Новинки
 
Ближайшие планы
 
Книжная полка
Русская проза
ГУЛаг и диссиденты
Биографии и ЖЗЛ
Публицистика
Серебряный век
Зарубежная проза
Воспоминания
Литературоведение
Люди искусства
Поэзия
Сатира и юмор
Драматургия
Подарочные издания
Для детей
XIX век
 
Статьи
По литературе
ГУЛаг
Эхо войны
Гражданская война
КГБ, ФСБ, Разведка
Разное
 
Периодика
 
Другая литература
 
 
Полезные проекты
 
Наши коллеги
 
О нас
 
 
Рассылка новостей
 
Обратная связь
 
Гостевая книга
 
Форум
 
 
Полезные программы
 
Вопросы и ответы
 
Предупреждение

Поиск по сайту


Сделать стартовой
Добавить в избранное



    Источник: "Распятые", автор-составитель Захар Дичаров.
    Изд-во: Историко-мемориальная комиссия Союза писателей Санкт-Петербурга,
    Отделение издательства "Просвещение", Санкт-Петербург, 1998.
    Библиотека Александра Белоусенко - http://www.belousenko.com, 9 апреля 2003.

    Анатолий Ефимович Горелов

    (род. 1904)

      Архивный фонд УФСБ РФ
      по Санкт-Петербургу
      и Ленинградской области

          Горелов Анатолий Ефимович, 1904 года рождения*, уроженец г. Житомира, до ареста работавший ответственным редактором журнала «Звезда» в Ленинграде, член профсоюза издательских работников с 1921 года.
          Арестован 12 марта 1937 года УНКВД по Ленинградской области. Обвинялся в том, что являлся участником контрреволюционной троцкистско-зиновьевской террористической организации и входил в контрреволюционную группу работников литературы, систематически вел к/р беседы, направленные против ВКП(б) и Советского правительства, т. е. в пр. пр. ст. ст. 58-8 и 58-11 УК РСФСР.
          Выездной Сессией Военной Коллегии Верховного Суда Союза ССР от 21 марта 1937 года Горелов А. Е. был приговорен к тюремному заключению сроком на 10 лет, с конфискацией имущества, с поражением политических прав на 5 лет.
          По Постановлению Пленума Верховного Суда СССР от 13 июня 1939 года приговор Военной Коллегии Верховного Суда СССР от 21 мая 1937 года по делу Горелова А. Е. был отменен и дело о нем передано на новое рассмотрение со стадии предварительного расследования.
          По постановлению Особого Совещания при НКВД СССР от 2 июля 1940 года Горелов А. Е. был осужден к 5 годам лишения свободы.       Определением Судебной Коллегии по уголовным делам Верховного Суда СССР от 2 октября 1954 года Постановление Особого Совещания при НКВД СССР от 2 июля 1940 года в отношении Горелова А. Е. отменено и дело о нем производством прекращено за недоказанностью обвинения.
          По данному делу Горелов А. Е. реабилитирован.
          1 ноября 1949 года Горелов А. Е. был вновь арестован УНКВД по Архангельской области. По Постановлению Особого Совещания при МГБ СССР от 1 июля 1950 года Горелов А. Е. за принадлежность к троцкистско-зиновьевской организации был сослан на поселение в Красноярский край.

          * Анатолий Ефимович Горелов умер в 1991 году.

    Из книги "Писатели Ленинграда"

          Горелов Анатолий Ефимович (11.III. 1904, Житомир) - критик, литературовед. Чл. КПСС с 1927. Почетный гражданин г. Кировска (1979). В 1919-1924 был рабочим. С 1924 учился в Институте истории искусств, в 1925 работал в Выборгском райкоме комсомола (Ленинград), сдал экзамены экстерном (1930), был зачислен в аспирантуру, но в 1931 направлен в Хибины редактором газеты «Хибиногорский рабочий». Член бюро горкома партии Хибиногорска 1-го созыва. Регулярно стал печататься с 1926, работая секретарем газеты «Смена». В 1929-1937 был главным редактором журналов «Резец», «Стройка», «Звезда», газеты «Лит. Ленинград», ведал отделами литературы и искусства «Ленинградской правды» и «Красной газеты». В 1934-1937 - первый секретарь Ленинградского отделения Союза писателей. Участник I Всесоюзного съезда писателей (1934), на котором был избран членом правления СП СССР. В 1970-е гг. опубликовал статьи о Блоке и воспоминания.

          Путь современника: О творчестве Мих. Слонимского. Л., 1933; Бесстрашие художника: Сб. статей. Л., 1935; Испытание временем: Сб. критических статей. Л., 1935; Подвиг русской литературы. Л., 1957; Очерки о русских писателях. Л., 1961 и др. изд.; Гроза над соловьиным садом: А. Блок. Л., 1970 и 1973; Три судьбы: Тютчев. Сухово-Кобылин. Бунин. Л., 1976 и др.

          Анатолий Горелов

          ПЕРЕЖИТОЕ

          Случайность - тайное проявление причинной связи явлений. Найти за случайностью необходимость - это и есть обнажение скрытой логики действительности.
          То, что в лихорадке бесчисленных тюрем и лагерей, в змеиных судорогах этапных маршрутов мы столкнулись с женой в какой-то немыслимой географической точке,- было случайностью в ее архифантастической форме. Однако именно эта неправдоподобность как-то нарушила автоматику бесчеловечной системы угнетения: за девять лет нашего с женой пребывания в одном лагере - ни один человек не решился донести куда следует. А знали об этом все, начиная с начальника огромного лагеря и кончая охранником на вахте.
          Вот почему я и решаюсь сослаться на чудо нашей лагерной встречи с женой, как на своеобразнейшее свидетельство борьбы живого с обреченным.
          Вывешенные в тюремной камере Соловков правила гласили, что заключенным предоставляется право раз в месяц писать и получать письма. Это было ложью.
          Со дня ареста я не получил ни одного извещения о судьбе близких. Вплоть до августовского дня 1940 года, когда жена увидела меня, грязного, обросшего длинной бородой, плетущимся в хвосте этапа и упала без сознания, а я прошел мимо, стараясь сохранить спокойствие и не привлечь внимания сопровождавших нас умных собак и тупых охранников. Стоило мне рвануться в сторону, и выстрел, предусмотренный командой: «Шаг вправо, шаг влево - стреляю без предупреждения!» - мог уложить меня тут же, у ног потерявшей сознание женщины.
          Но расскажу по порядку. Всего один раз, в Соловках летом 1939 года, мне предложили расписаться в получении денежного перевода. Дежурный по коридору прижал бланк с таким умыслом, чтоб я не смог разобрать текст сопроводительного письма. Моей расторопности хватило, однако, чтоб разглядеть выглянувший из-под торчащего пальца штемпель почтового отделения: «Айкино».
          Никто в камере не знал дачной местности под таким названием. Но я уверил себя, что жена вывезла нашего сынишку на дачу и оттуда перевела мне деньги. Такое предположение тешило сердце.
          Через год я выбыл этапом из Ленинграда на Печору. Вместо тюрьмы мне предстоял лагерь. И я наивно предполагал, что это облегчение участи.
          В Ленинграде, в этапной камере, я попал в группу политических. Здесь было несколько кадровых чекистов, все они получили по десятке, было несколько моряков, они также оказались «особистами», то есть работниками флотского Особого отдела, были также профессор физики Алексей Васильевич Улитковский, доцент физик Кирилл Васильевич Струве, работник речного порта Лазарь Илларионович Талалаевский и я.
          Чекисты знали, что в этапе и на лагерных пунктах им будет худо. И вплоть до Котласа им удавалось как-то договариваться с охраной - и нашу группу даже на пересылках помещали отдельно от уголовников.
          Конструировал Котласскую пересыльную зону сам сатана, да еще в припадке буйного помешательства. Теснота была такая, что спать на нарах можно было лишь в очередь или по могучему блату. Бригады отправлялись на работы, а на освободившиеся места кидались вернувшиеся с работы. Лежать удавалось только на боку. Если, особенно ночью, кто-нибудь отлучался по нестерпимой нужде, он терял место.
          Грязь, вонь, воровство, драки. Баланда, пахнущая разогретой помойкой. На относительно небольшой площади, проволочной сеткой разбитой на тесные загоны, скапливалось население, исчисляемое пятизначным числом. Отсюда баржами от Северной Двины на Вычегду гнали тысячные этапы. Общим гуртом - политиков и уголовников.
          В бараке взял надо мною шефство Петрусь. Не представляю, чем я его прельстил, может, беспомощностью. Я действительно растерялся, попав в такую преисподнюю. Должен сознаться, что для меня самого осталось загадкой, почему за все годы заключения меня не только не обижали уголовники, но, наоборот, оказывали мне знаки расположения. Встреча с Петрусем также из «случайностей», благодаря которым я и уцелел. Я безусловно обязан Петрусю жизнью, и по сей день вспоминаю этого дважды убийцу и милейшего парня с чувством личной признательности.
          Во-первых, ему я обязан тем, что изредка и мне перепадало плацкартное место на нарах. Лежа впритык ко мне, он успел уже пожаловаться на судьбу: дважды влюблялся, оба раза оказывался рогоносцем и оба раза... Да, с героиней второго своего увлечения, уже в лагере, он также разделался, под горячую руку.
          На этап за зону вывели тысячи две заключенных. Рядом со мной оказался Петрусь. Он сиял от удовольствия. Успел уже разведать, что отправляют на двух баржах, по тысяче голов. Человек двести узбеков. Остальной народ - уголовщина.
          За время пребывания на котласской пересылке мы успели кое-что разведать про этапы на Печору. Самым опасным оказывалось для политиков соседство в темном брюхе баржи с превосходящими силами уголовников. «Друзья народа» при полнейшем невмешательстве охраны, пребывающей лишь на палубе, грабили, избивали, а случалось - и убивали «врагов народа», если те проявляли неповиновение. Охрана отчитывалась лишь головами, живые или мертвые - для арифметики значения не имело.
          Пока длилась суматоха с подготовкой этапа, группа наша обсудила ситуацию и приняла твердое решение драться насмерть. Конвой согласился спустить нас первыми в баржу, а за нами - узбекский табор. Тем самым мы получали возможность подготовить удобную позицию, занять корму и тем обезопасить себя от вражеского окружения.
          Петрусь, конечно, заметил наши конспиративные перешептывания, но проявлял полнейшее равнодушие. Он деловито, одной рукой приподнял мой мешок и сокрушенно покачал головой. Дело в том, что перед самым отправлением из Ленинграда мне была вручена солидная передача: носильные вещи, ботинки, продукты. Передача еще более убедила меня в том, что с семьей благополучно.
          - Сидорок кусачий,- заметил Петрусь,- вцепился в плечо.
          Комендантом нашей группы мы утвердили Лазаря Талалаевского. В решительности его мы убедились еще в Ленинграде, в этапной камере. Только нас привели в вокзального вида помещение, забитое галдящей толпой, к нему, подскакивая и присвистывая, подкатил дюжий тип и что-го шепнул на ухо. Далее произошло нечто, противоречащее закону земного притяжения. Парень оторвался от земли и взлетел затылком вперед. Затем последовало мгновенное мимическое уточнение. Лазарь поднял кулак на уровень глаз, поворачивая, осмотрел его и слегка наклонил голову: мол, понятно? Парень в это время оторвался от пола, глянул на демонстрируемый кулак и величаво, не без грации, склонился: понятно, мол! И тут же растворился в толпе.
          Итак, Лазарь был утвержден комендантом. К своим чрезвычайным обязанностям он отнесся с полным сознанием исторической ответственности. Быстро построил нас в несколько рядов и потребовал строжайшего выполнения указаний.
          Петрусь шепнул мне: «Пойду с вами».
          Я замялся. Смущенно начал разъяснять, что мы намерены, если на нас нападут, беспощадно драться.
          - И моя свинчатка сгодится,- спокойно ответил Петрусь.
          - Чего же ты против своих попрешься,- урезонивал я его,- ведь они тебе отомстят.
          - Скотье, у меня с ними характер не сходится.
          Последовала команда грузиться, и конвойный дал нам знак выйти из колонны и направиться к трапу, ведущему на баржу. По танцующему, неогороженному трапу мы взбегали на баржу, а там, подгоняемые конвойными, лезли вниз, в темную и тесную горловину люка. На дне баржи сразу охватывала тяжелая сырость.
          Мы стремительно занимали корму, а Лазарь, как бывалый квартирмейстер, принялся рядами укладывать перед нашей позицией неистово галдящих узбеков. Те с таким рвением занимали указанные места, с таким воодушевлением орали, точно получили распоряжение незамедлительно возвратиться к своему родному узбекскому солнцу.
          У самого уха я услыхал треск отдираемого дерева. Это Петрусь разделывался с обшивкой кормы. Он сунул мне в руки кусок расщепленной доски и закричал: «С дрынами вернее будет!» Нужно отдать должное военной сметке Лазаря. Он оценил инициативу Петруся, и в следующее мгновение, по приказу своего командира, группа приступила к самовооружению. Лазарь успел еще связаться с главковерхом узбеков: учитывая неистощимые вокальные возможности южного воинства, мы условились, что узбеки беспрепятственно пропустят к нам неприятеля, а затем, с тыла, в нужный момент ударят всем своим штурмовым оркестром. Когда этот нужный момент наступил, они взвыли с такой страшной силой, что напугали охранников, и те открыли стрельбу, а напавшие на нас уголовники потом уверяли, что им показалось, будто баржа тонет, и поэтому в растерянности и валились под нашими дрынами.
          Хвост этапа еще извивался в люке баржи, а к нам, шагая через узбеков, уже направлялась делегация: впереди рослый дядя в лихо заломленном беретике, с развевающимся шарфом, а за ним, чуть отстав, два адъютанта. Подойдя к нам вплотную, вожак небрежно-повелительно кинул: «Выкладывай шамовку, делить будем!»
          И я вторично вынужден был убедиться в молниеносности реакции Лазаря. Он безмолвно взмахнул дрыном, я услыхал тошнотворный хряск, и беретик исчез, провалился сквозь днище.
          Адъютанты ответили таким сверлящим мироздание призывным посвистом, что мне даже показалось, что у меня посыпались искры из глаз. Я успел заметить, как из глубины баржи ринулась, прискакивая, многоголовая гидра, а затем все сгинуло в сплошном утробном раже.
          Я задел доской по перекладине потолка, и нестерпимая боль заставила меня выронить оружие. Рука мгновенно выскочила из плечевого крепления и тут же вновь, как мне показалось, села в полагающееся ей гнездо. Но боль у плеча осталась. И я отступил в глубь кормы на правах контуженного. В суматохе боя, в полумгле, Петрусь ухитрился заметить мое положение. Узнав, что я вывихнул руку, Петрусь быстро ощупал предплечие, очень больно надавил, рванул руку - и она болезненно, но зашевелилась.
          Но тут переполох вспыхнул в противоположной стороне баржи. Видя, что содом под палубой не стихает, кто-то из конвойных просунулся в люк и навел автомат. Народ отхлынул к середине баржи, в панике потеснил узбеков, те нажали на нападавших на нас уголовников,- и битва захлебнулась в невообразимой тесноте.
          Как быстро звереет человек. Никак не предполагал, что я способен с таким ожесточением молотить дрекольем по головам. А еще удивлялся, каким образом могла возникнуть среди следователей советского учреждения эпидемия садизма.
          Вскоре к нам пожаловала мирная делегация. Делегаты, один живописнее другого, мирно уселись между нами. Интересовались, кто мы, какие сроки. Давали советы, как себя держать в лагере. Расставались мы, крепко пожимая друг другу руки. Мы завоевали уважение. На следующий день беспрепятственно бродили по барже, присаживаясь к картежникам. Всюду мелькали перевязанные головы, руки, но даже жертвы великой битвы были настроены добродушно.
          Баржа день ото дня становилась нестерпимее. Мучила жажда, грудь лихорадочно вздымалась, пытаясь разжиться иным воздухом, не этим дурным, промозглым, донимала сырость.
          Как мог, Петрусь старался меня развлечь. Рассказывал о своих пассиях: вторая была истинная стерва, а с первой он малость погорячился, может, обломалась бы. Маху дал, нужно было обрюхатить, с ребенком забыла бы про баловство.
          - А у вас как по этой части? - задает он мне вопрос.
          - Хорошо у меня, Петрусь,- отвечаю,- очень хорошо.
          Он деликатно выспрашивает, всегда ли хорошо было, не случалось ли, конечно, за дело, и прибить жену. Я чувствую его тоску по женщине, по семье, по устойчивой жизни. Мне хочется укрепить его пошатнувшуюся веру, я рассказываю ему о хороших людях, о верных подругах. Он спрашивает, как звать жену, какие у нее волосы, глаза. Имя «Роза» ему очень нравится. Я пожаловался, что за все эти годы мне ни одного письма жены не передали. Петрусь осторожно осведомился, уверен ли я в ее готовности поддерживать переписку.
          Тогда я рассказал ему, как жену вызвали на партийное собрание и предложили от меня отказаться, а она, по словам следователя Смирнова, «арест взяла под нахальное сомнение» и ответила, что никогда не поверит в мою виновность и никогда от меня не откажется. Розу исключили из партии с формулировкой: «За недоверие к органам государственной безопасности».
          Петрусю рассказ мой очень понравился, тоном знатока он меня заверил, что для мужика фартовая баба - дело заглавное.
          За несколько суток пребывания в сырой, до невозможности перегруженной барже все мы очень ослабели. Даже уголовники приуныли, все чаще собирались они у люка, задрав головы, точно волки на луну, выли изощренные ругательства. Если охраннику надоедало, он начинал бить тяжелым по задраенному люку, и тогда толпа незамедлительно меняла репертуар. Теперь уже неслось протяжное, нудное: «Во-ды-ы-ы...»
          По сигналам и нервному придыханию буксира мы догадываемся, что нас пришвартовывают. Баржа вздрагивает. На берег и с берега несутся выкрики. Всех нас охватывает возбуждение. Хотя нечему радоваться, разве лишь новому этапу лишений. Баржа нас изнурила, стала ненавистна, и, не заглядывая в будущее, мы мечтаем поскорее покинуть свою скрипучую могилу, увидеть солнце, подставить лицо ветру, вздохнуть во всю изболевшуюся грудь.
          Подталкиваемый Петрусем, я наконец взбираюсь по лесенке и вываливаюсь из люка. День пасмурный, однако он кажется мне ослепительно светлым. Я даже прикрываю глаза от хлынувшего на меня дневного сияния. Схватываю глазом мутное колыхание воды внизу, и в это мгновение Петрусь рядом со мной задиристо выкрикивает: «Даешь Айкино!»
          А я, еле сдерживая дрожь голоса, спросил:
          - Как называется город?
          Петрусь развеселился:
          - Ха-ха, город! Порядочной блохе - один скок. Вот тебе и все Айкино.
          Невдалеке от реки начиналась довольно широкая улица. У самого ее начала, в стороне от дороги, нас и расположили табором. Отдышаться. Охрана почти не обращала на нас внимания. Деваться тут некуда было.
          По дороге пробегали грузовики, лениво глазели на нас прохожие. И над всем селением высится такая же убогая, обшарпанная, заплаканная церковь. Петрусь, оказывается, тут уже бывал. Объясняет, что мы находимся в Коми АССР, на территории Северо-Печорского железнодорожного лагеря, лагерь тянет линию на Печору и Воркуту. В Айкино помещается одно из отделений лагеря. А глазеющие на нас люди в большинстве - зеки.
          Лихорадочно размышляю. Если Роза отсюда перевела деньги, следовательно, тут она и работает. Значит, ее сюда выслали. Где остался сынишка?
          Я оглядываю искалеченную церковь, все вокруг отдает серой тоской, небо низкое-низкое, застланное тучами. Падают тяжелые капли дождя. Сухие губы жадно слизывают их холод. Сейчас нас прогонят этой широкой улицей, может, за окном одного из этих домиков находится Роза, а я пройду мимо, на далекую Печору.
          Жадно слизывая с губ холодные дождевые капли, я шепчу Петрусю:
          - Я открою тебе страшный секрет. Ты должен мне помочь. Иначе быть беде.
          Петрусь глядит на меня непонимающими глазами. В самое ухо я хриплю ему, что тут, в Айкино, находится Роза, нужно сообщить ей обо мне, а я не знаю, как это сделать. Петрусь как-то странно глядит на меня, а затем указательным пальцем сверлит свой висок. Он явно думает, что я спятил. И я снова, путаясь в словах, рассказываю ему про почтовый перевод со штемпелем «Айкино».
          Теперь уже у Петруся ошалелый вид. Он жадно шепчет, сверкая глазами: «Теперь поверю, что можно по банному билету выиграть тещу с мотоциклом». Накаляясь, он уверяет меня, что хотя лично он, Петрусь, по науке в бога не верит, но если я встречусь с Розой, то - и он ткнул пальцем в небо - там кто-то болтается.
          Вскоре Петрусь возвращается с десятком папиросных мундштуков и коротеньким грифельком. И на каждой бумажке я надписываю: такой-то, прохожу с этапом. И ставлю свое имя.
          Зажав записочки в руке, Петрусь исчезает. Оказывается, он стрелял этими бумажками в кузова проходивших машин. Часа два продолжалась мука тщетного ожидания. Затем нас подняли. Ноги мои отказывались двигаться. Когда мы проходили по улице, я вглядывался в окна, еще уповая на чудо. Позади остался и последний дом. Стало пусто на душе, и хотя мы только что отдыхали, ноги налились свинцом, а мешок словно наполнился камнями. Вскоре мы вошли в лес, и нас как-то сразу окатил дождь. Накрытые брезентовыми плащами, по бокам шлепали конвоиры и злобно ругались. Если колонна начинала раздаваться в ширину, а окрики не действовали, конвойные приспускали собак. Ряды давно перемешались, мы бредем толпой.
          Чувствуя всю непоправимость случившегося, мучимый неудачей, я кричу сквозь шум дождя Кириллу Васильевичу Струве, что в Айкино осталась моя жена, что мне не удалось с нею связаться. Длинный, мокрый, он кажется мне в эту минуту шагающей водосточной трубой, и меня сердит, что он меня не понимает, взгляд его то ли испуган, то ли насмешлив.
          Петрусь куда-то запропастился. Не иначе, испытывает неловкость отгого, что ему не удалось помочь мне. Рядом оказывается Лазарь Талалаевский. Он уже знает мою историю. Человек оперативный, Лазарь придумал выход: на первом же этапном пункте сказаться больным. С ближнего расстояния легче будет связаться с женой.
          Дождь прекратился. Но дорога стала непролазной. Мы выбиваемся из сил. Конвой непреклонен, колонна зажата лесом, привал делать негде. Вертухаи ярятся, почти без перерыва по всей колонне доносится: «Давай! Давай!»
          Еще мокрый от дождя, я покрываюсь испариной, мешок врезается в плечо, ноги разъезжаются в склизлых лужах. Я расстегиваю ворот, дышу шумно, и мне все хочется дышать открытым ртом. Носом я уже не поспеваю втягивать воздух. А ведь я вынослив. Еще недавно мне ничего не стоило в солнцепек на велосипеде гнать из Ленинграда в Детское Село, мог, не бросая весел, прогнать лодку от коней на Аничковом к заливу, до Лахты. Увы, три с половиной года тюрьмы не могли не сказаться. Особенно голодуха Соловков.
          Мы одолели лишь первый десяток километров. Впереди - не меньше тысячи. Нет, мешка мне все равно не дотащить. Я отжимаюсь к обочине и одним рывком скидываю мешок. Стало легче, бойко прошел несколько шагов и непроизвольно оглянулся, увидел, как Петрусь подхватил мой мешок. Жар кинулся мне в лицо. Стало неловко и грустно. От Петруся я этого не ожидал. Страшно было оглянуться, встретиться с ним глазами.
          Начало вечереть, когда, вконец измученные, мы вышли на площадку, очищенную от леса. Впереди возникли унылые очертания вышек.
          Тут и для нас полагались отдых и кормежка. Но место занято, и мы понимаем, что «заправка» не состоится. В лучшем случае кормежку и водопой перенесут на утро. И колонна начинает роптать. В основном тут бытовики, уголовники. Кто-то из них пронзительно свистнул. Разбойным посвистом откликнулись в таборе у зоны. Конвойные заорали на нас, собаки разбушевались, начали рваться с поводков, над колонной пронеслась буря негодующих выкриков: народ требовал воды, хлеба.
          Прокатился выстрел. В мгновенно наступившую тишину врезалась команда сойти с дороги. Вохряки прикладами подталкивают ближайших, собаки тычатся мордами, рычат, и народ, наваливаясь друг на друга, скатывается в придорожную топь. Ноги увязают, спотыкаются о пни, а нас все злее отжимают дальше от дороги.
          Какая-то группа набирает скорость и резвее положенного откатывается к лесу. Это замечают охранники. Отчаянно матерясь, они тяжело бегут наперерез, с трудом поспевая за собаками, бешено натягивающими поводки.
          - Стой!
          - Ложись!
          - Куда прешь?
          Сбитые с толку, мы беспомощно шарахаемся среди пней и противно чавкающих провалов между пнями. Но тут уже гремит залп, доносится истошный крик: «Ложись, стреляю!» - и мы вповалку кидаемся на пни, в воду, в хлещущий вереск, лицом в чьи-то ноги, уже не в силах ни дышать, ни соображать. Кто-то отпихивает мою ногу и свирепо шипит: «Убирай колеса!» Я поднимаю голову, хочу переползти, но в это же мгновение доносится предостерегающее: «Не вертухайсь!» - и щелкает выстрел. Плюхаюсь носом в чью-то мокрую штанину, отряхнув, попадаю щекой в колючий вереск, и спружинившая ветка сшибает мои очки. А над головой снова гремит: «Не вертухайсь!»
          Так провели мы ночь. И если я до смерти не закоченел, то лишь потому, что наливался злобой, наливался ненавистью. Не забыть. Не простить. И за тех, кто на бесчисленных каторжных дорогах лег, как сегодня я, но уже не встал.
          Когда лежишь в болоте, когда знаешь, что стоит тебе встать - и тебя уже навечно врежут в землю, когда слышишь, как кто-то, не сдюжив, лежа мочится, проклинаемый соседом, время тянется неторопливо. Можешь думать всласть. И я думал: как хорошо, что Роза не видит меня, ведь она продолжает верить, что я выдержал, не надломился, остался таким, каким был до того страшного вечера. Может, это даже лучше, что мы не встретились. Ведь ее должен напугать мой вид: бородатый, состарившийся, изможденный. Жалость - плохой попутчик любви. Я не хочу жалости.
          Мог ли я знать, что в это время женщина с палкой, тяжело передвигая набрякшие ноги, вышла на дорогу и замерла над нашей поверженной ратью. Сухими от боли глазами она глядела в ночь, в темень, шарила взором по уродливым комьям, распластанным по болоту. Сердитый окрик вертухая заставил ее вздрогнуть и снова прибавить шаг. Нужно было поспеть в зону, что-то сделать, перехватить залегший на передышку этап. Ведь почта Петруся сработала.
          Можно себе представить, какой издевкой прозвучал утренний «Подъе-е-ем!..», провозглашенный зычным голосом охранника. Я чувствовал себя вдавленным в болото. Оно засосало меня, и ни сил, ни желания не было оторвать от этой жижи свое тело.
          Лишь когда поднялся, когда утренний ветер шмыгнул в рукава пальто, пробежал сквозь тело, только тогда я почувствовал, что меня бьет дрожь. Губы свело, я пытался пошутить над собой, но слова перекосило, и они уродливо застряли в одеревеневших губах.
          Я полез рукой под гимнастерку, тело было мокрым и скользким. Дрожь начала бить сильнее. А вокруг одни лишь чужие лица. Средь вечерней суматохи я оторвался от своих. Глянул под ноги: неужели в этой влажной, могильной вмятине я провел ночь?
          Пошел разыскивать своих. Только сделал несколько шагов, меня чуть не сбил с ног Петрусь. Он сердито накинулся:
          - Все кусты обегал, тебя разыскивая. Всех вертухаев о тебе расспрашивал. Тьфу,- сплюнул он,- увидит тебя Роза, признает, что лучше ишака серого иметь, нежели такого мужика. Переоденься поскорей, принарядись, рожу подскобли! Вот чучело зеленое!
          Тут только я заметил, что у Петруся два мешка. Один из них мой. И мой мешок Петрусь сердито пихает мне в живот.
          Борода Петруся густая, иссиня-черная. Над ней резко выделяется землистая серость под глазами. А глаза жаркие, воспаленные, с красными прожилками. Видать, и ему нелегко далась эта летняя ночь. Петрусь пихает меня мешком, а я отступаю. Мне совестно того, что я подумал. Вконец растроганный, я растерянно отнекиваюсь, ведь я кинул мешок, он уже не мой. А губы из-за волнения не слушаются, я ощущаю, как они беспомощно скашиваются и подрагивают. И мне уже обидно оттого, что Петрусь орет на меня, кроет меня кусачими словами. Оттого, что сердце мое преисполнено раскаянием и признательностью, смысл его ругани вовсе до меня не доходит, меня попросту обижает тот факт, что он не ощущает моей благодарности.
          - Ты что, полагаешь, что я шакал? Ах, туды-растуды, значит, Розе своей признаешься, что Петрусь - шмаровоз, грабанул на дороге, земляка заголил, барахлишко его загнал?
          Петрусь до того разбушевался, что на нас уже начали оглядываться.
          Я вытащил белье, полотенце. Сильно растер тело и, надев все сухое, сразу почувствовал тепло и прилив бодрости. Не понимаю, как Петрусь ухитрился под дождем и в болоте сохранить сидор сухим. Даже сахар сохранился. Но стоило мне заикнуться о дележе, как Петрусь вновь забурлил словесностью.
          Наша группа снова в сборе. Все уже знают, что в Айкино находится моя жена, но мне не удалось с нею связаться. Сочувствуют, дают советы, и вновь и вновь поражаются такому совпадению.
          Меня вызвали к начальству. Мне показалось, что весь этап выкрикивает мою фамилию. И никакой связи с Розой я в этом не усмотрел. Я попросту удивился, почему такое количество людей на разные голоса меня выкликает. Когда я наконец откликнулся, впереди меня, вновь на разные лады, прокатилось торжествующее: «Идет!», «Идет!» Сторонясь, народ освобождал мне дорогу.
          Вконец удивленный, я подошел к военному в фуражке с синим верхом. Захлопнув папку с бумагами и равнодушно взглянув на меня, он отрывисто спросил:
          - Бухгалтер?
          - Какой...- вскинулся я, но на слове «бухгалтер» осекся, ибо стоявший рядом высокий, худой человек в телогрейке и серой кепке давнул мою ногу и вкрадчиво, я бы даже сказал доверительно, осведомился:
          - Где вы работали бухгалтером?
          От боли в ноге я подскочил, поэтому вовсе уже свирепо собирался огрызнуться на кепку:
          - Как...
          Но худой дядя, сохраняя нежнейшую улыбку, ловко меня ущипнул, так что я почти одновременно оказался контуженным и в ногу, и в руку, и тут же одними губами, чуть тронув воздух, произнес: «Ро...з...ска...»
          Никто кроме меня не мог услыхать и понять это колыхание зефира. Но молния догадки меня уже ударила.
          - Да, да, главный бухгалтер! - завопил я, обращаясь к военному,- я был в полной растерянности. Когда военный вздумал уточнить, в каком учреждении я состоял главным бухгалтером, то мое собственное ухо с ужасом зафиксировало:
          - Я работал главным бухгалтером ОГИЗа.
          А кепка удовлетворенно заметила, обращаясь к военному:
          - Хорошо, очень хорошо: ОГИЗ - это объединение государственных издательств. Учреждение всесоюзного масштаба. Кандидат для нас подходящий.
          Отметив все мои данные, военный приказал «собраться с вещой».
          Кроме меня отобрано было еще шестнадцать человек. Извлечение одного человека могло возбудить подозрение. Я изловчился шепнуть человеку в кепке фамилии моих попутчиков.
          Физик Кирилл Васильевич Струве отрекомендовался нормировщиком. А когда военный осведомился, где он работал, Кирилл Васильевич с таким высокомерием сослался на изданный им учебник «Основы нормирования», что и я полностью ему поверил.
          Алексей Васильевич Улитовский, профессор физики, пожилой человек с длинной бородой, скромно назвал себя бухгалтером. Учитывая, что Алексей Васильевич состоял директором Института метрологии, он не погрешил против истины. В дальнейшем Алексей Васильевич стал (посмертно) лауреатом Ленинской премии.
          Чем обернулось мое звание «главного бухгалтера всесоюзного масштаба», как записал меня военный, расскажу позднее. Сейчас лишь добавлю, что ни Петруся, ни Лазаря Талалаевского в тот момент под рукой не оказалось, их так и не удалось включить в группу липовых специалистов, отобранных для Айкино. Я не успел ни попрощаться с Петрусем, ни братски поблагодарить его. Он лишь навечно остался в моей памяти.
          Семнадцать человек повели в обратном направлении, мимо нашего ночного лежбища, лесом, разбитой, не успевшей просохнуть дорогой. Тут только я успел сообразить, что почти все мои попутчики знают про Розу, кто-нибудь может проболтаться, и чудо нашей встречи может закончиться весьма плачевно. И я пустил по рядам предупреждение держать язык за зубами.
          К естественной усталости присоединилось бурное волнение. Ведь я уже знал лютую правду: Роза осуждена, в лагере заболела, несколько дней как вышла из больницы и снова работает в штабе отделения. Это по ее просьбе человек в кепке - Василий Иванович Ермаков, главный бухгалтер отделения, нагнав на лошади наш этап, получил разрешение начальства отобрать специалистов.
          Я шел справа, а Кирилл Васильевич Струве слева, поэтому на какое-то мгновение он раньше моего приметил со своей стороны в окне женщину. Он радостно прорычал: «Вот она!», а я уже глядел на Розу сквозь какой-то туман. Глаза ее растерянно обегали ряды, она меня не узнавала: ведь я и сам не узнавал себя, когда ловил свое отражение в оконном стекле - изможденный, бородатый дядька. Но вот она задержалась на мне, я успел кивнуть головой, но тут же заметил, что Роза, западая в глубь комнаты головой, тихо сползает с подоконника.
          Лагерный пункт находился в ограде церкви. Недаром с первого же взгляда показалась она мне такой сиротой, скособоченной, оскверненной. В ней я и провел свою первую лагерную ночь. Описать встречу с Розой мне трудно не только потому, что и в воспоминаниях она кровоточит. У меня попросту нет подходящих слов выразить и счастье, и трагизм этой встречи.
          От Василия Ивановича я уже знал, что Роза, увидев меня, действительно потеряла сознание,- ведь она только вышла из больницы и очень слаба. Сейчас Роза успокоилась и скоро придет в зону. Следует, однако, сохранять величайшую осторожность,- если станет известно, что мы муж и жена, меня незамедлительно отправят в другой лагерь.
          Я стоял во дворе, в толпе прибывших, когда Роза вошла в зону и, оглянувшись, медленно направилась к нам. А я должен был сохранять спокойствие, не привлекать внимания. Мы стояли почти рядом, точно чужие друг другу.
          Потом мы встретились в крохотной кабинке Василия Ивановича, милого, родного человека, всем сердцем разделявшего наше волнение, наше счастье и нашу муку. В кабинке все время кто-нибудь толкался, но мы смогли хоть обменяться несколькими словами.
          Вскоре все уже знали, что в зону прибыл муж Розы. И ко мне приходили знакомиться, пожать руку, посочувствовать. И на лицах изможденных людей светилась радость оттого, что наперекор жестоким законам заключения произошло такое непредусмотренное событие. Все, оказывается, знали, что Розу исключили из партии за «недоверие». Знали, что и тут, в лагере, когда у нее распухли ноги и ей предложили перейти в контору, потребовав письменного отказа от мужа - врага народа, она на это не согласилась.
          А женщин, проживавших с Розой в одном бараке, больше всего пленило «предчувствие» Розы, упрямо утверждавшей, что мы встретимся, что меня приведут именно в этот лагерь. Все знали мистическую надежду Розы, что я прибуду в Айкино, и ее лихорадочное наблюдение за проходящими этапами. После моего всамделишного появления в зоне обстоятельство это обросло самыми фантастическими подробностями. Фантазия людей, истосковавшихся по своим близким и любимым, неистово и доброжелательно разрисовывала нашу с Розой повесть.
          Могли ли они подозревать, что один из наших первых разговоров с Розой уже породил недоумение и боль...
          Комсомолка двадцатых годов, Роза сохранила прямолинейную беспощадность суждений. Попав в условия лагеря, она сделала из этого неукоснительные политические и организационные выводы. Она порвала с партией, а позже не восстанавливалась в КПСС. Я же продолжал ощущать себя коммунистом и литератором, нравственно живя как бы вне заключения. Не берусь утверждать, что именно я поступил честнее. Мы оба были правы. Потеряв веру, Роза иначе поступать и не могла. Время сняло наши разногласия.

          Через девять лет после встречи у айкинской церкви меня снова арестовали в комнатке Розы. Снова попал в тюрьму, а там - в «особую камеру» с ее обыкновенными обитателями и их необыкновенными историями.
          Еще через шесть лет, уже в Ленинграде, в 1955 году, мы с сыном дожидаемся прибытия поезда. Менее двух лет было Жене, когда он остался без матери и отца. И за ним приходили тогда, и его предназначали в детский отстойник, где сирот обучали благодарить за счастливую жизнь. Но бабушка спрятала внука. Так он уцелел. Теперь он студент.
          Вместе встречали Розу, возвращающуюся из мест, где она оставила восемнадцать лет своей жизни...

Rambler's Top100
Дизайн и разработка © Титиевский Виталий, 2005.
MSIECP 800x600, 1024x768