![]() |
|
![]() |
Книгоиздательство "Всемирное слово", Санкт-Петербург, 1994. Библиотека Александра Белоусенко - http://www.belousenko.com, 5 февраля 2003.
Осип Эмильевич Мандельштам(1891-1938) Мандельштам Осип Эмильевич (1891-1938), русский
советский поэт. Родился в Варшаве в семье купца. Учился на
романо-германском отделении петербургского университета. Начал
печататься в 1910 году. Первая книга стихов - «Камень» (1913;
второе дополненное издание, 1916); «Тристия» (1922); «Вторая
книга» (1923); «Стихотворения» (1928); циклы «Армения» (1931);
«Воронежские тетради» (1966); автобиографическая проза: «Шум
времени» (1925); «Египетская марка» (1928). ОРФЕЙ В АДУ В этой статье я расскажу о роли и месте Осипа
Эмильевича Мандельштама (1891-1938) в русской трагедии XX
столетия. Ныне, когда XX век подходит к концу, стало отчетливо
видно, что он в истории России был глубоко трагическим веком, и
этот его трагизм нашел многообразное художественное отражение в
русской литературе, особенно в поэзии. Русские поэты не написали
трагедий на современном материале (очевидно, это дело будущего);
трагизм в их творчестве имеет прежде всего лирический характер,
ибо многие из них лично прошли и пережили крестный путь русской
жизни. Запечатлели они и те стороны общенародной трагедии, с
которыми соприкоснулись сами, в результате чего в творчестве
чуть ли не каждого большого поэта появились не только
лирикодраматические стихи, но и лирические драмы, драматические
поэмы, поэмы-трагедии, поэмы-мистерии, трагедийный эпос. * Бродский И. Сын цивилизации - Звезда, 1989, № 8, с. 194, 195. Нисхождение нового Орфея в ад началось с необычного для поэтики Мандельштама сатирического стихотворения «Мы живем, под собою не чуя страны...» (1933), направленного против Сталина. Оно стало причиной первого ареста поэта, последовавшего 13 мая 1934 года, и привело его в конце концов к гибели в лагере под Владивостоком 27 декабря 1938 года. Вот это роковое стихотворение: Мы живем, под собою не чуя страны, Наши речи за десять шагов не слышны, А где хватит на полразговорца, Там припомнят кремлевского горца. Его толстые пальцы, как черви, жирны, А слова, как пудовые гири, верны, Тараканьи смеются усища И сияют его голенища. А вокруг него сброд тонкошеих вождей, Он играет услугами полулюдей, Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет, Он один лишь бабачит и тычет, Как подковы, кует за указом указ - Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз, Что ни казнь у него, то малина И широкая грудь осетина. Этому роковому шагу, который делал Мандельштама, если говорить словами Ахматовой, подлинно «трагической фигурой»*, предшествовал длительный и напряженный диалог поэта с послеоктябрьским временем, с «веком-волкодавом». Началом этого диалога можно считать стихотворение 1918 года «Прославим, братья, сумерки свободы...». Известный ныне поэт Борис Чичибабин к 100-летию Мандельштама писал об этом стихотворении: «Сегодня среди части моих соотечественников появилась тенденция отрекаться от Октябрьской революции, выскабливать ее со страниц русской истории как ошибку, вкравшуюся туда извне и навязанную народу. А вот Мандельштам, по характеру своего дара никогда не писавший так называемых гражданских стихов, но чувствовавший себя в истории, как рыба в воде, помнивший, что в России были декабристы, Герцен, народовольцы, давший в стихах клятву на верность «четвертому сословию», то есть народу, приветствовал эту революцию классической одой «Сумерки свободы». К сожалению, тот читатель, на которого надеялся, о котором мечтал поэт, этой оды не прочел и не услышал. Ее оценили немногие близкие друзья, поэты, литературоведы, любители поэзии; в последующие годы она была забыта, и о ней не вспоминали. Не собираясь никому навязывать своего суждения, я нахожу в этой небольшой четырехстрофной оде больше чутья, достоинства и смысла, чем в знаменитых «Двенадцати» Блока. Это не восторг, не надрыв, не мистические пророчества, это мужественное и трагедийное приятие событий, мрачных, грозных и непредсказуемых; «Прославим, братья, сумерки свободы, великий сумеречный год!.. Восходишь ты в глухие годы - о солнце, судия, народ. Прославим роковое бремя, которое в слезах народный вождь берет... Ну, что ж, попробуем: огромный, неуклюжий, скрипучий поворот руля... Мужайтесь, мужи... Мы будем помнить и в летейской стуже, что десяти небес нам стоила земля»**. * Ахматова А. Страницы прозы. М., 1989, с. 28. Б. Чичибабин прав, говоря о значительности этого
стихотворения Мандельштама, но при этом вряд ли стоило эту
значительность гиперболизировать за счет умаления и непонимания
гениальной поэмы-трагедии Блока «Двенадцать», показавшей не
только трагизм «свободы без креста» и без Христа, но и
предупредившей о крестном пути нашей послеоктябрьской жизни. Эта
ода, а точнее - «гимн», как она была озаглавлена в первой
публикации, необычна тем, что в ней прославление Октябрьской
революции неотделимо от ее почти что обличения, принятие
революционной стихии от видения ее негативных сторон. Революцию
поэт воспринял двойственно, в ее трагедийной контрастности.
Каждое положительное определение дополняется непременно
отрицательным: «великий сумеречный год»; народ одновременно и
солнце, и судия; прославляется «власти сумрачное бремя, ее
невыносимый гнет»; годы революции «глухие», корабль времени «ко
дну идет», поворот революционного руля, «огромный, неуклюжий,
скрипучий» и, наконец: «Мы будем помнить и в летейской стуже,
что десяти небес нам стоила земля». Здесь новый Орфей впервые
предощутил «летейскую стужу», адский холод грядущих 30-х годов.
За гремучую доблесть грядущих веков, За высокое племя людей Я лишился и чаши на пире отцов, И веселья, и чести своей, Мне на плечи кидается век-волкодав, Но не волк я по крови своей, Запихай меня лучше, как шапку, в рукав Жаркой шубы сибирских степей. Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы, Ни кровавых костей в колесе, Чтоб сияли всю ночь голубые песцы Мне в своей первобытной красе, Уведи меня в ночь, где течет Енисей И сосна до звезды достает, Потому что не волк я по крови своей И меня только равный убьет. Поэт и переводчик Семен Липкин, знавший Мандельштама, пишет: «Мне кажется, что не все понимают как следует это гениальное стихотворение. В двойчатке "век-волкодав" часто видят враждебное, бичующее отношение к веку. Это не так. Мандельштам с его волшебным чувством слова, Мандельштам-"смысловик", разумеется, знал, что волкодав - помощник, любимец чабана, защищающий стадо от хищников,- я сам мог в этом убедиться на Северном Кавказе и в Киргизии. Мандельштам хотел только одного: чтобы век-волкодав понял, что он, поэт, не волк по крови своей. Таков глубинный смысл этого стихотворения. Некоторые критики весьма поверхностно судят об отношении Мандельштама к своему времени, к веку. Он ощущал себя не в прошлом, даже не в настоящем, а в будущем. Он утверждал, что только равный его убьет, а кто был ему равен?»* * Липкин С. Поэт и век. - Литер. газ., 1991, 16 января, № 2, с. 11 Такая трактовка «века-волкодава» вряд ли соответствует
стихотворению Мандельштама. С. Липкин прав, говоря о том, что
отношение поэта к своему времени не было однозначно враждебным:
он и любил современную жизнь в разных ее проявлениях, чувствовал
с ней неразрывную связь, но в образе «века-волкодава» поэт
все-таки выразил не буквальное значение слова «волкодав», как
его понимают чабаны, а дал метафорическое представление о
звериной, жестокой и кровавой сущности своего времени, от
которой ему хотелось бы укрыться в Сибири, на Енисее, как в свое
время Лермонтов пытался укрыться «за стеной Кавказа» от
российских пашей, «от их всевидящего глаза, от их всеслышащих
ушей». Только время Мандельштама было более жестоким и кровавым,
чем время Лермонтова. «Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой
грязцы, ни кровавых костей в колесе», Мандельштам хочет
спрятаться в Сибири, которая представляется ему в
сказочно-романтическом виде, чем-то вроде есенинской Инонии, но
в мандельштамовском духе: «Чтоб сияли всю ночь голубые песцы мне
в своей первобытной красе, уведи меня в ночь, где течет Енисей и
сосна до звезды достает...». Как поэт романтического,
орфического склада Мандельштам шел в преисподню с лицом,
запрокинутым вверх (его характерная поза), к небу и звездам, к
высотам человеческих идеалов «грядущих веков». При этом поэт не
отрывался ни от прошлого, ни от настоящего, а духовно
концентрировал в себе все лучшее из их культурного наследия, из
их гуманистических устремлений. А устремленность к романтическим
идеалам неизбежно сталкивается с жестокой действительностью,
рождая в судьбах и душах людей драматические и трагедийные
коллизии. Трагическим парадоксом обернулось и стремление
Мандельштама укрыться от «века волкодава» в Сибири: в конце 1938
года он настигнет поэта в лагере под Владивостоком и убьет его.
* Амлинский А. «Прославим, братья, сумерки свободы». -
Комсом. правда, 1991, 15 января, № 10. Однако Мандельштам в тот решающий момент не боялся
рока, бросал ему вызов и делал шаг навстречу ему. Но И. Бродский
считает: «Было бы упрощение полагать, что именно стихотворение
против Сталина навлекло погибель на Мандельштама. Это
стихотворение при всей его уничтожающей силе было для
Мандельштама только побочным продуктом разработки темы этой не
столь уж новой эры. По сему поводу есть и в стихотворении "Ариост",
написанном ранее в том же году (1933), гораздо более разящая
строчка: «Власть отвратительна, как рука брадобрея..." Были
также и многие другие. И все же я думаю, что сами по себе эти
пощечины не привели бы в действие закон уничтожения. Железная
метла, гулявшая по России, могла бы миновать его, будь он
гражданский поэт или лирический, там и сям сующийся в политику.
В конце концов, он получил предупреждение и мог бы внять ему
подобно многим другим. Однако он этого не сделал потому, что
инстинкт самосохранения давно отступил перед эстетикой. Именно
замечательная интенсивность лиризма поэзии Мандельштама отделяла
его от современников и сделала его сиротой века, «бездомным
всесоюзного масштаба». Ибо лиризм есть этика языка, и
превосходство этого лиризма над всем достижимым в сфере людского
взаимодействия всех типов и мастей и есть то, что создает
произведение искусства и позволяет ему уцелеть. Вот почему
железная метла, чьей задачей было кастрировать духовно нацию, не
могла пропустить его. * Бродский И. Сын цивилизации. - Звезда, 1989, № 8, с.
192-193. Зная о грозящей ему смертельной опасности*, Мандельштам все-таки делает решающий для его судьбы и творчества шаг навстречу своей гибели, ибо без этого шага не мыслил поэтической миссии, не видел перспективы своего творчества. В этот момент он по-своему решил гамлетовский вопрос: «Быть или не быть?» Шаг навстречу гибели не только открывал ему возможность реально вступить в необходимый для него поединок с царством мертвых, но и возможность в ходе этого поединка утверждать и творить жизнь в ее высших духовно-нравственных и эстетических проявлениях, создавать свои лирические шедевры второй половины 30-х годов. Без трагедийного шага, связанного с сатирой на Сталина, не было бы дифирамбов, элегий и од в честь величия жизни и любви, общечеловеческой культуры и высоких устремлений человеческого духа, в том числе таких знаменитых стихотворений, как «Мастерица виноватых взоров...» (1934, по мнению Ахматовой, это «лучшее... любовное стихотворение 20 века») и «Заблудился я в небе, - что делать?» (1937). Последнее стихотворение имеет две редакции. Вот первая из них: Заблудился я в небе, - что делать? Тот, кому оно близко, ответь! Легче было вам, Дантовых девять Атлетических дисков звенеть. Не разнять меня с жизнью, - ей снится Убивать и сейчас же ласкать, Чтобы в уши, в глаза и в глазницы Флорентийская била тоска. Не кладите же мне, не кладите Остроласковый лавр на виски, Лучше сердце мое разорвите Вы на синяго звона куски! И когда я умру, отслуживши, Всех живущих прижизненный друг, Чтоб раздался и шире и выше Отклик неба во всю мою грудь! * См.: Ахматова А. Страницы прозы. М., 1989, с. 24. Любое лирическое стихотворение трудно пересказать, не
допустив больших потерь в содержании и в тонкости его выражения,
а стихотворение Мандельштама при пересказе потеряет все, потому
что в нем главное - не логический смысл, а разветвленный
метафорический образ с богатыми, трудно уловимыми ассоциациями,
в данном случае относящимися к великому флорентийцу Данте, к его
«Божественной комедии» с ее адом, разделенным на девять кругов.
Однако поэтический смысл этого стихотворения не только в
богатстве ассоциаций, но и в строе поэтической речи, в ее
эмоциональной раскаленности, в ее тонких и сложных интонационных
модуляциях, передающих страстную устремленность поэта к небу, к
высотам духа. Противоборствующие начала бытия: небо и ад, жизнь
и смерть, дух и материя, свобода и неволя разрывают сердце поэта
«на синего звона куски», а поэт в трагедийном экстазе стремится
сотворить гармонию стиха, соединяющую полюсы бытия в живой
сгусток художественной плазмы, которой суждено после смерти
поэта стать эстафетой бессмертной жизни. Так самоистребительно
новый Орфей прививал к древу русской жизни и поэзии эстетическое
и духовное наследие античности, всей европейской культуры. В
трагедийном экстазе Мандельштама нет христианской жертвенности и
страдания, а есть орфическое самозабвенное упоение музыкой
жизни, преодолевающей смерть и небытие. * Кушнер А. Выпрямительный вздох. - Ленинградская правда, 1991, 15 января. № 11. Михаил Пьяных |
|
|
|
|
MSIECP 800x600, 1024x768 |