющемся:

– Лёша, помой мою бандуру.

Начальник покорно засучивает рукава и лезет в машину. Люда садится за его стол и – нога на ногу – отдыхает. Пусть Трушин и не такой рукодельник, как Сергеев, зато физически явно сильнее. Только вот лысина на затылке просвечивает – в его-то годы… А зарплата у Лёши двести двадцать, и человек он простой и добрый. Быть бы ему еще с лица посимпатичнее… Тётя Аня со своей стороны твердит, что мужик в доме необходим, а то даже на крышу некому слазить. Люда представляет себе Трушина на крыше и усмехается: продавит, небось, с его-то габаритами… В общем и целом Люда понимает, что Лёша для нее пара подходящая, но есть в их отношениях одна загвоздка. Загвоздка, собственно, в том, что Трушин до сих пор еще не сделал ей предложения. Сказать больше: за весь год, что прошел с той памятной прополки, он не попытался Люду даже поцеловать. “И чего он только тянет? – привычно недоумевает Люда. – Или ждет, пока его в должности утвердят?.. Какой-то и.о. жениха…” Она подходит и наклоняется к Трушину, полирующему барабан ватным тампоном, смоченным в спирте. В селеновом кривом зеркале отражаются две забавные носастые физиономии.

Семнадцать пятнадцать. И опять, второй раз за день, дружно на всех этажах ударяют звонки, только теперь они играют отбой. Не успевают они смолкнуть, как десятки дверей распахиваются, одновременно выпуская в коридоры великое множество инженеров обоего пола. Степень готовности коллективы демонстрируют необыкновенную. Будь это пожарная эвакуация, все получили бы высокую оценку. Спустя полминуты ежевечерний исход достигает уже пиковой фазы. Словно кто всыпал дрожжей в инженерный корпус – люди массой выдавливаются через оба подъезда и, того гляди, начнут выпрыгивать из окон. Даже удивительно, сколько народу могло вмещать в себя это четырехэтажное здание!

Однако Люда на выход не торопится. Во-первых, она опасается, как бы не раздавить в толкучке пакет с молоком, а во-вторых… во-вторых, ей просто некуда особенно спешить. Нет Люде надобности ни в магазин бежать занимать очередь, ни в ясли за обкаканным чадом – она девушка свободная. Пока Трушин обходит опустевшую репрографию, проверяя, все ли обесточено, пока он запирает и опечатывает помещения, Люда вполне успевает привести в порядок свое лицо. Распущен и снова заколот русый хвостик; две свежие капли “Может быть” втерты за ушами…

Но вот и Лёша:

– Я готов.

В руке у него железный стаканчик с ключами. Эти ключи Трушину еще предстоит сдать в охрану, поэтому завод они с Людой покидают поврозь. За проходной Лёша снова её догоняет, и девушка, перевесив сумочку на другое плечо, берет его под руку. Рука у Трушина велика в объеме; мышцы – плотные по-мужски, тяжелые и круглые. От него немного пахнет потом, но не противно – так когда-то пахло после работы от Людиного отца.

Эдак под руку они и идут – ни дать, ни взять, семейная пара. Идут и молчат, словно все между ними уже сказано, словно нет друг к другу никаких вопросов. Однако идиллия эта длится только до улицы Островского. Здесь Люде поворачивать на поселок, а Трушину идти прямо – он со своей мамой живет в однокомнатной на “жилдоме”. На перекрестке пара останавливается. Люда высвобождает руку из-под трушинского локтя.

– Ну?..

– Ну… до завтра… Эх, сапог-то я твой в цех не отнес.

– Ничего. – Люда усмехается. – До зимы еще далеко.

На этом они и расстаются.

 

6
 

Анна Тимофеевна пьет чай вприкуску. Сахар она колет кухонным ножом прямо у себя в горсти. Мелкие осколки сыплются ей в подол, и тётя Аня собирает их пальцами. Дуська на своих кривых ногах уже прохаживается туда-сюда по кухне. Как всегда к ночи, зрачки у кошки расширены; она то принимается драть когти о бревенчатую стену, то, словно кот, трясет задранным хвостом.

– От приститутка! – лениво удивляется Анна Тимофеевна. – Ить пока не подохнет, все блудить будет… – И, хлебнув из чашки, просит Люду: – Поди, что ль, выпусти ее.

Дуська бежит в сени впереди Люды. Девушка открывает дверь и пинком отправляет кошку в уже довольно загустевшие сумерки.

Сквозняк докатывает до кухни. Анна Тимофеевна поводит плечами:

– Свежо на улице?

Люда кивает.

– И тёмно уже… – Тётя Аня задумчиво глядит в окно: – Осень скоро… Твой-то, слышь… как он?

– Что – как?

– Сапог-то снес в починку?

Легкая тень ложится Люде на лицо:

– Нет, не снес… – Нахмурясь, она начинает прибирать со стола. – Кто его знает, когда он вообще снесётся…

Тётя Аня вздыхает и подает ей свою чашку.

 

7
 

Ночь. Луна в окне выглядит малость замаранной, будто репа с грядки.

Рябой бледный свет её пал на противоположную стену и тихо сползает на пол по выцветшей старой карте СССР. Правее карты, на плечиках, грустит, как обычно, Людин жакет от брючного костюма. Еще правее оттопырились отставшие обои, и здесь эта стена образует угол с другой – той, что отделяет Людину комнату от комнаты Анны Тимофеевны… Тёте Ане выпало в жизни много несчастий, но одним Бог миловал: несмотря на возраст, бессонницей она не страдает. Уже час или больше слышатся из-под настенного коврика её носовые трели, неутомимые, как скрип сверчка.

А Люда вот не спит… Отчего? Луна тут виновата или томление девичьего естества? Или тревожится мысль в тумане жизненной неопределенности? Трудно сказать… Может быть, оттого ей не спится, что в комнате душновато. Люда выпрастывается из-под одеяла, поворачивается на живот, и, словно дождавшись своего, лунный нескромный блик ласкает её оголившуюся попку.

Одно можно предположить наверное: мечты, если какие и просятся сейчас в голову, Люда гонит от себя прочь. Она знает: размечтавшись через меру, рискуешь и до утра не заснуть. Нет, думать надо о пустяках… например, о Борьке: спит он сейчас или нет? Или жрет в потемках и злится на мышей, ворующих у него в корыте? А можно попробовать представить себе устройство РЭМа – это тоже хорошее снотворное. За такими размышлениями Люда почувствует наконец знакомое щекотание переносицы и лоб её приятно отяжелится. Придет пора – и пожалуйста: словно в часах-“кукушке”, только без боя, во лбу отворится дверца, и оттуда птичкой выпорхнет девичья душа и будет гулять до рассвета.

Дуське такие прогулки не снились… Впрочем, она, старая шлындра, поди, не помнит к утру, где и въяве таскалась. А вот Люда свои ночные приключения запоминает хорошо. Однажды ей приснилось, будто она плавает в море – и так быстро плавает, что самой удивительно.

Другой был сон, похожий на этот, – что Люда необычайно ловко катается на горных лыжах (которых и в руках-то не держала). А иногда ей даже представляется, что она не Люда вовсе, а какая-нибудь другая девушка. И случаются с этими “другими” порой такие приключения… ну… словом, не совсем приличные. Вот про такие сны Люда никому не рассказывает, хотя на нее саму они производят сильное впечатление.

Но не только Люда сейчас не спит: слышно, как где-то на участке встретились и плачут две кошки. Они жалуются каждая на какое-то свое горе, однако взаимности, кажется, не находят, оттого к стенаньям их начинает примешиваться злоба. Деревья в саду стоят, безучастные ко всему, подернутые лунным светом, будто голубым “газом”. Сама луна словно чистится о шершавое ночное небо; она движется вверх, делаясь все меньше, все ярче и все холоднее.

 

8
 

В комнате Анны Тимофеевны щелкают на стене старые “ходики” с гирей в виде еловой шишки. Как домовый жучок, точили они ночное безвременье, и вот их терпеливый труд начинает приносить плоды. Уже можно разглядеть, как помахивают часы бронзовой плошкой маятника, разгоняя слабеющие сумерки. Уже проступили подробности циферблата: оранжевый нарисованный петух и пара стрелок, по взаимному расположению которых видно, что ходики, хотя шагали всю ночь вслепую, успели к рассвету вовремя.

Анна Тимофеевна спит еще, однако храпеть перестала. Где-то в её организме есть собственный часовой механизмик, и он уже начал обратный отсчет.

Новый день наступает… или, лучше сказать, занимает оставленную территорию. И даже не новый день – просто следующий. Скоро Анна Тимофеевна шумно задышит и проснется. Первый осмысленный взгляд её будет направлен в окошко: как там погода? Затем, после некоторой борьбы с силой собственной тяжести, женщина поднимется с кровати и прошаркает на кухню. Умывшись там под единственным в доме водопроводным краном, тётя Аня, чтобы окончательно придти в чувство, громко отшлепает себя по щекам. Потом она оденется, выйдет в сени, вставит ноги в холодные калоши и… Ну и дальше всё как обычно.

А Люде даже нравится, что наступивший день похож на вчерашний: не надо ломать голову, во что одеться. Она, кстати сказать, не имеет ни желания, ни средств, чтобы менять туалеты ежедневно. Да и что она – артистка или какая-нибудь секретарша из заводоуправления? Нет уж, Люда не из тех, кто меняет каждый день наряды и каждый вечер кавалеров; ей, чтобы почувствовать, что жизнь продолжается, достаточно с утра надеть свежую блузку.

Девушка выходит на кухню, а там её приветствует Дуська. Кошка ржаво поверх мурлыканья мяучит и топчется ей по ногам. Над столом шепчет радио, словно телефонная трубка. Люда прибавляет громкость – ежеутренняя веселая передача называется “Опять двадцать пять”. Опять на завтрак яйцо “в мешочек”, опять после завтрака – макияж и привычные сборы. Опять прощание с тёти Аниным задом… Опять – в несчетный раз – ступит Люда в людскую реку – мелькнет в толпе её бежевый костюмчик, и уже глазу не отыскать.

 

9
 

Трушинской маме, по-видимому, совершенно безразлично, в чем её сын ходит на работу. Сегодня Лёша явился в ярко-голубой рубашке, не идущей ни к галстуку, ни к его коричневому пиджаку. Кто бы ни зашел на РЭМ, каждый сперва взглянет на Лёшину рубашку, а потом уже сообщит, зачем пожаловал – просто так или по делу. Те, что по делу – это в основном “клиенты” с рулонами чертежей. Им главное – не дать Люде заскучать без работы. Те же, которые заглянули “просто так”, оседают за столом у Трушина. Все они – знакомцы или полузнакомцы, потому что незнакомцев в инженерном корпусе у Лёши нет. Лаская взорами трушинский железный шкаф, посетители заводят светские беседы о том о сем, о футболе, стараясь воздерживаться от выражений, неуместных в присутствии женщины. При всем разнообразии заходных тем, разговоры эти кончаются одной и той же просьбой и… одним и тем же хладнокровным отказом.

– Не-а, не дам! – Трушин отрицательно качает головой. – Ступай лучше в светокопию, аммиачком освежись.

Однако в сложных случаях “аммиачок” не помогает. Сегодня с утра уже к Лёше приходили Крюкова с Морозовой – тоже просили “починиться” и тоже, впрочем, ушли ни с чем.

И так каждое утро. Что значит – человек сидит на канистре со спиртом, и какой характер надо иметь на его месте! Люда из-за своего РЭМа не без гордости поглядывает на Лёшу. Если б еще не эта рубашка…

 

10
 

И все-таки природа не может без сюрпризов. Этот день при своем зарождении подавал самые лучшие надежды, однако к обеду, не достигнув даже зрелости, внезапно потемнел и состарился, как овощ, испортившийся на кусте. Небо за окном озлилось, наверное, не в силах соперничать цветом с трушинской рубашкой, и завернулось в огромную, тяжелую и плотную, как меховая полость, тучу.

Люда стоит у окна и наблюдает непогоду. В одной руке её кружка с чаем, а в другой – пирожок, испеченный Лёшиной мамой (печет она, пожалуй, неплохо). На заводском дворе постройки и бетонный забор светятся, словно фосфоресцируют, а над ними буро-зеленым чудищем вздымается грозовая туча, похожая на гору. Как выглядят настоящие горы, Люда помнит, хотя и смутно, – когда-то, при живом еще отце, они семьей были в Крыму. Но туча – туча даже страшнее горы, потому что шевелится и угрожающе бормочет. Вдобавок она блещет беспорядочно вспышками, словно в небе гуляет компания пьяных электросварщиков.

– А я-то без зонта сегодня…

Людины слова тонут в неожиданном, оглушительном, как разрыв бомбы, громовом ударе. Окно звонко крякает; лампы под потолком, погаснув на мгновение, испуганно моргают.

– Ого! – Трушин поднимает голову от газеты.

Мария Кирилловна крестится и тоже, как лампочка, часто моргает.

– Надо окно запереть, – советует Лёша.

Но Люда не успевает повернуть рукоятку – могучий порыв ветра распахивает оконную створку. Девушкин хвост волос взвивается, в лицо ей летит уличная пыль, и тяжеленная дождевая капля бьет её прямо в лоб.

 

11
 

В инженерном корпусе переполох, причина его – полуденная гроза. Ведь не все сотрудники обедают пирожками на рабочих местах – многие ходят в заводскую столовую или домой. Даже зонтики, у кого есть, не выручили бедолаг, которых ливень застал в пути. Инженеры вбегают с улицы мокрые, ошеломленные, и сейчас видно, насколько беззащитен человек даже с высшим образованием перед нападением стихии. Для многих случившееся подобно моменту истины. Вон у какого-то цуцика размыло на темени фальшивый зачес, и миру явилась неровная бледная лысина с родинкой посередине. Вон у отдельской “примы” поплыла тушь с ресниц, а кажется, что вытек весь глаз. Сырые одежды предательски облепили животы и складки тел, проявили женские конструкции для удержания бюстов и прочую сокровенную нижнюю оснастку.

Но шум голосов в коридоре и канонада грозы еще не повод, чтобы забыть о своих трудовых обязанностях. Посмотрев на часы, Трушин убирает газету и свою чашку в несгораемый шкаф и запирает его на ключ.

– Время, – деловито командует он. – Заводи.

Люда с Марией Кирилловной вздрагивают от ударов грома и косятся на окно, озаряемое словно магниевыми блицами, но все-таки послушно занимают свои места подле машины. Еще минута, и производственный процесс возобновится буре наперекор…

И вдруг… и вдруг дверь на РЭМ толчком распахивается. Женский голос отчаянно взывает из коридора:

– Трушин!.. Лёха!.. Скорей сюда!

Дверь в светокопию – настежь. Внутри мечутся возбужденные работницы.

Трушин входит, следом вбегает Сергеев.

– Что тут у вас стряслось?

Галька Крюкова стоит, опершись руками о стену, и громко воет. На полу, странно подергиваясь, лежит Морозова. Обе, очевидно, только что с улицы, потому что под каждой лужа воды.

– Что с ними? – спрашивает, нахмурясь, Трушин. – Ты, Галька, чего дурниной орёшь?

– Наверное, громом контузило, – предполагает Сергеев.

Крюкова сползает на пол.

– Мети-илу… метилу мы… поправиться…

Речь её сквозь стоны неразборчива, но ключевое слово Трушин понимает.

– Вы что, метилу махнули?

Галька в ответ мычит и, едва ворочая языком, жалуется, что ничего не видит.

Всё ясно! Трушин больше не мешкает.

– Блевать! – командует он решительно и сам, железной рукой пригнув Крюкову за шею, сует ей два пальца в рот. Сергеев делает то же с Морозовой. Страдалицы давятся и с криком извергают содержимое своих желудков. Однако самочувствие их не улучшается, у обеих начинаются судороги.

Медсанчасть, которую известили о ЧП по внутреннему телефону, выслала на место происшествия двое носилок и Стеценко, рассудительного пожилого фельдшера. Стеценко цыкает зубом, заглядывает в зрачки и Крюковой, и Морозовой, но диагноз ставит правильный.

– Метилу, что ль, приняли? – произносит он задумчиво.

Трушин сердится на его медлительность:

– Знаем без тебя, что метилу!

– Стало быть, значица, метилу… – невозмутимо констатирует фельдшер.

Крюкова с Морозовой стонут и сучат конечностями. Не без труда их укладывают на носилки и выносят из светокопии головами вперёд.

Санитарная процессия в коридоре привлекает, разумеется, всеобщий интерес: народ таращится, высыпав изо всех дверей. И то сказать – не каждый день такое случается. Уже и носилки скрылись из виду, а люди все не угомонятся, пересуживают чужую беду – кто сочувственно, а кто со смешком.

 

12
 

Трушин, мрачный, возвращается из санчасти.

– Ну что?

Он машет рукой.

– Жить будут. Лошади здоровые… А вот я на “строгача” как пить дать налетел.

Мария Кирилловна вздыхает:

– Сами виноваты, Алексей Василич. Надо было налить им на опохмелку.

– Какая вы умная! – вступается Люда. – Им налей, а они потом что-нибудь учудят. Или руку в машину сунут.

Люда к пьянству относится резко отрицательно. Правда, год назад с ней самой в совхозе произошел эпизод, но то был единичный случай, и притом на нервной почве. Вообще же она справедливо полагает, что ничего, кроме горя, ни от портвейна, ни от водки, ни в особенности от спирта ждать не приходится.

 

13
 

С пьянством, особенно отцовским, у нее связаны в жизни самые тяжелые воспоминания.

Одна грустная история случилась, еще когда Люда ходила в детский сад. Мать ее, по свидетельству Анны Тимофеевны, тогда уже начинала “погуливать” в своем тресте газового хозяйства. Теперь-то Люда знает, что значит “погуливать”; живой пример – “приститутка”-Дуська.

Ну, может быть, мать действовала умнее, потому что не только в семье, но даже в поселке никто об её похождениях долгое время не знал. Бывало, утром фыркнет Анна Тимофеевна: “Чего вырядилась, ровно на блядки!” Но отец за “свою” каждый раз заступался: “Ты не шуми, тётка. У нее работа такая… интеллигентная”. “Интеллигентная” работа часто затягивалась допоздна, и Люду из садика приходилось забирать отцу.

Но тем злополучным вечером за девочкой в положенное время не пришел никто – ни мать, ни отец. На пару с сердитой воспитательницей Люда сидела во дворе, в садовской беседке. Потом у воспитательницы кончилось терпение, и она отвела её на кухню, где нянечки подъедали какие-то дневные остатки. Люде налили холодного киселя, и она пила его, тихонько плача, – она решила, что за ней теперь не придут вовсе. Уже сиротская горькая будущность рисовалась в Людином воображении, как вдруг в опустелом здании послышался громкий мужской голос:

– Эй!.. Есть тут кто живой?

Это был отец!

Он отыскал живых на кухне и вошел, стукнувшись плечом о дверной косяк.

– Где моя дочь?!

Отец не сразу увидел Люду, хотя она со стаканом недопитого киселя стояла прямо перед ним. И сейчас же нянечки возмущенно загомонили:

– Нельзя, папаша! Как не стыдно, в таком виде!

– Папка! – Люда бросилась к отцу и схватила его за руку.

Нянечки же продолжали причитать:

– Имейте совесть, мужчина, мы в таком виде не даем!

И тут отец пришел в ярость.

– Не даете?! – загремел он. – А в каком виде вы даете?! Вы в любом виде даете! – И прибавил несколько слов, каких Люда от него раньше не слышала.

Отец схватил со стола дуршлаг и погрозил им струсившим нянечкам:

– Вот коли я дам, то мало не покажется!

С тем они и покинули детсад. Конечно, Люда и сама чувствовала детским нутром, что отец сегодня в каком-то нехорошем “виде”. Обычно он шагал размашисто, не оглядываясь и не делая скидки её коротким ножкам. Случалось, зазевавшись по сторонам, Люда вдруг обнаруживала, что отстала, и бросалась в погоню – конечно, не забывая на бегу припрыгивать и, нарочно подшаркивая, пылить. Иногда, впрочем, она ошибалась: нагоняла вроде бы знакомые штаны, а оказывалось, что дядька в них – чужой.

Однако сегодня все было наоборот: отец тащился позади Люды, так что ей приходилось то и дело останавливаться, поджидая. Похоже, весь пыл свой он истратил на сражение с нянечками, потому что, выйдя на улицу, быстро ослабел и еле плелся, заваливаясь набок и оступаясь на каждом шагу. Тем не менее они сумели малым ходом добраться до своего поселка. Отцу достало еще сил пройти половину улицы Островского, и здесь только он сел, прислонясь спиной к зеленому дощатому забору.

(Люда по сей день ходит с завода мимо этого забора, теперь уже кривого и облупившегося.)

Отец сел, прислонясь спиной к забору, и печально посмотрел на Люду.

– Иди, доча, – сказал он. – Дальше ты свою дорогу знаешь.

– А ты… а ты, папка?..

Люда расплакалась. Она умоляла его встать, но он только взмахивал рукой, будто ловил мух, и горько бормотал:

– Иди… ступай домой, доча… А мне там больше делать нечего.

По отцовскому лицу тоже текли слезы… Однако вскоре бормотание его сделалось бессвязным, рука упала, и он уснул.

До дому отсюда и впрямь было не очень далеко. Люде следовало сбегать за подмогой, она же об этом не догадывалась, потому что была всего лишь несмышленое дитя. Не умея предпринять ничего лучшего, девочка осталась при спящем отце наподобие часового. Если на улице показывались люди, она отходила чуть в сторону и делала вид, что играет. Но когда к отцу подбежала собака и стала его нюхать, Люда, поборов страх, замахнулась на нее прутиком и прогнала… Как долго несла она свой добровольный караул – кто теперь скажет. Может быть, и не очень долго, но время ведь течет для людей по-разному. Отец – тот, к примеру, вовсе заспал этот эпизод и потом ничего не помнил. А вот Люде он врезался в память на всю жизнь; она помнит даже, как ей пришлось там же под деревцем справлять малую нужду, – неприлично, конечно, но что было делать.

Наконец кто-то доложил Анне Тимофеевне, что племянник её лежит под зеленым забором на улице Островского. Она, не раздумывая, призвала на помощь мужчину-соседа, и вместе они отправились на выручку. Так все и оказалось, как сообщили доброхоты: найдя забор, тётя Аня нашла и отца под ним, и Люду с лицом, чумазым от слезных разливов.

 

14
 

Обстрекав, изжалив городок, гроза наконец утащилась. Утащилась, но не истощилась – главная туча её пучится белой медузой на востоке и шарит по земле в поисках новых жертв. Еще доносится её глухое погромыхивание, но вчуже – словно за стенкой передвигают мебель. Уже солнечными брызгами осыпаны и крыши, и листва деревьев, и глянцевитая молодая слякоть на заводском дворе. Люда отворяет оконную фрамугу и слышит, как одновременно множество окон во всем инженерном корпусе открываются с дробным звоном. Ветер, насыщенный неосевшей водяной пылью и озоном, врывается в помещение, будто струя ароматного спрэя. Вся РЭМовская троица глубоко затягивается вкусным воздухом, словно принимает ингаляцию.

– Гроза грозит, а жильцы живут! – с облегчением выдохнув, улыбается Мария Кирилловна. – Зато грибов теперь будет…

– С вашим зрением только грибы собирать, – замечает Люда, но тоже с улыбкой.

Трушин неожиданно поворачивается к девушке.

– А у тебя зрение хорошее?

– Что?

– У тебя, спрашиваю, зрение – как?

Люда смотрит непонимающе.

– Ты про что?

Лёша смущенно сдвигает брови.

– Может, мы это… Может, сходим с тобой за грибами… раз зрение хорошее… В выходной, например?

Люда молчит, держит паузу, но ушки её заметно розовеют.

– Подумаю, – отвечает она тихо.

Мария Кирилловна, сняв очки, дышит на них и тщательно протирает.

 

15
 

И вновь, полный жизни, мощно гудит РЭМ. К его моторам колеса бы да вагоны таскать, а не бумажки с лотка слизывать. Люда с Марией Кирилловной при машине; они действуют сосредоточенно, слаженно; лица их одухотворены трудом. Деловую обстановку в комнате расцвечивает трушинская рубашка: Лёша снял пиджак и, попирая стол крутым торсом, пишет наряды.

Кажется, все позади: гроза, суматоха, подруги-метильщицы. Работа у Люды снова спорится, работе никак не мешают мысли о предстоящем грибном походе… Разве сердце девушки, встрепенувшись, сделает маленькую пробежку да улыбка тронет губы. Хорошо бы дожить теперь до субботы без происшествий и погодных катаклизмов. Хорошо бы…

Дверь на РЭМ открывается, и в нее протискивается вохровский живот в гимнастерке.

– Белова – кто?

Из гимнастерки Митревны вышла бы, наверное, двухместная палатка. На солдатском, из двух сшитом ремне – кобура; из кобуры торчит носовой платок.

– Ты, что ли, Белова?.. На выход.

Люда глядит недоуменно на вохровку, потом на Трушина.

– В чем еще дело? – Лёша хмурится и тянется за пиджаком.

Митревна, не в силах повернуть голову, скашивает на него глаз.

– В чем дело, там разберутся… – И, колыхнувшись, она с важностью поясняет: – Милиция за ней приехала, вот в чем дело.

– Какая милиция?!

Люда ахает. Трушин, мрачнея, встает:

– Спокойно… Пошли, узнаем, что за милиция. Если… – Он тяжело глядит на Митревну. – Если эта жаба не врет.

“Жаба” не соврала. У заводской проходной действительно стоит зеленый “уазик” с синей полосой. Два милицейских сержанта, открыв дверцы, покуривают на передних сиденьях.

– Белова?

– Белова, Белова! – отвечает за Люду Трушин. – Какие вопросы, мужики?

Так эти “мужики” и раскололись… Физиономии сержантов остаются ментовски-непроницаемы:

– Там узнаете. – Отброшенная щелчком сигарета летит по дуге. – Поехали.

Голос “уазику” достался солидный не по чину – почти баритон; однако ведёт он себя шаловливо – едет не быстро, зато старается подпрыгнуть повыше на малейшей дорожной кочке. Над передними сиденьями две головы в фуражках качаются на все стороны. Рация под “торпедо” то и дело разражается истерическими потоками согласных. Трушин придерживает Люду, чтобы не упала, и посматривает в окна: везут-то их, похоже, не в отделение. Наконец Лёша не выдерживает:

– Эй, командир, хватит темнить! Может, скажете всё-таки, что случилось?

Правая фуражка оборачивается.

– Что случилось?.. – Ментовские глазки остро щурятся из-под козырька.

– Да, что случилось?

– Убийство, гражданин, – вот что случилось.

 

16
 

Дом Анны Тимофеевны зияет пустыми оконными глазницами. Рамы окон, высаженные наружу, валяются внизу на отмостке. Во дворе довольно людно: здесь и два милиционера, что привезли Люду с Трушиным, и какие-то женщины, прилично покрытые платками (видимо, ближние жительницы), и небритый врач в незастегнутом халате и резиновых сапогах. Присутствующие негромко, но оживленно обсуждают убийство Анны Тимофеевны – все, за исключением врача. Он прислонился к столбику крыльца и молча отрешенно курит. Собственно, делать ему здесь больше нечего, и карета “скорой помощи” ждет его на улице, но доктор, очевидно, взял передышку – умаялся, должно быть, за целый день.

Анна Тимофеевна, перенесенная пока в свою кровать, лежит недвижно, как полагается покойнице, в то время как комната её представляет картину невиданного разгрома. Окна оба выломаны; часы и портреты сорваны со стен; пол усеян осколками люстры, черепками чашек из разбитого серванта и почему-то упаковками тёти Аниных лекарств.

Рядом со скомканным половиком, как пролитое варенье, темнеет густая, почти уже запекшаяся лужица крови.

Осколки и таблетки, рассыпанные по полу, хрустят под сапогами лейтенанта Денисова. Он пересекает комнату, поднимает упавший стул и садится к столу. Завернув скатерть, Денисов выкладывает перед собой бумаги и вооружается авторучкой.

– Ну так, гражданочка… – Лейтенант обращается к Люде вполне доброжелательно. – Давайте рассказывайте.

Но девушка не отвечает. Вцепившись в Лёшину руку, она обводит комнату глазами, полными ужаса.

– Может, выйдем на кухню? – кашлянув, предлагает Трушин. – Там тоже стол есть.

Но Денисову уже неохота перебазироваться.

– Здесь нормально. Вон стульчик, присаживайтесь.

Лейтенант барабанит пальцами, ждет, пока Трушин усадит Люду на стул.

– Ну, короче… Имя, фамилия, и что вы можете показать по этому поводу?

– По какому? – Людин голос еле слышим.

– Я спрашиваю, – Денисов поднимает бровь, – кто все это устроил? И кто, вы думаете, нанес вашей бабушке травму?

– Откуда я знаю? – Глаза Люды наполняются слезами. – Может быть, Генка…

– Что за Генка? Кто такой? – быстро спрашивает лейтенант.

– Генка… материн сожитель… он пьяница и в тюрьме сидел… – Люда всхлипывает. – Им деньги постоянно нужны…

– Понятно! – перебивает её Денисов. Поведение лейтенанта резко меняется – он приходит в состояние решимости.

– Как фамилия? Где живет? – допрашивает он энергично. Не дослушав ответа, оборачивается и кричит в окно: – Кораблин, иди сюда!

Со двора доносится:

– Сейчас, докурю только.

Минуты идут в ожидании Кораблина. Люда плачет. Сняв фуражку, Денисов приглаживает волосы.

– Не волнуйтесь, возьмем гада! – Он толкает сапогом разбитую цветочную вазу. – Это ж надо – все поколотил, сволочь…

– А смотрите, лейтенант, по-моему, он тут стрелял. – Трушин показывает пальцем на потолок.

Действительно – в потолке над столом выбита штукатурка, и виднеется небольшое сквозное отверстие. Денисов задирает голову.

– Гляди, правда…

– И вот. – Лёша показывает на стол.

И на столе, как раз возле денисовского локтя, такое же отверстие, но с обугленными краями.

– В упор, что ли садил? Нет, на пулю непохоже… – Лейтенант озадаченно крутит пальцами ухо. – А раньше этого не было?

Люда отрицательно качает головой.

Третье отверстие они вместе находят в полу под столом. Денисов чертыхается:

– Кораблин, где ты, мать твою?!

Сержант уже некоторое время наблюдает из дверей.

– Я здесь, Владим Иваныч.

– Короче… – Денисов выбирается из-под стола. – Короче, лезешь сейчас на чердак, а потом в подпол… Подпол есть у вас?

Люда растерянно кивает.

Две экспедиции, совершенные Кораблиным на чердак и в подпол, окончательно меняют ход расследования. Новая пробоина найдена в крыше дома, а в подполе обнаружена вдребезги разбитая банка с огурцами. Лейтенант Денисов по-собачьи шевелит бровями, крутит свое ухо и наконец объявляет:

– Короче так, граждане. Убийства здесь никакого не было.

– Как не было? А только что было… – Все переглядываются.

– А так и не было! – твердо повторяет Денисов. – В ваш дом ударила молния. Смотрите… бах… и бах! – Он тычет авторучкой в потолок, а потом просовывает её в отверстие в столе. – Ясно теперь?

– Но почему… тётя Аня? – растерянно спрашивает Люда.

– Что тётя Аня? Отлетела да к углу как-нибудь приложилась. Волна-то вон какая была!

Девушка подавленно молчит. Лейтенант садится снова к столу переписывать протокол – теперь он оформляет несчастный случай. Минут через пять удовлетворенно ставит точку.

– Ну вот, гражданочка, – говорит он прежним доброжелательным тоном. – Считайте, что вам повезло.

– То есть как повезло?.. – На глаза Люде наворачиваются слезы. – Тётя Аня-то…

– Ну да, тётя, конечно… – Денисов косится на покойницу. – Но дом-то не сгорел – вот что удивительно.

 

17
 

Известие о том, что убийства не было, быстро облетает собрание во дворе. Милиция уезжает. Расходятся, пожимая плечами, соседи. Женщины напоследок наведываются, чтобы взглянуть на покойницу. Кто-то из них обещает, управившись с делами, прийти обмывать тело. И вот уже из живых в доме остаются только двое молодых людей. Они рядком сидят на кровати в Людиной комнате. Трушин молча курит. Люда глядит в стенку, и не понятно, то ли она плачет, то ли нет.

Так в безмолвии, почти не шевелясь, пребывают они довольно долго, пока Люда вдруг, придя в себя, не спохватывается:

– Эх, а Борьку-то я забыла!

Лёша поднимает голову.

– Что?.. Какого Борьку?

– Борька в сарае… – поясняет Люда. – С утра, наверное, некормленый.

 

18
 

Борька! О его существовании Люда узнала, едва сделав в жизни первые шаги. Если кто и бессмертен на свете, так это он. Каждый год Борька воплощается наново, бледный и нежный, как молодой месяц, и растёт, и пухнет, и заполняет к осени весь свой сарай. Он вечен и вечно требует пищи. Даже в день смерти Людиного отца Борька, помнится, ничуть не потерял аппетита. Дело это случилось весной; отца, еще без гроба, вынесли в сени на холодок и, прикрыв простыней, положили на составленных лавках. Люде по малолетству было очень страшно, поэтому она повсюду хвостом следовала за тётей Аней. Так они вместе ходили в сарай кормить ненасытного Борьку. В тот день тётя Аня выглядела особенно озабоченной; всякий раз, проходя через сени, она расправляла ногу отцу, которую он упрямо сгибал в колене, выставляя из-под простыни…

Вот и сегодняшняя роковая гроза Борьку, похоже, только раззадорила.

При виде ведра со жратвой он приходит в неистовство; даже, уже запустив рыло в корыто, он продолжает волноваться и скандально взвизгивать. От Борьки Люда с Лёшей идут к курам, посмотреть, как у них дела, и находят в курятнике четыре свежих яйца – жизнь продолжается… Люда по одному вынимает из гнезда теплые яйца и складывает в Лёшины широкие ладони. Обойдя внимательно двор, они об руку возвращаются в дом.

Люда с Лёшей входят из сеней на кухню и… от неожиданности замирают. Дверь в комнату Анны Тимофеевны открыта; оттуда доносятся шум и чье-то злобное бормотание. Не без трепета молодые люди заглядывают в комнату и видят женщину, которая, перевернув покойницу на бок и придерживая её одной рукой, другой шарит у неё под матрасом. Люда узнает “гостью”, и лицо её вспыхивает гневом:

– Чего тебе здесь надо?!

Женщина, не оборачиваясь, что-то невнятно бурчит.

– Вас, кажется, спрашивают! – вступает Трушин. – Что это за мародерство?

Женщина отпускает покойницу, отчего та безвольно падает снова на спину.

– Ты еще кто такой?

Она оборачивается. Немолодое лицо ярко, но неаккуратно накрашено; на верхних веках её “тени” искусственные, а под глазами, не менее густые, – натуральные. Эта женщина – Людина мать.

– Какого пса пристали? – Мать вытирает руки после покойницы. – Деньги я ищу. У старой должны быть деньги.

– Но… при чем здесь ты и её деньги?! – От возмущения у девушки истончается голос. – Какое ты имеешь отношение?

– Ну как же… – Мать отвечает спокойно, с едва заметной ухмылкой. – Хоронить-то её будем на какие шиши?

Люда сильно дышит, чтобы совладать с нервами; потом без крика, но твёрдо заявляет:

– Тётю Аню я похороню сама. Ясно? И убирайся отсюда сию минуту!

Но мать продолжает ухмыляться – теперь уже откровенно.

– Мала еще мне указывать, сопливка… – Она озирает комнату, собираясь продолжить поиски.

Лёша смотрит на Людину мать светлеющим взглядом, желваки играют на его скулах.

– Вывести ее, что ли? – спрашивает он у девушки. – Ты только скажи.

Мать, услыхав, взвивается:

– Ах, вот как! У ней теперь защитник нашелся! – Но в голосе её к злобе примешивается испуг. Не дожидаясь Лёшиной помощи, она начинает пятиться к двери.

– Щщас… щщас… погодите! – шипит мать уже от порога. – Щас я Генку-то позову! Он вас всех отсюда выведет!

Но Трушин только поводит могучим плечом.

– Давай, зови своего Генку, – усмехается он недобро. – С ним мне будет сподручней беседовать.

 

19
 

Конечно, никакой Генка сегодня уже не появлялся. Пришел, как обычно, вечер, но ему не было дела до тёти Аниных денег: он посидел, тихо погрустил на участке и уступил место ночи – такой же обязательной гостье, как и сам.

Чуть колышутся занавески на выбитых окнах, но комары не летят в комнату к Анне Тимофеевне. Тётя Аня лежит в своей кровати обмытая, в чистой рубашке; она не шевелится и не храпит. Она лежит… быть может, и впрямь на своих денежках, сбереженных разумно за годы воздержанной жизни… Кто знает? Сама она не расскажет, потому что челюсть её подвязана косынкой и уста навечно замкнуты.

В соседней комнате окна тоже без стекол и тоже ночь легко и неслышно дует снаружи на занавески. Только здесь почему-то теплее – возможно, от человеческого дыхания или от лампы на столе, глядящей в блюдце с окурками. Лампа тянет в себя дымную прядку из незагашенной сигареты и выдыхает через светящиеся жабры наверх, где сквознячок подхватывает дым, и распускает, и треплет, делаясь видимым. Свежий ночной воздух мешается с табачным ароматом – такие новые запахи для девичьей комнаты…

Люда смотрит на карту Советского Союза, ищет на ней Черное море и Крым, но глаза её туманятся… Сон совсем близко, только девушке жалко сейчас засыпать.

– Лёша… – бормочет она уже непослушными губами.

– Я тут, – отвечает он.

Тут, конечно, он тут – ведь голова её лежит в эту минуту на широкой Лёшиной груди. Девушка удовлетворенно улыбается… и с улыбкой на лице все-таки засыпает.

 

20
 

Люда спит; Лёша тоже задремал. Погасла в блюдце сигарета – выгорела сама собой. Только что это? Уже не ветерок пустил волну по занавеске… Вот её край отгибается, и в щель просовывается кошачья голова. Дуська замерла: она пристально и недоверчиво смотрит на спящих.

 

* * *